Клуб любителей пуговиц

Екатерина Таранова
Сегодня, как я только вышел из дома, мне пришлось три раза умереть. Первый раз я умер, споткнувшись о велосипедный руль, заботливо подложенный на лестнице соседкой Раей. Я видел: некий отщепенец-интеллегент, составляющий до сей секунды неотъемлемую часть моей личности, взлетел под потолок нашего грязного подъезда, да так и остался там висеть на веки вечные. Надо добавить необходимую деталь — он стал прозрачным как стекло. Второй раз я умер, когда сидел за столиком своей любимой забегаловки с внушительным названием «Руины», и официант принес мне кофе и завтрак.  Кофе имело устойчивый запах плесени. А в фирменном супе «Марианна» я обнаружил две стрекозы. Тут я умер второй раз. Однако то, что от меня осталось, преспокойно вышло из-за стола и продолжило день. 
А потом случилось вот что. Я шел и шел себе по тропинке и увидел под ногами книгу небезызвестного Шарля Бодлера. «Лимбы», издание 1848 года. Я поднял бесценную находку. Иллюстрации были сделаны автором. Они изображали карликов в собственном соку, мандрагору и знаменитую парижскую актрису Жанну Самари, одетую в оперенье из фазанов. Страницы пожелтели, а на полях были карандашные пометки, начертанные впоследствии рукой Хемингуэя. Не долго думая, я медленно съел это редчайшее издание вместе со всеми его фантазиями, порожденными опиумом и абсентом. Так зло было побеждено. Можно сказать, зло было повержено в двойном объеме – во первых, я съел книгу, являющуюся разносчиком духовного анархизма, во-вторых, я съел своё собственное пристрастие к немощи неполноценного театра теней, коим является литература. Не знаю, что именно я совершил в отношении себя и всего постпрогрессивного человечества — святотатство, акт вандализма или акт освобождения?               
Проделав это, я умер в третий раз. Вовсе не потому, что съел книгу, съел её всю, до последнего кусочка. Просто я остановился перед стеной, на которой сохранилась старинная фреска, изображающая Пегаса. Стена эта казалась ветхой, вероятно, она была тут с незапамятных времен.
Но меня не особо будоражила ветхость стены. Зато, как проклятый, я уставился на Пегаса. Он, что и положено Пегасу, был прекрасен. Он сочетал в себе два вида красоты — воплощал слияние совершенного Духа и великолепной Телесной Оболочки. Это умопомрачительное слияние придумали греки, они были не дураки, как известно. Да и самого Пегаса придумали тоже греки. Но я уверен в том, что они ничего не сочинили. Греки в своих выдумках всегда использовали реальность. Значит, Пегас существовал и существует поныне. Я глубоко в этом убежден. Стоило только вспомнить о Пегасе, и миру возвращалась утраченная гармония. Я знаю, что в мире присутствует гармония. Разумеется, я об этом знаю, только вот сам я её не ощущаю. Я знаю об этой гармонии, так сказать, в теории. Но на практике я не могу воспользоваться живительным светом Гармонии, расплавленным янтарем, райским напитком, который льют на нас гигантские лампы  Парижской оперы (разумеется, во сне).
Я дотронулся до стены. Мне почудилось, что Пегас пульсирует под моими пальцами. Я  рассматривал фреску. Она была сделана в стиле модерн. Или мне так показалось? Я не считаю себя уж таким выдающимся знатоком модерна, да это и не важно. Пальцы касались облупившейся штукатурки и бархатистого красочного слоя. Если подходить к этому Пегасу с точки зрения искусствоведа (хладнокровного, как жаба и как все земноводные с лазурной, кобальтовой кровью), то можно сказать следущее: для создания образа были использованы довольно лаконичные средства. Серые тона, те самые тона, что принято называть пастельными. Хотелось бы быть точным. Но в данном случае это трудновато. Фон казался мне золотисто-кремовым, а сам Пегас — серым. Пепельные крылья, благородный очерк головы с развевающейся по ветру гривой и ощущение полёта, полёта… Вдохновение охватило меня, когда я гладил эти крылья, и тут я подумал — а где всадник? Мне хотелось бы стать всадником, но мечта была тщетной. Долго, бесконечно долго вглядываясь в очертания фрески, я увидел наконец на спине Пегаса подобие всадника: на спине крылатого коня сидел, вне всякого сомнения, человек, но внешность этого человека несла на себе черты некоей бесполости. Приглядевшись, я так и не смог определить, кто это, мужчина или женщина. Длинные русые волосы были собраны в хвост. Бледное лицо, запавшие щеки, глаза.  Мерцающие как серебро зрачки.
         Впоследствии прохожие утверждали, что я залез пальцами в оголённые электрические провода. Так что никакого Пегаса на стене и в помине не было. Меня подобрали, когда я корчился в судорогах на земле. Кто-то догадался вызвать скорую помощь. В этот третий раз я окончательно не умер просто чудом.  То есть вообще непонятно, как от меня хоть что-то осталось. Скорая доставила меня в больницу, куда два недели спустя явилась с инвалидной коляской моя девушка Епифания и отвезла меня домой.
Соседи по кварталу очень обрадовались моему возвращению. Им понравилась новенькая инвалидная коляска. Мне она тоже нравилась, особенно колеса с изящными тонкими спицами, похожие на колеса старинной кареты.
Епифанию вдохновила не столько коляска, сколько мое пожизненное увечье. Теперь нижняя часть тела у меня не двигалась, зато руки работали превосходно. Я не мог больше  ублажать Епифанию, и она завела для любовных утех карлика-араба, который поселился у нас на балконе. Их возня изрядно мне мешала в некоторых интеллектуальных раздумьях, которым я предавался, сидя в инвалидном кресле возле книжных полок и попивая кофе. Я самый настоящий кофейный маньяк. Признаюсь вам честно: я проживу без женщин, без еды и без книг, но я и дня не протяну без кофе.
Одна из самых приятных особенностей моей девушки — это её невероятная, поразительная коммуникабельность. Она легко может найти общий язык с кем угодно, начиная с мусорщика и заканчивая самым крупным учёным наших Разгромленных Угодий.
Этой черты нет в моём характере, вследствие чего могу сделать такой вывод — Епифания моя полная противоположность. У нас с ней нет ничего общего. Именно поэтому я предпочитаю не расставаться с ней, а держать её при себе как объект наблюдения. К тому же Епифания служит определенным индикатором, о чем я в подробностях расскажу позже. Это касается пуговиц.
Вообще же Епифания мне не подходит. В интеллектуальном развитии она затормозилась где-то на уровне инфузории туфельки. Зато с ней мне не приходится думать о деньгах. Она всегда охотно давала мне деньги на вино-казино и на обеды в дешевых закусочных. Она сама добывала деньги. И Епифания отлично вела наше скромное хозяйство. К тому же она никогда ни устно, ни письменно не изъявляла желания расстаться со мной. Но иногда, очень редко, я все же мечтал о спутнике, который меня хоть немного понимал бы.  Глупо.  Но я всё равно мечтал. Почему бы и нет?!
Через неделю после несчастного случая с Пегасом (не прикасайтесь к божеству голыми руками, это грозит серьезными последствиями) я научился сам управляться с коляской и передвигаться по улице без помощи Епифании. Так что Епифания могла вернуться к своим обычным делам, а я спокойно прогуливался по окрестностям нашего района. Тогда то и произошла та история со старьевщиком.
В Клубе любителей пуговиц я состоял довольно давно, почти с самого его основания.
Что вообще можно сказать о Клубе? Пуговичный клуб — плоть от плоти наших Разгромленных Угодий. Теперь, когда и от Европы, и от Америки остались лишь руины, а от прежней технической цивилизации — одни воспоминания,  человечеству приходится занимать себя всякими милыми сердцу мелочами. Всяк по своему тешит тоску по многоканальным телевизорам, почившему Интернету и взорванным небоскребам. Кто-то — при помощи вина и наркотиков. Кто-то собирает марки и этикетки от спичечных коробков. А мы, пуговичники, коллекционируем пуговицы. Сейчас художников-мастеров, способных изготовить новые пуговицы, почти не осталось. Так что мы собираем в тематические коллекции те пуговицы из прошлых времен, которые нам удаётся отыскать.
В Клубе Любителей Пуговиц состоит не так уж много человек.  Не больше ста. Стало быть, это вполне элитарное заведение. Заведение для «аристократов», интеллигентов-неудачников, к коим отношу и себя. Ложный аристократ, а на деле совершенная дубина.
Из близких моих знакомых в Клубе состоят преимущественно маньяки. Я не силен в психологии, но зато хорошо разбираюсь в литературе. Посему я вполне могу судить о тех или иных человеческих типах, представленных в Клубе. Не скажу, что они могут убить за какую-нибудь редкую пуговицу, но во всяком случае они способны на многое, только бы завладеть реликвией. Примечательно, что члены Клуба хранят пуговицы не в секретных сейфах и даже не в домашних коллекциях. Почти все нашивают свои пуговицы на ту одежду, в которой они обычно приходят в Клуб. Сам Клуб расположен в подвале дома номер семнадцать на перекрестке улиц Розенталя и Майринка. Эту территорию выкупил основатель Клуба Пуговичников, с которым я лично так и не имел чести познакомиться.
Ходили слухи, что этот основатель был наркоманом, сумевшим каким-то непостижимым чудом преодолеть зависимость от кокаина и впоследствии начавшим исповедовать буддизм. Впрочем, Востоком основатель Клуба Пуговичников увлекался недолго. После того, как его пару раз побили камнями новоявленные постцивилизованные хиппи, он забросил свой буддизм. Кстати, побили его за то, что он стал потихоньку разбирать их каменные логовища, расположенные обычно вблизи распивочных, закусочных или старых автостоянок. Он утаскивал камни, которые были ему необходимы для создания псевдояпонского Сада Камней. Так вот, как я уже сказал, его побили хиппи этими самыми камнями. После чего наш герой занялся рыбалкой. Что он мог выловить в неимоверно грязной реке, усеянной обломками издревле рухнувших домов, разграбленных банков, почивших офисов и оплаканных музеев? И тем не менее наш персонаж целыми днями просиживал у реки, вооружившись старой, допотопной удочкой. Он наблюдал закаты и рассветы и попутно медленно мечтал. Здесь его никто не трогал. Что за рыба грезилась ему? Казалось, он полностью попал под власть водной стихии. Вероятно, он фантазировал и жаждал разглядеть за мутной поверхностью реки змеев с плотной мерцающей чешуёй, трёхглавых рыб, крабов с птичьими лапами, морских звезд, за которыми он так любил наблюдать прежде, когда ещё работали телевизоры, и может быть, даже подводных сирен. То есть женщин с волосами, в коих прорастают фосфорические подводные грибы.
Возможно, он мечтал изловить некую рыбу, которая объяснила бы ему законы мироздания. Вместо этого он вдыхал ароматы зловония и разложения, которые доносились отовсюду. Только закаты и рассветы сохранили прежнюю чистоту красок. Дожди освежали атмосферу, но лишь на время. Можно было воображать себе тайфун или смерч, поскольку лишь нечто такое, глобальное и варварское, могло бы разметать и унести всю эту грязь. Персонаж разглядывал предметы, плывущие на поверхности реки. Он не видел ни электрических скатов, ни дохлых морских коньков, ни древних бутылок с запечатанными внутри ифритами, ни бутылок из-под коньяка, ни даже бутылок с коньяком. Зато он наблюдал множество плывущих пакетиков из-под чипсов. Ибо, как надо пояснить любознательному читателю, первым после последней мировой войны в нашем разрушенном городе (точнее, в наших городских руинах) восстановили завод по производству чипсов. С сыром и острым кетчупом.
Но вот что случилось дальше. Я  сам ручаться не могу, но почтенные историки Клуба Пуговичников утверждают примерно следующее. В одно прекрасное утро он выловил в реке пуговицу. Эта пуговица и поныне хранится в музее клуба. Она попалась на крючок рыболовной удочки. Зацепилась за этот крючок своей цветоножкой,  очень поэтичная история, она прямо-таки переполнена поэзией и потому похожа на легенду  и на арабески, рождённые отблесками пламени на затканных средневековыми орнаментами драпировках, и вот уже на фоне этой истории мне почему-то видятся древние арабы или турки, но они меня не пугают, хоть и принадлежат к очень древней культуре, похожей на застарелое, засахарившееся словно кровь и запекшееся словно цукаты и изюм сновидение, сновидение, длящееся из ночи в ночь, из полдня в полдень и заключающее в себе как в оправе огромные дворцы с ажурными, будто червивыми стенами, и минареты, и мосты через высохшие русла безымянных рек, и буквы арабского языка, изящного как слепой вздох и раскрашенное акварельными красками безумие.
Словом, наш будущий основатель выловил пуговицу. Битый час он разглядывал её. Потом вспомнил, что у него дома есть лупа, и пошел домой, бросив на берегу удочку и похожий на волшебную клетку садок для рыбы. Кстати, в этот садок так никогда и не попалась ни одна рыбка. Больше он не вернулся к своим рыболовным занятиям. Зато он стал коллекционировать пуговицы. Он начал искать неистовых  сообщников и последователей, в меру безумных и логичных. Так и возник наш клуб. Вот так, из пустоты, обычно и возникает всё сущее. Что же касается той первой пуговицы, положившей начало всему, то на ней изображена ассирийская царица Астрарта. Некоторые утверждают, что она не царица, а богиня, но какая разница? Она прекрасна, почти как та, которую изобразил фанатик и шизофреник Росетти. Скажу больше, крохотная Астрарта на пуговице была ещё прекраснее. Ее лик навсегда отпечатывался в сознании тех, кто видел ту пуговицу, и даже сам слабый, полустёршийся отпечаток, само воспоминание о воспоминании порождало всевозможные видения. И красных гномов, и полчища беспощадных амазонок, похожих на Юдифь, затаившую в своей хитрой лисьей улыбке всю земную печаль, и кропотливые силуэты павших листьев. На эти причудливые, заманчивые хитросплетения крохотных прожилок каштановых и дубовых листьев был похож ажурный ободок той первой пуговицы. Узоры ободка были покрыты тонким слоем позолоты. Ножка пуговицы, за которую её полагалось пришивать к ткани, была подобна балетному па.
С той пуговицы и начался клуб. Много пуговиц. И я приложил к этому руку. Поначалу я добросовестно сдавал самые красивые пуговицы, которые мне удавалось добыть, в музей клуба. Потом я начал оставлять их себе, поскольку уже заслужил право называться членом Клуба. Когда все мои прошлые надежды увяли (если говорить об этом цветочным языком) и превратились в обугленные       угольки        (если использовать аристократические манеры огня), я добавил к прочим невинным развлечениям, порожденными экзистенциальными несчастьями, еще одно, новое, безымянное, как та арабская река, явленная в мимолётном сновидении — я стал пришивать добытые тем или иным хитроумным способом пуговицы на свою одужду. Я пришивал их на свой пиджак, который некоторые мои знакомые легкомысленно принимали за военный френч, а другие – за черно-белый  пингвиний фрак. Я пришивал редчайшие и великолепнейшие пуговицы на ободок грязной вязаной шапочки, нелепой как всё нелепое.
А ещё я пришивал пуговицы на свой рюкзак. Дома я прикреплял их к обивке моих кресел. Стоит ли продолжать? Я стал настоящим пуговичником, пуговичником до мозга костей. Потом пришла расплата, но она настигла меня гораздо позже.
А теперь самое время рассказать о Бусинке. Потому как если я не расскажу о ней сейчас, значит, не расскажу никогда. У меня ни на что не хватает времени, как у тонкой осенней паутинки, всецело захваченной порывами ветра, и всё же о Бусинке следует сказать.
Первый раз я увидел Бусинку вскоре после того, как пытался оседлать Пегаса на стене и в результате оказался в инвалидной коляске. Я  ехал в ней по улице, очень медленно. Улица спускалась вниз, дорога шла немного под уклон, и мне приходилось даже придерживать колеса, чтобы не ехать слишком быстро. И всё-таки неприятность случилась. Моя коляска покатилась вниз и врезалась в кучу книг, разложенных прямо на тротуаре. Точнее, прямо на мостовой. Ёлки-палки, подумалось мне, ведь раньше здесь, кажется, не было букинистов. Не было, не было, мог ли я со своими противными интеллектуальными пристрастиями их не заметить.
От удара коляски аккуратные башенки книг рассыпались. Многие из книг раскрылись, распахнув белоснежные и не очень белоснежные крылья. Я поднял голову и впервые увидел Бусинку.
Она торопливо поднимала свои сокровища и складывала их по возможности ровно и красиво. Так мы и познакомились. Разумеется, я проявил живой интерес к книгам. Я даже приобрёл несколько изданий. В частности, комментарии к Монтеню. Но не о книгах, собственно, речь. Речь о Бусинке. С тех пор я стал ходить на перекресток почти каждый день. Я встречался с ней под предлогом покупки то одной, то другой её книжки. Вопрос — где она сама их раздобыла? Может, библиотека досталась ей по наследству. Может, она ограбила какое-нибудь заброшенное книгохранилище. Теперь, достаточно изучив личность Бусинки, я могу  это предполагать.
Во-первых. Почему я называю её Бусинкой. Мне так проще. На самом деле у неё было множество имен, каждый день она придумывала для себя новое имя. То Нитка, то Кассиопея, то Джоконда, то Анаконда, то Постфактум, то Асфодель. И прочие, еще более глупые нелепицы. Привыкнуть к этому не было никакой возможности, а потому я просто стал так называть её в глубине души — Бусинка. Она ведь была такая маленькая.
Бусинка была красивой. Но не красотой куклы или женщины вамп — это был просто мой личный идеал. Хотя многие другие тоже находили её очень красивой. Позже я узнал, что у Бусинки есть муж, мрачный тип старше её лет на двадцать, которого она, кажется, слегка побаивалась. Муж Бусинки много пил. Чаще всего я встречал его возле нее, когда она продавала свои книжки на перекрестке, а он приходил клянчить у неё деньги на выпивку. Она всегда давала ему смятую десятку или вообще медную мелочь. Бывало, он возвращался спустя какое-то время, пьяный вусмерть и завязывал с ней нелепые длинные диалоги. В итоге я топал домой, а Бусинка с мужем начинали ругаться, так что дело доходило до крика. Она называла его Шалтай-Болтаем. Однажды я выпил с ним пива, но всегда испытывал к нему явственное чувство ревности и неприязни, потому что к тому времени влюбился в Бусинку.
К чему я рассказываю всё это, спросите вы. Может быть, вы и правы. К чему все эти бесформенные и расплывчатые рассказы о Бусинке. Есть к чему. Не то чтобы я очень уж стремился поведать о всех потаенных комплексах, не то чтобы я хотел поведать о собственном внутреннем мире. Нет. Даже если разговор о Бусинке слишком затянется, это будет иметь оправдание. Поскольку Бусинка имеет прямое отношение к сюжету этой истории. Поскольку Бусинка была первым человеком, которого я превратил в пуговицу.
        Пока я только тайком вздыхал по ней. Когда мы встречались, то всегда говорили о литературе. Это была неисчерпаемая тема для разговоров. К тому же мы обнаружили, что наши вкусы во всём совпадают. Стоило мне сказать «А», Бусинка тут же добавляла «Б». Мы понимали друг друга с полуслова. Можно даже сказать — с полувздоха, полувзгляда, полузвука. Это состояние было подобно опьянению. Мы оба, и я, и Бусинка, привыкли к своему «идиотизму» и до сих пор умудрялись жить в полном духовном одиночестве. Жить, довольствуясь непониманием или в лучшем случае  равнодушием человеческих  собратьев. То было нормальное положение дел. Что касается меня, то я давно с этим смирился. И тут вдруг я встречаю Бусинку, своего духовного близнеца. Кажется, даже чисто внешне мы были с ней немножко похожи. Словно брат и сестра. Какая-то сходная расплывчатость, «серость» черт. Смазанность. В то же время черты лица Бусинки были очень правильными.
Общаясь с ней, я обнаруживаю наше сходство. И она, конечно, обнаруживает. Что мы испытывали? Легко догадаться. Поймет всякий, кто долгие-долгие годы мучился в одиночестве. Но тут судьба внезапно посылает ему духовного собрата.
Поначалу, чтобы увидеть Бусинку, мне приходилось перебарывать себя. Трудно было расстаться со своим покоем. К тому же я испытывал почти панический ужас, лихорадку, безумие, потому что не мог поверить в реальность происходящего, в реальность Бусинки, в то, что она существует. Я придумывал для себя самого всякие идиотские  предлоги, чтобы отправиться на перекресток.  Стал отдавать в комиссионные магазины дорогие шмотки своей Епифании и на обретенные таким образом деньги покупал у Бусинки книги. В невообразимом количестве я таскал эти книги домой. Коммерческое предприятие Бусинки процветало главным образом за мой счет. Точнее, за счёт ничего не подозревающей Епифании. Но мне то было все равно, тем более что книги были как раз «нашенские», декаданс и театр абсурда всех времен и народов.
Так мы с Бусинкой встречались каждый день. Причем мне и в голову не пришло узнать её адрес или напроситься к ней в гости. Во-первых, она была замужем, а во-вторых, я отнюдь не был уверен в её ответном чувстве к моей персоне. Я опасался сделать откровенное признание, потому что рисковал потерять её дружбу.
О чем мы говорили?  Говорили о Кафке,  мечтали о путешествии в Прагу. Бусинка страстно мечтала увидеть Прагу. Рассказывали друг другу сны. Как-то она принесла мне папку с собственными акварелями. С тех пор она говорила мне о своих художественных планах, например, она хотела нарисовать серию черно-белых натюрмортов, изображающих разные странные штучки: часы с треснувшим стеклом, стеклянный бокал, а в нём — крохотный человеческий череп, бутылку, внутри которой спрятан целый город. Однажды Бусинка нарисовала акварелью голубовато-серый пейзаж: средневековый город с остроконечными черепичными крышами, впереди,  на земле, печальный менестрель играет на лютне, стоит виселица, а на ней покачивается от ветра труп.
О чём только не переговорили мы за эти месяцы. Мы мечтали изменить мир. Я  уверен, что вместе мы могли бы это сделать. Нашей страстью были книжные лавки и магазины  коробок от видеокассет. Часто мы сидели на набережной реки и пили пиво. Иногда гуляли по улицам и паркам. Бусинка медленно катила коляску, и мы болтали обо всяких пустяках. Смеялись. В то время я уже вступил в Клуб любителей Пуговиц и, конечно, рассказал об этом Бусинке.  Я обещал сводить её на заседание Клуба. И что это был за вечер! Но обо всем в своё время. Прежде я приведу здесь содержание тоненькой записной книжки Бусинки, которую нашел в одном из томов Метерлинка, тех, что я купил у неё.
«1. У Арлекина одна рука всегда короче другой.
 2. Если жабу как следует потереть наждачкой, то шкурка её станет шершавой.
 3. Один город, стеклянный, находится справа, другой, оловянный, — слева.
 4. Иногда я представляю себе микроскопический мир — деревья из стеклянных удлиненных трубочек. Деревья, которые тянутся к слепым небесам. Дома из черепашьих панцирей, мостики, перекинутые через ручьи, трамваи размером со спичечный  коробок, трамваи, битком наполненные улитками. Потому что только улитки могут ездить в таких маленьких трамваях. Смех в темноте. Корнеплоды и фрукты из воска, игры в карты Таро по пятницам.
 5. Сегодня один парень в инвалидной коляске, который почти каждый день покупает у меня книги, показал мне две обалденные пуговицы — одну в форме скарабея, другую — в виде львиной головы. Львиная голова из чистого золота. Этот парень состоит в Клубе Любителей Пуговиц. Обещал меня сводить туда.
 6. В этом мире всё не так. Порой я вижу сны. После этих снов появляется жгучее желание всё изменить. И мир кажется мутным. Только сны остаются отчетливыми. Даже воспоминания о них отчетливы.
 7. Мой муж часто говорит мне, что я дура. Самое интересное — он прав.
 8. Волосы травы. Маленькие паучки. Мы с мужем недавно выполняли одну работу — мы красили масляной краской огромные аллюминиевые щиты, а потом писали на них надписи. От запаха ацетона, краски и разбавителя я совершенно одурела. Мы трудились с утра до ночи, и так две недели. После работы мы шли пить пиво в маленькую закусочную  недалеко от института. Кажется, она называлась «Чайка». Мои руки и лицо были заляпаны несмывающейся краской. Пиво казалось невероятно желанным. Каждый день там, в кафе, сидела и пьянствовала одна и та же компания. Одни и те же мужчины. И женщина лет тридцати с лошадиным лицом.  Эта компания каждый день пила водку или «Царский кабачок».
Я красила и красила аллюминиевые щиты. Замечательные времена. Хотелось бы их вернуть. Те две недели я спала очень крепко. Хроническая бессонница приказала долго жить. Прощай прошлое.
8.  Есть ли здесь радуга?
9. Я сумела принять важное решение — буду всеми силами избавляться от депрессивного психоза. Составила программу. Вот она. Улучшить качество жизни:
Развлечения (поход в оперу, в стриптиз-бар и проч.)
Еда. Лучшие блюда. (Я  — гурман).
Сон (долгий и крепкий).
При пробуждении — подробное смакование своих сновидений, которые еще остались моими фаворитами В отличие от тех грез, которые навевает литература.
10. Невозможно одновременно быть деревом, старой афишной тумбой и велосипедом, лежащим на промерзшей земле.
11. Я  мечтаю попасть в другое место. Это такое место, где человек похож на город, освещенный теплым закатным солнцем, где река умеет смеяться, даже когда идёт дождь, где всегда лето, если быть точным, всегда июль, где загорелую кожу женщин надо раскрашивать гуашевыми красками, чтобы они были ещё красивее. Где воспоминание — это снег, а память — мёд. И громкое жужжание пчелиного улья.»
Из всего вышеизложенного я сделал вывод, что Бусинка в своё время занималась боди-артом и уличной рекламой.
Потом случилось так, что Бусинка исчезла. Она не являлась на своё рабочее место целых два месяца. Что со мной творилось в это время! Я думал, что сойду с ума. Несколько раз мне даже приходила в голову позорнейшая, ничтожная, нелепая мысль о самоубийстве. Потом я всё же взял себя в руки и решил забыть Бусинку. Я  вновь окунулся в одиночество, но теперь то, что ранее воспринималось как данность, стало казаться невыносимо горьким.
Я потерял интерес ко всему, даже к кропотливому собиранию пуговиц и к заседаниям Клуба. Целые дни я проводил на перекрестке, где теперь обосновались несколько букинистов, но не было больше Бусинки. И вот однажды, в солнечный сентябрьский день, она появилась. Сначала я не поверил своим глазам. Я  увидел, что из того автобуса, откуда обычно выходила она (Бусинка жила в другом районе, на самой окраине), выскользнул некий фантом.
 Мне казалось, что мир покачнулся. Призрак приближался. Я отчетливо видел серый свитер, холщовую сумку, перекинутую через плечо — видел и боялся верить. Неужели? Но вот Бусинка совсем близко и пожимает мою руку.
Как-то раз мы вместе пошли на заседание Клуба Пуговичников. Но прежде произошел этот не вполне красивый случай со старьевщиком.
Бусинка везла мою коляску, и тут я увидел нелепую фигуру старьевщика. Старик передвигался очень медленно и что-то бормотал себе под нос. Мы с ним столкнулись под готического вида медным фонарем, нависающим над ажурной старинной дверью. Он встал столбом, глядя на меня неотрывно и внимательно. Я  не понимал, почему он так смотрит. Только потом я догадался, что старик каким-то образом угадал во мне фанатичного полконника пуговиц. Уж как он догадался, не знаю. А может, он состоял в Клубе и видел меня там? Я, во всяком случае, видел его впервые тогда, на улице. И тут, когда мы совсем поравнялись, он неожиданно распахнул полы своего потрёпанного пиджака. Вся подкладка пиджака была целиком и полностью испещрена пуговицами. Очевидно, он предлагал на продажу свой товар. Да и что ещё можно было подумать?
И тут я впал в странное оцепенение. В голове у меня словно загорелся яркий, ослепительный сноп света. Это требует некоторых объяснений.
Надо думать, на меня повлияло это великолепие, роскошь, имеющая своим местонахождением жалкую подкладку пиджака. Просто в жизни моей есть две страсти, можно сказать, две панацеи от всех напастей и бед — книги и пуговицы. Помню, что подкладка была зеленой. Не знаю, каким образом зрение еще могло различить цвет этой грязной, лоснящейся материи. По двум причинам. Во-первых, по причине её ветхости и невероятной изношенности. Можно сказать — раньше она была зеленой, а если уж быть совсем точным, она имела тот умопомрачительный оттенок, который принято называть оливковым, насыщенным, как долгожданное многосерийное сновидение, чей сценарий написан счастливым гением по всем правилам жанра, и нежным, словно шекспировский сумеречный лес. Но дело не в подкладке пиджака. Её было почти не видно, во-вторых, потому, что великолепные пуговицы покрывали ткань целиком и полностью. Пуговицы, аккуратно нашитые самыми прочными нитками. При виде такого богатства у меня в голове зажегся светильник. Я немедленно начал грезить. Мне представилось сразу несколько совершенно нереальных картин, и только узкая ладонь Блондинки, лежащая в моей руке, сохраняла последнюю хрупкую связь с действительностью. Надо сказать, что эта связь таяла, как смородиновое желе, которое вынули из холодильника. Я глядел на пуговицы и видел одновременно сразу несколько картин. Расплавленный янтарный свет лился на мои веки, и мне казалось, что их смазали волшебным молоком гномов. Еще чуть-чуть, и я превратился бы в тыкву, многострадальную тыкву западноевропейских эпопей периода позднего постмодернизма. Я видел вереницу слонов, бредущих по старой каминной полке на фоне безжизненных засохших цветов, цветов мертвых, совсем мертвых. Я видел черепах, чьи панцири крепкостью напоминали южноамериканские орехи, покрытые волосами, я встревоженно наблюдал, как черепахи эти, каждая из которых была по размеру меньше предыдущей, потихоньку переползают с места на место и выстраивают своими телами  слово «NO».
 Я  пристально рассматривал пуговицы. Еще не касался их, но в глубине души уже считал их своими, причем все до единой. Для этого мне надо было заполучить пиджак старьевщика. Конечно, я не мог рассчитывать на то, что он продаст мне все пуговицы, тем более что он, несмотря на  очевидную бедность, скорее всего сам являлся пуговичным фанатиком. И поэтому мы с Блондинкой нашли не вполне честный выход из такого щекотливого положения. Но прежде — пуговицы, пуговицы, дымчатое, расплывчатое, предметное безумие. Я ещё не коснулся ни одной, но мне казалось, что я ощупываю твердые, тугие, гладкие пуговичные спинки подушечками пальцев. Я осязал их, я превращался в них. Я оказывался в их мире, исполненном загадочности, не той обычной и опостылевшей человеческой загадочности, которую дарят нам глупые цирковые фокусы, что не обманут даже ребенка. Загадочность пуговиц – совсем другая загадочность, она словно состоит из иного теста, из иной разновидности молекул.
Были разные пуговицы — с ножками (то есть те, которые я относил к разряду «грибовидных»), с двумя или четырьми дырочками, похожие на медуз (или это медузы похожи на пуговицы?), пуговицы квадратные и пуговицы круглые, а также ромбовидные, многоугольные, сферические, пирамидальные, конусообразные. Были пуговицы, похожие на краба, были имеющие отдаленное сходство с альпийским цветком, были такие, что своим видом напоминают о кентавре, но кроме этих и такие, что казались говорящими. А также — пуговицы деревянные, оловянные, глиняные, керамические, перламутровые, медные, бронзовые, золотые, яшмовые и даже, увы, бумажные. Были те, что заставляют вспомнить о несуществующих животных, и те, что не отбрасывают тени, и те, что понимают язык растений. Были зеркальные. Были пуговицы с гравировкой и надписями на разных языках. Шершавые и тщательно отполированные. Обтянутые тканью или кожей. Сохранившие связь  с зазеркальным пространством и с ртутью. И наконец те, что навевают мысли о стекле.
Глядя на такие пуговицы, я воображал себе огромные пространства таинственного пуговичного мира, мира гигантских пылинок, мира крошечных атомов и аристократичных чудовищ. Я  знал, что именно в пуговичном мире обитают крохотные, уменьшенные до необходимых масштабов и нужной соразмерности призрачные единороги, трехмерные, не имеющие никакого понятия о глубине, однако прозревшие бесконечность. Откуда я знал об этом? Я видел, что на многих пуговицах, чрезвычайно древних, относящихся еще к аккадским, вавилонским и кельтским цивилизациям, были сделаны рельефы, которые обрисовывали контуры всех этих акробатов вечности. Они имели способность убаюкать любую тоску и раздразнить даже самое скупое воображение, все эти гигантские чешуйчатые рептилии, стеклянные мастодонты, чья шкура, испещренная золотистыми прожилками, невольно напоминала о зыбкой поверхности прозрачных озер,  стада мудрых сфинксов, по осени закапывающихся в хрустящие кучи опавших листьев, мандрагоры и горгонии, мертворожденные саламандры, обретающие в огне вулканов и варварских костров обновленную силу, и наконец, как высший шедевр обесцвеченного царства, фарфоровые сирены, разбивающиеся даже от мимолётного дыхания.
Я смотрел на пуговицы. И неожиданно увидел некий натюрморт, фоном которому служила рваная подкладка пиджака, принадлежащего, безусловно, старьевщику, а далее на столе (конечно, столе несуществующем) располагалось стекло, стекло и стекло, стеклянные предметы, изваяния и осколки, и печаль, какая-то безысходность, какое-то чувство, которое по беспредельности своей может граничить только с физической врожденной слепотой. Потом, совсем близко, я увидел длинную сухую ветку дуба и две литровые стеклянные банки — одну доверху наполняли желуди, вторую — спелые каштаны.
И тут мы вступили в диалог со старьевщиком. Диалог этот оказался не слишком долгим. Мы пригласили его в кафе, там без труда напоили водкой. После чего смылись, прихватив его немыслимый пуговичный пиджак.
Общее злодейство еще больше объединило нас. Примерно неделю мы проводили вечера, разглядывая свалившееся на нас богатство, а потом пошли в Клуб.
Доложу я вам, та ночь, проведенная в Клубе, это было нечто! Взять хотя бы баронессу Шмутфель. Мы с Бусинкой вошли в Клуб. Нас пропустил распорядитель, старик Рейсфедер, беспрестанно дымящий трубкой вишневого дерева, и мы спустились по ступенькам в роскошно оформленное подвальное помещение, где собственно и располагался Клуб.
Мы вошли. Над входом висел герб Клуба — гигантская пуговица в форме головы Медузы-Горгоны. Развевающиеся волосы змеи из гипса. Аллегорический девиз: «Стань неподвижным, всё живое, окаменей, или превратись в пуговицу». Касаться драпировок, статуй, картин, обоев, террариумов с несчастными хамелеонами, преднамеченно посаженными на клетчатый или пятнистый пол, я не буду. Поскольку живой материал, в невиданном разнообразии представленный на этом сборище, был куда интереснее. Кстати, Бусинка смотрела на происходящее во все глаза, так что они у неё чуть из орбит не вылезли.
Члены Клуба были невероятно обряжены. Почти на всех были надеты платья или плащи с капюшонами, от воротника до подола обшитые пуговицами. От пуговиц пестрело в глазах. Пока мы с Бусинкой пробирались через толпы пуговичников к центру событий, нам встретился только один горбун. А центром событий, вне всякого сомнения, была баронесса Шмутфель. Вокруг неё образовался кружок слушателей.
— Тот сон, который я сейчас вам расскажу, — начала Баронесса, — так же прост, как оловянный солдатик, и так же прекрасен, как оловянные пуговицы на его военной шинели.
Баронесса сидела на плетеной циновке, полностью ушитой керамическими пуговицами, чьи молчаливые тела были похожи на блестящие спинки спящих жуков. Гладкие и блестящие спинки, способные вот-вот обратиться крыльями. Баронесса Шмутфель курила сигарету. Длинный старинный мудштук был сделан из червивого дерева, а дым имел отчётливый запах созревшего репейника. В густых клубах дыма баронесса, что вполне естесственно, стала дымчатой. И всё-таки в этом тумане можно было различить, что на ногах баронессы нет обуви. Никакой обуви. Ни сапог, ни босоножек, ни ботинок, ни туфель, ни даже тапочек. У неё на ногах были только шерстяные носки, в розовую и голубую полоску.
Парчово-холщовое платье-балахон.  Прическа в форме морской раковины «барокко», украшенная перьями из подушек.  И вот баронесса продолжила рассказ. Все внимали ей словно зачарованные, хотя чароваться, говоря объективно, было нечем.
— Во сне я попала в деревню, где все дома были деревянными. Трава была зеленой. Листья на деревья еле заметно дрожали от ветра. Ярко светило солнце. Пели птицы. Я  решила зайти в дом, который стоял слева от меня. Там никого не было. В комнате, куда я робко зашла, не оказалось совершенно никакой мебели. Ни кроватей, ни стульев, ни турецких циновок и ковров, ни нар, ни печи, ни шкафа для хранения благовоний, ни кухонного стола, ни этажерки для книг, ни журнального столика, ни гамака для послеобеденной сиесты. Одним словом, ничего. Ни птичьих, ни обезьяньих, ни змеиных клеток. Ни соломенного зеркала, ни замороженного борща в блестящих на ослепительном солнце бумажных кастрюлях.
И тут я увидела картины на стенах. Прежде всего я обратила внимания на рамы. Это были чрезвычайно искусные рамы, сработанные, по всей вероятности, древнейшими резчиками, возможно, даже славянами или кельтами. Деревянные завитки и переплетения слагались в арабески, в которых искушенный или нетрезвый глаз мог бы различить обнявшихся змей, птичьи крылья и обезьяньи хвосты. Великолепные деревянные рамы были покрыты толстым слоем расплавленного золота.
Только потом я обратила внимание на сами картины. Одна из них изображала голову белой лошади. Лошадь внимательно и вдумчиво смотрела из серого полумрака. Это был портрет лошади. Нечего и говорить, что остальными картинами являлись огромные портреты овцы (с шерстью цвета слоновой кости) и зайца-альбиноса. Спешу подчеркнуть, что на всех трех портретах были изображены головы, то бишь лица, а вовсе не животные целиком. Портрет на то и портрет.
В этом месте повествования баронесса Шмутфель неожиданно скинула свой балахон. Под ним, как в сказке, обнаружился обычный мужской костюм естественных тонов, пиджак и брюки. Потом баронесса Шмутфель сняла парик. Словом, на месте баронессы Шмутфель оказался молодой человек приятной наружности. Он достал из кармана пиждака очешник, невозмутимо раскрыл его и водрузил очки на нос. И сказал:
— Извините, что мне пришлось разыграть весь этот маскарад да еще и травить перед вами байки.
Он помолчал.
— Разрешите представится, — Спицын, — сказал Спицын, ибо это действительно был никто иной, как Спицын.
— Ну вот, — продолжал он. — Вся фишка понадобилась  мне для того, чтобы на меня обратили внимание. А ваше внимание, уважаемые господа, необходимо для следующего. Никто из вас не желает обменять четыре зеркальные пуговицы на одну — с напылением из чешуек носорожьего рога?
Пуговица с носорожьим напылением являлась вещью столь редкой, что желающих, разумеется, не нашлось. Тем временем Спицын, продолжая надеяться, поднял с пола хрустящий целлофановый пакет с надписью «Мальборо» и извлек оттуда отличную пару совсем новых мужских ботинок. В этот момент невидимый осветитель направил на Спицына ослепительный свет всех прожекторов сразу. Ботинки были из настоящей змеиной кожи, на толстой фигурной подошве из коры герольдического дуба, а застежки на них действительно содержали четыре большущих зеркальных пуговицы.
Все осмотрели предложенный товар. Потом, видя, что никто не соглашается и обмен вряд ли состоится, Спицын убрал ботинки в пакет и продолжил, нисколько не смутившись:
— Раз никто не хочет меняться, я расскажу вам еще одну историю. Историю об Исчезнувшей пуговице. В каталогах нашего Клуба эта пуговица, кажется, значится как «Бусинка».
Я  невольно вздрогнул.
— Как бы там ни было, — говорил Спицын, — пуговица была связана с водой. Тот из вас, кто её видел, знает, о чём речь. Эта пуговица сделана из стекла, а полость внутри заполнена водой. В воде же этой плавает нечто крошечное, хвостатое, скрюченное. Эсперты утверждают, что там находится маленький и остановившийся в развитии зародыш лягушки, или же, говоря иными словами, головастик.
Кто-то полагает, что головастик этот жив, иные, наоборот, думают, что внутри пуговицы герметически закупорен восковой муляж. И вот однажды пуговица исчезла. Она была украдена. Варварское похищение, которое впору сравнить с кражей Джоконды из Лувра.
Кругом послышались густые как простокваша вздохи. Про себя я отметил, что любой из присутствующих был бы не прочь оказаться на месте вора, завладевшего бесценной реликвией, содержащей в себе головастика, хранящего в себе тайны прошедших веков и алхимическое объяснение привлекательности живой материи. А Спицын тем временем продолжал рассказ:
— Мы искали пуговицу везде и всюду. На поиски были брошены самые обнадёживающие невидимые силы. Компетентные и проверенные в прошлом сыщики искали пуговицу. Но всё оказалось тщетным. Она словно в воду канула.
Спицын еще что-то там говорил, но у меня пропало всякое желание слушать дальше. Водная стихия меня безусловно интересовала, но я не был склонен падать в обморок при одном только упоминании о головастиках. Равно как и при упоминании лягушек, жаб и тритонов. Хотя к визуальной, внешней оболочке этих хрупких созданий я испытывал определенную слабость. Я находил их очень красивыми с эстетической точки зрения. Они, казалось мне, распространяли вокруг себя прохладное обаяние. Даже душа у них, полагал я, плывет по озеру или болоту подобно изысканному водяному цветку, и представляет собой некую прозрачную, текучую субстанцию… Думая об этом, я покинул кружок прилежных слушателей Спицына и  подошел к столу, на котором лежал дневник «Клуба любителей пуговиц». Довольно толстая книженция. Я был так раздражен, что решил написать там кое-что. Разумеется,  я  не претендовал на объективность, может быть, в моём изложении всё было не так. Вот что я написал, пытаясь поймать в весьма ненадежную крупноплетёную и крепкосолёную сеть ту ночь:«… Мы вошли и увидали в славно оформленной подвальной пещере Клуба ту компанию, которую можно обычно там увидеть. Присутствовал Ю. в платье цвета клубничного варенья, украшенном восемью пуговицами из слоновой кости цвета грецких орехов, вывалянных в меду и обмазанных страусовыми перьями. Была также госпожа Ё., дама неопределённого возраста и неустановленного вероисповедания. На ней была одежда из пожилого крепа, испещрённая живописными изображениями низкорослых старушек и различными вариантами Лилит, демонической жены Адама. На платье госпожи Ё. мой искушённый взгляд заприметил только одну пуговицу — а именно крупную квадратную пуговицу из кости, обтянутую стопроцентной верблюжьей шерстью. Не успел я всё это заметить, как мадам Ё. подошла ко мне. Я разглядел её лицо, покрытое сетью весьма почтенных морщин и своей тёмной коричневостью напоминающее лицо внезапамятной колдуньи, и вот она сказала:
— Не правда ли, сегодняшнее заседание Клуба не блещет оригинальностью?
Я даже не знал, что ей ответить. А потому я только пожал плечами. В глубине души я понимал, что согласен с ней. Однако продолжал жадно рассматривать присутствующих. Среди них были крошечные старички в потёртых смокингах (без галстуков), были люди, которые ели отварных раков, покоившихся в серебряных блюдах, доставая их прямо руками. Были те, на чьих одеждах имелись пуговицы перламутровые, пуговицы пластмассовые, а также пуговицы сделанные из пластилина, гуталина, марципанов, сахарной ваты, металла, воспоминаний, гипса, палой осенней листвы, цветного стекла, сажи, золы, мутной дождевой воды, в изобилии скапливающейся в лужах, октябрьского ветра, пенопласта, ночных телефонных звонков, старых писем, сигаретного дыма, густого тумана, искусного очерка готического замка, нелепых оправданий,  напрасных надежд, пейзажей с высоты птичьего полёта и прочего, прочего, прочего, картофельных очисток и окаменевших морских ежей, мистических папоротников и ископаемой соли…»
         Я  сделал эту запись и мне полегчало.
Мы с моей спутницей (чуть невольно не написал «супницей») протиснулись к барной стойке. Я  предоставил Бусинке накачиваться пивом, а сам глубоко задумался. Передо мной стоял квадратный стакан толстого стекла, наполовину наполненный коньяком. Я оглянулся и стал наблюдать за тем, что происходит в лекционном зале Клуба. Кажется, там читали стихи. Да, высокая женщина, похожая на слониху, влезла на верхушку пирамидальной деревянной лестницы и громко декламировала:
    Колченогий стул
          Вздремнул
    Золотистый опал
            Проспал
Алебастровый сфинкс
             Прокис
   Чернокрылый ифрит
               Убит
Я  так увлекся происходящим действием, что не заметил, как к нам с Бусинкой едва слышно приблизился Спицын. Откуда-то сбоку прозвучал его почтительный, тихий голос:
— Уважаемый…
Он обращался ко мне. За стеклами очков металлически блестели серые глаза. Кажется, Бусинка смотрела на Спицына с интересом. Я скорее почувствовал это, чем действительно засвидетельствовал. Спицын сейчас был очень далек от того пафосного кривлянья с переодеванием в баронессу Шмутфель. Почему-то мне показалось, что он чувствует себя слегка виноватым.
— Знаете, — сказал мне Спицын, — мне хотелось бы завязать с вами более короткое знакомство. Мне известно, что вы владелец уникальной пуговичной коллекции.
Он помялся.
— Понимаете, на самом деле я вовсе не тот чудаковатый тип, за которым вы только что наблюдали.
—  Да,  я   так и подумал, — сказал я, дабы его подбодрить. 
— Я ведь написал научную диссертацию, -  неспешно продолжал Спицын. – Она называется «Предметный мир». С детства я интересовался неподвижными, неорганическими вещами. Это началось еще с увлечения натюрмортами. Я тогда посещал художественную школу. Почти всегда мы рисовали натюрморты. И я попросту влюбился в эту мертвую натуру. Мертвую природу, так сказать. Не надо только думать, что я сразу обратился к пуговицам, дабы утолить свою страсть. Нет, были разные жизненные периоды. Разные временные прослойки. Я поочередно состоял в Клубе любителей камней, Клубе восковых манекенов и так называемом монетном Клубе. Клуб Восковых Манекенов довольно долго держался в моем воображении. Надо вам заметить (это важно), воспоминание о нём годами сохраняло свежесть и белизну, похожее на первый снег, выпавший в ноябре.
 Но постепенно меня постигло открытие, что Пуговица – это апофеоз предметного, вещественного мира. Как же, спросите вы, при каких обстоятельствах это открытие меня постигло? Честно говоря, я уже не помню. Однако метафорическая и аллегорическая идея Пуговицы стала для меня всем. У Пуговицы есть материалистическая, бытовая задача. Пуговица служит для того, чтобы придавать завершенность хрупкой человеческой оболочке, грубо говоря, — застегивать полы рубашек, плащей и пальто. Но следует отбросить столь приземлённый подход. Хоть Пуговица и имеет прямое отношение к одежде, а значит, к человеческой культуре, всё же не надо подходить к ней так прямолинейно. И однобоко. Пуговица — это нечто большее. Она, если хотите, мой идол.
Закончив оду, посвященную целиком и всецело пуговицам, маэстро Спицын допил свой коньяк, раскланялся и благополучно исчез. Не думал я, что скоро встречу его опять. Мы же с Бусинкой были уже изрядно пьяны, а потому покинули Клуб. Я  проводил её домой, доставив в целости и сохранности мужу, и поплёлся к себе.
Не помню точно, когда у меня открылись все те сверхъестесственные способности, которые позволили впоследствии натворить всё, что я натворил. Кажется, это произошло примерно через месяц после нашего последнего посещения Клуба.
В тот период мы с Бусинкой часто говорили о Пуговичной стране. Мы изобрели новый мир и сами же в него поверили. Поверить было легко. Вообще-то ход наших извилистых изысканий теперь кажется мне довольно банальным. Сейчас я объясню. Мы были крайне недовольны существующим мирозданием. Мы понимали: в жизни  слишком много вещей, которые необходимо изменить. Что касается меня, то я подавлял постоянное отчаяние, застрявшее в горле как рыбья кость, единственной мечтой — я хотел хоть что-то изменить. Я знал, что существует не только постоянная данность со всеми её непреложными законами, но и другой мир, так сказать, поперечный. На него указывали стрелки многочисленных дорожных знаков, видных только мне. И еще Бусинке. Этот мир мы условно назвали «Пуговичной страной». Мы мечтали туда попасть. Я  знал — там всё не так. Ночь — не ночь, день — не день, а любовь, грех, старость и смерть там не имеют никакого значения. А имеет там значение нечто другое. Что же именно? Это можно было узнать, только оказавшись там. И путь туда мне должны указать пуговицы. Кто-то сочтет всё это за невероятную, чудовищную глупость. Повторюсь, мы называли этот мир «пуговичным» просто потому, что так решили. А называть его можно как угодно — нирваной или Тысячелетним царством, Зазеркальем или островом Авалон (древние кельтские верования).
Совершенно случайно у меня обнаруживался дар передвигать вещи. Сначала я посредством взгляда переместил с одного места на другое пуговицу. Потом — книгу. Оказалось совсем не сложно. Мы с Бусинкой проводили разные эксперименты. Я объявляю все это вовсе не из тщеславия, мне свои дарования не внушают никакой ложной гордости. И не впрыскивают в кровь бациллы звездной болезни. Я  рассказываю о них только для того, чтобы стало ясно, как  я пришел к своему последнему, сверхъестесственному дару и сумел превратить Бусинку в пуговицу. Итак, мы с Бусинкой ставили эксперименты. Обо всех не помню, расскажу лишь о том, что осталось в памяти. Например, Бусинка ехала в лес за пределы нашего разрушенного города, чтобы проверить, действительно ли я смогу сдвинуть с места заранее выбранное дерево. Я же оставался у себя дома и мыслительными усилиями двигал дерево, за чем  и наблюдала Бусинка, расположившись на расстоянии нескольких километров от меня.  Потом я научился читать чужие мысли. Я  тренировался на Бусинке, но скоро стал с легкостью читать мысли других людей. Одно время я очень даже этим увлёкся. Я читал мысли милиционеров и врачей, художников и беременных женщин, шизофреников и продавщиц хот-догов. Примерно так, как читают газеты.  Потом  стало скучно, потому что я обнаружил: мысли у всех людей одинаковые, за исключений весьма незначительных вариаций. А я не люблю однообразие.
Забыл сказать: с тех пор, как я обнаружил в себе странные способности, я понял, что снова могу ходить. Инвалидное кресло мы с Епифанией закатили в кладовку.
И вот я стал превращать одни предметы в другие. Часами я сидел за письменным столом. Почти не двигался. Епифания справедливо решила, что у меня окончательно съехала крыша. Однако надо отдать ей должное, Епифания продолжала меня кормить и даже не делала попытки выгнать из дома. Я сидел за столом и медитировал, неотрывно глядя, к примеру, на старые вязаные перчатки, которые часа через три превращались в клубок ниток. Причем нитки эти имели другой цвет, отнюдь не сходный с цветом искомых перчаток. Скажем, перчатки были красными, а нитки получались золотистыми. Потом я начал работать и с органической материей. Утром я ставил перед собой керамический цветочный горшок с закопанной в землю тюльпановой луковицей. К вечеру под моим неотрывным пристальным взглядом вырастал стебель и распускался тюльпан.
Я отлично помню тот день, когда мне впервые пришла мысль превратить Бусинку в пуговицу. Тогда я долго медитировал над одной пуговицей из своей коллекции. Я сидел и мечтал. Это была особенная пуговица, она мне очень полюбилась, поскольку её круглая коричневая спинка, испещренная глубокими и темными прожилками, навевала мысли о болотах, камышах и вообще о царстве подводных тритонов и прочих земноводных.
Я  смотрел и смотрел на пуговицу. И не заметил, как она исчезла. Вместо неё на столе сидела живая жаба. Прекрасное существо, исполненное грации и неподвижной гармонии. Это была поистине запредельная неподвижность. И все-таки жаба дышала, дышали бородавки на её влажной коже, дышали выпученные глаза и лапы.
Я заметил, что на столе, совсем недалеко от новоявленной жабы, стоит стакан молока, принесенный для меня Епифанией. Рядом с жабой молоко казалось вдвойне белоснежным, оно было похоже на стихотворение в прозе.
В комнату зашла Епифания. Она не обратила никакого внимания на жабу. Она медленно и аккуратно вытерла пыль со стола и с книжных полок. От нечего делать я прочитал её мысли. Епифания думала обо мне: «Бедненький, как он исхудал за последнее время, надо бы пожарить ему картошки с бараниной,  или добрый бифтекс, он это любит!»
Прошло время, и меня осенило — если я могу из пуговицы сотворить органическую материю, почему бы не сделать наоборот?
Бусинка знала обо всех моих экспериментах. И я сказал, что могу превратить её  в пуговицу.
Поначалу это представлялось нам обоим просто бредом. Но чем дольше я размышлял, тем сильнее проникался самой грандиозностью идеи.
Мы с Бусинкой не особенно долго решали эту проблему. Но сколько говорили об этом! Сомневался по большей части я.
— Если ты сможешь превратить — туда, значит, сможешь и обратно. И вообще, мы же займемся всем этим с чисто научными целями, ведь так? — говорила Бусинка.
И тут она улыбалась своей особенной улыбкой, которую я никогда не забуду. Эта улыбка. В ней непостижимым образом соединялись микроскопические, видимые только  моему искушенному глазу доли презрения, цинизма и в то же время поразительного простодушия и неискушенности в бытовых делах. Серые глаза, словно замутненные легкой дымкой ложного равнодушия, пристально смотрели на меня.
—Я  же вернусь потом обратно. Пуговица снова станет Бусинкой. Или нет?  — говорила она.
Я поневоле качал головой, а Бусинка продолжала бормотать вполголоса, выпуская медленные колечки дыма:
— И я расскажу тебе обо всём, что происходит Там.
Иногда я думал о том, чтобы самому отправиться Туда. В конце-концов, я ведь мог и самого себя сделать пуговицей. Но Бусинка оспорила у меня это почётное право. Скажу сразу — тогда мы еще не испытывали того страха. Если уж быть совсем точным: я не испытывал страха, потому что за Бусинку я отвечать не могу, не зная, какие чувства она может испытывать там, где она сейчас находится. Я не знаю, страшно ли ей сейчас. Я  ничего не знаю о её чувствах.
Впрочем, вполне понятно, что в том состоянии непреходящего сумеречно-пепельного отчаяния, в котором мы с ней всегда находились (таков уж был колорит наших сходных внутренних миров), мы не могли испытывать страха, даже перед тем деянием, которое мы планировали. Страх пришел только потом, уже после того, как всё было сделано. И пришёл он ко мне. Потому что к Бусинке там, где она сейчас находилась, прийти он вряд ли мог бы. Теперь-то я  всерьёз думаю, что пуговицы  не способны испытывать страх, как, впрочем, и другие чувства.
Перед тем, как всё случилось, мы с Бусинкой пошли в театр. Я  не помню, что происходило на сцене. Помню только, что это был «Щелкунчик» Гофмана, тот самый «Щелкунчик», над декорациями которого работала Бусинка вместе с другими художниками. Еще я помню всё, что происходило с нами. Со мной и с ней.  Мы смотрели спектакль с балкона, сидели в мрачной черноте. Наше  дыхание казалось совсем близким. Я помню эту свою тоску, весомость собственной деревянной души, изъеденной бесчисленными червями грехов, источенной бесплодными устремлениями и легкостью, ужасной легкостью. Я так отчетливо это помню, мгновение предстает в памяти с такой полнотой и правильностью, что я испытываю почти физическую боль. Боль сидит внутри огромным существом, заполняющим всю грудную клетку, и мечтать исцелиться — всё равно что пытаться укусить небо.
Мы смотрели на сцену, там происходило нечто, исполненное огней и света, помню декорации, сделанные скорее во вкусе авангарда, нежели в старых традициях, и внезапно пальцы наших безжизненно опущенных рук переплелись. Какое-то время мы держались за руки, и я сполна проникся нежностью, и гладкостью, и трепетом этих пальцев. Потом объявили антракт, зажгли лампы, и наши пальцы разжались.
Потом мы пошли к Бусинке домой.  Мужа её не было. Я впервые попал домой к Бусинке. Было дико много книг, но в тот вечер я не испытывал к ним никакого интереса.
Она предложила мне выпить, и выпила сама, но не много, поскольку именно тогда вечер мы запланировали провести наш безумный, безумный, совершенно безумный эксперимент.
— Не хочу стать пьяной пуговицей, —смеясь, сказала она.
Она в растерянности бродила по комнате, а потом села на простую деревянную табуретку у окна, возле допотопной батареи центрального отопления. И тут я прочитал её мысли.
В её мыслях я срывал с неё одежду, кругом падали стулья и книги с полок. Мне показалось, что от мыслей вот-вот воспламенится окружающее пространство. Но Бусинка не делала попытки приблизиться, она сидела неподвижно и пристально смотрела на меня.
          — Закрой глаза, — попросил я.
          ¬¬— Зачем?
          — Так мне будет проще, — ответил я, и добавил:
          — И вообще я не уверен, что у нас получится.   
          — А я уверена, — сказала она.  — Вот, закрываю глаза. Прощай.
И тут я превратил её в пуговицу. Это случилось почти мгновенно. Но с той минуты, как это случилось, я и начал испытывать тот панический ужас, что во много тысяч раз превосходил всё прежнее. Просто теперь я понимал, что могу Всё. Можно сказать:  я больше не чувствовал себя человеком.   
Передо мной на табуретке, где только что сидела Бусинка, лежала пуговица. Простая деревянная пуговица, отчасти даже жалкая в своей простоте.
Я взял пуговицу и пошёл домой. По дороге заглянул в галантерейный магазин, где приобрёл большой моток самых прочных белых ниток. Забыл сказать — пуговицу я крепко сжимал в кулаке. Я не мог положить её в карман, как бы ни был уверен в его прочности. При мысли о случайной потере пуговицы я приходил в ужас. Причем я нарочно себя мучил. Представлял себе, как пуговица падает на землю и теряется в водосточной канаве. Или в куче мусора. Или в ворохе опавшей листвы.
Казалось, та дорога длилась вечно. Только теперь, как я не был поглощен ужасными внутренними событиями, я заметил, что наступила осень. В сущности, она давно уже вошла в наш разгромленный город. Холодный ветер разносил по округе запах горящих листьев и жареной картошки. Нищие жгли костры. Незаметно ноги принесли меня в самый жуткий район. Декорациями служили руины бывших музеев и старинных особняков. Кривые фонарные столбы напоминали виселицы. То и дело взгляд натыкался на бесстекольное окно или на псевдоримскую арку, на обрушившийся балкон или кариатиду в виде ангела или клоуна, кажущегося ещё более бесполым. Под деревьями и близ разрушенных мостов сидели наркоманы в дутых балоневых куртках и варили в котелках раствор. Я  невольно подумал — сейчас меня убьют в этих чугунных, постцивилизованных местах, и тогда моя первая пуговица навсегда останется пуговицей.
Слишком многое от меня зависело теперь. Между тем в голове появлялись некоторые мысли, которые очень хотелось бы отогнать… Но я не мог. Мир, полный пуговиц. И ни единого человека вокруг.
 В моем распоряжении была целая вечность. Мне казалось, я победил смерть. Я зашел домой. Медленно раскрыл шкаф. Долго рылся в своих пиджаках и куртках. Наконец  я выбрал самую подходящую вещь. Кожаную куртку. Подкладка была сделана из прочного синтетического материала. На ощупь этот материал казался гладким, как шелк. Я достал моток ниток и раздобыл среди епифаниевых припасов иголку. Потом пришил к подкладке свою новую деревянную пуговицу. Надел эту куртку. Теперь пуговица была со мной.
После чего отыскал на кухне спрятанную копилку Епифании, выгреб из неё все деньги и ушел.
Мне хотелось уйти как можно дальше от дома. Я проходил мимо ветряных мельниц, построенных в прошлом году, мимо гигантских свалок, мимо новоявленных хлебных пекарен, распространяющих крепкий запах подгоревшей сдобы. Река. Место, где мы с Бусинкой пили пиво.
Я  то и дело совал руки за полу куртки и ощупывал свою пуговицу,  желая убедиться,  что она на месте.
Стемнело. Я проходил мимо распахнутых дверей стриптиз-клубов, и подъезды публичных домов тоже звали меня. Наконец я зашел в какой-то бар и так напился, что заснул прямо там, у барной стойки.
Я  пил несколько дней. Или даже несколько недель. А потом я пришел домой, и Епифания накормила меня отличной жареной картошкой с луком.
И вот подхожу к самому главному. Я стал превращать людей в пуговицы. Я обрабатывал любой «материал». Я превращал в пуговицы барменов, мельников, стекольщиков. Я превращал женщин и детей. Я превращал стариков. Превращал косильщиков лужаек и парикмахеров. Мусорщиков и наркоманов, продавщиц и стриптизерш, проституток и мотоциклистов, библиотекарей и расклейщиков афиш. И дворников.
Обычно я заманивал их в укромные места, при этом врал просто бессовестно, говорил всё, что приходило в голову. Раньше я и не подозревал, что у меня есть такие неограниченные способности вруна. Я зазывал их в подворотни, в пустынные скверы или на набережную, где всегда было холодно и дул пронизывающий до костей ветер. И делал свое дело. Потом возвращался домой, жадно ел жареную картошку, приготовленную Епифанией, после чего аккуратно пришивал новые пуговицы на подкладку своей куртки, рядом с Бусинкой. И чувствовал себя при этом одновременно — ужасно и великолепно.
Проходило время и всё начиналось сначала. Я привык к этому, как к неизлечимой болезни. Я даже не пытался с этим бороться. Ещё немного, говорил я себе, и опостылевшая реальность станет совсем иной реальностью, реальностью, полной пуговиц. И только я останусь самим собой. Прежним. И одиноким. Как Бог.
Однако скоро меня стали одолевать видения, которые я сам (подчеркиваю самостоятельность принятого мной определения, поскольку на деле всё могло быть совсем не так) определял как алхимические. Можно сказать еще и так — это была акция возмездия со стороны тех людей, которых я самовольно отправил в пуговичное измерение.
Это случилось, когда выпал первый снег. Как обычно с утра, я отправился на пробежку по окрестным барам. Нигде я не задерживался надолго. Пропускал по рюмке и двигался дальше. Потом, ближе к полудню,  почувствовав себя значительно лучше и забыв обо всех этих пуговицах, я стал просто бродить по улицам, разглядывая природу. Был промозглый (но прекрасный!) ноябрьский день, небо затягивала слепая пелена блёкло-свинцовых  туч, а вдоль тротуаров кучами белели огромные новоявленные сугробы. Снег шел всю ночь. И тут я почувствовал себя рыхлой губкой, которая жадно впитывает всё великолепие мира. Всё мировое совершенство. И как никогда понял, что мы с Бусинкой ошибались, не признавая этот мир за искомый. Он ведь всё-таки был прекрасен. Просто надо смириться. И еще — как следует раскрыть свои кротовьи глаза, не слишком то приспособленные для света. Свет ведь не виноват, что мы не приспособлены для него. Зачем спорить и пытаться перекраивать всё по своей, микроскопической мерке? И мне стало стыдно. Я решил, что изменю свою жизнь. И брошу пить. Я отправился домой.
Тут-то и начались все эти алхимические видения. Епифании не оказалось дома. Я прилег на диван. Белое свечение проникало в комнату. То был отблеск сугробов, начинающих таять. И вот прямо в центре комнаты возник Пеликан. Раньше я видел пеликанов только на картинках в детской энциклопедии. Теперь же передо мной стоял самый настоящий пеликан. Но я сразу различил в этом некий подвох, поскольку за последнее время у меня обострилось чутьё ко всему сверхъестетвенному. Это чутьё не могли окончательно притупить даже могучие дозы алкогольных напитков.
В этой птице было слишком много необычного. Скажу сразу: я понял, что передо мной не простой пеликан, а  Дух Пеликана. Поскольку весьма одухотворённым и напыщенным было у него то, что принято называть выражением лица. Вероятно, Пеликан заприметил моё крайне нервное состояние. Оно выражалось в том, что у меня стала дёргаться левая часть лица. Потому что он выключил своё свечение. Я забыл упомянуть — от него исходило свечение, более яркое, чем то, которое источает свежий выпавший снег. Пеликан молвил, обращаясь ко мне:
— Это ещё что. Иногда вместо меня появляется не простой пеликан. А другой. У него одна нога — пеликанья. Другая — человечья. Знаете, такая, в сапоге со шпорой. Теперь же, дабы вы успокоились, мы будем пить кофе.
Только теперь я заметил двух спутников, припрятавшихся за спиной Пеликана. Один был мужчиной, маленьким и полупрозрачным. Сквозь него я видел свои книжные полки. Мужчина был одет в черный фрак и цилиндр, какой носили еще во времена французских импрессионистов. Третьей оказалась женщиной, вполне современного вида, в потертых джинсах. Эта женщина тут же уселась на стул напротив меня и изящно облокотила подбородок на собственные подставленные кулачки. Я забыл упомянуть — сквозь неё просвечивали занавески. Глаза её казались слегка раскосыми, а потому лицо навевало воспоминание о  востоке. Пока я её разглядывал, Дух Пеликана вместе с мужчиной сдернули скатерть с моего обеденного стола. После чего они перевернули стол и снова натянули скатерть. На каждую из четырёх ножек стола, теперь торчащих кверху, Дух Пеликана водрузил по чашечке кофе, неведомо откуда взявшейся. От кофе шел пар. Еще мне показалось, что этот кофе распространял запах моего прошлого.
— Поймите, уважаемый, — молвил Пеликан. — Вы должны, вы просто обязаны понять. Хотя это, может быть, и трудно. Дело в том, что вы ухитрились нарушить некоторые законы тонкого мира. Вот мы и явились, чтобы вас оповестить. А там уж вы сами разбирайтесь, продолжать ли начатую  игру.
При упоминании об игре я невольно вздрогнул. Пеликан же продолжал:
— Вы, конечно, часто бывали на вокзале. Каждый раз, когда от перрона отходит поезд, происходит нечто. Вы задумывались об этом Чувстве неизменности и гармонии, посещающей вас? Это случается довольно часто, разумеется, не только на вокзале. Я просто так привёл данный пример, хотя можно привести любой другой. Ну вот. А вы покусились на законы этой Гармонии. Сам по себе сей факт значит не слишком много, я бы даже сказал, он делает вам честь. И всё-таки. Те люди, которых вы превратили в пуговицы и отправили в некий новый иллюзорный мир, эти люди предназначались для нас. А вы их у нас украли. Теперь нам  никогда не дождаться, даже если ждать тысячи лет. Поскольку вы отправили нашу добычу в свою личную вселенную. Нам их никак оттуда не отковырять. Сами посудите, это нас не может не волновать. Поймите  —  прямо из-под носа уводят лакомый кусочек. Для примера скажу, что Бусинка относилась к юрисдикции вот этого господина, — при этом Пеликан указал на Фергюполюса, — да и вы, кстати, тоже относились к его юрисдикции, пока не затеяли игру с пуговицами. Теперь ваш бессмертный дух будет относится к совершенно иной запредельной канцелярии.
И тут Пеликан указал на девушку с  восточным разрезом глаз. И продолжил:
— А это Аква. Легко можно догадаться, она заведует водными стихиями. Если судить по её имени. Вы можете подумать, что она пра-пра-внучка Нептуна, и, разумеется, ошибётесь. Аква — древнейшее хтоническое существо (если вы понимаете, что я подразумеваю под словом «хтоническое»), существо такое же древнее, как земная кора. Если бы знали о воспоминаниях Аквы, вы бы так не страдали, пытаясь забыть своё прошлое. Память Аквы просто поразительна. Она помнит всё, что случилось с каждым человеком на протяжении тысячелетий. Всё до последней мелочи. Ни одна, даже самая ничтожная деталь ни ускользнёт из её восприятия, как бы она этого не хотела. Ибо это, как ни крути, тяжелое бремя — обо всём помнить. Судя по вашим мучениям, вы способны меня понять.
Я  ограничился тем, что кивнул. Одновременно услышал тихий щелчок зажигалки. Краем глаза  почувствовал, как Аква прикурила и втянула в себя порцию яда. Потом она выпустила маленькое облачко дыма. Дух Пеликана продолжал свою пижонскую лекцию о потусторонних мирах:
—Так вот, о чём я говорил? Об Акве. Её символ — вода, и сама она есть ни что иное, как бесконечная текучесть. Но мы пришли сюда не для этого. Мы пришли, чтобы просто попить кофе. Ну и разумеется, предупредить. Лучше вам закончить эти ваши пуговичные игры.
За сим Дух Пеликана кивнул и медленно растворился в воздухе. Остальные чуть помедлили. Но вот Аква тоже исчезла, на прощание стряхнув пепел на мой плетеный коврик. С  Фергюполюсом же перед исчезновением произошла некая метаморфоза. Зеленые стебли плюща пробили его черный фрак. Наверное, что корни растений гнездились где-то глубоко, в его теле. Растения полностью заключили Фергюполюса в свои крепкие объятия, после чего всё это сцепление исчезло.
Я  глубоко задумался.
Наконец я понял, что не могу больше выносить всё это в одиночку. Мне надо было с кем-то поделиться. И тогда я сбацал отличный романтический ужин со свечами и дождался, пока Епифания вернётся с работы.
         Она пришла и при виде изящно сервированного стола вытаращила глаза:
         — Ты хочешь сделать мне предложение, дорогой? Надо же, я так давно этого ждала!      
         — Нет, моя маленькая, я просто хотел бы тебе кое-что рассказать о своей жизни. Понимаешь, я… Мне надо с кем-то поделиться.
Она ещё больше округлила глаза. Однако с удовольствием умяла ужин, состоящих из перепелиных яиц, гусеницы под томатных соусом, бараньей ножки и отличного шоколадного торта. Кроме торта, я приготовил на десерт лимонный сок и пудинг с пионовыми лепестками и ванильной пудрой. После чего Епифания сделала умное лицо, сложила руки на коленях и изъявила полнейшую готовность слушать меня. Но прежде сказала, удивив меня, не подозревавшего её в наличие такой наблюдательности:
— Знаешь, я замечала, что в последнее время с тобой что-то происходит. Нечто нехорошее. Ты стал  странным.
Произнеся эту тираду, она замолкла. А я рассказал ей всё. Я рассказал о Бусинке и о Клубе Любителей Пуговиц. Я рассказал о пуговичной стране. В довершение всего я продемонстрировал ей свою куртку и стал показывать эти пуговицы,  приговаривая: «Вот Бусинка, а это старик лодочник, а вот шляпник, и так далее, и тому подобное…» Потом я спросил у Епифании, что она обо всем этом думает. И она спокойно ответила:
—  Я  думаю, милый, ты окончательно свихнулся.
На следущий день она вернулась с работы не одна. Её сопровождали двое древесноликих мужиков в ослепительно белых халатиках, которых она представила как психолога и невропатолога. Как я понимаю, специалисты вкупе с Епифанией намеревались отправить меня на лечение в сумасшедший дом. Проповедуй я политику невмешательства в неисповедимые пути провидения, пришлось бы  смириться и принять всё как есть. Но я бунтарь по природе.  И я решил доказать Епифании,  что я прав.  Взял и превратил санитаров в пуговицы.  Такие замечательные пуговицы получились: большие,  гладкие,  из белой пластмассы.  Рассматривая их,  я услышал вопль Епифании,  которая неотрывно смотрела на пуговицы, и кричала что-то вроде:  «Я  тебе верю,  дорогой,  верю,  только не это,  только не это!!!»  Кажется,  она понимала,  что я собираюсь сделать.
Ощущая в сердце вновь подступившую тоску,  концентрированную, как сгущённое молоко, я медленно превратил в пуговицу и её.  И пришил три новые пуговицы к подкладке кожаной куртки.
Всё потекло по-старому. Я вновь слонялся по городу, посещая окрестные бары, кафешки и заснеженные скверы. Время от времени я превращал людей в пуговицы. Но бывало, проходил месяц или два, а на моей подкладке не появлялось нового экземпляра.
Иногда мне казалось, что я полностью разложился. Осталась только шкура человека. После того, как исчезла Епифания, я остался совсем один. И хотя я знал, что сам виновен в этом исчезновении, я все-таки страдал от одиночества. Теперь некому было приносить мне еду и вообще заботится о быте. В квартире месяцами копилась грязь и пыль. Целыми сутками я пил.  Мечтал обо всем забыть. Отчасти мне это удалось.
Однажды я проснулся раньше обычного, на рассвете. С перепоя я ничего не соображал. Дико болела голова. Я потянулся к столу, чтобы взять оттуда бытулку с остатками коньяка.  Доставая бутылку, я зацепил стопку бумаг, лежащую там с незапамятных времен.  Бумаги рассыпались на полу. Я заставил себя подобрать их. Больше того. Отхлебнув коньяка из бутылки, я положил перед собой на столе один листок. На нем было начало рисунка. Я  не помнил, чтобы я рисовал что-то подобное. Но ведь я вообще мало о чем помнил в последнее время. Почему-то я заинтересовался этим рисунком. Достал из ящика стола грязную коробку с акварельными красками и кисточки. И начал рисовать.
Постепенно я совершенно исказил контуры первоначального наброска. Моей рукой словно водил кто-то другой. Это был не тот, который заставлял меня превращать людей в пуговицы, а еще кто-то, полузабытый мной. Полузабытый, ибо даже воспоминание о нем причиняло сильную боль.
Я рисовал акварелью улицу средневекового города. Тщательно обработал камни древней мостовой. Ворота дома и фонарь над воротами. Остроконечную черепичную крышу. При этом я непроизвольно использовал лишь коричневые, кофейно-каштановые и голубовато-пепельные цветовые оттенки.
 И тут меня осенило! Я вскочил, бутылка с коньяком опрокинулась, жидкость растеклась по столу. Я едва успел схватить свою акварель. Причина ужаса была понятна. Я обнаружил, что невольно, автоматически подражаю живописному стилю Бусинки. Я вспомнил всю серию её акварелей, которые она назвала «Призраки старого города». Да, да, там были те же невесомые, дымчатые цвета, то же отсутствие резких контрастов,  постепенное перетекание одной формы в другую. Те акварели изображали старые улицы Таллина и Риги, было и несколько видов Праги. Помню, что Прагой Бусинка просто бредила. Она никогда не была там. Она и не могла там бывать, потому что в наши времена Праги, как и многих других городов, больше не существовало. Последняя мировая война их уничтожила.
Только Бусинке было всё равно. Она обожала эту свою визуальную Прагу, а также Прагу призрачных улиц,  окутанных дымкой,  серых домов в черепичными крышами. Кажется, у неё имелись открытки с видами Праги, а еще — туристический журнал конца прошлого века. Впрочем, для неё они служили только материалом, ибо на эти улицы она непременно помещала призраки. Старуху с вязанкой дров, сквозь которую просвечивали камни мостовой. Черного кота, тоже полупрозрачного, за которым бежала целая свора пропорционально уменьшающихся в перспективе улицы столь же черных котов, что становились совсем крохотными и всё более незримыми, невероятными. Или обезьянку с закрученным хвостом, потерявшую своего шарманщика.
Какова теперь судьба этих акварелей? Я не знал. Должно быть, они так и остались валяться в комнате Бусинки, где-нибудь в столе, в груде прочих набросков и рисунков, и дневниковых записей, и аудиокассет. Поскольку, как мне известно, муж совершенно не интересовался её творчеством.
Я  вспомнил эту дурацкую рекламу, которую раньше так часто показывали по ящику, в те времена, когда телевизоры еще функционировали  (надо заметить — эти времена давно миновали). «Параллельные линии не пересекаются. Доказано Евклидом. Надежная бытовая техника существует. Доказано Занусси». Почему-то я задумался об этих параллельных линиях, и цепочка размышлений привела меня к простой как блин истине — мы с Бусинкой и есть параллельные линии. Мы всегда двигались, да и сейчас наверняка движемся к одной и той же цели, будь этой целью сама пустота. Да, да, я вспомнил о своей сиамской сестре Бусинке, чей дух был неразрывно связан с моим собственным. Даже теперь, когда от Бусинки не осталось ничего, кроме пуговицы на подкладке моей кожаной куртки. Пусть я теперь не верил в Пуговичную страну. Всё равно Бусинка была жива. Она жила во мне.
Что же касается прошлого… Параллельные линии не пересекаются, мы с Бусинкой оказались такими вот параллельными линиями, которые не могут быть вместе, в том смысле вместе, в каком это обычно понимается людьми.
Я думал о Бусинке. Что происходит с ней теперь? Честно говоря, теперь, после долгих месяцев пьянства и беспредела, я больше не верил, что она существует. Бусинки не было, существовала только маленькая деревянная пуговица, пришитая к моей подкладке. Хотя иногда, в сумерки, я представлял себе тот новый мир, о котором мы столько грезили — я представлял его каждый раз по новому, но при этом он не терял своего главнейшего свойства. Он был  не похож на наш.
Порой, впрочем, меня охватывал ужас — а что, если находиться там невыносимо. Что, если я жестокий демиург, что, если Бусинка мучается и ждет освобождения, а вместе с ней и остальные? Воображение рисовало мне всевозможные кошмары: полную неподвижность, жесткость нитевых переплетений, за которой цепляются пуговичные ножки, страшную тягучесть чудовищных белых ниток, которые крепко держат своих пленников на поверхности немилосердной ткани…
Я покрывался мурашками. Потом я называл всё это безумием. Я отхлебывал коньяк прямо из горлышка и разговаривал сам с собой. По мере увеличения концентрации опьянения я обретал покой. Просто, говорил я себе, меня все покинули. Они исчезли, а я сошел с ума. Вот и всё. А те пуговицы, что пришиты к подкладке, множество, великое множество пуговиц — это вовсе не обращенные люди, а самые обычные пуговицы, неодушевленные и жалкие кусочки дерева, пластмассы и керамики, обнаруженные мной в разных местах.
Я пил до тех пор, пока не начинал верить в это. Окружающие предметы расплывались, я уже не мог ходить по комнате туда-сюда, язык заплетался, я не слышал сам себя, не слышал собственных лживых заверений. И засыпал.
А утром всё начиналось снова. Самым жутким было воспоминание о Бусинке. Иногда я уже собирался вернуть её, отпарывал деревянную пуговицу и подолгу держал перед собой… Но меня охватывал страх. Я  боялся, что не сумею. А еще я боялся непредсказуемых последствий этого возращения. И я оставлял всё как есть.
И вот я встретил Спицына. Не помню, сколько месяцев (а может и лет?) прошло с тех пор, как я перестал превращать людей в пуговицы. Я вообще забыл обо всем этом крепко-накрепко. Заставил себя забыть. И только со своей пуговичной курткой никогда не расставался.
Удовольствие я находил теперь только в питие. Я пил в компании и пил в одиночку. Пил ночами и днями. Если не пил, то спал. Если не спал, то пил.
В таком состоянии, то есть выходя после первой дозы виски из очередного кабака, я и наткнулся на Спицына. Вернее сказать, я не узнал его сразу. Узнал-то меня он.
Я увидел перед собой молодого человека в изящной инвалидной коляске. У человека был весьма и весьма интеллектуальный вид, который усиливали аккуратные очки в тонкой, изысканной оправе. Он был одет в брюки цвета земляного ореха, со стрелками, и в шерстяной джемпер цвета горчичного зерна. С ним была спутница, юная отроковица лет шестнадцати, которая и везла инвалидную коляску. На ней была модная вязаная шапочка с рожками черного цвета и свитер с поперечными канареечными полосками. Длинными, изящными пальцами она держала дымящуюся сигарету. На шее у неё висел кулон в виде керамического ботинка со шнурками. В целом же можно отметить, что эта парочка придерживалась естественного стиля. На них была надета одежда мягких, природных тонов, благодаря чему они превосходно вписывались в разрушенный городской пейзаж. Всё это я видел еще в довольно четкой резкости, потому что встретил их после первой дозы спиртного.
— Уважаемый, я вас приветствую, — сказал молодой человек, обрашаясь ко мне.
Наверно, он не увидел в моих глазах никакой ответной реакции, потому что продолжил речь следующим образом:
— Наверно, вы меня не узнаёте. А между тем мы с вами встречались. И даже вели беседы. Помните, в Клубе Пуговичников? Меня зовут мсье Спицын. «Цын», через «ц».
Тут я вспомнил. Да, это тот самый, что рассказывал сон про лошадей. Он еще был наряжен в женскую одежду. Точно, он изображал баронессу Шмутфель. Вдруг на меня нашло умопомрачительное желание. Я хотел совершить одно действие. Я хотел подразнить Спицына и его подружку. Просто я помнил, что раньше Спицын был очень азартным, можно сказать, заядлым пуговичником.
Я  распахнул полы куртки, и эти двое узрели подкладку, целиком и полностью испещренную пуговицами. А сам наблюдал за нервно-паралитической реакцией наблюдателей. Они, разумеется, пустили слюни. Никогда они еще не видели столько красивых, великолепных, роскошных пуговиц, собранных в одной коллекции.
Спицын подкатился ко мне совсем близко. Я различал даже через стекла чеховских интеллектуальных очков, как его ртутные изысканные глаза пускают искры, а также громы и молнии.
— Эта вот относится к династии Тан, а эта — к эпохе Юн, — дразнил я его безжалостно.
Ему стало совсем плохо.
И тут Спицын сказал мне:
— Пойдемте в бар, выпьем по стакашке. За встречу.
И я, конечно, согласился.
Мы выпили, и даже ещё выпили, и Спицын подробно и долго рассказывал мне про свои герметические и алхимические видения. И сновидения. А его подружка молчала. Она только жевала травинку, кажется, это была петрушка, которую отроковица выудила из салата. Потом Спицын опять рассматривал мои пуговицы, для чего вооружился превосходной лупой, которую вынул из кармана. Особенно ему понравилась одна пуговица, в форме рыбы.
Потом мы снова пили, кажется, бренди, после бренди какие-то коктейли, и вот я порузился в забвение.
Наверно, я заснул прямо за столом. Со мной, впрочем, такое уже случалось раньше.
Вот только когда я проснулся… Одним словом, я не обнаружил на себе своей куртки. Наверно, её унесли Спицын с подругой. Вероятно, они украли мою куртку из корыстных побуждений.
И тогда я встал и пошёл по улице. Я шел и шел, шел и шел, и обнаружил, что нахожусь за пределами города. Вокруг простирались поля, голые поля. Не помню, сколько я шёл.
Помню, что была осень. Никто меня не обгонял на протяжении этого пути. Я  также и не встретил никого, кто шел бы в противоположную сторону. Я был совсем один. И тут я подумал, вот что получается — мир не только без людей, но и без пуговиц. Мир стал просто миром. Наверное, так и должно быть.
Иногда светило солнце, и тогда я видел длинные паутинки, летящие по воздуху. Я  дышал придорожной пылью, скопившейся тут за много столетий. А потом, однажды на рассвете, когда солнце светило мне прямо в глаза, я увидел на горизонте очертания незнакомого города.