Русский Прованс

Афанасьева Вера
Опубликовано отдельной книгой в издательстве "Саратовский Источник", 2007 г.



Посвящается моей матери


Смерть и  жизнь  -  во власти языка,
и любящие его вкусят от плодов его.

Книга притчей Соломоновых, 18:22


Предисловие обывателя,
удостоверяющее рассказ автора

Город наш не велик и не мал, и не слишком известен, но вовсе не плох,  совсем недурен, скорее  хорош и, в некотором смысле, даже превосходен –  словом,  всем городам город.  И есть в нашем замечательном Городе все, чтобы жить в нем прилично, достойно и, не  побоимся этих слов, прекрасно.
Как и полагается любому уважающему себя городу, расположен он на семи холмах, хотя, может быть, и не на семи, никто их не считал, эти холмы, но холмы, точно, есть, и может быть, даже не холмы, а горы, это уж как посмотреть. Благодаря этим холмам, а может быть, и горам, расположен наш Город несколько беспорядочно, можно сказать, разбросан или даже рассыпан по склонам и отрогам, так что центр его находится в чаше, которую создала сама природа, чтобы было нашему  горожанину уютно и спокойно.
И вообще, балует природа  нашего горожанина, щедро осыпает дарами, являет свои чудеса, прелести и достоинства. Есть, например, в нашем Городе река, самая-самая, полноводная, длинная, великая, такая, что редкая в мире река может с ней сравниться, а уж в Европе ей равных точно нет. Она так и называется – Река, потому что какие реки могут быть, кроме этой. И не всякая  птица  долетит до середины Реки,  да не всякая и  полетит, да и зачем ей лететь, этой птице-то, если и около берега поджидает ее множество птичьих радостей и удовольствий.
А если заговорили мы о Европе, то следует сказать, что жители наши относятся к ней весьма снисходительно, ведь очень уж мала эта самая Европа. А вот на территории нашей Губернии легко помещаются три больших европейских государства, да еще  несколько поменьше, и даже после этого достаточно места останется, чтобы разместить пару-тройку государств ближневосточных, а может быть, и дальневосточных, это уж как размещать. И  все это после того, как Губерния во время различных переделов и пересмотров, столь частых в нашем отечестве, доброжелательно и  покровительственно выделила из себя парочку губерний поменьше.
Что же касается Реки, то наши горожане  жизни своей без нее не мыслят и вообще не представляют, как же можно жить в городе, в котором нет такого замечательного и полезного чуда. Некоторые даже задумываются по поводу того, насколько ленивыми и нерачительными были те исторические персоны, которые основывали города не  возле рек, а  где придется, где заблагорассудится, возможно, там, где застал их случайный ночлег, или непогода, или еще какая-либо  оказия,  нимало не заботясь  о том, как тяжело придется будущим жителям этих неполноценных псевдогородов.
Но наши-то основатели были благоразумны и предусмотрительны, хотя до сих пор неизвестно, кто они были такие. За честь считаться потомками отцов-основателей Города  борются представители разных народов, время от времени подбрасывая на чашу исторических весов факты, фактики и вновь открывающиеся обстоятельства, свидетельствующие  в пользу  того, что основали Город именно хазары, или непременно булгары, а то и с абсолютной точностью тюрки. 
Достоверно же известно лишь то, что живут в Городе представители разных достойнейших народов, причем в согласии, дружбе и даже любви. И это обстоятельство  вместе с фактом  существования семи холмов заставляет нашего  жителя причислять Город к  плеяде самых прекрасных городов всех времен и народов, чувствовать некую сопричастность  к великим, подобно тому, как ощущает свое глубинное родство с доберманом и ротвейлером карликовый пинчер. А произошедшее в результате  упомянутой любви между народами превосходное смешение кровей делает наших женщин самыми красивыми в мире.
Лесов в нашей Губернии почти нет, зато есть степи, да еще какие! Да и зачем нам леса? Скажите на милость, что в них собирать-то, шишки, что ли, волчью ягоду? А степь бесконечна и благодарна, и родит все, что угодно человеческому вкусу и желанию. А погоды в этих степях премного способствуют тому, что издавна и постоянно  радует Губерния все великое наше отечество отменными урожаями, кроме, разумеется, тех лет, когда природа урожаям не благоприятствует. Для пущей важности и солидности урожаи наши измеряются не в громоздких обезличенных тоннах, а в надежных российских пудах, позволяющих наилучшим образом оценить и понять, как много произведено, собрано и переработано. Но если на общественных полях неурожаи время от времени все же случаются, то собственные приусадебные участки, личные дачки, персональные огороды, са-модельные теплицы и семейные плантации радуют нашего человека вся-кий год,  свидетельством чего являются наши базары. 
Ах, какие у нас в Городе базары! Никогда  вы не видали таких базаров, если не бывали в Городе! И никакой восточный базар, никакое Чрево Парижа, никакая брюссельская ярмарка не сравнятся с нашими базарами,  потому что только здесь может по-настоящему возрадоваться душа россиянина.
Вот, например, наши рыбные развалы – здесь  найдется все, что угодно любителю этого вкусного и полезного продукта. Пробовали вы нашу воблу? Иностранец, случайно заехавший в Город и поначалу скептически и снисходительно относящийся  к неказистой этой рыбешке, брезгует  чистить ее, воротит нос от незнакомого запаха. Но после того, как на жаре после долгих уговоров закусит ею теплое пиво, да запьет все это почти горячей водочкой,  начинает понимать, что такое настоящее удовольствие, и без связки воблы домой не возвращается. А потом рыдает в своем отечестве, пишет слезные письма и  умоляет прислать, да как можно больше, потому что кроме нашей Губернии подобного лакомства нигде в мире не было, нет, и уж не будет никогда. Случившиеся же недавно изменения  в таможенных законодательствах многих стран, не благоприятствующие перевозке через границы нашей родины этой удивительной рыбы в ее натуральном виде,  заставили некоторых особо предприимчивых горожан всерьез задуматься о том, чтобы наладить в Городе производство консервированной воблы, упакованной в банки соответствующей сложной формы.
А лещи? Нет в мире ничего слаще наших лещей, разве что наши судаки. Ну, а уж если  и судаками пресытились вы, то вот она, царица, вот она красавица, королевна и принцесса – стерлядь. Достоинства ее таковы, что заслужила эта великая рыба почетное право помещаться на гербе Губернии, и по заслугам, и совершенно справедливо,  это вам всякий скажет. И хотя кое-кто из старожилов ворчит, что перевелась она-де, после того, как перегородили Реку плотинами, но поворчит-поворчит – и прямиком на базар, а оттуда  тащит сокровище, которого днем с огнем не сыщешь ни в Париже, ни в Венеции. Об икре же  нашей можно сказать  лишь то, что  еще никто из вкусивших ее впервые  не смог скрыть слез подлинного счастья,  а тот, кто так и не удостоился радости  попробовать сие сладостное  яство,  может быть абсолютно уверен, что прожил свою жизнь совершенно напрасно.
А овощи? Что может быть лучше наших овощей? Разве знают те бедняги,  которые покупают в  столичных супермаркетах эти лишенные привычного вида, эти удушенные безжалостными целлофанами, эти   взращенные  бог  весть кем и невесть когда жалкие подобия овощей,  какое наслаждение может доставить только что сорванный,  душистый и напоенный вручную огурчик? А обожженный солнцем помидор, сахарный на изломе? А до блеска отмытая сладкая редиска, чем мельче, тем  вкуснее? А  одуряюще пахнущий укроп, а чернильный базилик, а петрушка, кудрявая как советская женщина? А тархун, тархун, сводящий с ума, заставляющий заиграть вкусом любое самое непритязательное  яство?
И жалко нашему доброму жителю тех, кто не отведал ни разу нашей степной клубники, букет которой сравним разве что с божественной амброзией, или душистой малины, красной, желтой  или черной, или разноцветной смородины, золотистого крыжовника, мохнатого, колючего,  набивающего приятную оскомину. И уверен наш мудрый житель, что губернское яблоко по вкусу своему не  уступает неведомому райскому плоду, и еще раньше просвещенного европейца понял он, что настоящее яблоко должно быть с изъяном, с червоточиной, которая и является знаком качества и полностью удостоверяет  чистоту и полезность этого чудесного фрукта. А наши арбузы, разве можно описать их, не попробовав, но и попробовав, не опишешь, потому что даже в нашем языке нет слов, тождественных их свежести и сладости.
И  уж совсем для полного счастья, для абсолютнейшей гармонии вся эта красота, вся эта божья благодать, залитая солнцем и до блеска отмытая заботливыми хозяевами, перемежается на наших  базарах с  цветами, только что срезанными, сладко пахнущими цветами, настоящими цветами,  с шипами и семенами, с оковами вьюнков, с еще не высохшими каплями росы, которые отличаются от магазинных так же, как юная девушка от зрелой дамы.
И не насытится око зрением, когда ходите вы по этому базару,  и не насытится нос ваш запахами, и не насытится язык ваш вкусом, ибо все радует глаз, благоухает и дается на пробу. С нашего базара можно уйти сытым, но  с пустыми руками не уйдете вы оттуда никогда, потому что, даже вознамерившись лишь прогуляться и посмотреть, соблазнитесь, взалкаете, не сможете побороть искушения и унесете с собой все, что  пожелают продать вам наши веселые, бойкие торговцы.
Улицы нашего Города такие же живые, как наши базары. Как часто они, начинаясь параллельными, становятся  перпендикулярными, как часто, пересекаются там, где этого совсем не ожидаешь! Как любят они делать петли, плутать и внезапно менять названия! Какой чехардой иногда сменяются номера домов, выбивающиеся из ряда натуральных чисел! И все это говорит внимательному взгляду и пытливому уму о долгой и достопочтенной истории нашего Города, о его безусловном и положительном отличии от тех городов, улицы которых в одночасье проведены, словно по линейке.  И  как славно, как сладостно пройтись по этим улицам теплыми летними вечерами или яркими зимними деньками, рассматривая все их милые сердцу изъяны! 
Каждая улица у нас с характером, со своим неповторимым лицом, каждая в другом, менее достойном,  городе, могла бы стать главной или даже самой главной.  Вот почему многие из наших горожан, даже и не бывавшие в далеких странах, уверены, что наша главная и единственная прямая улица – самая  лучшая улица в мире. Называется она Западной, и многим нашим землякам ежевечерние прогулки по ней подарили достойную половину, а некоторым - даже и несколько половин.
И живности  в нашем замечательном Городе очень много. В самом центре нередко можно услышать пение петуха или увидеть сосредоточенных квохчущих кур, а чуточку удалясь  от центра удастся вам полюбоваться и степенно пасущимися козами, а иногда даже и коровами, а если уж совсем повезет – то и лошадьми. Птицы же поют у нас повсеместно, и любители квартирных обменов норовят попасть в районы, где ночами  слышно соловьев. А уж кошек, котов и котят у нас – как собак нерезаных, а самих собак – пруд пруди. А в многочисленных прудах и лужах квакают усердные лягушки, и летучие мыши пугают ночных путников,  стараясь коснуться их лиц огромными перепончатыми крыльями. По утрам над цветами на клумбах и балконах кружат золотистые пчелы, осы и шмели, по вечерам висят почти невидимые стрекозы.  Вечером отбою нет от комаров, и их многоголосью вторят многочисленные цикады. Все это радует наших жителей, убежденных в том, что только в чистом, приспособленном к мирной жизни городе может существовать такое  великолепие и такое единение всего в нем живущего. И знают наши жители, что  на всей  земле  нет запаха прекрасней, чем запах  нашей опаленной солнцем, слегка припыленной лебеды.
Недостатков же в нашем Городе нет совсем, вот разве что дороги. Да, дороги наши,  и в самом деле,  придирчивым европейским вкусам  и завышенным американским стандартам   отвечают не в полной мере, вернее, никак не отвечают,  что готовы признать даже самые большие патриоты Губернии. И  всякий,  кто возвращается в родные пределы из дальних или  не столь дальних сухопутных путешествий, даже ночью сразу узнает, что пересек границы родной земли,  потому что  та напоминает  о себе кочками, сотрясает ухабами и подбрасывает колдобинами.  Но какое нам дело до чужих стандартов и вкусов, что у нас - своих нет? Да и  кто из нас способен оценить, что хорошо и что плохо  под луной, что полезно, а что бесполезно под солнцем, кто знает,  какая дорога приведет нас туда, куда мы стремимся? И, памятуя об этом, наши умудренные жители весьма терпеливо, смиренно,  а некоторые – даже и благожелательно относятся к тем неровностям, а точнее, шероховатостям, которые на наших дорогах то и дело встречаются. Так что со своими дорогами мы находимся в полном со-гласии и абсолютной гармонии.
Что же касается второго российского несчастья, отмеченного умным, но жестким классиком, то уж чего-чего, а дураков в нашем Городе отродясь не живало. Так что мы с полной уверенностью утверждаем, что все, без исключения, жители нашего Города могут похвастаться  завидным умом, заметным здравомыслием, достойной ученостью или  почтенной мудростью, а то и всем сразу.  Уж стольких умников-разумников ни в одном городе не сыскать, а количество грамотеев на душу населения у нас и вообще запредельно высокое.
Градоначальники же наши, все, как один, имели государственные головы, и  отличались  такими необыкновенными способностями, что  именно благодаря их полезным выдумкам, изобретениям и новшествам, благодаря их неисчерпаемой фантазии Город наш славен на все наше отечество и, можете не сомневаться, останется в веках. Один изобрел особый галстук, а в пару нему – и особый вагон; другой придумал, как оценивать то, чего в нашей отчизне нет, и в помине не бывало;  третий же, на радость нашим горожанам и на зависть всей стране,  решил украсить родной Город многочисленными красными фонарями.
Государственные  умы свои  наши   городские головы проявляют, прежде всего,  в своем рачительном и благоговейном отношении к  родной земле,  в которую постоянно и очень  старательно зарывают деньги, строя оросительные системы на пустующих или  заболоченных землях, покрывая асфальтом песчаные дороги и  склоны быстрорастущих оврагов и засевая  сорняками такие значительные площади, урожая с которых  за глаза хватило бы, чтобы накормить всю голодающую Африку. Зная особые достоинства наших градоначальников и  их  неубывающее служебное рвение, московские правители постоянно обращают на них свой благорасположенный взор и забирают их от нашего жителя в столицу, чем  последний не вполне доволен и на что иногда даже и остается в обиде. Но ненадолго, потому что новый, не менее  достойный градоначальник очень  скоро занимает освободившееся  высокое,  мягкое  и очень удобное кресло.
Так что Город наш живет и процветает, в полном здравии, довольствии и благополучии, и жить бы ему так еще долго и радоваться, если бы ни  некоторые обстоятельства, изменившие жизнь наших горожан в одночасье. Мы же со своей стороны заверяем всех, желающих увериться, в том, что все события, зачем-то изложенные автором в представленном бытописании, в Городе действительно происходили, кроме тех, которые произойти не могли. И подтверждаем, что все, написанное ниже, -  правда, за исключением того, что правдой не является, и являться не может. И поручаемся за все, кроме того, за что поручиться по разным причинам никак не решаемся.
Порицаем же мы автора лишь за то, что почему-то вообразил он, что в губернской нашей жизни смешное в равной доле перемешано с грустным,  достоверное – с невероятным, а  обыденное – с великим. Мы же полагаем, что вот тут  автор изрядно приврал, потому что  никакого равенства здесь нет и не предвидится, а обыденное всегда превыше любого великого и  непременно во всем его превзойдет, и никакое великое ему не помеха. И никакие вселенские катастрофы,  мировые революции и глобальные  кризисы, не говоря уже о нравственных исканиях,  не помешают нашему обывателю долгими летними вечерами попивать на своей даче чаек с клубникой и поглядывать  на зарю.
Что же  касается преувеличений, обязательных в любом литературном произведении, то их мы даже приветствуем, ибо полагаем, что любой, обладающий хоть толикой здравого смысла, именно в  подобных местах может свое похвальное здравомыслие проявить и  правду от лжи попытаться отличить.   Мы же смеем надеяться, что читателями сего опуса окажутся только люди рассудительные и  вполне способные самостоятельно разобраться в прочитанном,  поэтому подробной экспертизой  всех нижеописанных событий утомлять  их не будем.
Ну, а  если все же найдутся читатели, которые смогут похвастаться тем, что истину от лжи отличают всегда, то обращаемся к ним с покор-нейшей просьбой немедленно сообщить об этом удивительном факте на центральный почтампт нашего Города, до востребования, и мы всенепременно занесем этого умника в Книгу губернских достопримечательностей и рекордов,  потому что лично мы никогда ничего подобного не встречали.



Глава  первая,
вводящая читателя в Город


О,
 как часто самые разные  по своим формам и достоинствам ли-тературные творения начинаются с прибытия к месту событий главного героя! Ловкий этот писательский прием дарит читателю надежду на то, что  вот-вот произойдут какие-то события, повороты и коллизии, меняющие судьбу героя и достойные того, чтобы их описали и о них прочитали. И читатель, вдохновляемый жаждой нового, увлекаемый  таким авансом, терпеливо внимает  скучным первым страницам, чтобы наконец узнать, почувствовать, задуматься и, быть может, даже полюбить. Мы же, всецело одобряя эту  полезную литературную  находку, все же отходим от проверенного достойного и разумного правила,  поскольку главного героя в нашем повествовании нет и не предвидится, и особых событий не произойдет, да и произойти не может, ибо  давно известно, что все, достойное внимания, случается не в провинциях, а в столицах.
 Так что начнем мы не с героя, а с вокзала,  а точнее, с поезда. Город начинается с вокзала, вокзалом и заканчивается, и вот к этому-то единственному городскому вокзалу, залитому веселым майским солнцем, и подъезжал неторопливый поезд, еще совсем недавно резво бежавший по весенней разноцветной степи. В недалекие времена поезд этот  играл столь важную роль в жизни Города, что даже вошел в местный фольклор, и многие старожилы помнят ту загадку, которую так любили загадывать  друг другу местные ребятишки:
- Что это: длинное, зеленое, пахнет колбасой?
И обязательно находился проказник, громко выкрикивающий ответ под улыбки довольных взрослых и хохот друзей:
- Московский поезд!
Вполне остроумное это описание было, однако, не вполне точным, поскольку  помимо колбасы пахло  это превосходное средство передвижения еще и кофе, апельсинами, конфетами, а также всевозможной мануфактурой; появлением же своим подобный смелый образ был обязан некоторым особенностям системы распределения общественных благ, существовавшей  в нашем отечестве совсем недавно. Система сия  была устроена таким мудрым и практичным образом, что все произведенное в многочисленных российских провинциях и глубинках, как и полагается в империи, свозилось в столицу и уже откуда частично  возвращалось на места в сумках, чемоданах, коробках, баулах,  авоськах и пакетах трудолюбивых обывателей.
Однако в новые времена колбас и в нашей губернии образовались целые горы, в результате чего намерения  местного жителя существенно изменились, и  столицу  провинциалы стали  посещать, надеясь получить там не колбасу, а образование или признание, а то и славу. Так что теперь в столичном поезде путешествуют люди исключительно достойные, возвращающиеся на малую родину с чувством выполненного долга и немалой толикой важных и полезных знаний.
На скромном, но приличном и приветливом вокзале  путешественников встречали многочисленные родственники, друзья, возлюбленные, и увидеть в эти утренние часы здесь можно было  добрую половину Города. В  царившей на перроне суете никто и не заметил молодого мужчину, вышедшего  из последнего вагона. Внешности молодой человек был непримечательной:  худощав,  высок, одет    соответственно случаю, в джинсы и легкую куртку, в руках имел небольшую дорожную сумку. Его никто не встречал,  и он,  минуя лобызающиеся компании и не обращая внимания на расторопных, вырывающих из рук сумки и чемоданы   таксистов,  вышел на привокзальную площадь, сел в троллейбус и поехал домой, с интересом и легкой грустью рассматривая мелькающие за окном улицы и дома родного города, в котором не был уже довольно давно.
День был ясный, и жизнь в Городе текла своей привычной неторопливой чередой. Позднее, вспоминая этот день, никто из горожан не отметил  его как чем-то особенный и хоть в чем-то необыкновенный. Но только что начавшийся май дарил надежды, солнце ухитрялось веселить даже самых хмурых, лужи ярко блестели, и во многих сердцах в тот день окончательно поселилась весна. В соответствующем весеннем настроении молодой человек доехал до Главной площади,   пересек ее и скрылся в одной из подворотен близлежащей улицы.
Площадь, которую миновал приезжий,  была немноголюдной и не-интересной, но мы, будучи поклонниками неторопливых и слегка скучных повествований, написанных в  стиле Диккенса и Теккерея, позволим себе, воспользовавшись терпением читателя, остановиться на этой площади, но всего-то  на пару минут. Трудно сказать, почему, но жители города не жаловали эту площадь, разделяющую две центральные улицы.
Знатоки архитектуры и градостроительства уверяли, что некий архитектурный просчет, состоявший  в том, что  окружена была площадь  дорогами,  исключил ее из городского пространства,  отстранил транспортными потоками от повседневной городской жизни. Некоторые философски настроенные граждане считали, что площадь обычно пустует потому, что людям в принципе несвойственно передвигаться по открытому, оголенному пространству, где человек, подспудно вспоминая свое древнее прошлое, теряется, чувствует себя в опасности, напрягается, представ перед огромным и безжалостным миром.
Склонные к метафорам и тонко чувствующие  поэты говорили, что в подобном месте каждый ощущает себя крохотной букашкой, изо всех сил старающейся переползти огромный лист лопуха,  или одиноким солдатом, марширующим на плацу.   И добавляли, что идти  по такому открытому  можно, только задумавшись о чем-то  своем или  заручившись очень важной целью.
Бывшие борцы за справедливость, которых немало в нашей Губернии,  были убеждены,  что  горожане без особой необходимости старались не появляться на площади  потому,  что до сих пор полны воспоминаниями  тех незабываемых  времен, когда дважды в год проходить  по этой площади  в обязательном порядке вменялось всем без исключения жителям.  Да  ладно бы, просто проходить, а то ведь и размахивать флагами, огромными бумажными цветами и портретами старых неулыбчивых людей, а самим при этом улыбаться и хором кричать всякую чепуху.
Большинство же горожан было склонно объяснять свое нежелание  лишний раз посещать  площадь причинами сугубо утилитарными: ходить по ней было просто неудобно,  летом палило  солнце, зимой подстерегал гололед или снежные сугробы. Да и скучно, то ли дело идти по улице: можно  с удовольствием глазеть на прохожих,  заглядываться на витрины, а когда заскучал, умаялся от солнца или, наоборот, замерз -  забегать в небольшие магазины и   быстренько выбегать из них под укоризненные взгляды продавцов. Площадь же  уличного разнообразия была лишена, а потому неинтересна и непопулярна в нашем живом и любознательном народе.
Мы же,  считая все эти объяснения приемлемыми и отчасти соответствующими истине, просто отмечаем, что Площадь, замыслом своего создателя предназначенная стать сердцем Города, почти всегда пустовала, а вид имела странный и даже неприкаянный. Гордость Города, оперный театр, уменьшенная копия столичного, почему-то  помещался торцом к площади, словно не  желая видеть этой слишком большой и  пустой сцены. А вбитый гвоздем почти на самой середине площади памятник  Вождю укоризненно указывал  простертой дланью куда-то на юг,  словно призывая всех горожан к немедленному исходу в более благодатные края.
Зная нелюбовь горожан к Площади, Губернская Управа предприняла некоторые попытки приукрасить унылый плац,  оснастив его лубочной часовней и  разбив клумбы с чахлыми цветами,  благодаря чему передвигаться по Площади стало возможно уже не по прямым, а лишь по ломаным. Желая разнообразить вид из собственных окон, Управа устраивала на Площади ярмарки, концерты,  конкурсы и однообразные  митинги. Но народу обычно  собиралось  немного, и Площадь оставалась полупустой, заставляя некоторых наших жителей полагать, что не по размеру она Городу, а может быть, и совсем некстати.
А вот  само здание  Губернской Управы    почти никогда не пустовало и в этот утренний час жило своей привычной жизнью. Деятельное начало уже коснулось своей неутомимой рукой  примерных служащих, и те, от кого всецело зависело благополучие и даже счастье земляков, осознавая значимость и необходимость своих многотрудных занятий,  оккупировали телефоны и компьютеры,  принялись перекладывать папки, сортировать бумаги, ездить в лифтах, бегать по лестницам и перемещаться из кабинета в кабинет. Все они были похожи друг для друга, как арбузные семечки, все премного довольны и собой, и своей деятельностью, и вознаграждением за нее,  и в силу этого для читателя, который всегда стремится узнать о чем-то особенном и увидеть недовольных, никакого интереса не представляли.
Был, однако,  среди них и один  удрученный, который заслуживает того, чтобы сказать о нем отдельно. В этот солнечный утренний час в большом кабинете на  десятом этаже маялся  крупный мужчина. Одет  мужчина был солидно и дорого, причесан у личного парикмахера, брит, холен,  уже откушал утреннего кофе, прочитал газеты, но  желанного благорасположения духа так и не приобрел и теперь ходил по кабинету, словно мечущийся в  клетке лев. Сейчас, когда  пребывал он в известном смятении, когда в стороне от чужих глаз позволил себе расслабиться, сторонний наблюдатель смог бы рассмотреть в его внешности  нечто, не гармонирующее с убранством кабинета,  а особо внимательный  ухитрился бы даже заподозрить, что носит  солидный и уважаемый мужчина  неподходящую его внешности одежду и органичнее всего смотрелся бы  он в ватнике и кирзовых сапогах.
Положившийся  на свою интуицию наблюдатель оказался бы неда-леко от истины, потому что карьеру свою  вершитель судеб начинал в свиноводческом хозяйстве огромного губернского завода, и кирзовые сапоги были ему тогда весьма кстати. Своего аграрного прошлого хозяин кабинета не стеснялся, свиней по-прежнему уважал, но не любил, когда об этом этапе его славной деятельности упоминали другие. Недюжинные способности позволили ему за несколько недолгих лет продвинуться от свиновода до государственного деятеля, а в  минуты передышки от праведных трудов во славу родной Губернии стать  большим знатоком отечественной истории, а заодно и доктором наук, профессором и весьма уважаемым ученым.
 Устав томиться в одиночестве,  мужчина взялся за телефон и на-чальственно рыкнул в трубку:
- Зайди.
Гость появился в кабинете через минуту, вошел по-свойски, не по-стучав и широко улыбаясь.
- Здравствуйте,  Демьян Фомич! Утро-то какое, а? Весна!
Вошедший был румян, черноглаз, усат, упитан, и слегка похож на довольного жизнью породистого кота.
- Садись, Сережа, есть разговор.
Румяный Сережа сел, вопросительно глядя на хозяина.
- Не буду тянуть кота за хвост. Тут вот какое дело, прозябаем мы, Сережа, бездельничаем.
Сережа уже не раз был свидетелем начальственного сплина,  а потому внутренне поморщился, но вслух сказал привычное:
- Как так, Демьян Фомич, промышленность заработала, посевы в этом году  намечаются приличные, рост зарплат предусмотрен. И недо-вольных мало. Это раньше люди целыми днями ничего не делали, томи-лись по восемь часов за зарплату,  минуты считали до гудка, а от нечего делать брюзжали да  сплетничали. А сейчас бегают как миленькие в поисках заработка по Городу, работают в двух-трех местах, так что дни так и мелькают, и времени заниматься всякой ерундой совсем не остается. Бездельничать и болтать в наше время накладно.
- Зато Москва напирает.
- Москва-то нынче как раз добрая.  Вы вспомните, как раньше спускали планы: хоть  штаны последние продавай и покупай пшеницу в Штатах или  Австралии, но отправь в центр вагоны с зерном. А мясо? А теперь жить можно.
- Ну, как же не помнить! Только возьмешься за яйца - молоко пропадает. А нынче-то красота, все с яйцами, а молока только птичьего нет. Зато другие проблемы появились. Раньше Москва все к себе тащила, а теперь сама к нам лезет. Ты же знаешь, москвичи скупили весь центр,  хотят и власть местную к рукам прибрать. Процесс уже пошел, и, бог весть, сколько в нашей Управе таких вот, прикормленных с чужой руки и потихоньку лающих на нас из  нашей же подворотни.
- Но и губернских в столице немало.
- Мы, конечно, к ним своих тоже заслали, но ты же знаешь, какие они. Как только дорвались до кормушки, про  прежних друзей забыли и начали плевать на нас с высокой колокольни. Так что толку от засланных никакого. Только вот забывают они, что пять лет быстро пролетают.
Утро не располагало к серьезному разговору, кабинет был залит веселым светом, наполнен солнечными зайчиками, и Сережа  внимательно следил за одним из них, произведенным массивными золотыми часами Демьяна Фомича. Зайчик беспорядочно скакал по столу,  дубовым панелям, и почти загипнотизированный  гость с трудом оборонялся от подступающей сладкой дремы. А хозяин продолжал:   
- Времена сейчас такие, Сережа, что просто необходимо выделяться. Это раньше следовало жить,  как все, в серости и тусклости, а  теперь каждому нужно что-то свое, особенное, чтобы отличались мы от соседей, чтобы знали нас в стране. Чтобы устоять, защититься от центра, нам нужна собственная местная идея, брэнд, ярлык, чтобы наших все знали и сто раз подумали, прежде чем здесь свои права качать. Иначе слопают нас столичные, проглотят и косточки выплюнут. Вылетим мы с тобой в одночасье, как миленькие, и никто не вспомнит о нас. Ты что тогда, в вуз пойдешь преподавать? 
 У румяного  Сережи мгновенно улетучился сон.
- Так мы же, Демьян Фомич, уже придумали себе брэнд, вы же сами и подсказали: "Город – столица Поречья".
- Брэнд этот  никудышный, вон и  соседний город так же называется, а у него оснований куда больше, он втрое нас крупнее. Да и  какая мы к черту столица, если у нас до сих пор еще куры по улицам бегают! Сколько не кричи "мед", во рту слаще не станет. Нет, нужно что-то совершенно новое, яркое, беспроигрышное, чтобы сразу было видно, что мы хоть в чем-то самые-самые. Нужен такой лозунг, чтобы любой местный пентюх гордился тем, что живет в таком  отличном, необыкновенном местечке, дорожил им и грудью защищал бы его от  столичных захватчиков. Тогда  чужие не осмелятся к нам соваться.
- Да в чем же мы  самые-самые, вроде ни в чем, нет у нас ничего такого, Демьян Фомич.
- Раз нет, нужно придумать, советник ты или нет?
- Советник-то советник, но одному мне не справиться.
- Зарплату получаешь за троих, а один, значит, справиться не мо-жешь? Ну, так возьми себе помощников.
- Это кого же?
- Да хоть ученых наших, зря, что ли,  мы этих бездельников кормим? Они только и умеют, что думать, вот пусть и думают, сколько им влезет. Собери круглый стол, конференцию, устройте мозговой штурм, придумайте лозунг на всю страну.
- Может, еще на весь мир?
- Цыц, понадобится -  так и на весь мир придумаете, иначе выгоню всех в шею. На все даю месяц, зимой выборы, нужно успеть внедрить, опробовать.


Игривый солнечный зайчик, отразившись от массивных ча-сов на широком запястье, упал на портрет Великого Градона-чальника, пробежал по  значительному лицу,  коснулся твердых губ, пощекотал крупный нос. Нос недовольно пошевелился, задер-гался, словно сгоняя назойливую муху. Лицо Спасителя Отечества досадливо поморщилось, взгляд упал на двоих, сидевших внизу, задержался.
- Это ж надо, какие управители нынче пошли! Дороги в Гу-бернии хуже, чем сто лет назад, на Реке на десять верст ни одного парохода не видно, земли заброшены, а  им фразы громкие  подавай. Нет, этим  ни Великая, ни Богом забытая Россия не нужна, они другим озабочены. Хотят громким кваканьем от своего  болота чужого крокодила отогнать. Однако  странные господа эти  материалисты и, видно, уже никогда не изменятся:  норовят от реальной  напасти словом отмахнуться, лозунгами мир перевернуть.  Видишь ли, скучно им стало, событий им подавай! А того и не ведают, глупые, что именно отсутствие событий и  дает тот благостный покой, который превыше несуществующего счастья. Накличут, накличут на свою голову, будут им события, да столько, что придется лопатой выгребать. А выглядят-то как  несолидно, кряжистый на ямщика смахивает,  усатый – на приказчика. Да, образованием явно не обременены. Тьфу! Прости, Господи, мою душу грешную.
И на умное лицо легла печаль.


- Ты понял?
- Понял, Демьян Фомич.
- Так иди, через  месяц отчитаешься.
Раздосадованный Сережа вышел из кабинета, а хозяин, слегка успокоившись, сел за  массивный стол.


 

Глава вторая,
рассказывающая о том, как начинают свой день
 некоторые губернские интеллигенты


К
ладбища, помойки и бардаки  определяют истинное лицо города, его подлинное, высеченное временем, укорененное в вечности, но-уменальное лицо. Это самые естественные части городского про-странства, в полной мере являющие его настоящую жизнь, это са-кральные места, поскольку именно смерть, разрушение, гниение и тлен приближают живущее к Абсолютному. Так или примерно так думал молодой филолог Вадим Тунев, собираясь на прогулку.
Утро выдалось солнечное, земля уже подсохла, и Вадим намеревался отправиться по давно облюбованному маршруту. Он вышел из своего подъезда, нырнул в дыру  ограды Ботанического сада, легко сбежал  мимо вековых дубов вниз по зеленеющему склону, миновал стадо пасущихся грязных коз, прошел мимо покривившихся халуп Шанхая, покачиваясь, преодолел  скользкое бревно, переброшенное через дурно пахнущую заболоченную речушку,  порадовался лягушачьему кваканью и оказался на задах старинного городского кладбища.
Красивое было кладбище, необычное. Уже  три десятка лет на нем не хоронили, и оно сильно заросло, местами походя на непролазные джунгли. Там, с другой стороны, находились центральный вход, контора и памятники великим, а здесь были тишина и благодать,  и могилы тех, кто на этом свете жил простым обывателем, но в мир иной отправился  той же дорогой, что и те, кто был при жизни обласкан судьбой.   
И не было здесь  места ни суете, ни томленью духа, и все шло в одно место, возвращаясь в прах. А из праха поднималось старыми деревьями и юной зеленью, одуванчиками на могилах и вьюнками на узорчатых оградах. Весна здесь чувствовалась сильнее, пробиваясь сквозь густую землю слишком яркой травой,  сплетая запахи черемух и яблонь в единый букет с запахами земли и тлена. И именно здесь особо остро, до боли, Вадиму хотелось жить.
Многие кладбищенские тропинки были завалены срубленными де-ревьями, срезанными ветками, горами мусора, к некоторым  могилам невозможно было подойти, но Вадим легко ориентировался в хорошо знакомом  лабиринте,  знал интересные и поучительные  места, узнавал лица на памятниках.
Вадим походил с полчаса, дивясь на старые фотографии, представляя, как выглядели бы сейчас младенцы и дети, умершие полвека назад. Смерть избавила их от болезней, старости, неожиданностей и забот, и они давно отдыхали от мира, оставаясь юными и невинными. Солнце уже поднималось к зениту, когда Вадим направился к памятнику маленькой девочки Галочки, родственники которой не уставали ровно сорок лет содержать могилку в образцовом порядке. Здесь, у ограды,  стояли удобные столик и скамейка, и филолог присел отдохнуть.
Раньше по кладбищу легко было пройти из одного района в другой, и  по летнему времени на тропинках часто можно было  встретить вполне приличных людей,  сокращающих дорогу от дома до  службы. Подростки из прикладбищенского поселка  тоже с удовольствием гуляли здесь, разыскивали обнажившиеся кости и побелевшие черепа, чтобы потом пугать любимых девочек в школе. У одного из дальних входов помещалось известное питейное заведение, посетители которого разбредались по кладбищу маленькими сплоченными компаниями и засиживались до утра.
Но времена изменились, дорога заросла, шинок прикрыли, и люди, боясь живых, более чем мертвых, стали обходить кладбище стороной.  Так что теперь  в будни народу почти не было,  и кладбищенскую романтику поддерживали лишь отдельные прелюбопытные персоны. Какие-то старушки  в коротеньких юбочках, с худенькими синеватыми ножками, с кудряшками и косичками, огромными капроновыми бантами и лицами, раскрашенными как у тюзовских Мальвин.  Пожилые мужчины  в плащах "болонья", соломенных  шляпах-канотье и мальчиковых сандалиях, произведенных лет тридцать тому назад. Затянутые в черное,  субтильные парни и де-вицы в гриме актеров из чаплинских кинофильмов.
В праздники и воскресенья, после обеда,  на кладбищенских аллеях появлялись рачительные бомжи и синеглазки, собирающие с могил в грязные клеенчатые сумки крутые яйца,  сласти и поломанные цветы.  Вадим называл всех этих людей цветами смерти, и интересовался ими не менее, чем старинными могилами.
Он вообще любил маргиналов,  почитая их более нормальных обывателей. Частенько наблюдал за пьяницами, по  душам беседовал со жрицами любви, интервьюировал бомжей, а затем, сохраняя первоначальную лексику, зачитывал эти специфические интервью на филологических семинарах,  с удовольствием наблюдая, как расцветают маковым цветом нежные лица студенток и в тряпочку сворачиваются прозрачные розовые ушки.
Но сегодня   никого из  фриков видно не было, и Вадим замер, на-слаждаясь тишиной. Вдруг неподалеку затрещали ветви, раздались пронзительные женские голоса, и прямо к столику, где сидел исследователь вечного покоя, вышли две слегка подвыпившие бабоньки и маленькая девочка с мороженым в руке.
- Погоди, Ирочка, давай дух переведем, - сказала одна из женщин, останавливаясь около Вадима. – Не помешаем?
Вадим отрицательно покачал головой. Он вообще хорошо относился к дамам, уважал и жалел их, предпочитая рафинированным интеллигенткам, которыми волей судьбы был окружен с детства, женщин нетривиальных профессий. Была среди его знакомых даже одна служительница морга, которая любила, подвыпив с устатку, делиться своими служебными впечатлениями.
- Разрезали его, - рассказывала она, обливаясь слезами, - а печенка вот такая! Сердце вот такое!
И чувствительная дама, надеясь снискать сочувствие слушателей,  широко разводила руки, словно хвастающий уловом рыбак.
Тем временем одна из пришедших  женщин  стала разворачивать девочке мороженое, а вторая, постарше, присела на скамейку с другой стороны столика, достала платок, вытерла раскрасневшееся влажное лицо.
- Ты гляди, какой молоденький, - игриво посмотрела она на Вадима. - К своим пришел?
И она кивнула она на могилку девочки Галочки.
- Да нет, так просто ходил по кладбищу, смотрел.
- Турист, что ли?   Они все больше к Классику ходят.
- Зачем мне мертвый классик, тут и без него есть на что посмот-реть.
- Да уж, хорошо тут, благодать, а осенью еще лучше.
Первая женщина, наконец,  справилась с мороженым  и села рядом с Вадимом.
- Да, осенью лучше. Приду я иногда сюда в октябре, туман, сырость, и так хорошо, завыть хочется от счастья. Жаль, здесь больше не хоронят, новое кладбище  рядом с птицефабрикой, одна  помойка рядом с другой,  а тут хорошо.   
- Пиво будешь, парень? – спросила старшая.
Вадик хорошо знал, как извилисты порой бывают кладбищенские дорожки, знал и то, к чему может привести интеллигента стакан пива, выпитый до полудня, да еще в присутствии двух дам. И обычно старался не отказываться ни от чего, что преподносила ему заботливая жизнь, но сегодня его ждали дела, и он нарушил правила:
- Да нет, мне скоро на работу.
- Шофер, что ли? Да с пива-то что будет, пиво можно даже  младенцам.
- Спасибо, но сегодня никак.
-  Мы тогда до дому оставим, Валь. Ты, моя, осторожно с мороже-ным.
-  Где же вы мороженое-то взяли? Здесь на пару километров ни одного магазина.
- С собой принесли. Может, все-таки, будешь пиво? Холодненькое.
- Спасибо, сегодня не могу.
- Ну ладно, Город тесный, в следующий раз встретимся – будет с тебя.
Женщины одна за другой  поднялись, Валя взяла за руку девочку, и они ушли, протискиваясь между оградами. А Вадим посидел еще пару минут,  пока  на горе не ударила пушка. Ему было пора, он  встал и увидел на скамейке забытые женщинами очки. Вадим схватил их,  бросился вдогонку за  ушедшими, добежал до центральной аллеи.
По аллее, раскалывая кладбищенскую тишину веселыми криками, неторопливо бежали кросс крепкие румяные мальчики  и девочки из расположившегося по  соседству  аграрного института. Вадим кинулся в одну сторону, в другую – женщин и след простыл. Отчаявшись догнать дам, он остановился и наконец рассмотрел очки. Интересные они были, старинные, в круглой серебряной оправе, с толстыми несовременными стеклами,  прямо-таки паганелевские очки. Представить себе одну из ушедших  теток в подобных очках было трудно даже  интересующемуся маргиналами филологу.
"Может, это и не они забыли?" – подумал Вадим и, покрутив очки, положил их в нагрудный  карман пиджака.


Очки лежали в темном кармане и внимательно рассматривали то, что открывалось перед ними. За темной подкладкой пиджака, за голубой рубашкой, за тонкой бледной кожей, за яркими волокнистыми мышцами, за кривыми кинжалами ребер на фоне  прозрачного, пронизанного сосудами розового легкого билось большое слабое сердце, старательно работало, выталкивая кровь, волновалось после бега, переживало о вчерашнем.
- Спортом не занимается, не курит, пьет умеренно, слиш-ком умен, - определили очки, поневоле считая удары сердца. - Ну что же, этот добрее, веселее,  а главное, жив.


А филолог вернулся домой, быстро переоделся и отправился на долгожданную встречу.


 

Глава  третья,
описывающая важнейшее занятие губернских обывателей

 
Ж
изнь  губернского обывателя украшена множеством  милых сердцу занятий, приятностей и удовольствий, но серьезнейшим из них было  и остается вкушение пищи. Да что там обыватель! И великие мира сего, как известно, не чурались этого достойнейшего занятия, цари и гении отдавали ему немало времени и сил, и мало кто из живших или живущих ныне  оставался к нему равнодушным.
Важность этого первейшего наслаждения трудно переоценить, а эмоции, которые оно порождает, так искренни и разнообразны, что мы  постоянно недоумеваем, почему так много человеческих сил и талантов потрачено на воспевание любовных переживаний и так непростительно мало – на описание  застольных. Ну, чем, скажите на милость, бархат персика  уступает бархатистости девичьих щечек,  и разве свежесть яблока не превосходит свежести юной кожи? Не слаще ли вкус малины вкуса самого страстного поцелуя?  И разве не превышает   число  лиц, взволнованных видом куриных, а то и  свиных ножек, числа тех,  кто испытывает переживания при виде женских? 
Ведь знает человечество, превосходно знает, что без любви прожить можно, и даже неплохо прожить, а вот без пищи, без хлеба насущного выжить решительно не удается. Да и где она, эта любовь, кто ее видел, кто знает, как она выглядит? А  еда  –  вот она, рядом, зримая, обоняемая, осязаемая, желанная и поддерживающая жизнь. И неслучайно история человечества началась с еды, а не с соития, с надкусанного плода, а не с поцелуя. И неспроста  любой, обретший жизнь, сначала припадает к материнской груди, даже и не помышляя о женской.
Существующие же несоответствия между важностью телесной пищи и скудостью ее литературных восхвалений, неподобающий перекос  так называемого искусства в сторону так называемой любви мы объясняем исключительно тем, что влюбленный  желает  и получает много меньше  голодного,  поэтому и способен излить свои не слишком сильные чувства. Лишенный же пищи еще не способен ее описать,  потому что  думает только о ней, а вовсе не о пере и бумаге, а получивший ее начинает пребывать в столь значительном расположении духа, что уже ни в чем другом не нуждается. И всякий,  знакомый с этим замечательным состоянием души и тела, любой насытившийся, каждый вкусивший прекрасно знает, что после хорошего обеда умничать или мечтать, а уж тем более, писать оды, сонеты или  панегирики съеденному  нет решительно никакой возможности. А следовало бы.
Герои наши, о которых пришло время рассказать, ни о чем таком не задумывались, поскольку особо думать были и не приучены, да и не нуждались в умозрительном восхождении от конкретного к абстрактному, но за чашкой приличного чая  да со свежеиспеченными пирожками охотно согласились бы со  многим из только что  сказанного. Прожили Марта Ивановна и Иван Кузьмич вместе без малого  пятьдесят лет, и жизнь  многому их научила, но главное – тому, что человек должен достойно и правильно питаться  и всегда иметь  в наличии необходимые съестные припасы. Не приходилось им в жизни по-настоящему  голодать, но недоедать случалось частенько, и сей печальный опыт научил их относиться благоговейно и трепетно к тому единственному, что только и может  поддерживать человеческую жизнь. 
Добывать и пополнять запасы пищи стало главным делом почтенной четы, и этому многотрудному занятию посвящала она все свое время. Именно еда делала  существование супругов  осмысленным, именно ее поиски  дарили необходимый для жизни стимул, позволяли почувствовать драйв, которому могли бы позавидовать двадцатилетние выискивающие девиц фланеры. Пища объединяла, скрепляла прочнейшей связью, ибо  известно, что ничто так не сближает людей, как совместное ее добывание.
Лет десять назад, когда продукты в Губернии выдавали только по талонам,  охотиться за съестным было тяжело и неприятно, приходилось в холода затемно занимать многочасовые очереди, а затем бегать домой греться. Случалось и, объединившись с другими пенсионерами, отражать атаки наглого мужичья, норовящего при попустительстве раскрашенных продавщиц прорваться к прилавкам безо всяких на то оснований.   Приходилось терпеть хамство и обвес, обиду и несправедливость, когда вместо срединного кусочка драгоценного сыра или колбасы бабища в грязном фартуке шваркала на весы ущербную горбушку, а вместо мякоти  норовила подсунуть никуда не годную кость.
Но провидение сжалилось над уставшими супругами,  явив стране иные времена,  после чего продуктов  образовалось в избытке, и супруги не уставали дивиться тому, откуда же все это взялось и где пребывало раньше. И теперь стало важным справиться с неведомыми прежде соблазнами и удержаться от покупки лишнего, приобретая только полезное и необходимое. Да и продавцы стали  чересчур деликатными, сменив прежнее равнодушие на назойливость и заманивая в силки вежливости и понимания слишком  совестливых, не имеющих твердости отказаться от ненужного продукта.
Первое время супруги обалдели от изобилия, и, не веря, что оно продлится долго, запаслись консервами, чаем, сахаром и растительным маслом, да так, что до сих пор полки в их кладовке были забиты тушенкой, зеленым горошком  и макрелью десятилетней давности. Затем, насытившись,  стали себя баловать, пробуя те яства, о которых и слыхом не слыхали в любимой советской стране. И,  испробовав многое невиданное и неслыханное, отведав жареных вараньих хвостов, котлет из кенгуру и консервированного пингвиньего молока, решили ограничиться натуральным, свежим  и недорогим. Ограничения эти, кроме всего прочего,  диктовались еще и тем, что оба были пенсионерами. И хотя Иван Кузьмич получал приличную военную пенсию, но любая пенсия, как известно, не резиновая,  и ананасами с анчоусами питаться на нее не станешь.
За благодатные эти годы старики научились отменно ориентироваться в гастрономической топографии, проложили оптимальные маршруты и следовали им педантично и строго. За мясом, яичками и молочным следовало, вставши часиков в пять и дождавшись первого автобуса, ехать через мост в Слободу. Продукты здесь были свежие, цены много ниже городских, ну, а свой труд, как известно, не считается. Колбаску, сырок, рыбку надлежало покупать на ярмарках, от случая к случаю устраиваемых на Площади. Бакалею – в известной центральной оптовке. За растительным маслом и  мороженным ездили на  соответствующие комбинаты,  конфетами и прочими сластями разживались в магазинчике кондитерской фабрики, за хлебом отправлялись  на самую окраину, в киоск хлебзавода, там хлеб  был прежний, вкусный, горячий.
Ежедневные поездки  стариков не отягощали, потому что благодаря приличному питанию на здоровье они не жаловались, билеты у них были бесплатные, а в дороге из бесед с  такими же озабоченными поисками  недорогой, но здоровой пищи можно было услышать много полезного и поучительного.
- Вы где  курочек берете?
- На ярмарке.
-   Так и я раньше  на ярмарку ходила, а теперь на Столичной от-крылся магазин от птицефабрики, "Феникс" называется, там  куры све-жайшие, дешевые,  и народу немного.
- А яички?
- Нет, тут дороже, я на Третью езжу.
И стариковская география расширялась, пополняясь мудреными названиями магазинов, манившими гораздо более чем названия никому не нужных заграничных городов.
Летом, конечно, расходов было больше, но расходы все полезные и приятные,  и Иван Кузьмич предвкушал их, обнадеживая Марту Ивановну:
- Ничего, скоро клубника начнется, жизнь пойдет веселее.
Базар действительно оживлял существование, но супруги находили, что вот он-то как раз и испортился. Раньше в летнюю пору зелень, овощи и ягода стоили здесь сущие копейки, а  улыбчивые дачницы и румяные колхозницы взвешивали все с большим  походом. Теперь редкие дачницы стали неулыбчивыми, колхозниц вообще не стало, а  базар заполонили смуглые носатые мужчины,  заламывающие небывалые цены, норовящие обвесить и подсунуть негодное.
Но супруги права свои знали, любую базарную покупку не ленились перевешивать на контрольных весах и не боялись вернуться к обманувшим их негодяям, требуя недостающую сдачу или добавку продукта. А когда стали  возникать крохотные стихийные базарчики, на которых торговали изгнанные с рынков пожилые женщины и старушки, опробовали каждый и облюбовали тот, что около центрального почтамта. Сюда и ходили за дешевой зеленью, ягодами и грибами.
Летом делали чрезмерные заготовки на зиму, в огромных количествах варили варенье, закручивали огурцы, помидоры и перец, делали икру из синеньких, сушили укроп и петрушку. Осенью любили ходить в погреб, смотреть на забитые банками  полки, откуда слепило глаза сияющее лакомое многоцветье. Все банки были снабжены этикетками, на которых было аккуратнейшим образом написано, что это такое и в каком году произведено
- Смотри, Иван Кузьмич, абрикосы еще позапрошлогодние остались,  в этом году абрикосы делать не будем. И сливы много.
- Я, Марта,  на следующий  год хочу попробовать сварить из айвы варенье, айвы у нас не было никогда, а говорят -  вкусное.
- Отчего же не сварить, живы будем – сварим.
И супруги нежно целовались.
Эстетические потребности пары, как впрочем и все остальные,  в полной мере удовлетворялись тем же съестным.
- Посмотри, Марточка, какая красота, - показывал Иван Кузьмич  жене прозрачный на солнце кусок розовой ветчины или зеленый пупырчатый огурчик. – Вот где благодать!
И жена всецело соглашалась с растроганным мужем, и сама находя пучок укропа гораздо более красивым, чем букет полевых цветов, а хороший  вилок капусты ценила глазом несравненно выше полураскрытой розы. Подобные пристрастия и предпочтения подкреплялись еще и тем очевидным фактом, что из капусты можно было сварить отличный борщ, а из роз, как известно, щей не сваришь.
 Вернувшись домой с добычи, старики  с любовью и надлежащим тщанием разбирали принесенные продукты, раскладывали по коробочкам, баночкам, горшочкам  и кастрюлькам, рассыпали по мешочкам, разливали по бутылочкам, кувшинчикам, крыночкам  и глечикам, расставляли по полочкам и шкафчикам.
И мы  позволим себе усомниться в том,   что какой-нибудь безала-берный Шумахер, пренебрегающий горячими обедами ради побед в ду-рацких гонках, или неорганизованный Шлиман, вынужденный  из-за ни-кому не нужных троянских черепков питаться одними бутербродами, или не приученный  к правильному питанию Шекспир, испытывали когда-либо  радость большую, чем та, которая переполняла сердца супругов при виде только что принесенного,  удачно добытого, недорого купленного. И полагаем, что эйфория от приобретенного по случаю приличного куска буженины может превосходить наслаждение от написания великого сонета. 
Обед готовили всегда обстоятельный,  как минимум, из трех блюд, и  непременно  с компотом или киселем. Обед и был вершиной дня, после чего день шел на убыль, а вечер был наполнен продуктовыми планами и съестными проектами на ближайшие дни.
-   Надо бы, Марточка, сварить завтра тыквенной кашки.
- Да в погребе лежит полтыквы, завтра сходим, принесем.
- И макароны кончаются.
-   Да и гречки почти не осталось, так что завтра в оптовку. А послезавтра пожарим печеночки с лучком, да отварим гречки.
Доедать приходилось все самим, потому что от кошек и собак одни микробы, а сын отбился от рук, выкинул фортель. Женился он рано, на приличной женщине, хозяйке, чистюле, у которой все нажарено-напарено, отстирано-отмыто аж до самого скрипа. Но, прожив в чистом и сытом раю десять лет,  непутевый  Гена добровольно его покинул, ушел к какой-то безрукой хабалке и грязнухе, которая умела лишь ноги раздвигать.
Марта Ивановна как-то зашла навестить новую сноху, поучить ее хозяйничать. Но непочтительная волоха лишь веселилась и хмыкала, когда почтенная дама стала открывать ей секреты счастливой супружеской жизни. А когда Марта Ивановна, решив произвести надлежащую инспекцию,  отлучилась под благовидным предлогом с кухни и  залезла в стоящий в спальне платяной шкаф, за чистым полотенцем, как объясняла она сама, на нее обрушилась целая лавина белья, грязное вперемешку с чистым.
Такого безобразия Марта Ивановна за всю жизнь ни разу не видела, и  задумала открыть глаза сыну. И как только Гена забежал их проведать, поджав губы, рассказала ему и о непочтительном поведении снохи, и о случившимся прискорбном факте,  давая  сравнительные оценки в пользу прежней старательной труженицы. Но неблагодарный  благих намерений родной матери не оценил, заиграл скулами, вызверился, зашипел:
- Вы в мою постель не лезьте!
- Да я бы в грязную постель ни к одной бабе не лег! – вступился Иван Кузьмич за жену.
- Что вы понимаете в постелях-то, кончаете при виде сарделек! -  с ненавистью заорал любимый сын. – Да вам уже о вечном приюте надо подумать, а вы все о своей жопе беспокоитесь. Всю жизнь только жрали, пердели и срали, и мне того же хотите.
Марта Ивановна схватилась за голову, а Иван Кузьмич простер указательный палец к двери, закричав, как прежде в казарме:
- Вон!
Но показавший свое истинное лицо сын  уже и сам ушел, на прощанье хлопнув дверью так, что посыпались банки в кладовке.
В один из  майских вечеров планы на завтра были супругами легко и однозначно определены, потому что на следующий день на Площади открывалась очередная ярмарка. Ярмарка  предполагала непредвиденные расходы, потому что попасться на ней могло что-то весьма интересное, но незапланированное, и супруги прикинули, сколько следует взять денег.
- Если будет хороший мед – купим, - решили они и отправились спать в предвкушении удачного дня.
А утром позавтракали поплотнее и, радуясь случившемуся теплу, отправились на Площадь. Народу было мало, и продавцы зазывали редких покупателей, давали продукты на пробу, уговаривали каждого подошедшего  к прилавку. Марта Ивановна и Иван Кузьмич походили по ярмарке, купили деревенского хлеба, попробовали меду, но решили, что  тот с сахаром, и покупать не стали, постучали по замороженным рыбьим туловам, сочли, что рыба старая, и уже собирались домой, но тут остановились у киоска какого-то райпо.
Толстомордый краснощекий мужик в сером фартуке поверх  горохового пальто и в  несвежих нарукавниках  торговал выпечкой, пышными пирогами и булками.
- С чем пироги? – осведомился прельщенный Иван Кузьмич.
- Эти с капустой и яйцами, эти с морковью, а вот эти – с кунятиной.
- С чем? С курятиной?
- Не видите, написано – с кунятиной.
Переспрашивать еще раз было неудобно, но Иван Кузьмич решился:
- Мясные, что ли?
- Еще какие мясные.
- А свежие?
- Час назад испекли.
-   Пойдем, Иван Кузьмич, - потянула его от  нахала Марта Ивановна. – Я в воскресенье своих пирогов поставлю.
- До воскресенья еще дожить надо, - хохотнул мордатый.
И тут  на беду свою Марта Ивановна углядела, что в стороне, на отдельном столике лежит отличная свиная голова и  превосходные свиные же ножки. Холодец она очень любила, давно хотела сварить, но приличных ножек все не попадалось. А эти были розовые, чистенькие, мясистые – загляденье! Посоветовавшись, решили пирогов не покупать, а купить пару ножек и голову.
Тщательно, с помощью подобревшего продавца, упаковали приобретенное и направились домой. Удовольствие от полезной прогулки слегка испортила двоюродная сестра Марты Пелагея, которая поджидала супругов на лавочке около подъезда. Была она старухой бедной и несерьезной, и вместо того, чтобы тратить крохотную пенсию на необходимое, то и дело покупала всякую дребедень. Вот и сегодня с утра притащилась, чтобы показать какую-то только что купленную безделицу.  Но Иван Кузьмич назойливую родственницу даже на порог не пустил, сказав строго:
- Ты уж извини, Паша, мы сейчас квартиру убирать будем, некогда нам.
И  солидно прошествовал в подъезд. Дома Иван Кузьмич отлучился на минутку, а Марта Ивановна положила  на место хлеб, развернула голову и стала прикидывать, варить ли холодец сегодня, или  заморозить голову и ножки и сварить к выходным. Она надела очки и села на кухонный табурет, разглядывая голову.


Голова распахнула  печальные голубые глаза, опушенные длинными белыми ресницами, внимательно рассматривая ста-рушку. Старушка, открыв рот, глядела на нее. Ресницы заморгали, розовый, в темных пятнышках, пятачок  жалобно задергался, сморщился.
- Бедная ты Марта, глупая, - хрюкнула  голова и заплака-ла.
Крупные прозрачные слезы покатились из добрых  свинских глаз, и когда самая большая, самая светлая слеза  упала на от-мытый до блеска стол, старушка свалилась в обморок, громко стукнувшись головой о стерильный  пол.


Когда Иван Кузьмич вернулся на кухню, то  вместо предобеденных хлопот увидел распростертую на плиточном полу жену.  Он без промедления  кинулся приводить ее в чувство, расстегнул белый воротничок, похлопал по бледным щекам,  растер уксусом голубоватые виски. Марта Ивановна  пришла в себя, но говорить не могла, лишь плакала, жалобно поскуливая.
Скорая помощь не заставила себя ждать, но осмотревший пожилую даму врач не нашел у нее ничего особенного.
- Давление нормальное, сердце приличное для ее возраста. Она во-обще как себя обычно чувствует?
- Неплохо доктор, живем мы мирно, душа в душу, питаемся хорошо.
- Не нервничает?
- Из-за чего нервничать, доктор? Пенсия у нас хорошая, за квартиру платим аккуратно.
- А дети?
Иван Кузьмич вспомнил  оскорбившего его мужское достоинство  мерзавца-сына и твердо ответил:
- Детей у нас нет. Так что с ней, доктор?
- По-видимому, спазм сосудов, попоите ее шиповником, побольше сладкого, и вот я выписал лекарство. Ничего страшного, пусть денек-другой полежит.
  И врач откланялся, а Иван Кузьмич сел около лежавшей на диване жены, начал гладить  по родной голове.
- Напугала ты меня Марта. Что же я буду делать без тебя?
И Иван Кузьмич представил, как он зимним утром, в кромешной мгле, под порывами ветра, бредет к магазинам, как в одиночку несет домой тяжелые сумки, как варит себе холостяцкий обед. И от этого стало ему так грустно, так тошно, что он тоже пустил слезу, но, как и подобает мужу и воину,  быстро взял себя в руки.
А через полчаса Марта Ивановна открыла, наконец,  озабоченному супругу причину случившегося с ней казуса, жалобно произнеся:
- Ваня, она сказала, что я дура.
- Кто сказал?
- Свинья.
- Что  с тобой, какая свинья?
- Та, что мы купили.
И снова начала плакать. И сколько супруг ни уговаривал ее, сколько ни успокаивал, не останавливалась. Через некоторое время Ивану Кузьмичу удалось-таки добиться от жены рассказа о некоторых, чрезвычайно огорчивших его  подробностях происшествия.
- Похоже, у Марты начались явленьица, - подумал он тоскливо. – Если так и дальше пойдет,  мне придется несладко.
И он с ужасом  начал вспоминать случайно услышанные рассказы знакомых и соседей о впавших в маразм родственниках, вытворяющих такое, что и в страшном сне не приснится. Перспектива вырисовывалась столь неприятная, что Иван Кузьмич предпочел успокоить себя мыслью:
- Ничего, покой, правильное питание, и все будет хорошо.
А через некоторое время задремавшая, было, жена, проснулась и решительно потребовала, чтобы муж  немедленно выкинул злополучную голову. Иван Кузьмич пытался возражать:
- Что ты, Марта, она же денег стоит! Да и холодец мы хотели сва-рить.
Жена холодца решительно не желала, была непреклонна, даже привстала,  облокотившись на подушки, и муж отправился на кухню и уже почти собрался с духом, чтобы исполнить глупый каприз больной.  Но  тут воображение услужливо нарисовало Ивану Кузьмичу ликование добычливого бомжа, обнаружившего в мусорном баке столь питательный и свежий продукт, и  он передумал,  лишь переложив злополучную свиную голову из верхнего отсека морозилки, куда он заботливо припрятал ее еще до приезда скорой,  в средний.


Глава четвертая,
воспевающая прекрасных губернских дам


Ч
то может украшать город, да что там город, скромное поселение, даже самую захудалую деревеньку, более чем живущие  в них женщины? К сожалению, прелестнейшее это украшение любого человеческого общежития в каждом своем конкретном воплощении преходяще и быстротечно, и в то время как разные архитектурные  несуразицы и изыски ландшафта могут поражать  веками и даже тысячелетиями, красавицы, хорошенькие и ладные лишь мелькают в беспощадном потоке времени легкими мотыльками, увядают быстро, как цветы, оставляя в видевших их лишь сладкое воспоминание, слабый тающий след, легкую дымку поклонения и грусти. Но и этого вполне достаточно, чтобы хотя бы мысленно снова  возвращаться туда, где однажды видел и по робости и глупости  своей не подошел, упустил и, может быть, лишился счастья.
Вот и Город наш  славен своими красавицами, которые, на удивле-ние  всем, еще и умницы, да ладно бы, только это,  к тому же и превосходные хозяйки, что, как известно, в женщинах составляет наипервейшую основу и ценится премного выше любого ума и красоты. И редкий приезжий остается равнодушным при виде всех этих спешащих,  в большинстве своем обремененных ношей, но все равно неизмеримо прекрасных  дам и девиц. И не устает от лицезрения подобного изобилия, а утомляется лишь потому, что вынужден непрерывно вертеть головой по сторонам, чтобы успеть напитать восхищенный взор и полностью насладиться открывающимся великолепием. Мы же приносим свои глубочайшие  извинения всем прелестным и обворожительным, которых так много на наших городских улицах, потому что расскажем сейчас только о двух из них.
Аню Герц очень любили мужчины и  сильно не любили женщины, но и те, и другие частенько били ее, таскали за  рыжие волосы,  расцвечивали сахарную кожу непристойными  синяками. Вроде и не делала Аня  ничего такого, что могло бы вызвать столь бурное изъявление чувств, вроде бы и вела себя вполне прилично, но вот случались с ней всякие  казусы и анекдоты, и страсти вокруг нее непрерывно кипели.
То  вдруг толкнет ее нелегкая сплясать на чьем-то именинном столе, то невыносимо захочется  расхохотаться на  интеллектуальных посиделках, где все прочие, затаив дыхание, внимают виршам местного поэта, то  зачем-то понадобится средь бела дня   искупаться с пристани  переполненной Набережной. 
Но ведь мало ли в нашем Городе  эпатажных и экстравагантных дам,  которые и не такое себе позволяли, но к тем, гляди ж ты,  молва благоволила, расценивая их как невинных баловниц и милых проказниц.  А Ане стоило лишь слегка  потянуться,  только закинуть ногу на ногу или всего-навсего  провести длинным  пальчиком по круглой яркой щеке, и вот вам, пожалуйте, обеспечено повышенное внимание, а за ним и непременный скандал. Подводили Аню шелк  и атлас, мед и сахар, рубин и яхонт. Сама же Аня себе была не рада, своей популярностью тяготилась, но сделать ничего ни с собой, ни с этой самой популярностью не могла.
Как на грех, жила Аня в старом удобном доме, на втором этаже, и доступность ее жилища побуждала многих плененных, но отвергнутых  ею мужчин предпринимать попытки проникнуть в ее квартиру через старинный, дышащий на ладан балкон. Уж сколько Аня ни ругалась на мерзавцев, норовящих обрушить это многострадальное сооружение, сколько ни объясняла балбесам, что если балкон  обвалится, то ей  даже  трусики посушить будет негде, но то и дело какой-нибудь страдалец, не докричавшись и не достучавшись до предмета своих воздыханий, забавлял сидевших во дворе старушек, а затем  и нарушал покой хозяйки дома, появляясь в проеме балконной двери с умоляющим лицом, изрядно помятым букетом и бутылкой шампанского в руках.
Этот же второй этаж провоцировал и некоторых обиженных на Аню женщин, и редкая, задумавшая проучить разлучницу столь распространенным на нашей родине способом, ухитрялась  не докинуть камень  до известного всей округе окна. В результате все окрестные стекольщики Аньку хорошо знали,   кое-кто из них со временем даже вступал в длинные ряды ее поклонников,  заставляя своих собственных жен пополнять кошельки  более благоразумных стекольщиков. Камни огорченным дамам приходилось приносить с собой, потому что в Анином дворе уже давно никаких камней не водилось.
Справедливости ради скажем, что не все мужчины штурмовали Анин балкон, были и те, кто предпочитал ломиться в дверь. И сколько ни возмущались Анины соседи, но кодовый замок в их подъезде более нескольких дней не держался, и Ане много раз приходилось чинить его на собственные деньги. А однажды старушка, жившая этажом выше,  притаившись на лестнице, с замиранием сердца битый час наблюдала, как здоровенный детина, стоя на карачках, бился головой в Анину металлическую дверь, отвечавшую на удары  железного лба колокольными раскатами, и  умолял, чтобы ему открыли. Когда идиот наконец-то умаялся и стал спускаться по лестнице вниз, старушка ухитрилась рассмотреть, что  был он даже  вроде и не пьяный.
Замужем Аня побывала дважды, но детей не завела, хотя вошла уже в ту женскую пору, когда хочется иной раз прижать к груди родной теплый комочек. Но  была твердо убеждена, что рожать следует только от тех мужчин, от которых не родить просто глупо, а таких она среди своих многочисленных воздыхателей практически не встречала. Романы же заводила так часто, что давно уже заставила добровольных летописцев своей жизни сбиться со счета, но редкий могла поддерживать более двух-трех недель.
Но ничто не привлекает мужчин более чем женский отказ, и  даже зная об этом, мужчины ничего с этим поделать не могут, в очередной раз оказываясь в плену извечного охотничьего инстинкта. И Анины воздыхатели, ничем от других мужчин не отличаясь, в  попытках вернуть ветреную возлюбленную просто с ума сходили и  устраивали такие значительные баталии, что приходилось и милицию вызывать, в результате чего их  пестрая компания пополнялась  и  некоторыми особо восприимчивыми к женским чарам служителями  закона.
Профессий Аня имела много, но ни на одной работе подолгу не за-держивалась, потому что очередной начальник тут же начинал питать к ней самые теплые чувства,  все прочие сослуживцы мужского пола – Аню к начальнику ревновать, а женщины – завидовать происходящему. В  результате образовывалась такая неприятная неразбериха, что Ане  приходилось со службы увольняться. Она к этому уже привыкла, поэтому не огорчалась и  мгновенно подыскивала себе новое место службы,  где все в точности повторялось.
- Наша-то шалава опять нового привела. Ничего, укатают сивку крутые горки, –  судачили об Ане соседки, выползающие на улицу отдохнуть от сериальных забот. – Не она первая, не она последняя, и не таких жизнь обламывала. Вот пройдет еще пару лет, пооботрется вся, истаскается, никто на нее и не взглянет.   Мужики, им только свеженькое подавай.
Но мужчины продолжали ходить  за Аней табунами, поднимая  пыль женской зависти.
- И что только мужики находят в ней? Ведь страшно посмотреть, ни кожи, ни рожи, непонятно, как эти олухи этого не видят, – искренне недоумевали соседки. – Опаивает она их, что ли, чем? Заговор, что ли, знает какой?
Аня, и в самом деле, никакой особой умницей-красавицей не была, хотя и было в ней нечто, чему мы и названия-то подобрать не можем, но  о чем одна самая старая ее соседка как-то сказала:
- Э, девоньки, не скажите! Есть в некоторых бабах такое, мимо чего ни один мужик не пройдет. Сладкая она для мужиков, сладкая, и ничего с этим не поделаешь.
В то апрельское утро, с которого мы начали свой рассказ, Аня, не-смотря на прохладу, вышла на свой красивый балкон  прикрытая лишь легкой крошечной  рубашонкой да полупрозрачным коротеньким халатиком, и теперь, сладко потягиваясь и оглядывая двор веселым глазом, подставляла под ласковое солнце свое переполненное жизнью тело. Потрепала разморенного солнцем пестрого кота, улыбнулась спешившему на службу толстяку-соседу, заставив его  споткнуться о некстати подвернувшийся пень. 
Но тут лицо ее загорелось, бедное сердце обмерло, сжалось,  затрепетало, забилось, заболело, как когда-то очень давно. Аня быстро запахнула халат и уже намеревалась, было,  потихоньку ускользнуть с балкона в квартиру, но оказалась замеченной входившим в подворотню молодым  мужчиной с дорожной сумкой на плече.
При виде стоящей на кованом балконе полуобнаженной девушки молодой человек на секунду остановился, улыбнулся, коснулся двумя пальцами губ, изображая что-то вроде воздушного поцелуя,  легко помахал ей рукой и вошел в соседний подъезд.
А  девушка резко развернулась и скрылась в дверном проеме.

Маленький пухлый мальчик спрыгнул на старенький балкон, огляделся, почесал за ухом спящего на солнце кота, достал из висевшей на перевязи кожаной сумочки серебряную рогатку, крохотную золотую подковку,  вгляделся в открытый дверной проем и уже натянул шелковую тетиву,  намереваясь  прицелиться и выстрелить  в видимую только ему цель. Но отчего-то передумал, засмеялся,  бросил в сумочку  свое оружие и взлетел, трепеща крылышками и  сверкая голыми  розовыми пяточками. Кот зевнул, приоткрыл один глаз и  наблюдал за ребенком, пока тот не скрылся из виду.

Тоня методично и старательно пила, хотя еще несколько лет назад ничего не предвещало подобного рода  старательности. Родилась Тоня в превосходной семье. Отец ее был полковником, но служил в генеральской должности, и это позволило Тониной матери  посвятить себя тому, что ценила она в жизни более всего: дому, семье и любимой дочери. Тоня выросла на  радость родителям умницей-красавицей и с юности победительницей шла по жизни, рассекая ее, словно полковничий стилет.
На нее,  стремительную, ясноглазую, очень часто оглядывались на улицах, недоумевая,  откуда здесь вот такая:  неустойчивая, плоскогрудая, чересчур длинноногая, непристойно изящная, слишком коротко стриженная, неприлично нарядная. Здесь, среди цветущих рельефных женщин,  подобной просто неоткуда было взяться, но вот, поди ж ты, была, удивляя всех и заставляя трепетать ценителей женской красоты.
Тоня окончила филфак, с удовольствием работала в большой цен-тральной библиотеке, и во всех случающихся в ее жизни женских коллективах легко и доброжелательно верховодила. Женщины даже не завидовали слишком красивой, недосягаемой Тоне и относились к ней как к справедливой и могущественной защитнице перед  настойчивым мужским стадом.
Мужские намерения Тоня умела очень точно определять,  чем и пользовались ее подруги, постоянно обращаясь к ней за матримониальной экспертизой. Сама Тоня  замуж не торопилась, имея вполне осознанное, воспитанное отцом  намерение выстрелить всего лишь раз, но попасть точно в цель.  Многочисленных же своих  поклонников особенно не баловала, но и не пренебрегала ими,  полагая, что в куче песка рано или поздно найдется золотая крупинка. А на крупный самородок даже и она не рассчитывала.
Но счастье, увы,  не всегда ходит рука об руку с женским совершенством, и восходящая линия Тониной жизни внезапно запетляла, запуталась, устремилась вниз. Сначала Тоня, утратив свое знаменитое умение разбираться в мужчинах, неожиданно для всех влюбилась, затем также неожиданно забеременела,  с восторгом  известив любимого о случившемся счастье.
Но Тонин избранник на шею ей не кинулся, не заплакал от радости, не принялся  осыпать  возлюбленную поцелуями, а стал неловко жаться, юлить и  мямлить, что раз уж так случилось,  раз обстоятельства сложились так, а не иначе, если уж все обернулось именно таким образом, то, конечно,  он, как человек порядочный и благородный, готов стать мужем и отцом. Гордая Тоня хлопнула дверью и  сгоряча сделала аборт, а потом  долго-долго приходила в себя,  вспоминая слова, звуки и запахи, по ночам плача в подушку,  а днем – в колени своей доброй мамы.  Но поднялась, встрепенулась, оглянулась  и вышла замуж всем на зависть.
Идеальный Тонин муж  планировал стать таким же  идеальным от-цом, причем как можно быстрее. Тоня не возражала, но довольно скоро выяснилось, что детей у нее больше не будет. Прекрасный муж очень пе-реживал, Тоню жалел и клялся ей в любви и верности. А через год объявил жене, что  у него вот-вот родится ребенок, наверное, девочка, и он вынужден жениться на ее матери, ведь будущий ребенок не виноват и имеет право появиться на свет в полноценной семье. Но Тоню он будет любить вечно, а   пока, в преддверии этой вечности, предлагает дружить домами, потому что не сомневается,  что его ненаглядная  красавица без мужчины долго  не останется, и у нее тотчас же после развода  появится новая достойная семья, так что все образуется, будет хорошо и даже идеально
Ухода мужа Тоня почти и не заметила, потому что как раз в это время в ее жизни произошли события гораздо более значительные. Сначала жестокий удар  свалил бравого полковника, а через месяц – его обессилевшую от слез жену. В первое время после несчастья в просторной генеральской  квартире было тесно от многочисленных родственников, друзей, доброжелателей и сочувствующих, но очень скоро ряды помощников заметно поредели, а потом и окончательно рассеялись,  и Тоня осталась наедине со своими ежедневными обязанностями.
Семь лет Тоня в одиночку ухаживала за обездвиженными родителями, уволив одну за другой несколько нерадивых и бездушных сиделок. Как-то вечером до этого совсем не пьющая Тоня, не зная, как остановить слезы,  налила полстакана медицинского спирта, выпила залпом, не закусывая, а через пять минут  обнаружила, что спиртное бодрит и на время уносит ужас и тоску.
Узнав это, образа жизни она не изменила: по-прежнему работала, вечерами заходила в магазины и аптеки, домой возвращалась с тяжелыми сумками, улыбалась, мыла и кормила родителей,  рассказывала им новости, утешала, как могла, убирала душную квартиру. И только  вечером, убедившись, что родители уснули, доставала из огромных отцовских запасов  бутылку дорогого коньяка.
Когда родители ушли,  ушли так же, как и заболели,  с интервалом в один месяц, Тоня поняла, что в жизни у нее не осталось ничего, что могло бы отвлечь ее от уже ставшего привычным занятия. Оглушившая свобода сделала одинокие вечерние выпивки бессмысленными и даже неприличными,  и Тоня решила пить в коллективе.
О том, что можно по-приятельски зайти в недоступную прежде шикарную квартиру мгновенно проведали живущие по соседству несчастные матери-одиночки и  выпивающие  продавщицы близлежащих ларьков, сильно пьющие грузчики из окрестных магазинов и очень сильно пьющие сантехники родного жэка, поэты-алкоголики  и алкоголички поэтессы, спившиеся художники, пропившее все интеллигенты и еще бог весть кто.  И поскольку нахлебников в нашей Губернии не любят, с пустыми руками никто не приходил, принося с собой то, что случилось, и все, что нашлось. Так что компания образовалась  пестрая, но  дружная, спаянная общим перманентным интересом.
После очередного сборища Тоня, разбитая и больная,  просыпалась от жажды, вставала, шла на кухню и долго-долго пила воду, потом, оглядев себя, кидалась в ванную отмываться и стирать одежду. В огромном зеркале она  видела, как буквально на глазах тускнеет, блекнет, уходит ее красота, покрывается морщинами, прячется под  отеками, смывается пьяными слезами, стирается чужими поцелуями. Но себя и красоты своей ей с некоторых пор было совершенно не  жаль, а вот поруганную, испоганенную квартиру – жалко до боли.
И, немного придя в себя, она отмывала, скоблила, терла, мысленно прося прощение у покойных матери и отца и за разбитые коллекционные чашки, и за  селедочные  внутренности, завернутые в листы редких книг,  и за окурки, раздавленные в фарфоровых горшках с сортовой геранью, и за заблеванный туалет, и за заплеванный паркет,  и за залапанные стены, и за загаженные диваны. Когда начались кражи, Тоня решила, что гостей с нее хватит, и больше ни  одной суки она в квартиру не пустит, а  отныне начнет выходить в свет сама.
Памятные были эти выходы, занимательные. Пьяный  водоворот увлекал Тоню в самые невероятные  места, кидал в фантастические ситуации,  демонстрировал длинную череду босховских лиц. Один раз она обнаружила себя на чьей-то свадьбе и несколько минут наблюдала, как по уши  налитый водкой баянист упал навзничь вместе со стулом,  но падения не заметил, продолжая играть, пока его не  водрузили на место более трезвые любители музыки.
В другой раз оказалась на поминках, затянувшихся с обеда до ночи и к вечеру плавно переросших в многодневный дионисийский праздник с песнями и плясками все под тот же баян. Однажды в компании двух олигофренов до утра распивала красное на какой-то остановке,  с восторгом внимая декламации непризнанного, но гениального поэта.
Видела коронный номер известного всей округе Кольки Самолета, который в подпитии имел обыкновение раздеваться догола и с громким жужжанием нарезать круги,  размахивая единственной оставшейся у него рукой. Просыпалась в объятиях кочегара на продавленной кушетке старой котельной, встречала рассветы в отделении милиции вместе с уже неплохо  знакомыми ей окрестными проститутками и бомжами.
Конец Тониному публичному пьянству настал в то воскресное утро, когда она,  поправляясь в сквере  после  непростой субботней ночи,  увидела, как один из ее собутыльников, пожилой одноногий инвалид уронил на асфальт из трясущихся рук бутылку водки, а когда та разбилась, отбросил костыли, упал на четвереньки и стал по-собачьи лакать драгоценную жидкость. Именно  тогда Тоня и решила, что  отныне она ни в какие коллективы объединяться не будет, а пить, как и жить, ей, как видно,  суждено в одиночку.
На работе Тоня все еще держалась, в библиотеке ее любили, при-крывали  прогулы, заменяли, когда это было возможно. Она работала без перерыва, почти не вставая из-за стола, чтобы выполнить все, намеченное на день, и  закончить на час раньше, а по дороге домой заходила в соседний с ее домом винный и покупала бутылку водки. Дома она включала  старые мамины пластинки, и медленно пила, плача под любимые песни и романсы.
- Спи, мое бедное сердце, - рвал душу сладкий голос, - счастье ведь было случайно.
И Тоня  горько плакала и пила, плакала и пила горькую. Иногда она начинала жаловаться в слух:
- Мамочка, скажи, почему так получилось? Мне ведь так много было дано, и я все, все потеряла. Почему, почему так мама? Было все - и ничего не осталось. Ни-че-го, понимаешь, мама? И больше уже ничего и  не будет, ни-ког-да!
Эти беспощадные "ничего" и "никогда"  пугали ее беспредельно, сжимали болью сердце, и она снова спрашивала покойницу:
- За что, мама? Я же старалась, ты знаешь, как я старалась. Какая глупая, какая жестокая жизнь!
Тоня вспоминала, как старшеклассницей шла в школу по залитым солнцем, влажным после  ночного полива улицам,   улыбалась прохожим, и  те оглядывались ей вслед. Любое мгновение было тогда значительным и прекрасным, и  впереди ее ждало так много замечательного, а теперь все прошло, так рано,  безвозвратно и необратимо.
В отчаянии Тоня разбивала рюмку о стол, а затем, качаясь,  шла в ванную и отмывала порезанные осколками пальцы. Возвращалась в опостылевшую комнату, снова ставила пластинку, снова плакала  и  пила, пила и плакала. С утра она убирала квартиру и изо всех сил старалась пойти на работу.
С некоторых пор Тоня стала заходить в магазин и по утрам, по дороге на работу, покупала спиртное, а днем время от времени лазила в сумку, трогала бутылку, грела ее рукой, но до дома не открывала. Затем стала уходить с сумкой в туалет, к вечеру все чаще и чаще,  после чего, возвращаясь с работы, была вынуждена снова зайти в магазин. Потом настало время, когда ей пришлось выходить из дома и среди ночи.
Начались запои, и Тоня по неделе не появлялась на работе, а когда появлялась, была  хмурой и жесткой, готовой услышать неизбежную весть об увольнении и тут же, плюнув на все, покинуть службу навсегда. Но Тонина директриса, женщина мудрая и добрая,  сама выросла у пьющей матери и Тоню не выгоняла, зная, что увольнение станет Тониным концом.
Тоня уже давно почти ничего не ела и страшно похудела, поседела, удивляя всех лишь прежними глазами, острыми, синими, яркими.
- Господи, чего ж ей не хватало? Красивая, умная, с образованием, квартира в центре, от родителей остались деньги, дом - полная чаша,  одна библиотека чего стоит, отец всю жизнь собирал, мужиков могло бы быть столько, сколько она сама захочет. Ну, муж оставил, ну, родители заболели, ну, умерли, всех оставляют и у всех умирают, но нельзя же так опускаться, надо всегда оставаться человеком, тем более, женщине, - обсуждали Тонину судьбу коллеги.
Заступалась за Тоню только старая уборщица:
- Кому же еще и спиваться, как не умным и красивым? Умные и красивые никому не нужны.
И настало время, когда многим Тониным знакомым стало казаться, что Тоня уже не просто спивается, а торопит конец, сознательно погибает и, по-видимому, скоро умрет. И некоторых из них, даже  добрых и сочувствующих, иногда посещала жестокая и ясная мысль: может быть, так  будет и лучше для нее. Но если бы о будущем спросили у самой Тони, и она  захотела бы ответить, то многие удивились бы, потому что Тоню не оставляло предчувствие,  что вот-вот в ее  жизни произойдет что-то очень хорошее.

Глава  пятая,
представляющая читателю
несколько случившихся и не случившихся встреч


М
ожет ли хоть что-нибудь по прелести своей превосходить дружеские встречи на природе, когда радость человеческого общения, питаемая красотой Божьего мира и  подкрепляемая съестными его дарами, достигает своей вершины и  позволяет одновременно наполнить сердца, глаза и уста?  Может ли  где-нибудь единение  душ явить себя в большей полноте? Может ли еще  хоть что-то так открыть кладези людских воспоминаний и помыслов?  "Нет, нет и нет!"-  воскликнем мы, и будем правы, нет и быть не может ничего  чудеснее подобных встреч, и  счастливы те, кто не лишен возможности видеть друг друга  на пленэре. И многие мудрые наши горожане при каждом удобном случае прекрасную возможность эту используют, наведывая родную природу в приятных сердцу компаниях и сообразно  имеющимся у них пристрастиям и возможностям.
И  склонные к необременительным путешествиям отправляются на переправы, ведущие на чудные, заросшие сочным разнотравьем  речные острова, а потом на зависть всем разъезжают  по Реке на юрких тентованных катерах с накрытыми хлебосольными столами;  трудолюбивые и рачительные  спешат по выходным на собственные дачки, где работой в поте лица своего заслуживают счастья выпить с друзьями на свежем воздухе да за кстати подоспевшим обедом праведную стопку;  а  не  столь трудолюбивые и удачливые,  не нажившие приличные дачи и не обзаведшиеся катерами, приходят в сады и парки, садятся на усеянную одуванчиками траву, расстилают салфетки  и газеты, выкладывают снедь и напитки, приступая к неторопливому и приятному общению.
Ну а некоторые, самые рафинированные и капризные, которым помимо природы подавай еще  приличное обслуживание и горячие блюда, не  оставляют своим вниманием и многочисленные прибрежные рестораны, кафе и забегаловки, это уж что кому диктуют вкусы и позволяют кошельки. И  одному Богу известно, кто из этих любителей родной природы доволен сильнее других и  счастлив более прочих, и чье времяпрепровождение является самым достойным, завидным и примерным.
Вот и старые друзья, о которых пойдет речь, справедливо полагали, что для встречи после долгой разлуки нельзя выбрать места лучшего, чем берег Реки. Один из них, тот, что приехал в Город несколько часов назад, и которого, как спешим сообщить мы пытливому читателю,  звали Михаилом, явился на встречу  много ранее назначенного срока, прошелся по Набережной, сел на скамейку. Скамейка эта, а точнее скамья, с виду ничем не отличалась от своих многочисленных, стоящих длинным рядом сестер, такая же добротная, с изогнутой удобной спинкой и вычурными чугунными лапами, покрашенная той же зеленой краской.  Однако роль ее в нашем повествовании кажется нам столь значительной, что мы считаем необхо-димым описать некоторые  особенности именно этой скамейки, отличаю-щие ее от всех соседок. 
Располагалась она  на самой середине длинной тенистой аллеи, да так удачно, что открывался с нее особый,  самый лучший вид на медленно катившую свои воды Реку. Кроме того, находилась  она под раскидистым деревом, давая возможность фланирующим  по Набережной или  просто прохожим не только получить желанный отдых, но и укрыться от дождя или палящего солнца. Благодаря всем этим своим особенностям повидала  эта скамья  гораздо больше, чем не только все другие скамейки Набережной, но и  все городские стулья и кресла вместе взятые, и события, на ней произошедшие, вполне могли бы составить предмет отдельного длинного романа.
Итак, молодой человек сидел на отмеченной нами скамье, впитывая в себя красоту и величие Реки. Она, обремененная с двух сторон городами, стянутая мостами, скованная плотинами, оставалась спокойной и прекрасной,  словно красавица, не дурнеющая от жизненных обуз. Отсюда, с высокого берега, Михаилу хорошо было видно, как сильно изгибается Река, обходя пыльный и грязный Город, как неторопливо несет свою желетенькую воду в далекое теплое море.
Посидев немного, Михаил увидел, как  в нескольких километрах от него, над Промышленным  районом, разливая по земле благодать, начался дождь. Из темной тучи, будто из огромной лейки, на землю падали четкие, словно нарисованные, струи, покрывающие далекие кварталы мокрой дрожащей дымкой. Казалось, будто кто-то неутомимый  старательно закрашивает  мир серым карандашом или медленно задергивает полупрозрачный занавес в огромной ванной.  Туча быстро перемещалась по небу, не  уставая орошать все под собой, вскоре дошла и до Набережной,  но здесь поленилась, лишь слегка побрызгав, и тут же,  устыдясь своей нерадивости,  припустила сильнее, унося дождь в сторону Слободы. Напуганный раскатами грома маленький город притаился на левом берегу и мгновенно скрылся за серой занавеской. А через Реку перекинулся еще один мост, призрачный, разноцветный, соединяющий земное и небесное, дождливое и солнечное, грустное и радостное.
Народу почти не было, и Михаил сидел в одиночестве, наслаждаясь запахами Реки и прошедшего дождя, когда к нему подошла маленькая старушка.
- Не помешаю, сынок? А то там сыро, а здесь, под деревом, не намочило.
- Что вы, садитесь, конечно, - вежливо ответил молодой человек.
А сам незаметно разглядел  пришедшую. Похоже,  была она из тех мудрых старух, которых Михаил очень любил и к советам которых всегда готов был прислушаться, касались ли они выбора куска мяса на базаре или предстоящей женитьбы. Старушка посидела пару минут молча,  затем полезла в темную матерчатую сумку, зашуршала бумагой.
- Вот, посмотри-ка, нравится тебе?
Она показывала  дешевенькую детскую посуду: бокальчик, две тарелочки и подставку для яиц. Сервиз был украшен изображением маленькой хорошенькой девочки, играющей с котенком.
- Симпатичный, -  одобрил Михаил.
- Ну вот, - обрадовалась старушка. – А я купила, пришла к двоюродной сестре показать, а они с мужем и смотреть не стали, даже на порог не пустили. Они не так живут, как я. Им бы все маслице, сметанку, и ничего больше не надо, а я красивое люблю, вот увидела, купила.
- Внуку?
- Нет, у меня, сынок, никого, одна я. Плохо одной.
Михаил внимательно посмотрел на старуху и спросил, уже предполагая ответ.
- Зачем же вам посуда, она ведь детская?
- Так красиво же. Я поставлю ее в буфет, а как соскучусь, достану, буду смотреть. Нужно же глаза радовать.
- А Река, дождь, радуга? Разве не красиво?
- Так видишь, я ж и пришла, смотрю, радуюсь. Но человеку нужно и сделанное  людскими руками, одной природой не обойтись. А меня выгнали.
- Бог им судья, а вы не печальтесь, бабушка, и сервиз этот вы пра-вильно купили. Но  мне уже пора идти, прощайте.
- Прощай, сынок, но город-то у нас тесный, глядишь – еще и свидимся.
- Я сюда ненадолго, скоро уеду.
- Тогда счастья тебе, сынок.
Михаил  поклонился старушке на прощание, сбежал вниз и  увидел своего друга Вадима Тунева, уже поджидавшего его у дебаркадера. Друзья обнялись, прошли в расположенный на дебаркадере ресторан, и теперь сидели, выпивали, беседовали. Они дружили так давно, и столько было сказано между ними, что могли они позволить себе вести неторопливую, необременительную  беседу и даже разбавлять ее молчанием.
- Что же ты не позволил себя встретить? ¬ – спрашивал Вадим.
-Решил увидеться  с родиной с глазу на глаз. Да и рано я приехал, не хотел никого обременять. Я и маму попросил не встречать меня.
- Ну, ты даешь! Как, кстати, Калерия Ивановна?
- В порядке, занята музеем, музеем, и только музеем. А как здоровье  Елены Ильиничны и Николая Сергеевича?
- Отлично, бодры и веселы. Только вот никак не научатся  "бодры" произносить бодрее, а "веселы" – веселее.  А ты надолго к нам?
- Не знаю, на пару-тройку недель, хочу собрать материал для книги.
- Ты меня удивляешь, старик. Какой тут  у нас можно собрать материал? Тем более, для твоих книг. Здесь если и пишут, то только на потребу. Не пойму, что тебя здесь может привлекать.
- Мне нравится, что здесь тихо. Бытие не терпит суеты. Подлинные события совершаются только в неторопливой и вдумчивой жизни, в спешке событиям нет места.
- Зачем же ты уехал в суету?
- Ты же знаешь, меня вынудили обстоятельства. Но я не вполне точно выразился: не материал собирать, а напитаться впечатлениями, окунуться в знакомое и родное. И уже понял, как мне всего этого не хватало.
- Но у  нас  после твоего отъезда и не происходит ничего, даже вы-думать почти ничего не удается. Один  Голубев что-то вечно   затевает: то вместе с друзьями разрисует цветами  развалюхи в Овраге, то выведет студентов раскрашивать во все цвета радуги переполненные мусорные баки. А так чушь сплошная.
- Вот и отлично, что  чушь,  значит, и выдумывать ничего  не надо. Что может быть интереснее бессмыслицы? Я вообще считаю, что абсурд действительности  превосходит любой самый  талантливый вымысел. Нужно только увидеть внимательным  глазом и слегка позолотить словом.
Но лишь чуть-чуть, чтобы высветить.
- Так ты считаешь жизнь бессмысленной?
- Не жизнь, а  некоторые ее действительные проявления.
- А я вот и в самой жизни особого смысла не нахожу. Нет, я, конечно, могу декларировать великие метафизические смыслы, но вот простой, обыденный, человеческий мне неизвестен.
- Смысл жизни бесполезно искать, он всегда открывается сам.
- Позволь полюбопытствовать, кому и когда?
- Тому, кто готов понять и принять его, и в подобающее время.
- Отличный ответ, старик. Уж  я-то точно не готов и  уверен, что и не  подготовлюсь никогда.
- Откуда тебе знать? В чем мы вообще можем быть уверенными?
- Кое в чем все-таки можем. Я вот, например, уверен, что Город  – один из самых бессмысленных городов на свете.
  - А  мне кажется, что Город наш не глуп, а ленив.  Москва вот вечно бодрствует, бурлит, кипит, как горшочек с кашей, которая сама себя хвалит. А наши холмы образуют не котел, не очаг, а альков. И Город спокойно дремлет на своем уютном ложе, залитый солнечным светом или засыпанный снегом, прекрасный, как спящее дитя, и не хочет просыпаться. И ему непременно снятся сны, разные, непонятные, забавные, веселые, кошмарные. Вот я и хотел бы  подглядеть их. Сны ведь не менее интересны, чем реальность, как ты считаешь?
- Да, сны - очень замысловатая штука.
- А представляешь, какими они должны быть у целого города, переполненного  многовековыми впечатлениями? В  его сновидениях реальность будет невероятным образом переплетаться с мечтами, фантазиями и желаниями миллионов людей, рождая совершенно особый мир.  Многомерный,  неоднозначный, с тайниками,   глубинами и подводными течениями.  Я бы и книгу так назвал: "Сны Города".
- Концепция ясна, занятно. Значит, ты хочешь написать фантасмагорию, эдакую городскую гофманиану? Но по закону жанра это не может не быть и сатирой.
-Да, нечто подобное, но сейчас это почему-то называют фантасти-кой. Хотя  я бы определил свое будущее произведение как поэму.
- Не мне учить тебя, но все-таки, пожалуйста, не переусердствуй. В прошлый раз получилось страшненько, некоторые до сих пор в себя не придут.
- При чем здесь я? Все почему-то путают причину и следствие. Я лишь написал о том, что происходило, а  истолковали так, что произошло то, что я придумал.
- Хватит скромничать, старик, не следует без нужды умалять собственных дарований.
- Все, чем я могу похвастаться – это знание того, что горнее и глу-бинное постоянно проецируются на плоскость обыденной жизни. Пом-нишь: «Небо вверху, небо внизу, звезды вверху, звезды внизу, если пой-мешь – благо тебе». А слово, да, оно способно не только описать все существующее, но и изменить его, создать нечто сверх того. Иначе не писались бы стихи, и не произносились бы молитвы. Литература же не описывает, а творит реальность. Простейший пример: все сложнейшие технические устройства  существовали сначала лишь на страницах книг. И лишь потом ковры-самолеты  воплотились в «Боинги», а блюдечки с наливными яблочками – в телевизоры.   
-  А человеческие отношения тоже придуманы литературой? Существовала бы, скажем,  любовь без «Песни песней»?
- По-моему, нет. Во всяком случае, была бы иной. Литература дает образцы и пределы, без которых наша нынешняя жизнь упростилась бы до неузнаваемости. Слова, особенно сильные, значительные, прекрасные или ужасные, побуждают, рождают чувства, характеры, поступки, события, изменяют обстоятельства и жизни. Да что там слова, иногда достаточно и одной буквы! Ладно,  хватит о литературе, о ней можно говорить бесконечно. Ты-то как?
- По-прежнему. Вот недавно составил карту Оврага со всеми более или менее крупными притонами и злачными местами, год составлял, можно сказать, попортил здоровье.
- Но ты хоть доволен?
- Конечно, доволен.  Интересно мне все это, Миша, интересно. И нам, сирым, тоже хочется предстать перед миром знатоками и ценителями, а они, оценивая качество и цену вещи, обязательно рассматривают изнанки, подкладки и швы. Ты ведь согласен, старик, что если у приличной с виду вещи подкладка дерьмовая, то и сама вещь – дерьмо? Безукоризненное  обязано быть прекрасным со всех сторон. И для эстета красота швов так же важна, как изящество отстрочки на пластроне; он места себе находить не будет, при мысли, что подкладка его пиджака сшита нитками неподобающего цвета. И уверяю тебя, что у  истинного любителя прекрасного  под диваном пыли окажется не больше, чем на рояле, а знающий толк в красоте не сможет любоваться цветком, стоящим на заплеванном столе. Вот я и хожу по помойкам и бардакам, чтобы понять, насколько  далеки мы от совершенства.
- А человеческие изнанки тебя интересуют?
- Конечно, Миша. Но время сейчас такое, что люди все перевернуты и вывернуты, так что снаружи как раз и оказывается то, что обычно  должно быть скрыто. Да многие еще и  гордятся этим, выставляют напоказ содержимое желудков и кишечников. А  настоящего фасона, истинного лица как раз и не видно. И тогда  очень легко принять за него задницу. Но ведь есть и лица, есть! Вот их-то сейчас труднее всего рассмотреть. Хотя иногда можно узнать человека всего лишь по тому, как он передает деньги за билет в транспорте.
- Ну, и как тебе эти лица?
- В большинстве своем некрасивые. Люди, Миша, жадные, злые,  мелочные, глупые. Я и сам такой, в точности такой. Человек  вообще весь  составлен из гадостей. Присмотришься, заглянешь куда-нибудь – тьфу, пакость! Кишки, козюльки там разные, ноздри волосатые, животы и промежности.  Дурное смешение жидкого и нелепое нагромождение аморфного. Ужас, лучше бы не видеть! Но ведь смотреть-то надо  все вместе, в единстве и целостности, и тогда это совершеннейшее творение, лучшее из созданного. А  если рассматривать подробности и детали, то просто диву даешься, какие все нелепые и ничтожные.  Но ведь все, все ничтожные эти, глупые, пьяненькие, жалкие, предстанут и попросят подать, и подадут им всем, подадут  за какую-нибудь сущую безделицу,   за несъеденный пирожок, который отдали голодному, за пустяковое слово,  вредное для самих, но  спасительное для другого, за слезу какую-нибудь крохотную.  И простят.
- Об этом уже сказано, ты почти цитируешь, Вадик, но, на мой взгляд, что-то слишком просто получается: за пирожок – прощение и спасение.
- Но ведь именно пирожок, Миша, всего один пирожок,  даже надкусанный,  может перевесить и  спасительным образом  склонить чашу весов.
- Разве  можно, Вадик, отдавать голодному надкусанный пирожок?
- Можно, если он действительно  голоден, здесь начинается другая, запредельная этика. И тогда рваный пиджак и надкусанный пирожок становятся необходимыми и даже  спасительными дарами. В том-то и весь парадокс, что иногда следует наплевать на правила хорошего тона и поделиться ношеным и полусъеденным,  и, возможно,  кого-то тем самым спасти. И, может быть, спастись самому.  А  какой это будет  пирожок, мы не знаем, Миша, поэтому обязаны помнить об этом всегда и взвешивать все, каждый поступок.
- Так ты стал верующим?
- Как тебе сказать. Некоторые связанные с религией вещи меня на-прягают и отталкивают. Во-первых, я слишком много знаю. Мне известны догматы основных религий, и я, честное слово, не вижу между ними особой разницы. А ведь они соперничают, уличают друг друга в неверных мелочах и несоответствиях, обвиняют и пытаются опровергнуть, хотя, по большому счету,  говорят одно и то же. Мне это чуждо и непонятно, по мне, любая вера дает универсальное знание и расширяет взгляд на мир, и все верующие должны быть соратниками, а они воюют друг с другом, как невежды. Ну, и еще одно. Не могу я поверить, что можно вот так, запросто, приобщиться.  Забежать утречком, купить грошовую  свечку, пару раз перекреститься, попросить и получить желаемое. Ну, скажи, почему Господь должен сделать  так, как мне надо,  только потому, что я вспомнил о нем, когда мне плохо? А большинство относятся к Нему именно так, потреби-тельски.
- А ты сам?
- Погоди, сейчас сформулирую. Я на полпути, то есть верю интел-лектуально, как, скажем, Платон или Кант, понимая, что обязательно должно быть нечто Абсолютное и Безусловное, Самое-Самое, Разумное и Благое. А нужно иначе.
- И ты знаешь, как?
- Да. Вера есть осуществление ожидаемого и уверенность в невиди-мом. Нужно быть уверенным, то есть физически ощущать Его присутствие в мире, понимаешь, не допускать интеллектуально, как принцип или аксиому, а ощущать всем существом, как чувствуем мы  все реальные вещи и объекты. И если верить так, то нельзя не быть услышанным, и  тогда к наивной просьбе какого-нибудь  бомжа на помойке  прислушается Он внимательнее, чем  к канонической молитве паствы кафедрального собора. Потому что всегда и все взаимно, и если ты воспринимаешь Его как  реальнейшую из всех реальностей,  то  и Он по-настоящему слышит и видит тебя. Это очень сложно, Миша, и  тут я признаю, что какая-нибудь необразованная  старуха превосходит такого умника, как я, желающего  понять и приобщиться. И при этом жаждущего постоянных доказательств, потому что не видно же и не слышно, и не измеряемо, и не описуемо. А ей, старухе этой,  доказательства и раздумья не нужны, она  просто чувствует Его, и тем сильна.
- Но ведь осуществление ожидаемого – это как  раз и есть то, что ты назвал потребительским отношением  к Богу.
- Смотря чего ожидать. Большинством это осуществление действи-тельно расценивается как реализация собственных планов, и тогда всякий раз, когда получилось не по-нашему, выходит, что Его нет. Потому что мы по гордыне своей предполагаем, что знаем, как должно быть, как правильно, и ждем именно этого, а оно же все время не так, и значит,  дает повод для сомнения или отрицания. Да, именно гордыня мешает вере. А планируем не мы, Миша, и  ждать следует не того, чего  нам хочется, а того, что Он сам нам даст, и принимать это с благодарностью. Ведь для каждой вещи в этом мире есть свое время и свой устав, и придуман он не нами, и нам он неведом. Нет, ты только подумай, какая чудовищная глупость: считать осуществление задуманного нами доказательством Его  существования!
- А почему иногда все-таки сбывается именно  то, о чем мы просим? Это совпадение или мы угадываем  Его волю?
- Я думаю, что самым любимым своим детям дарит Он мудрость. А желания мудрого всегда сбываются, потому что находятся в гармонии с Промыслом. Поэтому и  поводов для сомнения у мудрого нет.
- Получается, что это и  бомж, которого услышали, тоже  любимое дитя и мудрец?
-Почему бы и нет? Мудрость – редкий дар, но  достаться может кому угодно. Ты же знаешь, многие величайшие мудрецы были бродягами.
- Но  многие – и царями.
- Я же и говорю, что здесь все неоднозначно, и вне нашего разуме-ния. Принцип отбора неясен, хотя уверен, что божественной отметины достойна  лишь крайность. Царь – да, бродяга – да, безумец – да, средний законопослушный гражданин –  нет, нет и нет!
- Поэтому ты и интересуешься маргиналами?
- И поэтому тоже. Но замечу, что маргиналы бывают разные, вожди и гении – тоже из их числа.
- Ты меня, как всегда, запутал, Вадик, увел в сторону.  Ты скажи прямо: веришь или нет?
- Не замечал за тобой особой любви к прямым дорогам, старик. Вера – духовный талант, и есть гениальные верующие. У меня же  в лучшем случае –  маленький, крохотный талантик, поэтому я и предпочитаю церкви кладбище. Там я ни на что не отвлекаюсь, не умничаю, а чувствую, по-настоящему ощущаю вечность.  Вот и сегодня  с утра был,  кстати, посмотри, какую диковину нашел.
И Вадим достал из кармана серебряные очки, протянул другу. Миша  покрутил их.
- Занятные, старинные. Какой-нибудь пьющий интеллигент потерял. А ты почему не отдал их в стол находок?
- Да где этот стол? Я и не знаю.
- А в контору?
- Да там алкаши одни, через минуту обменяют на стакан.
Михаил нацепил очки  на нос, огляделся вокруг, хмыкнул
- Я бы на твоем месте их выбросил, старик. Зачем тебе чужие очки?
- А тебе идут, сразу стал похож на писателя. Может, возьмешь себе?
- Предпочитаю смотреть на мир невооруженным взглядом.
Михаил снял очки и,  отдавая их Вадиму, еще раз посоветовал:
-  Выкинь их, Вадик, прямо сейчас в Реку и выкинь.
- Нет, мне они нравятся. Если хозяин не отыщется, буду время от времени форсить, к девочкам клеиться
- Как знаешь. А как там наши?
- Прошлым летом было десятилетие выпуска, почти все собрались. До тебя не дозвонились.
- Я был далеко. Так как они?
- Андрей – министр печати, сильно растолстел, морда, не поверишь, – вот такая! Ты объясни мне, Миша, а то я никак не пойму, почему все они, как приходят к власти, сразу жутко толстеют. Такое впечатление, что до этого голодали и вот наконец дорвались до жратвы. Нет, правда, все толстые, подбородков несколько, ряхи гладкие-гладкие, лоснящиеся, словно у поваров из комедий, просто ткнешь – и брызнет. А ведь у них диетологи, врачи, массажисты,  и все без толку. Ну, два глаза, два уха – это я понимаю, но зачем человеку несколько подбородков? Чтобы что делать?
- Может быть, чтобы поддерживать очень умные, переполненные мыслями и  поэтому тяжелые головы, а может – чтобы лишнего не гово-рить. Когда несколько подбородков, говорить труднее.
- Точно, или чтобы головой по сторонам  зря не крутить, не отвле-каться от решения эпохальных задач. А Сережка по-прежнему со всеми дружит, за всеми волочится, и со всеми норовит выпить. Советник Губернского Градоначальника.
- Представляю, что он может насоветовать.
- Да там советы и не требуются. Нужно одобрять, хвалить и не умничать.
- Ну, это он отлично умеет.
- Лебедев застрелился.
- Как?!
- Он, оказывается, через пару лет после окончания подался в армию, нужда заставила использовать лейтенантские погоны. Ну, и не выдержала его гуманитарная душа сермяжной простоты армейских будней. Там, конечно,  концы в воду, говорят, несчастный случай, чистил пистолет.  Но мать рассказала, что он оставил записку.
- Очень жаль Саню, царствие ему небесное. Стихи писал неплохие.
И они помянули Саню.
- Да, кто-то умер, а кто-то все потерял. Помнишь   моего бывшего соседа Солнцева?
- Еще бы, самый умный из всех, кого я в жизни встречал.
- Отсидел пять лет.
- За что?
- За разглашение государственных секретов. Ладно бы отсидел – теперь не может работать по специальности, не берут никуда. А у него ведь такая работа была, что дома этим не позанимаешься. Он очень страдает, совершенно потерял себя.
- Дурное у нас государство, глупое, раз так разбрасывается гениями.
- Зато  Владик процветает, делает майонез, директор завода.
- Ничего другого я от него и не ожидал. У него практически не было выбора, выбирать следовало лишь между майонезом и растительным маслом.
- Ты жесток, старина. Белкин мой выучил японский, теперь нарас-хват, единственный в городе японист.
- Не женился?
- Он вбил себе в голову жениться только на японке, а у нас со дня основания ни одной японки даже  проездом не бывало.
- Следует более осмотрительно выбирать себе мечты.
- А помнишь, у нас в классе был Виталик, собирался жениться на Линде Маккартни. Твердил: женюсь только на ней.
- Так  она ж была его старше лет на тридцать.
- Метафизические основания любви, как тебе известно, не  содержат в себе такой мелочи, как возраст. Но Виталик, правда, потом смягчил стандарты, сказал, что женится только на англичанке.
- Ну и как?
- Попал в военное училище, и скорректировал устремления, женился на дочери своего полковника.  Боюсь, что и Белкину придется изменить пристрастия.
- Женщины в этом смысле более последовательны: раз ждем принца, будем ждать до старости.
- Ну, не скажи. Ты помнишь, на факультете, года на два нас младше  училась худенькая страшненькая Наташа? Стихи писала. У нее еще была такая странная компания, подруга какая-то огромная, с грязными распущенными патлами, и парень придурковатый, на голубого похож.
- Ну?
- Так вот, эта Наташа тогда буквально помешалась на Булгакове, уверяла всех, что она Маргарита, а в Москве у нее был любовник, мазила какой-то, его она звала, конечно, Мастером. И когда она отправлялась к нему в гости, все подруги и родственники собирали и провожали ее чуть ли не со слезами на глазах,  лелея и пестуя эту неземную любовь. А замуж вышла за милиционера, и троих детей родила. Ты бы ее сейчас и не узнал, такая стала толстая, в грузовой лифт не поместится.
- Да, жизнь преображает. А как наши девушки?
- Разве ты не видел Аню?
- Видел мельком, но она со мной не соизволила даже поздороваться. Фыркнула только.
- Чего же ты еще хотел? Оставил влюбленную девушку.
- Да зачем я ей был нужен, Вадик? Она дитя природы, сама естест-венность и непосредственность. А я только и делаю, что пытаюсь отнять ароматы и краски у живого и поместить их на бумагу. Зачем ей мой искусственный мир?
- Это вопрос не ко мне, у нее надо было спрашивать.
- Я и спросил, а она обиделась, поняла так, что я хочу ее бросить. Ты же знаешь, она гордая, капризная. Ну, да ладно, все уже прошло. Да и слышал я, что она здесь без меня совсем не скучала.
- Так ей скучать не дают, старик. Что же касается женской верности,  то давно известно, что целомудренна лишь та, которую никто не пожелал. Ее же все желают, да еще как желают, домогаются, одолевают, приклеиваются, как банные листы. Ну, куда ей деваться-то  от них? Тебя бы она ждала, но ты же ей ничего не обещал.
- Ты прав, Вадик.
- Слушай, а давай сейчас купим чего-нибудь и махнем к ней! Может все и  образуется?
- Не стоит, поздно, да и остыл я давно. А Тоня как?
- С Тоней дела совсем плохи. Начала пить, даже спиваться. Но не-давно лечилась, хотя не верю я в эти лечения. Тут лекарствами не отделаешься, нужен жизненный стимул, а  ей его взять негде.
- Ей можно чем-нибудь помочь?
- Чем ей поможешь? Я звонил недавно, хотел зайти, но она никого не хочет видеть. Говорят, сильно изменилась, постарела очень.
- Жаль, она была лучше всех.
Они тотчас же вскочили бы от накрытого стола, и,  наплевав на разгневанного официанта, покинули бы уютный ресторан, а  затем   наперегонки, без передышки, взбежали бы вверх по длинной крутой лестнице, если бы знали, что та, о которой они говорят, идет сейчас по верхнему ярусу Набережной всего в двухстах метрах от них, идет одна и занята лишь созерцанием мира после дождя. Но они этого не знали, никуда не побежали, а  посидели еще немного, поболтали еще кое о чем, вспомнили еще кое-кого  и разошлись.
А недолгая эта встреча  побудила одного из друзей  по возвращении домой  немедленно взяться за перо и закончить рассказ, над которым работал он последние несколько дней.



Глава  шестая,
позволяющая прочитать произведение
провинциального филолога


И
менно и только способность творить отличает нас от животных. Тем же, кто считает уникальной особенностью человека умение мыслить, следует напомнить, что и мысль есть творческий акт, важнейший, но стоящий в одном ряду с неисчислимым множеством  других.  Человеческое созидание преображает дивный мир, созданный Господом, иногда делая его еще прекраснее, а иногда уродуя войнами, катастрофами и несчастьями. И, лепя  пластилинового медведя,  раскраивая непритязательное платье, нарезая овощи для борща, уподобляемся мы Творцу, хотя коэффициент этого подобия исчезающее мал.
Слово же, помысленное или произнесенное, отличает нас не от зве-рей и птиц, а друг от друга, поскольку непременно хранит  в себе капли Божественного Смысла, который проливается на всякого, получившего дар называть вещи подобающими им  именами, а значит,  позволяет сравнить кому сколько досталось. Слово же написанное,  а значит, неслучайное, непростое, многократно пропущенное через ум и сердце,  даже выстраданное иногда, живописует самого пишущего не менее, чем то, что намеревается он описать.  И мы, во многом  соглашаясь с этими представлениями приятного нам филолога Тунева,  позволим себе  включить в наше повествование  написанную им новеллу, заменяющую, на наш взгляд, любые формальные характеристики. 


Игра

Не судите меня строго, ибо я ничтожен и жалок,  мал и сир. Не судите меня, ибо  недалек я и глуп. Не судите меня, ибо я безмерно несчастен. Не судите меня, ибо в сердце моем нет веры, а лишь одно отчаяние. И позвольте рассказать вам, как я, червь, задумал познать  беспредельность Бытия и пределы человеческих возможностей, а познал всего лишь глубины своего скудоумия и собственной слабости.
Может ли человек понять себя в большом городе, в этом суетном муравейнике, где теряется  великое и бесследно исчезает малое?  Может ли он прикоснуться к сокровенному, почувствовать сакральное, увидеть запредельное?  Удастся ли ему постичь йогу, передвигаясь в городском транспорте?  Получится ли у него проникнуть в тайны каббалы, питаясь пищей из супермаркета? Как  понять  ему мудрость гностиков в  шуме панельной пятиэтажки? Нет, лишь уединение может указать страждущему  истинный путь, и  только монахи,  схимники, анахореты и отшельники ступали на него. Старчество знало, что делает, когда уходило и скрывалось.
И вот я,  ничтожный, решил  сыскать хотя бы относительное уединение. И, дождавшись отпуска, отправился в путь. Пустыня нужна отшельнику, только пустыня. Но не сыскать нынче в отечестве нашем приличную пустыню,  разве что ледяную,  так что современному  отшельнику  следует довольствоваться не пустыней, а пустошью. Ее-то и я присмотрел  много лет назад, когда беззаботным студентом ездил на археологические раскопки. Степь, родимая степь, должна заменить нам азиатские  пустыни.
Запасся я малым количеством воды и совсем малой толикой пищи, палаткой, скромной одеждой, сел в поезд, сошел на  крохотном полустанке, прошел километров семь пешком, и решил, что на месте. Здесь и раньше было немноголюдно, лишь курганы, ветер, да небольшое село в нескольких километрах, а теперь стало совсем пустынно.
Отдохнул, поставил палатку и стал потихонечку жить, пытаясь очистить душу и успокоить тело.  Люди меня не посе-щали, животные навещали лишь мелкие, даже птицы редко про-летали. Так что покой мой смущали лишь кузнечики, стрекочу-щие от зари до зари в сухой горячей траве.
Но прихотлив человеческий ум! В этом блаженном покое, в этом непривычном уединении мысли мои приобрели особо суетное и незначительное направление. Если даже в транспорте меня порой посещали серьезные мысли, если даже в лифте удавалось задуматься о бесконечности, то здесь, на степном просторе, в голову  лезло только мелкое. И первые два дня думалось мне о всякой ерунде, вспоминался исключительно жизненный мусор, всякая чушь и пересортица. То думал я о почему-то запомнившейся прохожей тетке, то часами вспоминал фамилию сиюминутного политика, то твердил про себя слова  какой-то бессмысленной песенки. Помыслить хоть что-нибудь  значительное никак не получалось.
А на третий день  со мной случился конфуз иного рода. Никогда прежде не увлекался я блудом,  в плотских своих желаниях был вполне скромен и, случалось, не знал телесных утех месяцами. Но теперь мне безумно захотелось женщину,  я стал просто одержим грезами и видениями. Никогда  прежде мое желание не было столь безадресным:  я хотел любую, мне грезились рельефы женских тел, все равно чьих. Я рассматривал выпуклости и впадинки, округлости и ложбинки, перси и ягодицы, мысленно называя все эти вожделенные  места совсем другими непристойными словами. Раньше я не был всеядным,  а теперь  удовольствовался бы  тем, от чего прежде  с негодованием бы отказался. Плоть моя, которую я собирался смирять и умерщвлять,  жила своей собственной жизнью, восставала и вздымалась. И я, мечтавший обратить к небу душу, вынужден был наблюдать, как к небесам устремляется самая греховная часть моего взбунтовавшегося тела.
 Размышляя об этом позднее,  пытался я объяснить столь непривычное поведение своего тела многими пустяшными об-стоятельствами, например, свежим воздухом и отсутствием суеты, позволившими моим членам отдохнуть и налиться сока-ми. Но потом-то, конечно, понял, что  непривычное поведение моей плоти и странное состояние моего духа было вызвано более существенными причинами. Бороться с собственным телом было трудно, и мысли мои были в стороне от праведного покойного течения. Я пытался отвлечься при помощи привезенных с собой книг, но даже самые невинные слова в них приобретали порочный  смысл, каждая история имела греховный подтекст, рождая в воспаленном мозгу непристойные картинки. Не желая становиться крамольником, я отложил книги.
Через три дня подошли к  концу мои скромные припасы, ис-портилась вода. Я сходил к колодцу, что был   километрах в трех от моего временного пристанища, а  есть решил прекратить совсем. Думалось мне тогда, наивному, что легкость плоти  позволяет достичь высоты помыслов, что пустота желудка эквивалентна духовной полноте. Мне бы вспомнить тогда, глупцу,  про то, как  худы манекенщицы, не помышляющие ни о чем, кроме  собственной плоти; как  безмозглы те, кто одержим похуданием, -  глядишь, я бы понял, что не отсутствие пищи пробуждает дух. Но подобные мысли не посетили меня, и я отождествил пост и голодание. Эх, глупцом я был, глупцом и умру!  Первым результатом моего прискорбного заблуждения стало то, что уже на  шестой день я не мог думать ни о чем, кроме пищи.
Я хотел, желал, алкал, вожделел  пищу, еду, жратву, жрачку. Я  мысленно  хлебал супы, борщи, рассольники и харчо. Я накалывал на вилки котлеты, тефтели и  люля-кебабы. Я вылавливал из соуса кусочки бефстроганов, поджарок и азу.  Я разрезал ножом стейки, ростбифы, лангеты.  Я вылизывал салатницы и супницы, подтирал хлебом тарелки. Я заедал все это огурцами, помидорами, перьями лука, хвостами укропа, петрушки, базилика. Я хрустел яблоками и  морковью, брызгал апельсином. Я вспоминал недоеденное,  оставленное на тарелках, выброшенное в мусоропровод съестное. Я бы с радостью оказался около ресторанного мусорного бака.
На восьмой день мне расхотелось есть, совсем расхотелось. Стало мне легко и свободно, и я снова  взялся за книги. Но стран-ное дело, мне, в городе посвящавшему чтению всякую свободную минуту, теперь не читалось.  Чтение вдруг стало трудом, тя-желым и безрадостным, не приносящим ничего, кроме усталости. Я читал книги, как читает учебники тупой, но прилежный ученик школы для отстающих  в  развитии:  отбывая повинность, просто складывая буквы в слова, не понимая смыслов и не видя образов. Я мучился, но старался, полагая прилежанием преодолеть вдруг одолевшее меня скудоумие. Но вечером того же дня от этого многотрудного занятия меня отвлек приход незнакомца.
Он пришел оттуда же, откуда неделю назад пришел и я, с запада, со стороны железной дороги. И знаете, доктор, он и по-хож был на меня, невысокий, субтильный, в неприметной одежде. Я сидел около палатки, когда незнакомец подошел совсем близко.
- Здравствуйте, иду со станции, заблудился. Далеко ли до Анисовки?
Я махнул в сторону, противоположную закату.
- Да километров двенадцать на восток. Часа два с полови-ной ходьбы.
- А вы, наверное,  геолог?
Вступать с ним в разговор я был не расположен.
- Нет.
- А, ну конечно, солнце, степь, ковыль, кумыс – самый здоро-вый отдых, лучше Швейцарии.  Сам всегда мечтал, да так вот и не собрался. Вы здесь один?
- Один.
- Отлично вы придумали! Что может быть лучше отдыха в уединении? В наш век суеты, стрессов  и информационных атак только это и может называться отдыхом. Разве теперь можно отдыхать в цивилизованных местах?
Вы не сомневайтесь, доктор, я так подробно пересказываю наш разговор, но ничего не сочиняю. Понимая,  насколько важным может  оказаться мое свидетельство для современников и потомков, я вспомнил все детали, все мелочи и уже давно подробно все описал. Ведь я полностью осознаю всю ответственность, свалившуюся на меня, потому что много ли найдется  письменных отчетов о подобных встречах. Так вот, позвольте продолжить.
Поневоле я вовлекся  в нежелательную для себя  беседу и ответил:
- Я вообще полагаю современную цивилизацию губительной для человечества, а  города считаю рассадниками пороков и вместилищами суеты.
Путник присел на бугорок, достал пачку дорогих сигарет:
- Вы позволите?
Черт, я не курил целых десять дней, не взял с собой сигарет и уже практически пережил период никотиновой ломки. А тут сигареты! Не дожидаясь моего позволения пришедший   закурил, сладко затянулся, выпустил   идеальные круглые кольца. И я увидел, как красивы и изящны кисти его рук, как длинны и ухожены пальцы. Но удивительно: несмотря на холеные руки и легкое тело он производил впечатление крайней мужественности. Почувствовав запах дорогого табака, я глубоко вдохнул, и он, заметив это, протянул мне пачку:
- Сигарету?
- Нет, спасибо, я бросил.
- Ну-ну. Так вы полагаете, современная цивилизация губи-тельна? А какую, позвольте спросить, цивилизацию вы имеете в виду, западную или восточную?
- Какая разница, современную техногенную цивилизацию.
- Но вы сами-то живете в городе?
- Да, к сожалению.
- Что же мешает вам покинуть его и поселиться на природе,  скажем, в той же Анисовке?
- Да дела, знаете ли, работа.
- Что ж, работа есть везде, человек не может прожить, не работая, тем более на природе.
- Я имею в виду  работу по специальности.
- Вы  так дорожите вашей профессией? Кто же вы?
- Я политолог, аналитик.
- О-о-чень нужная профессия.
Он явно издевался надо мной.
- Людям необходимо  объяснять, кто ими руководит, и что их ждет в будущем.
- Странно, но мне казалось, что люди сами способны разо-браться, кто есть кто. А  уж тем, кто не способен, ваши объяс-нения нужны, как собаке пятая. Что же касается будущего, то оно, как это ни печально, известно немногим, и  уж политологам менее,  чем кому либо другому.
Он разозлил меня окончательно.
- Кому же тогда  оно известно более чем   политологам?
- О, поверьте, есть люди, которым будущее иногда приот-крывает свою завесу.
- И вы,  само собой разумеется,  один из них?
- Ни в коей мере. Но я вижу, что задел вас. Увы, даже разочаровавшимся в своей  деятельности бывает крайне  неприятно, когда их дело поносят другие. Но я не привык скрывать свои взгляды.
- Позвольте тогда полюбопытствовать: вас-то ваша дея-тельность устраивает? Вы  сами-то чем зарабатываете на жизнь?
- Я строитель, каменщик. И деятельность моя меня вполне устраивает.
Я выругался  про себя, а вслух спросил:
-  А что, у всех каменщиков теперь маникюр? Или только у некоторых?
Незнакомец засмеялся.
- Я вижу, христианское смирение вам не вполне свойственно. Вы язвительны, это хорошо.
- И что же вы строите?
- Будущее, все то же будущее.
- Что-то я вас не понимаю. Вы только что сказали, что будущее вам  неизвестно.
- Я не говорил ничего подобного.
- Ну, тогда оно вам  известно, ведь у  строителя всегда есть план.
- План-то, конечно, есть, но, к сожалению, не мой. Я лишь могу только вносить некоторые коррективы. Но кое-что, конеч-но, знаю.
- То есть, вы знаете, что будет через год?
- О, это как раз нетрудно. Гораздо сложнее предсказать, что будет завтра. Долгосрочные планы всегда точнее определе-ны, а вот ближайшие постоянно нарушаются из-за всякой ерун-ды. Можно почти наверняка сказать, будет ли закончено строительство, но привезут ли завтра  на стройку унитазы известно не всегда.
- А вы знаете, что будет завтра?
- Про завтрашнее завтра знаю.
- Так скажите мне, что будет завтра со мной. Вот я и про-верю вашу интуицию.
- Давненько меня никто не проверял, да и не интуиция это вовсе. И проверить вы меня  сможете далеко не завтра.
- Это почему же?
- Сегодня вы испытаете такое смятение чувств, что вас постигнут нервное расстройство и потеря памяти. Но ненадолго, ничего серьезного.
Вы обратили внимание, доктор? Он  сказал, что  болезнь моя не будет серьезной, прошу вас это учесть. Но тогда я про-пустил столь обнадеживающие меня нынче слова  мимо ушей. Никогда заранее не знаешь, что в разговоре окажется самым важным.  И я, нимало не озаботясь услышанным и посмеиваясь над вруном,  спросил:
- И что же приведет меня в такое смятение? Нападение степного маньяка или охотников за казахской анашой?
- Ваши собственные мысли.  Но смеркается, разрешите откланяться,  мне еще предстоит долгий путь.
И неприятный собеседник поднялся, кивнул мне и пошел на восток, а я наблюдал за ним, пока он не скрылся из вида. Он забыл на  земле свои сигареты, я хотел, было, зашвырнуть их подальше в ковыль, но отчего-то передумал и бросил внутрь палатки. Досада моя уже прошла, а иных впечатлений он у меня не вызвал -  по роду своих занятий я нагляделся и на  патологических врунов, и на любителей пустить пыль в глаза. А этот, скорее всего, какой-нибудь затрапезный учителишко из Тьмутараканска, решил повыделываться перед незнакомцем.  И я  просто сидел на траве и смотрел вдаль, наслаждаясь вечерним теплом, предвкушая  мягкую безветренную ночь.
Спать  в ту ночь  решил я не в палатке, а в степи, в спаль-ном мешке. Змеи здесь не водились, из животных самые крупные – тушканчики, дождя ничего не предвещало. Я лег, лишь стемнело, и стал смотреть, как загораются звезды, пока взошедшая полная луна не затмила их.  Жутко хотелось курить. Я промучился с полчаса, затем вылез из спальника, разыскал сигареты. Все еще борясь с собой, помедлил, а потом с наслаждением закурил.
Кто-то приближался ко мне по ночной степи, шел, аки тать в ночи. Луна светила  ярко, и  силуэт  моего вечернего собеседника я  узнал издалека. Он весело закричал:
- Ага, курите мои сигареты! Это хорошо, что вы закурили, а то бы я не нашел вас в темноте.
И подходя поближе, пояснил:
- Да сбился с пути и решил вернуться к вам. А то, думаю, забреду куда-нибудь в Казахстан. 
Он явно врал, но страшно мне стало не от этого. Испугал меня его слишком фальшивый тон. Тон,  предназначенный для вранья. Парень нарочито демонстрировал мне свою лживость, желая,  по-видимому,  привести меня в смятение. В свете луны было видно, что незнакомец явно забавляется,  читая мои мысли.
- Так что же вы закурили? Разволновались после моих пред-сказаний?
- Бросьте говорить ерунду.
- Вы нелюбезны с гостем.
- Какой вы гость? Я не звал вас.
Он засмеялся:
- Меня звать не надо, я прихожу сам. Но вы лукавите, вы думали обо мне.
- Извините, но я устал и хочу спать.
- Все вы врете. От  чего вам уставать? От греха Онана?
Не сдержавшись, я попытался  смазать его пощечиной, но он ловко отпрыгнул.
- Нет, вы слишком рано решили нанести удар, вы для него еще не созрели.
Я развернулся и направился  к палатке,  он шел  следом за мной.
- Да отстаньте вы от меня, я не хочу с вами разговаривать.
Он остановился и заговорил быстро и жестко:
- Думаешь, я не знаю, почему ты здесь, недоделок? Ты уже давно стал дядькой, а все играешь в юношеские игры, ищешь смысл жизни, нравственные терзания испытываешь. А сам зарабатываешь себе пропитание дешевым трепом, противным даже тебе самому. Шел бы асфальт укладывать или поработал бы говночистом, глядишь, и появился бы смысл в твоем  паршивом существовании.
Я остановился и повернулся к нему. Драка не входила в мои планы, но без нее, как видно, было не обойтись, и я оценивал пози-ции. В первый раз он показался мне более низким и худощавым. Сейчас было видно, что он на полголовы выше меня и гораздо шире в плечах. Зато я хорошо дрался, правда,  давал клятву не приносить вреда непрофессионалам.  Но здесь случай был неординарным. Стоило подождать еще немного, пусть нападет первым. А он, поняв, в чем дело, продолжал:
- В отшельники, значит, заделался, плоть решил умерщв-лять. А сам кинулся к первой сигарете! Козе понятно, почему ты не спишь. Ты же хочешь бабу, любую: косую, одноногую, горбатую, столетнюю, лишь бы дырка была. А может, ты  любишь мальчиков? Вы, искатели вселенских смыслов, все извращенцы, уж  вас-то я видел-перевидел. Или ты предпочитаешь животных? Такие часто встречаются среди отшельников.
Я все еще терпел, а он перешел на крик:
- Ну, скажи, скажи, кого ты хочешь? Мерилин Монро? Джину Лолобриджиду?  Наоми Кэмбл?  Хочешь худышку? Хочешь сисястую и жопастую? Я дам тебе любую, слышишь, любую, живую или мертвую, и прямо сейчас!
Его пора было привести в чувство, но я все еще сдерживался, надеясь, что он кинется на меня первым.
- А может, прав был безумный Зигмунд, и ты мечтаешь трахнуть собственную мать?
Я со всей силы ударил его кулаком прямо в ненавистное, пе-рекошенное от возбуждения лицо. Я не понял, что произошло, но рука моя встретила неодолимую, словно каменную, преграду. Я закричал от невероятной боли, а он наблюдал за мной, издева-тельски улыбаясь. Вы же видели, доктор, рентгеновские снимки в истории моей болезни? Там отчетливо заметны следы переломов четырех пальцев. Представляете, что это была за боль?
- Ну, начал хоть что-нибудь понимать? Знал бы я, что ты такой тупица, не стал бы тратить на тебя  время.
Я скулил, рассматривая неестественно вывернутые в раз-ные стороны пальцы.
- Ну, хватит, ты же мужчина. Обещаешь хорошо себя вес-ти?
Отупев от боли, я жалко закивал. Гость  сделал едва уловимое движение, меня словно ударом тока  откинуло назад, и боль мгновенно прошла. Вот только тогда, обследуя свою исцеленную руку, я начал понимать, кто передо мной.  Рука была как новенькая, а следы переломов – это же просто так, метки, свидетельства, которые он специально оставил, иначе кто бы поверил мне  потом?
- Теперь ты понял, что в самом деле мог попросить  у меня любую женщину? И получил бы ее.
Ужас  заставил меня онеметь.
- Успокаивайся, привыкай. Ты же хотел испытаний? Я тебе их обеспечу, если, конечно ты согласишься. Выпьешь?
Он достал из кармана куртки фляжку.
- Ты что пьешь?
Голос все еще не слушался меня.
- Тогда вот это.
Он протянул  мне фляжку и  я, как загипнотизированный, сделал большой глоток. Неизвестный мне напиток был невкус-ным и  слишком крепким, но кровь моя заиграла, а голова закру-жилась. Заклинаю вас, доктор, в ответственные моменты вашей жизни не пейте ничего  пьянящего, не  глушите свои  мысли дурманами, не спасайтесь  алкоголем, не прячьтесь в бутылку, как это сделал я, неразумный! Именно  эти моменты, чтобы они вам не несли, следует встречать с ясной головой, иначе беда. И уж тем более, никогда и ничего не берите у него, слышите, никогда и ничего, ибо  протянувший ему руку погубит себя непременно!  Не обманывайтесь в гордыне вашей, что сможете обхитрить его или потягаться с ним хоть в чем-нибудь, это заблуждение, которое посылает он вам, желая победить вас.  И неправда это, что пьяный проспится, а дурак никогда.  Вы же видите, каким долгим стало мое опьянение, и даже вы не знаете, буду ли я когда-нибудь мыслить трезво. Но тогда я сделал этот чертов глоток, а следом сделал  и второй! После чего приободрился настолько, что осмелился вернуть фляжку.
- Оставь себе, она тебе еще пригодится. Ну, так что, ты  хотел познать границы бытия и пределы человеческих возможностей?
Я  испуганно замотал головой.
- Не трусь, хотел. Выпей еще.
Я послушно глотнул.
- Я покажу тебе первые, только не границы, границ никаких нет, а глубины. А ты мне за это – вторые. Это будет справедливо. Согласен?
- Нет.
- Отличный напиток,  быстро приводит в чувства, видишь, как  ты осмелел. Почему же нет, позволь спросить?
- Я не заключаю подобных соглашений.
- Почему?
- Это грешно.
- В чем же здесь грех? Заметь, что я не прошу тебя нару-шать ни одну из заповедей, ты не будешь убивать, насиловать, хулить Всевышнего, оскорблять отца или мать. Ничего такого. Просто подвергнешься некоторым испытаниям духа и плоти, к чему ты, собственно, и стремился.
- Тебе нельзя доверять, ты всегда обманываешь.
- С чего ты взял?
- Об этом много написано.
- Тебе ли не знать, как мало значит написанное людьми.
- Но и в Писании…
- Что же про меня сказано в Писании?
- Ты  обманул Еву, ввергнул людей в грех
- С чего ты взял, что это был именно я?  Но даже если это так, что бы делало твое человечество без смелости Евы? До сих пор бы ходило голым между райскими деревьями? Испытания совершенствуют. Все же остальные слухи и байки про меня – сплошное вранье. И Гете, и Гоголь, и Достоевский – все просто насочиняли про меня, как дети
Вы, доктор, хотите, чтобы я описал вам все свои ощущения подробно, с мельчайшими деталями. Так вот, благодаря ли его зелью или неразумности моей собственной натуры страх мой к тому времени улетучился, и я чувствовал сильное недовольство собой. Мне не нравилось то, что я говорил, понимаете, я хотел произвести на него впечатление! Теперь-то я знаю, что единственная верная стратегия при встрече с ним – полное молчание, только оно, только оно может спасти. Любое произнесенное слово обязательно  обернется ловушкой для того, кто его произнес. Запомните это, доктор, и обязательно передайте это всем своим пациентам. А я вместо того, чтобы молча молиться, продолжал говорить банальности.
- Но  ты же  захочешь забрать мою душу?
- Фу, какая пошлость!  Ну, скажи на милость, зачем мне твоя душа? Что я буду с ней делать?
- Ты же ведешь с Творцом борьбу за души людей.
- И, по-твоему, я так корячусь ради каждого? Слишком много усилий, овчинка выделки не стоит.
Он опять врал, он всегда врет, а я по-прежнему лепетал какую-то чепуху.
- Я не  выдержу испытаний, я глуп и слаб,  здесь, в степи, я это окончательно понял.
Скажу вам по секрету, доктор, тут и я слукавил. Было у меня одно качество, которым я отчасти даже гордился: я был патологически, чудовищно упрям. Я никогда не признавал правоту другого в споре, и всегда поступал согласно своей первоначальной задумке, часто даже во вред себе. Например, один раз в юности я, проклиная жизнь, прождал автобус на остановке целых четыре часа, пока не выяснил, что маршрут закрыт, хотя прекрасно  мог бы доехать до места другим транспортом. И именно это невероятное упрямство позволяло мне считать себя человеком сильным и независимым. Но и непрошеный гость мой, конечно, знал об этом, наверное, поэтому и выбрал меня из всех.
- Стал бы я  тратить время на слабака, ты просто не зна-ешь себя, но узнаешь, если согласишься.
- Я не верю тебе, ты лукав.
- А ты,  скажи, чем ты рискуешь?
- Я могу погубить себя навечно.
- Ты же сам  не веришь в то, что говоришь. Разве  веришь ты в вечную жизнь? Да и зачем она тебе, это же так скучно?
- Это совсем другая жизнь, в ней нет места скуке.
- Очередное заблуждение. Так ты готов?
- А что ты сделаешь, если я откажусь?
- Просто уйду.
- Так изыди.
Он повернулся и ушел, растворившись в темноте. Я замер, я ждал его возвращения, но его не было. Не знаю, сколько простоял я так, вглядываясь в темную степь,  но обидно мне было не меньше, чем обманутому ребенку, так и не дождавшемуся обещанных подарков. Я не ожидал, что лукавый оставит меня так скоро, и был разочарован, раздосадован, злился. Вы не поверите, доктор, но я обрадовался, когда откуда-то сверху, из темноты раздался знакомый голос.
- Ты не передумал?
Дело было решено, мне следовало еще немножко поломаться для блезиру, но я уже был в его власти, мы оба это знали.
- Но я  даже не понимаю, чего ты от меня хочешь.
- Я же говорю: хочу поиграть. Вести с тобой  интеллекту-альные беседы бессмысленно,  ты невежественный и неостроум-ный. Поэтому просто порезвимся. Есть такая забавная игра, называется "Не хочу". Я буду предлагать разные очень желанные для тебя возможности, а ты должен отказываться. Согласишься – я выиграл, нет – победил ты.
- Какие возможности?
- Ну, это ты узнаешь, если согласишься играть.
- А получу ли я то, что ты мне будешь предлагать?
- И это ты узнаешь только в процессе  игры. Что за игра без риска?
- А что будет, если я проиграю? Что я должен буду тебе отдать?
- Опять за свое! Ну что ты можешь дать мне такого, чего у меня нет? Душу? Да у  меня их миллиарды, без тел их даже не различить, твоя ничем не лучше прочих. Ну ладно, раз ты такой трусливый, то  обещаю тебе, что ни души твоей, ни тела твоего, ни какой-либо  иной твоей собственности я от тебя не потребую.
- Так на что же мы тогда играем?
- На интерес. Надо же мне как-то развлекаться, да и тебе малость  поразвлечься не помешает, уж больно ты скучный.   Ну,  согласен?
- Никак не пойму, зачем тебе мое согласие, ты же и так можешь сделать со мной все что угодно.
- А тебе нравится иметь коитус с женщиной, усыпленной барбитуратами? В игре должны сознательно участвовать двое, иначе это не игра, а охота или пытка. Свобода  воли,  это знаешь ли, неплохая штука, добавляет в жизнь перчинки. Ну, хватит, я и так потерял  с тобой слишком много времени. Спрашиваю в последний раз: ты согласен? Иначе прощай.
Я сделал еще глоток из фляжки и слегка захмелел, мне стало легко и весело. И подумалось мне, безмозглому, что все не так уж плохо, и мне предлагают  весьма удовлетворительные условия: я должен буду отказываться от соблазнительного и желанного, а если соглашусь, то всего-навсего проиграю, ничего не потеряв. Проиграть такому сопернику не стыдно,  а ведь взамен я могу получить бесценный опыт.
Я отпил еще немного. Кто сказал, что я проиграю? Мое возлюбленное упрямство вселяло надежду, давало  шанс. И не мог я знать тогда, что  ввязался в  ту игру, в которой для любого смертного нет разницы между проигрышем и выигрышем, и  итог которой  всегда  одинаков и  заранее предрешен,  хотя не предсказывается, не предвидится и не просчитывается. И не подумал я, что надежду  мне следовало оставить раз и навсегда  в тот миг, когда мой будущий партнер по игре показался на горизонте. И не понял я, что шансы у меня были бесконечными, но знак "минус" стоял перед этой бесконечностью, огромный и неумолимый, как сломанный шлагбаум, загораживающий дорогу в положительное будущее. Но тогда, доктор, я всего этого  не знал, да  и вы бы не знали на моем месте.
Сделав очередной глоток, я сказал:
- Я согласен.
- Вот и умничка. Ну, для начала разминка.
Лукавый исчез, и несколько мгновений я находился в полном одиночестве. Темнота сгустилась до предела, но вдруг стало светло, как днем, хотя свет этот сильно отличался от солнечного, был мглистым, серым, как будто я  смотрел на него сквозь закопченное стекло. Неведомая сила  быстро потащила меня вверх. Так и не успев испугаться,  поднялся  я примерно на километр и  застыл в воздухе, оглядываясь,  а земля подо мной завертелась, как детская погремушка. Он вращал Землю, будто крутящуюся витрину в магазине,  то в одну сторону, то в другую демонстрируя мне превосходный географический товар.
- Посмотри, какой уютный и милый город, это Стокгольм. Хочешь жить здесь?
- Нет.
Он крутанул землю на юг.
- А вот это, это Париж, смотри, какая прелесть, Булонский лес, хочешь туда? А вон неподалеку и Ницца, посмотри, белый песок, ослепительное море.
- Не хочу.
- Видишь? Рим, вечный город. Мечта любого интеллектуала пожить здесь, хотя бы немного. Как он тебе?
- Никак.
- Тогда вот Лондон, это же твой любимый город, здесь ты поймешь, что значит жить со вкусом. Ваши олигархи не дураки,  раз облюбовали именно его.
- Мне это  не нужно.
- В Африке тебе делать нечего. Или ты хочешь туда?
- Нет.
- А зря, восточное побережье очень даже ничего, красотки Найроби заслуживают того, чтобы надолго поселиться в Кении. В Африке вообще самые красивые женщины в мире и, заметь, самые дешевые. Со времен Персея  находились знатоки, понимающие,  где следует искать красавиц. Да, черномазые, но разве ночь не красивее дня? Любая женщина – это только тело, а у этих, ночных,  самая гладкая, гибкая,  страстная, лакомая плоть.  Разве может хоть какая-нибудь  белая или желтая сравниться в  телесном совершенстве с негритянкой? Ни за какие  деньги не заполучить себе хваленым француженкам или японкам такую задницу, которая любой эфиопке достается совершенно бесплатно. А губы? На месте любого мужчины я бы сошел  с ума, обдумывая, что можно делать такими губами. Нет?  Ну ладно,  Африку проехали.  Тогда вот сюда, пожалуйста: Нью-Йорк, Филадельфия, Майами, Гавана,  Рио, просто жемчужная нить из городов – выбирай!
- Не буду.
- Город Ангелов?
Я помотал головой.
- Может, что-нибудь в Японии? Смотри, какая красота. Осака? Представляешь, какая экзотика, какие изыски любви?
- Ни за что.
- Тибет?
- Нет.
- Ха-ха, стишок. Тогда выбери сам любое место на Земле, и будешь жить там счастливо и обеспеченно до глубокой старос-ти.
- Меня не интересует это предложение.
- Ты пожалеешь, что не согласился сейчас.
Он приземлил меня на прежнем месте. Я был доволен собой, игра показалась мне совсем простой. Он  халтурил, не старался, играл по какой-то неведомой мне обязанности, и это увеличивало мои шансы. На мгновение стало совсем темно и тихо, затем  возник тот же мглистый свет. Прямо на моих глазах вокруг вырастали  холмы из изумрудов, сапфиров, рубинов  и разноцветных бриллиантов, горы золотых слитков и  монет; пачки банкнот всех цветов складывались в высокие пирамиды. И все это даже в сумрачном, сером свете нестерпимо сияло и переливалось, стучало и гремело, сладко пахло только что разрезанной бумагой и типографской краской  Прямо над моим ухом раздался вкрадчивый голос:
- Чувствуешь, как вкусно пахнут деньги? Хочешь, я дам тебе все эти сокровища?
Я усмехнулся. Он оказался не только халтурщиком, но и не меньшим пошляком, чем я, это же  надо – такое банальное, такое  предсказуемое предложение!
- Ни за что.
- Подумай, как следует. На них ты сможешь купить все, что пожелаешь, весь мир.
- Я же сказал – нет!
- Хорошо, не будем терять времени.
Темнота скрыла сокровища. Он явно  не намеревался  уговаривать меня более, чем это было регламентировано каким-то известным только ему стандартом. Мне бы тогда насторожиться, доктор, уж слишком он спешил, слишком формально относился к этим первым раундам, явно стремясь побыстрее приступить к самому интересному, как ребенок торопится съесть котлету, чтобы добраться до  любимого компота. Но я, доктор, не  придал этому большого значения и уже предчувствовал победу.
Пространство тем временем разделилось пополам, запад-ная часть его осветилась, а я остался в восточном полумраке, наблюдая за  действием, словно из зрительного  зала.  Мне  было видно и понятно все, происходящее на этой открытой сцене, но не всегда удавалось назвать увиденное там хоть каким-нибудь словом. 
Срамные игрища  всех народов  сменяли друг друга, наполняя меня стыдом и трепетом, на потные тела и  искаженные наслаждением лица трудно было смотреть. Но не смотреть было еще труднее.  О, скажу я вам, как слаба наша современная фантазия в сравнении с прихотями античности, как проигрываем мы в своих грезах якобы стыдливому средне-вековью!
Уж поверьте, увиденное мною отличалось от привычных нашему неискушенному глазу непристойностей так же, как кадры из жесткого порно отличаются от валентинок с целующимися голубками.  А выдумки Сада и Мазоха по сравнению с происходящим тогда на сцене показались бы любому веселыми картинками для самых маленьких. Что может превзойти по силе античный разврат, спрошу я вас? Только разврат первобытный, кровавый и смертельный. 
- Нравится тебе, как народы мира поклоняются своим бо-гам?
Добропорядочные вавилонские женщины в храме Мелитты наперегонки отдавались чужеземцам. Гостеприимные финикий-цы, надеясь завоевать расположение Астарты,  предлагали на десерт гостям своих совсем юных дочерей. Карфагенские невесты, трудясь в поте чресел, зарабатывали себе богоугодное приданное  Армянские  девушки обслуживали всех желающих в честь могущественной Анаис. Жрицы Афродиты радовали великую покровительницу, даря свое тело десяткам паломников. Вакханки и сатиры переплетались, словно ветви терпкого дикого винограда. Весталки, смакуя,  наслаждались лакомой девственной плотью. Юные Гиацинты и  Ганимеды с почтением подносили греческим воинам медные чаши любовного мужского напитка. Пилигримы сходили с ума от вожделения при посвящении в таинства Изис. Крики сжигаемых жертв Молоха заглушались звуками массовых групповых соитий. Содомиты старательно творили непотребства, которые могли бы привести в смущение ко всему привычных голландских геев. Моавитяне и древние евреи,  в экстазе нанося себе раны ножами и бичами, устраивали в лужах крови чудовищные оргии в честь двуполого Ваала, бесстыдно задравшего платье на го-лову.
- Это же язычники, они не ведают, что творят.
- Язычники? А вот и христиане, смотри.
Проповедующие греховность стыда николаиты прилюдно отправляли половые потребности. Адамиты, воспевая заповедь Господню, самозабвенно старались плодиться при свете дня.  Пикардийские женщины разрешались от бремени, сквернословя  и распевая непристойные песни. Тамплиеры с молитвой усердствовали в мужеложстве. На скопцах я отвернулся.
- Я не верю, ты извращаешь и преувеличиваешь.
Но лишь тихий хриплый смех был мне ответом. Свальный грех на сцене не поддавался описанию, людские тела, красивые и уродливые, молодые и старые, сплелись в немыслимый клубок, сладкие стоны и крики приводили меня в неподобающее смятение. Помимо моей воли плоть моя испытывала сильное возбуждение.
- Знаешь, есть такая формула: наслаждение прямо пропор-ционально числу участвующих в блуде. Представляешь ли ты, что такое в стократ увеличенный оргазм? Хочешь испытать его прямо сейчас? Больше тебе никогда не представится такая возможность.
Не в силах говорить, я помотал головой и закрыл глаза.
- Мы так не договаривались, открой глаза, смотри.
Усыпанное лепестками роз ложе стояло на сцене. На нем, сияя ослепительной юной наготой, в позе Данаи лежала девушка. Крохотный прозрачный платочек, казалось, дышал вместе с ее выбритым лоном, нежная рука прикрывала правую грудь, нет, только сосок. Я пожирал ее взглядом, и, странное дело, обнаженное это тело казалось удивительно чистым и непорочным.   Девушка подняла на меня глаза, и я задрожал, ибо взгляд ее сосредоточил всю похоть мира, изливая на меня безумное вожделение. Язык твари медленно облизал розовые, как мордочка котенка, губы, и я застонал,  пальчик коснулся нежного лона, а затем поманил к себе. Желание изливало меня, и я, безумный, почти уже, было, кинулся на эту нечисть, но Господь смилостивился надо мной, и от переизбытка чувств я  упал в обморок.
Очнулся я от стучавших по моему  лицу капель. Шел дождь, я лежал во влажной темноте на чем-то жестком. Голос неподалеку недовольно брюзжал:
- Не по правилам падать в обморок, словно венская истеричка, ты мужик или кто? Пошел бы, отымел бы бабу, как следует, тем более после таких зажигательных картинок. Женщина как перчатка, натянул – снял, снял - натянул. И все разговоры, велико дело. А то придумали - половина, половина! Вам же сказано: реб-ро! Не половина, а часть, деталь, насадка. Мешок для мусора, сосуд для испражнений. Ночная ваза. Тьфу! А ты – в обморок, что это за склонность такая – все усложнять? Ну ладно, проехали. Поднимайся.
Я встал. Находился я  на довольно большой площадке, огороженной со всех сторон невысоким парапетом. Свет лился теперь откуда-то снизу, из-за ограды.
- Где я?
- Ты в Гонконге, на крыше высочайшего в мире небоскреба. Подойди к краю площадки.
Я подошел, осторожно посмотрел вниз. Город внизу сиял морем огней, яркая подсветка на стенах самого небоскреба била прямо в глаза. Отсюда, сверху, машины внизу выглядели не боль-ше муравьев.
- Нравится? Не желаешь ли  прыгнуть вниз?
- Ты шутишь? С чего бы  мне прыгать?
Голос его был сладок, как у гурии, вибрировал от чувств, как у сирены.
- О, ты даже не представляешь, какое это наслаждение, ле-теть вниз, предчувствуя скорую смерть. Люди пытаются заменить его суррогатами: прыжками в воду с вышки, прыжками на лыжах  с трамплина, парашютным спортом. Но это все так, ерунда, незначительная подделка. Редко кто испытывает это счастье полностью, но земля, там, вдалеке, манит. Икар вовсе не хотел улететь в небо, он стремился к земле и  просто  усыпил бдительность отца, нацепив ненужные крылья. Галилей, страдая этой манией, часами стоял на Пизанской башне,  и вместо себя бросал вниз шарики и перышки, но так и не решился.  Он вообще был труслив, этот Галилей. Но ты-то решишься, правда? Посмотри вниз.
Земля внизу действительно манила меня все больше и боль-ше, я чувствовал ее притяжение, ее токи, ее флюиды, впервые ощутив, как чудовищно привлекательно падение в бездну и как кстати существует закон всемирного тяготения. Я встал на парапет. Один шаг – и я испытаю наслаждение полетом, подлинное, не умаленное никакими  приспособлениями, изобретенными трусливыми.
- Всего один шаг, полшага, легкое движение, и ты все испы-таешь сам. Поверь, нет ничего прекраснее этого. Вот, возьми яблоко, кинь его вниз.
В моих руках оказалось яблоко, я кинул его, стремясь по звуку определить момент  приземления, но так ничего и не услышал. Земля всей своей колоссальной массой притягивала меня, и на преодоление этого огромного притяжения я потратил всю оставшуюся у меня силу воли, все свое упрямство.  Я слез с парапета, передвигая ватные ноги, отошел на середину крыши.
- Ну, что ты как маленький. Ба, смотри!
На парапете спиной ко мне стоял мальчик лет трех и, склонившись над бездной,  смотрел вниз.
- Подойди, сними ребенка.
- Ты не обманешь меня, это наваждение.
- Сними ребенка, дрянь, убийца, мальчик настоящий, он же не понимает, что делает.
- Откуда здесь ночью ребенок?
- Беги, он сейчас прыгнет.
Я, боясь напугать мальчика, на цыпочках подошел к нему, осторожно протянул руки, обнял его маленькое тельце. Ребенок быстро обернулся ко мне, и я закричал от ужаса, увидев злобное морщинистое лицо карлика. Карлик  глумливо захохотал, и, об-хватив мою шею обеими руками, прыгнул в пропасть. Я лежал на парапете грудью, а существо висело над бездной, хохоча, дрыгая кривыми ножками и стиснув мою шею сильными мужскими руками.  Я, как мог,  пытался освободиться от чудовища, разжимал его пальцы, бил по голове, даже укусил за  волосатую ладонь. Он чуть было не увлек меня за собой, но тут мне удалось одновременно разжать ему пальцы и что есть силы оттолкнуть его от себя. Уродец, скаля зубы, молча канул в пропасть, а я, обессиленный, упал на крышу. Сердце мое выпрыгивало из груди, все члены покрылись холодным потом и дрожали.
- Ты хоть понимаешь, что, спасая свою шкуру, убил челове-ка?
- Какой же это человек – оборотень!
Он хихикнул:
- А где же у него шерсть и волчьи зубы? Нет, не отвертишься, это был человек.
И знаете, доктор, падение этого несчастного лилипута до  сих пор не идет у меня  из головы. Я все время думаю, правильно ли сделал, оттолкнув его. Я же не знал, и до сих пор не знаю, кто это был, вдруг все-таки человек. Тогда я совершил смертный грех, и должен замаливать его до самого конца.  Но вдруг я буду просить прощение у Всевышнего  за то, что отправил в пропасть оборотня? Неопределенность эта угнетает меня чрезмерно, а священник, к которому я обратился со своими сомнениями как-то несерьезно отнесся к ним, ответив, что Господь разберется. Но мне-то как быть, вы не знаете, доктор? Хотя в веренице свершенных мной в ту ночь грехов этот, увы, не единственный, и боюсь, не самый страшный.
Итак, я снова оказался на том же месте в степи. Силы мои истощились, и я запротестовал:
- Давай прекратим, даже Ему в пустыне ты предложил меньше испытаний.
- Я начинаю опасаться за твой рассудок. Ты, наверное, со-всем спятил, если сравниваешь себя с Ним. Нет, всему свое время, время играть, и время собирать игрушки. А у меня есть еще несколько в запасе.
Курган на востоке засветился мягким светом, разверзся, и из него стали выходить люди, много людей. Я видел, как они длинной шеренгой, словно узники концлагеря, поплелись в мою сторону, погоняемые вооруженными надсмотрщиками в скифских одеждах. Колонна поравнялась со мной и остановилась, хвост ее исчезал далеко в степи.
- Посмотри, эти люди через несколько минут умрут. Пой-дем, посмотрим, может быть, ты захочешь спасти кого-нибудь из них.
Хромая,  я шел вдоль строя, всматриваясь в лица людей. Здесь были женщины, мужчины, дети, старики,    все они были худы, бледны и с надеждой смотрели на меня. Я узнавал известных и даже великих людей, приятелей, случайных знакомых. То, что объединяло их, успокоило меня: все они были мертвы, кто давно, кто недавно. Так шел я, досадуя на уже наскучившее мне затянувшееся развлечение, как вдруг любимое родное лицо выплыло из нескончаемой вереницы лиц, хлестнуло меня ужасом. Это была моя мать, еще недавно живая и здоровая. Я замер.
- Не хочешь ли ты спасти от смерти эту женщину?
Лихорадочно обдумывал я происходящее. Разумеется, я был согласен на все, чтобы спасти ее. Я уже открыл рот, чтобы сказать роковое "хочу", но в тот же момент понял, что мать делает мне какие-то знаки. За спинами охранников она отрицательно мотала головой, прижимала палец к губам, призывая к молчанию. А затем прикоснулась рукой к своей щеке,  желая на  что-то обратить мое внимание. Света было мало, но я стал внимательно вглядываться в ее лицо. Она показала на то же место еще раз, и меня осенило: у нее не было родинки. Эту родинку на правой щеке, маленькую, не больше спичечной головки, я помнил столько же, сколько помнил себя. Это темное пятнышко очень нравилось мне, и в детстве, сидя у мамы на коленях я трогал его, а она, смеясь, отводила мою ладошку.
Я до сих пор не понимаю случившегося, доктор, решительно не понимаю. У той женщины родинки не было, значит, она не бы-ла моей матерью.  Но этот фантом, оборотень, исчадие, а мо-жет быть, ангел, не знаю, предостерег меня от ошибки. И я ду-маю доктор: неужели даже оборотни в материнском обличье продолжают любить своих детей, неужели так неистребимо материнское начало, что нарушает даже адские намерения? Или,  наоборот, эта женщина подыграла дьяволу, не дала мне согласиться и вовлекла меня в омут гораздо более страшных испытаний? Но тогда я об этом, конечно, не задумался, а  в последний раз взглянул на свою лжемать и, получив ее молчаливое одобрение, твердо сказал: 
- Нет.
Все тотчас же исчезли. Не успев вздохнуть, почувствовал я, как тело мое покрывается гнойными ранами, саднит болячками, щемит струпьями и мокнет язвами. Члены мои перестали слушаться меня, органы мои разрушались. Я гнил заживо, источал миазмы, смердел, вонял, словно коллективный могильник. Меня пожирали черви, сделав себе из моего бедного тела одновременно кормушку и дом. Каждая клеточка моей омерзительной  плоти взывала о смерти и болела так, что давешняя боль от перелома руки показалась бы мне теперь комариным укусом. Я разлагался, горел огнем, переполнялся  запредельной болью, той, что сродни наслаждению. Я радовался тому, что не вижу своего лица.
- Ты, прокаженная развалина, тухлое мясо, кусок падали, корм для опарышей! Через час ты умрешь, но за это время испы-таешь муки, которым могли бы позавидовать такие страсто-терпцы, как Прометей и Геракл вместе взятые. А труп твой будет  так обезображен, что люди,  испугавшись заразы, обольют его бензином и сожгут. Хочешь ли ты избавиться от боли прямо сейчас и тут же умереть?
Но странное дело: в моем обезображенном гниющем теле жизнь все еще на что-то надеялась. И в эту минуту великих страданий жить мне хотелось гораздо больше, чем раньше. Пре-жде  не понимал я смертельно больных и инвалидов, которые,  потеряв здоровье, возможность двигаться, нравиться, любить, не хотят расставаться с жизнью. А теперь  я, мерзейший из уродов, беспомощнейший из инвалидов и непонятно как ухитряющийся жить больной, ни за что не отдал бы по своей воле даже одного мгновения жизни. И если какая-нибудь мразь теперь скажет мне о пользе эвтаназии, то я плюну ему прямо в его  поганую харю, доктор. А тогда, едва разлепив распухшие губы, я прохрипел:
- Нет, я хочу жить.
Тело мое очистилось, боль мгновенно прошла. Но тут же бесконечный стеклянный лабиринт воздвигся вокруг меня. Что-то заставляло меня блуждать по нему в поисках несуществую-щего выхода. Сквозь стены лабиринта на меня пялились уродли-вые рыла демонов, которые, забавляясь, показывали на меня пальцами, гримасничали, щерились в отвратительных ухмылках. И я блуждал,  блуждал среди чудовищ, сходя с ума от ужаса и отвращения, пока не заметил, что лабиринт становится все уже и уже.
Вот я уже с трудом протискивался между стенами, вот начал сплющиваться, а неведомая сила утрамбовывала, втискивала, заталкивала, вбивала меня в прозрачную щель. Щель стала такой узкой, что я уже не мог шелохнуться,  а она все сужалась, мешая мне двигаться, дышать, существовать. О, как тесно, как тошно стало мне, доктор, как беспредельно, невыносимо узко и тесно! Я чувствовал себя, как черепаха, поменявшаяся домиками с улиткой, как нога баскетболиста в туфельке Золушки. Все члены мои онемели, движение окончательно замерло во мне, словно я вмерз в ледяную космическую глыбу при температуре абсолютного нуля.
Щель продолжала  сужаться, доводя свою проклятую узость до совершенной бесконечности. О, беспредельность мук! О, невыразимость страдания! О, глубочайшая потенциальная дыра мироздания! О, отвратительнейшая из вагин! Мир стал плоским, словно сложенный вдвое лист, а я сплющился как засушенный сто лет назад мотылек.  У самого  страшного грешника в мире было хоть какое-то будущее, а для меня  больше не существовало  даже настоящего.  Застывшее перекошенное лицо мое было обращено к небу, и я увидел, что он, огромный и страшный, рассматривает  меня сверху,  как юннат, заглядывающий в картонку с кроликом.
- Ты можешь остаться здесь навсегда. Но если хочешь, я  освобожу тебя прямо сейчас.
Ответить я мог только мысленно, ибо мысль есть послед-нее, что  замирает в нас. В своей беспредельности муки мои пересекли границы моего значительного, но все же конечного  упрямства, и я уже почти согласился. Но много ли в этой жизни зависит от нас? Первый луч  солнца показался на розовом востоке, разбивая ярким светом мою стеклянную темницу.
Путевой обходчик нашел меня лежащим поперек  железно-дорожного полотна в километре от разъезда. Меня лечили в об-ластной больнице, затем перевели сюда, а остальное вы  знаете. Вы видите, доктор, я, как мы и договаривались, рассказал вам происшедшее со мной во всех подробностях, ничего не утаивая и без прикрас, греша разве что несовершенством стиля. Я был честен доктор и посему хочу попросить вас о награде.
Умоляю, доктор, скажите мне правду! Жива ли моя мать? Она не приходит ко мне, а все отговариваются тем, что она больна, но я не верю, не верю. Мне кажется, что она умерла, умерла по моей вине тогда, когда я не согласился спасти ее. Вы не обманываете меня, доктор? Какое счастье, но я не успокоюсь, пока не увижу ее, так и знайте. Давайте вместе  навестим ее в ваш выходной, согласны?
Ну, доктор, вот я и закончил свой печальный рассказ, и от-даю вам на хранение мои записи. Да,  самое главное! Я  же говорил вам, что надеялся выиграть у него? Я и не проиграл доктор,  клянусь, не проиграл, ведь я не сказал "хочу" в том жутком лабиринте! По крайней мере, я не помню этого. Ну ладно, пусть даже я проиграл, пусть сказал, пусть! Но он-то обещал в случае моего проигрыша не забирать у меня ничего, ни тела, ни души, ни имущества. И обманул меня, доктор, провел, как проводит всегда и всякого! Нет, он выполнил условия нашего договора  и не взял моей души. Но он дал, дал мне вторую, доктор, он дал мне вторую!
И теперь они, такие разные, теснятся в моем измученном теле, ссорятся, как соседки на кухне, и  мешают мне писать мои записки. Две души это слишком много, доктор, слишком много, мне этого не вытерпеть! Нет, доктор, я не хочу в палату, вот видите, я уже сажусь на место. И именно эта вторая, холериче-ская, заставляет меня творить те глупости, за которые меня несправедливо числят в буйно помешанных. Буйный не я, а она, помогите же мне, прогоните ее, и оставьте мне мою тихую, на-стоящую, ту, к которой я привык с рождения. Может, и мама ко мне не приходит именно из-за этой мерзавки? Но прошу вас, доктор, только не электрошок, любые лекарства, уколы – пожалуйста, а от электрошока я все забываю. Ведь вы понимаете,  как важны мои свидетельства для современников и потомков.

Рассвет уже брезжил, когда уставший  автор встал из-за стола, вы-шел на балкон и стал внимательно  вглядываться в светлеющий восток, словно надеясь увидеть те самые недалекие места,  о  которых он только что написал.


Глава седьмая,
 в которой сбываются и  не сбываются мечты одного героя

Я
ркие краски родного Города раздражали тонкую душу Белкина, от-талкивали своей откровенностью, дразнили нарочитостью, били по глазам. Не любил Белкин пестрых городских пейзажей и сочных натюрмортов, тяжелых малявинских холстов, разноцветного масла и  грубых небрежных кистей, предпочитая им прозрачную рисовую бума-гу, тушь, акварель и тонкие филигранные кисточки.
С юности грезил он о нездешнем,  жаждал призрачного, мечтал о туманном, пропитанном запахом моря, остро пахнущем хризантемами и цветами вишни. Профессией Белкин обладал редкой, был японистом, и это  уникальное для провинции занятие переполняло его гордостью, дарило ощущение собственной исключительности и неповторимости.
Не одобрял нежный Белкин и бьющего в глаза убранства домов и квартир, чурался диких традиций, не  выносил местной пищи. Сожалел,  что так сильно отличаются по своим  манерам от японцев похожие  на них как две капли воды выходцы из соседней с Губернией азиатской страны. Любил бывать в местах, хотя бы отдаленно напоминающих предмет его мечтаний, выискивая среди желтенькой родной природы синеватое, холмистое и, по возможности, окутанное дымкой.
С недоумением и даже некоторой брезгливостью останавливал  он взгляд на местных женщинах, слишком крупных и шумных  не только для недосягаемой Японии, но и для самого субтильного Белкина, и из всех попадающих в его поле зрения  дам и девиц норовил выбрать самую крохотную. Но женщины,  в том числе крохотные и узкоглазые, япониста не жаловали, и  выбор, как правило, не удавался.
Чувствовал мечтательный Белкин, что в прошлой своей жизни  ро-дился он в Японии, был известным поэтом и путешествовал по сказочной стране, живописуя ее многочисленные чудеса и красоты. В нынешней же скучной жизни ему даже переводить хокку и танку не случалось, потому что занимался он исключительно переводами инструкций к  дальневосточным телевизорам, компьютерам, кондиционерам и прочей чепухе, совершенно излишней для тонко чувствующего человека. Неинтересное это занятие оплачивалось, однако, совсем недурно, так что купил себе Белкин  приличную квартиру в окрестностях Городского парка.
Престижное это место было единственным в Городе, пригодным для проживания прекраснодушного  Белкина, потому что в парке находились  пруды, кованые мостики и вековые деревья, которые при лунном свете или в иногда случающемся тумане хотя бы  отдаленно напоминали любимую страну. И он часто гулял по парку поздними вечерами, слушая пение цикад,  кваканье лягушек и крики ночных птиц, подолгу задерживаясь на берегу пруда и представляя, что вместо вульгарных кувшинок в нем плавают прелестные лотосы.
Сегодняшняя ночь своей негой в очередной раз выманила япониста из дома, и Белкин  отправился на прогулку. Он долго бродил по парку, старательно обходя многочисленные парочки, затем по обыкновению спустился к воде, вдыхая запахи сырости и осоки. Пел соловей, и отцветающие вишни роняли в воду бледные нежные лепестки. Луна перебегала от облачка к облачку, словно дразня заглядевшегося на нее  бывшего поэта. Природа ласкала ночь влажной плотью улиток, скользкими лягушачьими прикосновениями, полураскрытыми губами бутонов, поглаживая ивовыми ветвями и восставая  стеблями осоки. Было тихо, нежно, влажно, томно.
Озябнув, Белкин поднялся на мостик, по которому проходила его дорога домой, но, сделав несколько шагов, остановился. В нескольких метрах от него виднелась  стройная женская фигура, облокотившаяся на перила. Очарованный прекрасным зрелищем Белкин замер, рассматривая залитую луной женщину. Легкость ее силуэта не позволяла усомниться в том, что женщина очень молода, и Белкин с забившимся сердцем подошел  чуть ближе, встал в той же позе, что и незнакомка, стал рассматривать луну,  купающуюся в темной воде среди осыпавшихся вишневых лепестков.
Вдруг девушка выпрямилась, повернулась,  так что отчетливо стали видны тонкий стан, длинная шелковая одежда,  бледное лицо. Белкин едва сдержал крик восхищения – прелестное создание оказалось японкой! Он был  готов поклясться в этом, потому что во всем: и в старинных пропорциях длинного наряда, перехваченного широким поясом под крохотной грудью, и в изящном теле, и в узкоглазом длинноносом лице, и в освещающей его полуулыбке, и  в высокой прическе с длинными шпильками и крупными гребнями –  было столько достоинства, столько  совершенства, что никем другим их обладательница быть просто  не могла.
- Боже, откуда здесь такое чудо? – подумал оторопевший Белкин.
А красавица уже шла ему навстречу, шурша тяжелым кимоно, дурманя запахами лаванды и герани.  Поравнявшись со своим восхищенным визави, прекрасная дама чуть замедлила шаг, и очарованный переводчик услышал прозрачный звук колокольчика и заметил едва уловимое движение на миг раскрывшегося  и тут же закрытого веера, означающее  приглашение пойти следом. 
Не верящий своему счастью Белкин слегка поклонился и, отпустив незнакомку немного вперед, двинулся следом. Девушка шла, не торопясь, слегка покачиваясь и  семеня, а Белкин за ней, поначалу сдерживая шаг, чтобы не  напугать ее. Но через несколько минут  решил, что пора догнать даму, и шаг прибавил,  после чего расстояние между ними не сократилось, а, напротив, увеличилось.
Тогда Белкин ускорился, заторопился, но  скользящую впереди женскую фигуру не настиг. Девушка в кимоно продолжала медленно плыть впереди, но теперь уже понемногу удаляясь от своего преследователя. И  Белкин испугался, что упустит прекрасную добычу, побежал, сначала потихоньку, а затем все быстрее и быстрее, но  красавицу так и не догнал. Освещенная луной, она  плавно двигалась впереди, и теперь уже на значительном расстоянии.
Белкин, не узнавая знакомых мест,  бежал во весь опор, мчался как Ахилл за японской черепахой, так и не приблизившись к  девушке ни на шаг. Парк тем временем сгустился, затем сменился лесными зарослями, и теперь бегущим приходилось продираться сквозь чащу. Ветви больно хлестали Белкина по разгоряченному лицу, но он, распаленный погоней, и не думал останавливаться.
Наконец деревья расступились, и неуловимая японка выбежала на залитый луной луг. Не оборачиваясь на своего преследователя, встала в изящной позе посередине, готовая снова сорваться с места. Белкин, тяжело дыша, замер на краю  поляны, и вдруг почувствовал себя зверем, способным кинуться на эту хрупкую женщину, опрокинуть ее на мокрую траву, и сделать с ней все то, о чем  он раньше и думать себе не позволял, и что теперь мог бы описать длинным рядом  запретных глаголов, включая самые запредельные. Борясь с неведомым ему прежде темным чувством, Белкин подумал:
- Вот они какие, японские скромницы, теперь я знаю, что такое гей-ша. Не отпущу.
Крупная дрожь била Белкина, но он решил, что потраченными усилиями вполне заслужил право  представиться заинтриговавшей его даме, и медленно, все еще тяжело дыша и боясь спугнуть красавицу, подошел к ней. Стройная фигура  была уже  на расстоянии вытянутой руки от него, когда Белкин решился заговорить.
- Прекрасная ночь, – сказал он  хрипло, кладя дрожащую руку на хрупкое плечо, – самая прекрасная ночь в моей жизни.
Стоящая  к нему спиной девушка обернулась, и японист увидел зо-лотисто-рыжую хитрую морду, узкие жадные глаза, блестящие острые зубки, длинный высунутый язык. Лиса  зашипела и хищно оскалилась, явно забавляясь оторопью бедняги, а затем развернулась и  бросилась в чащу. Окаменевший Белкин успел увидеть лишь пышный красный хвост, мелькнувший между темных деревьев, и услышать прощальный звон колокольчика.
Ноги не слушались Белкина, и он  сел на влажную траву, затем опрокинулся на спину,  стал смотреть на луну, перебегающую от облака к облаку.
- Я слишком долго живу один, – сказал он вслух, обращаясь к непоседливой луне. – Мне непременно нужно жениться.
Лежать было холодно, и Белкин встал, немного поплутав, вышел к знакомым местам, сел на первую попавшуюся скамейку, посмотрел вверх. Красавец дуб разрезал звездное небо черными ветвями, луна, наконец, успокоилась и  стояла так низко, что казалось, будто она лежит на одной из веток.
- Боже, какая красота, никогда не видел ничего подобного, - похва-лил Белкин луну и та, польщенная,  подмигнула ему.
Он  перевел взгляд и вздрогнул: лун было две. Первая – та, что примостилась на дубе, вторая плыла  среди звезд много выше и правей. Чувствуя  себя так, как будто его самого тоже два, Белкин рассматривал луны. Обе были большие, идеально круглые и яркие. Вдруг тишину нарушил резкий крик какой-то птицы, и тут же прошлогодний желудь сорвался с вершины дуба, стукнул по  левой, лежавшей  на ветке, луне.
- Пон! – громко отозвалась луна.
И Белкин увидел, что  изящная ветка превратилась в барсука, который, ловко упираясь задними  лапами в дубовый ствол и   старательно вытянув вперед туловище и острую морду,  держал в передних лапах ярко начищенный медный бубен.  Поняв, что его хитрость раскрыта, барсук  мгновенно спрыгнул вниз и скрылся в темноте, раскатисто хохоча:
-  Ва-ха-ха!
- Я болен, я очень сильно болен, – сказал Белкин оставшейся на небе луне. – Мне нужен хороший врач.
Посидев еще немного, он все-таки нашел в  себе силы встать и по-брел по  тропинке к мосту, ведущему домой. Тут-то  бедняга и вспомнил о ключах, которые запросто мог потерять во время погони. Пошарив в карманах, он нашел их,  достал, но трясущиеся непослушные  руки выронили ключи на землю. Белкин наклонился, пошарил руками – ключей не было. Тогда он встал на четвереньки и стал методично ощупывать траву вокруг себя, но ключей так и не  обнаружил.
Перспектива задержаться в парке, переполненном оборотнями и лунами, так напугала несчастного япониста, что он чуть не заплакал. В полном отчаянии он лихорадочно шарил и шарил по траве, почти уверившись в том, что ничего, кроме улиток и прошлогодних листьев, в ней так и не найдет. И  когда  несчастный уже решил, было, убраться из поганого парка, из темноты раздалось:
- У вас какие-то проблемы?
Белкин вздрогнул и, приготовившись увидеть какую-нибудь мерз-кую тварь, поднял глаза. Перед ним, полускрытый тьмой стоял вполне обычный мужчина.
- Да, я уронил ключи, и никак не могу их найти.
- Давайте я  вам посвечу, - сказал мужчина.
Голос был нормальным, даже приятным, и Белкин успокоился. Послышалось легкое шуршание, означающее, по-видимому, что  незнакомец достает спички из кармана,  мягкое  мерцание осветило влажную траву, и   Белкин с радостью увидел ключи прямо у собственной растопыренной пятерни  Последний раз Белкин радовался так  самозабвенно несколько лет назад, когда его на три месяца отправили в командировку на Дальний Восток.
Он схватил ключи,  начал подниматься с карачек, собираясь от всей души поблагодарить своего спасителя, и уже стоял на коленях,  когда  увидел  в темноте множество огоньков, сначала показавшихся наивному Белкину парящими в воздухе светлячками. Но внимательный взгляд тотчас же заменил приятную иллюзию гораздо менее приятным зрелищем, и страдалец рассмотрел, что не светлячки это вовсе, а глаза, которыми усеяна обнаженная  голень мужчины.
Разноцветные глаза, не моргая, угрожающе вытаращились на ополоумевшего япониста, а затем  моргнули все разом, и  тот заорал как резаный, а затем вскочил и бросился наутек. Не разбирая дороги, он добежал до  спасительного, ведущего к дому, моста и  со всех ног помчался по нему.
- Тонбироро-тонбироро! – запел мост флейтой.
Белкин бежал в предрассветном сером полумраке, а мост качался под ним, стонал, рыдал, завывал по-японски, рассказывая какую-то жуткую историю. Но Белкину было уже все равно, и он перебежал-таки мост, выскочил из ненавистного парка и,  не оглядываясь, домчался до  спасительного дома. Отдышавшись,  вошел в подъезд, медленно поднялся на третий этаж, открыл квартиру, не разуваясь, миновал  просторный холл и,   заходя в спальню,  увидел, как в раскрытом окне мелькнул юркий  хвост. Кто-то, и Белкин  отлично знал, кто именно, только что покинул квартиру, по-видимому, что-то украв.
Белкин помедлил. Подошел к окну, тщательно закрыл его, оглядел комнату. На низеньком лакированном столике белел небрежно брошен-ный, свернутый в рулон лист драгоценной рисовой бумаги. Белкин взял его в руки, поднес к лицу, с наслаждением вдохнул тонкий аромат лаванды и герани, развернул. По белому полотну, словно тропинка по  заснеженному склону Фудзи, сбегала вниз изящная надпись, причудливые узоры иероглифов складывались в старинные стихи. И Белкин наконец-то сделал то,  о чем давно мечтал – перевел неизвестное хокку. С размером не вполне получилось, но смысл был  абсолютно ясен:


Луна во всем мире одна,
И тысячи лун назад
Ты смотрел на  нее барсуком.


Светало. Белкин подошел к полутемному просвету зеркала, рассматривая своего  двойника из зыбкого  призрачного  мира. На него смотрел маленький мужчина в перепачканном  буром костюме с  острым лицом, близко посажеными крохотными глазами и  длинным, вытянутым вперед подвижным носом. Истина стала очевидной, и Белкин зарыдал, выплескивая из себя все свои влажные грезы.


 

Глава  восьмая,
содержащая подробнейший отчет об одном почтенном собрании


Б
ыть доцентом в вузе румяный Сережа решительно не желал, а потому постарался, поднатужился, обзвонил, оповестил, составил  и  ровно через неделю после неприятного разговора с боссом собрал-таки конференцию, посвященную проблемам Города. Называлась конференция замысловато: "Город как гуманитарный ресурс", а прово-диться должна была в старинном здании Губернского музея, чтобы обязывающая, но неформальная обстановка приобщала, налагала ответственность и давала почувствовать исторические корни. Нам, разумеется, известно,  что не всякого читателя могут  увлечь описания подобных научных посиделок, но мы надеемся, что кое-кому все же интересно будет узнать, за что платят деньги гуманитариям, и, кроме того, собираемся рассказать и об одном занимательном событии, произошедшем в  поименованном собрании, поэтому после некоторых раздумий  решились на него заглянуть.
Научная общественность отнеслась к  конференции весьма благожелательно,  ибо хорошо известно, что не дано умникам и интеллектуалам пресытиться  общением с  себе подобными, и  немыслимо  для них пропустить подходящую оказию, позволяющую явить  миру свои идеи, замыслы и догадки. Расположение  профессуры, помимо духовных источников,  питалось еще и причинами  вполне материальными:  нарядное приглашение извещало, что в качестве  приятных приложений к  конференции планируются утреннее и вечернее чаепития,  недурной обед  и  издание  за казенный счет приличного сборника, в который будут включены статьи тех, кто почтит конференцию присутствием и потрудится выступить. Ну, скажите на милость,  кому это может не понравиться -  попить чайку, отобедать, а в перерывах рассказать присутствующим о том, что интересно очень немногим, да еще и увидеть потом свои слова воплощенными на глянцевой бумаге? Так что пребывали все участники в превосходном настроении и настроились на милый уму и сердцу день.
Для пущей важности конференцию объявили международной, а обеспечить столь высокий статус по замыслу организаторов  должно было присутствие в уважаемом собрании русской дамы из Германии,  молодой француженки, зрелой немки и дамы неопределенного возраста из дружественной, но самостоятельной Удмуртии, приехавшей навестить местных родственников, но удачно вовлеченной в столь приятный научный процесс. 
Вести конференцию назначен был известный в городе господин, который на волне   царивших лет десять назад общественных исканий, питаемых голодухой и безденежьем, объявил   себя политтехнологом, и с тех пор зарабатывал деньги советами тем, кто стремился во власть.  Гонорары он  получал небольшие, но на выпивку хватало, кормежка постоянно случалась дармовая, а женщины его и так любили. Мужик был хороший, проверенный,  веселый, умный и наглый, умел отличать зерна от плевел и вполне мог стать подходящим пастырем для норовистого научного стада. Всем хорош был пастырь, только от фамилии его слегка попахивало Салтыковым, а то и Гоголем,  и мы с удовольствием сообщаем  читателю, что звался организатор судеб Свинке, особо настаивая на том, что в данном случае обошлось без авторских злопыхательств и выдумок.  Но Сережу звучная фамилия надежного господина не смущала, и по зрелому размышлению он остановил свой выбор именно на нем.
Началось все прилично, и в соответствии с давно накатанным гу-бернским ритуалом благословить собравшихся  заскочили один министр, парочка чинов из Управы и молодой лощеный депутат Городского Собрания. Перетерпев косноязычные напутствия  скоро ретировавшихся чиновников, перешли к академической части и, как и полагается радушным  хозяевам, для начала позволили выступить гостям.
Немка с  подходящей случаю фамилией  Хрушка с местными  научными нравами была не знакома, но по  свойственной европейцам спеси полагала, что все, пришедшее  в ее цивилизованную голову, будет чрезвычайно полезно и  интересно малообразованным аборигенам,  поэтому обстоятельно и почти без акцента изложила свои впечатления о Городе. Впечатления эти сводились к  многочисленным запахам, которые атаковали  чувствительную фрау с того момента, когда она ступила на губернскую землю. Деликатная  гостья не останавливалась на том, что это были за запахи, но особо упирала на то, что запахи эти были совсем чужие, непривычные  ее европейскому нюху, и заставила  особо одаренных присутствующих  обменяться впечатлениями об особенностях  дамской экзистенции.  На прочих же выступление фрау Хрушки ожидаемого  ею самою благоговейного впечатления не произвело, и зал загудел.
- Это что же за стадо здесь собралось? – комментировал выступление молодой, но ехидный Пафнутьев. – Хрюшки какие-то, свинки – одним словом, свиноферма,  на радость хозяину. Непонятно только, почему эту хрюшку так напрягает запах свинарника. 
Сидевшие около него дамы  захихикали, некоторые начали вспоминать ту пору, когда и их самих мучили разнообразные запахи.
- Я лично не переносила запаха мяса, - откровенничала одна исто-ричка.
- А я - запаха мужского парфюма, -  включилась дама-филолог. – Просто возненавидела мужа.
- А мне все время хотелось щей и спать.
- По этой и не определишь, должны ее мучить запахи, или не должны.  Разлопались там у себя на своих немецких колбасах.
Так, за милыми разговорами, публика миновала откровения немки, дождалась француженку. Не обладающая столь приметной фамилией, но обладающая на редкость неприметной внешностью француженка тоже озадачила публику, рассказав, что приехала в Город неделю назад, чтобы посмотреть великую Реку, но с тех пор до Реки так и не дошла,  и этот  предмет своего вожделения не увидела, хотя стремилась и стремится к нему всем сердцем.
- Это чем же она занимается? – оживилась общественность. - Поду-мать только, а с виду и не скажешь.
- Вы разве не знаете, что склонность дам к блуду обратно пропор-циональна их внешним данным, промискуитетом чаще всего занимаются самые невзрачные. Закон природы, знаете ли, надо же чем-то привлекать самцов.
- Да, такие серенькие самые ****овитые.
- Помнится, я как-то в Питер поехал, так еще в поезде познакомился с одной, похожей вот на эту, и тоже за неделю ни до Эрмтажа, ни до Русского музея так и не дошел. Из квартиры ни разу не вышел, едва на поезд успел. А эта всего лишь до Реки не дошла.
- А помните, Венечка в "Петушках" никак не мог на Красную пло-щадь попасть?
- Почему только Венечка? Я тоже лет десять, приезжая в Москву, не могла найти Красную площадь, то в ЦУМ попадала, то в ГУМ, а на площадь – никак, только в прошлом году увидела, - включилась в обсуждение красавица Хрусталева.
- Это называется топографический кретинизм, - пояснила  геогра-фичка Чижова.
А две страшненькие хрусталевские завистницы  хорошо прослушиваемым шепотом обменялись мнениями по поводу того,  с какой целью попадающая только в магазины мадам десять лет атаковала столицу и что именно в результате этого выездила.
Почувствовав, что  вызывает у зала неакадемическую реакцию, скромная француженка быстро ретировалась, и на смену иностранным дамам вышла наша. Всем дамам была дама, умненькая, прехорошенькая, поэтесса, а ко всему прочему – еще  и профессор. Отчаявшись  получить приличествующее ее заслугам признание на малой родине, она несколько лет назад  вышла замуж в Германию, а теперь вот вернулась в родной город, чтобы поведать прежним  ненавистникам и злопыхателям, как прекрасно сложилась ее жизнь на чужбине, как уважают  и ценят ее просвещенные, знающие толк в дамах европейцы.
Заявив весьма сложную тему доклада, дама привычно сбилась на собственную персону и стала яростно обличать своих бывших гонителей и недоброжелателей, не стесняясь называть конкретных фамилий и распаляясь все больше и больше.
Научная общественность напряженно замолчала, поскольку по сложившейся традиции приличным тоном считалось перемывать друг другу кости только в кулуарах и только заглазно, а с трибуны полагалось исключительно хвалить того, кого называешь.  Публика переживала за непристойное поведение дамы, даже жалела ее и на протяжении всего выступления неоднократно порадовалась, что дама, слава Богу,  покинула родину и, Бог даст, и  на этот раз долго здесь не задержится.  Подсластить  заграничную пилюлю удалось как нельзя кстати подоспевшим чаепитием, и, напившись чаю, перешли к отечественным выступлением.
Тут уж каждый позволил себе сообщить не слишком внимательной публике о том, что волнует  лично его, отчего бьется его собственное сердце, облекая свои выступления в  такую форму, чтобы любой слуша-тель проникся уважением к докладчику и засомневался в собственной исключительности.  Не размениваясь на мелочи, поведали друг другу  о самом важном и полезном, без чего немыслима ежедневная  городская жизнь: о мистических аспектах городского текста, об топонимах и урбанонимах,  об опыте мифологического краеведения, о школе практического формообразования, о неудавшемся двести лет назад выступлении польских повстанцев,  о трансцендировании в городском пространстве, о сакральных, граничных и маргинальных местах.
Обосновали,  почему именно этот город описал Гоголь в своей великой комедии.  Пожалели, что сколько не искали так и не нашли останков персидской княжны, которую, как известно, подлец Стенька выкинул за борт в аккурат на месте нынешнего моста через Реку, самого длинного в Европе. Показали фотографии огромных идеальных кругов, которыми назойливые инопланетяне постоянно  расписывали степь у южных пределов Губернии. В  результате приобрели отменный аппетит и отправились обедать.
А  во время обеда господин председатель, отдохнувший от интеллектуальной атаки и подкрепившейся малой толикой так необходимого ему горячительного, вдруг прозрел и понял, что расслабился и не справляется с  возложенным на него ответственным поручением. И после обеда решил форсировать чужую мыслительную деятельность вопросами.
Но ответов на  поставленные в лоб вопросы: «Что можно извлечь из того факта, что Хлестаков был родом из нашей Губернии?», «Даст ли столица деньги под сакральность  городского кладбища?», «Что проку от идентичности горожанина и трансцендирования городской реальности?» - от навострившейся отвечать уклончиво публики так и не получил.
На выступлении девушки-искусствоведа, вещавшей об особенностях цыганского национального костюма в Слободском районе, терпение Свинке закончилось, и он, согнав опешившую сотрудницу музея с трибуны, высказался откровенно:
- Вы хоть понимаете, зачем вас здесь собрали? Почему выделили деньги на ваше сборище? Так позвольте объяснить, дамы и, не побоюсь этих слов, господа. У всех городов Поречья есть свой ярлык, марка, свой  брэнд, и только  нам, сирым, ничего не осталось. Первый космонавт  интересует страну только один день в году, да и то не очень, местная электроника приказала долго жить, самолеты наши больше не летают, университетов в стране навалом – не вырисовывается никакая харизма, какие-то мы получаемся неособенные. Буду откровенным: попытки прославить нашу малую родину, конечно, уже были, но, увы, безуспешные. Красные фонари, вы знаете, зажечь  нам не разрешили,  на лозунг о столице Поречья никто в стране даже ухом не повел. Начали, было,  раскручивать Великого Градоначальника, но связка  Великий-Нынешний получилась несерьезная какая-то, да  и опасная. А на носу губернские выборы, нужна идея, фишка. Нам нужен стоящий брэнд, причем немедленно, а вы дурака валяете. Ну, скажите на милость, что общего имеет дурацкий доклад о  русском космизме с близостью места приземления первого космонавта? Ответьте мне, поедут иностранцы смотреть на этих ваших  слободских цыган, у них что, в Париже своих цыган нет? И кого может заинтересовать наше кладбище, если оно нас самих уже тридцать лет не интересует? Мы должны целена-правленно изучить наше городское пространство, его резервы и особенности, и найти,  наконец,  пути, позволяющие Городу войти в обойму известных и знаменитых. Тогда и  к нам потекут  деньги.
- Позвольте вопрос, - раздался картавый женский голос.
Хмурый председатель кивнул.
- Как вы считаете, не  полезнее ли было бы начать с исследования именно тех особенностей, как вы выразились,  городского пространства,  которые  так сокращают пути и дороги, ведущие из небезызвестного жи-вотноводческого комплекса в  Губернскую Управу?
Аудитория захихикала. Дело принимало нежелательный оборот, и председатель рассердился. А рассердившись,  позволил себе всласть отругать распоясавшихся умников за все: и за никому ненужные цыганские платки, и за польских повстанцев, и за неблагодарных немцев Поречья, и за невостребованные кладбища, и за бесполезные антропонимы, - в завершении своей речи обвинив присутствующих  в скудоумии и не целевом расходовании отведенных на мыслительные экзерсисы средств.
Ученая публика выступление это  по достоинству оценила и  абсо-лютно правильно поняла, что практичный председатель, следуя известному принципу «ресторан - койка»,   требует, чтобы все немедленно расплатились за чаепитие и обед. На этот раз, увы, слоганами, оправдывающими все казенные вложения, и проектами, достойными столь серьезных расходов.
Но поскольку состояла эта публика преимущественно из дам, то указанный мужской принцип она еще с юности научилась превосходно игнорировать и расплачиваться, разумеется, не желала. Не прописанному же в программе развлечению обрадовалась, посему решила  раньше времени не оскорбляться и не уходить,  а расположилась поудобнее, приготовившись  лицезреть назревающий скандал.
- Интересно, не начнет ли он нас бить? – хрипло пропела социолог Пашкова, славившаяся своей феерической фантазией.
Она еще с самого начала провела рекогносцировку,  уселась на первом ряду,  задерживая взгляды мужественного председателя красивыми, свежевыбритыми ногами в дорогих тончайших  чулках, и время от времени умело подогревала интерес наблюдателя, рискованно закидывая одну превосходную конечность  на другую.
 И лишь добрый философ Петров встал и,  прерывая стратегические женские игры,  попытался успокоить расстроенного спикера, изъясняясь как всегда  излишне красиво и метафорично.
- Мысль человеческая  затейлива и непрямолинейна,  ее нельзя  по-гонять,  а ход ее нельзя предсказать. Долженствование убивает мысль, прагматика  делает ущербной, – утешал он политтехнолога. –  Коллективные роды противоестественны, мысль всегда приходит в голову только одному, и любой из здесь собравшихся способен думать лишь наедине с Вечностью. И кто знает, что  родится в одной из этих голов завтра, послезавтра,  а может, и через год?
- Какой, к черту,  год, где я вас буду искать через год?
- Мы приличные люди,  и  можем договориться, что как только кому-нибудь придет мысль, укладывающаяся в интересующую вас  концепцию и достойная того, чтобы ее высказали вслух, как он тотчас же и всенепременно позвонит вам и ее озвучит.
- Куда позвонит? У меня и телефона-то нет, а срок дан недельный.
Альтруист Петров пожал плечами и сел. А публика внезапно сменила настроение, разжалобилась и  решила, что с нее  не убудет, если она даст несчастному Свинке, даст  этот самый брэнд. Почему бы и нет, раз ему так хочется?
Почувствовав перемены в общественном настроении, власть в свои руки  немедленно взяла мадам Пухова, самая известная  в городе рекламщица, специально приглашенная предусмотрительным Сережей и  единственная из всех присутствующих рассчитывающая на гонорар. При возникшем раскладе гонорар мог и не случиться, и,  стараясь изменить положение в полезную для себя сторону, она оттеснила  затосковавшего Свинке,  вышла к доске и   начала рисовать схемы и стрелки,  профессионально комментировать:
- Главное, определить, кто это будет потреблять.
- Откуда же мы знаем, кто нас будет потреблять? - отшутился зал.
- Затем нужно очертить поле возможностей, - не поддалась на провокацию Пухова, - предлагайте свои варианты.
Разомлевшая публика поначалу заленилась, но некоторые все же задумались.  И так уж устроен интеллектуал и умник, что мозг его не дает покоя хозяину и  радуется любой возможности поразмыслить, ждет всякой побуждающей затравки, даже неожиданной и,  вроде бы, бесполезной.  А получив хоть  плохонький стимулирующий импульс, начинает немедленно выдавать мысли, генерировать идеи, надеясь раньше других додуматься, удивить  и поразить. На это раз  первым оказался  этнолог Межуев:
- В Городе самые красивые женщины. Да к тому же еще и умные. Во всем мире это самый  потребляемый товар, и лишь мы его не продвигаем  и цены ему не знаем.
И Межуев шутливо поклонился присутствующим дамам. А две дамы одновременно ответили:
- Вот ты собой, Межуев, и торгуй.
- Да у нас этот товар  бесплатный.
- Бесплатных товаров не бывает, надо изучить спрос и установить цену.
- Это чем же вы собираетесь торговать? На что цену устанавливать? –   нахмурилась старая дама, лет тридцать посвятившая преподаванию научного коммунизма, а ныне удивляющая мир  вавилонской прической,  увенчанной сзади ярким бантом. – Заметьте, наш Градоначальник  уже  пытался этим заняться, но столица  не одобрила.
- Слушай, сколько ей лет? – спросил один аспирант-философ у своего соседа.
- Лет семьдесят пять.
- Что же это она до сих пор с бантиками-то ходит?
- Да нет, я не о том, – оправдывался тем временем Межуев. – Просто любой иностранец почел бы за счастье побывать в городе, где столько красавиц.
- Это что же, расчет на секс-туризм? – уточнила деловая Пухова.
- Почему сразу на секс? – обиделся Межуев. – Я же сказал: и умных.
Пухова хотя и была наделена изрядным умом, однако  красотой не блистала и посему отнеслась к идее скептически, но решила первый творческий  порыв замечаниями не сбивать и согласилась:
- Ну, хорошо, пусть будет "Город самых красивых и умных жен-щин".
И записала лозунг на доске под первым номером.
- Но Париж и Рим на нас обидятся.
- Ну, это вы  много на себя берете.
- В нашем Городе богатые торговые традиции, - поднялся историк Исляев. – Вот и мой дед был купцом, ему, кстати, принадлежало одно из зданий в окрестности Площади. Я пытался,   хлопотал, чтобы мне его вернули, но пока все повисло.
- Пожалуйста, короче, что у вас повисло, расскажете потом. Нужна метафора.
И из зала раздалось:
- Может быть, Пореченская ярмарка?
- Лавка Поречья!
- Нет, лучше лабаз!
- Ярмарку уже забили нижегородцы, лавка звучит несолидно. Мне нравится "Лабаз  Поречья", очень стильно, - похвалила Пухова.
- Ну, уж если мы заговорили об истории, о корнях, так сказать, - вступил археолог Колесов, - то нельзя не сказать, что на территории Гу-бернии, почти в черте Города, находятся уникальные захоронения хазарских и тюркских культур. Один Укек чего стоит, бывшая столица Орды. Жители  начинают огороды копать, и  на глубине лопаты находят уникальные предметы быта, которым цены нет. И все это прямо на помойку, на помойку.   Да у  них в мусорных баках раритетов больше, чем в Британском музее. А курганы?
- Что вы конкретно предлагаете?
- А что здесь вообще может быть конкретного?
- Вот подумайте пока, сформулируйте.
- А место приземления? Разве это не готовый брэнд? -  включился в обсуждение  политолог Домодедов. 
- Приземление, батенька,  не  в Городе, а в Слободе, - поправил его  патриот родной Слободы Кутиков.
- А Слобода где? – огрызнулся Домодедов. – Слобода при нас.
- Слобода – независимый, самостоятельный город, с собственной культурой и экономикой.
- Да кого это волнует! Построить там мемориальный комплекс, гостиницы приличные, рестораны, весь мир повалит посмотреть.
- А четыре миллиарда на строительство кто вам даст? – прищурилась Пухова.
- Выпустим акции, соберем активы.
- Ну ладно, я пишу: "Город, открывший дорогу в космос".
- Какой же он открывший, первый-то  здесь приземлился. Следует записать: "Город, закрывший дорогу в космос", - продолжал злопыхательствовать ущемленный Кутиков.
Но на него внимания не обратили,  и из  космоса вернулись  на землю.
- Нашим хлебом до революции  пол-России кормилось, - загудел  экономист Плюханов. -  Мы всероссийская житница.
- Мы  и житница, и  кузница, и здравница, - умело спародировал ехидный Пафнутьев  говор гайдаевского героя.
- Да,  житница,  в самом деле, не пойдет, избито это очень, и дейст-вительности давно не соответствует. Раз житница – должна хлеб давать, а где вы его возьмете? – отвергла Пухова.
С заднего ряда поднялся молодой красавчик, профессор Кухель, оглядел всех акварельными глазами. Стремящийся побеждать всегда и во всем, он знал,  что лучше всего запоминают последнего, и теперь решил,  что чужие  варианты  закончились, и  настало его время поразить аудиторию подлинно глубокой мыслью.
- Наш город крайний, пограничный, связывающий европейскую Россию  и  российскую Азию. А тема вехи, границы, сингулярности, особой, статусной, если хотите, сакральной  территории, сейчас весьма актуальна в работах западных постмодернистов.
- Да, это можно обыграть, но нужно придумать что-нибудь крылатое.
- Ну, если сингулярность -  то пуп Земли, - серьезно сказал ехидный Пафнутьев.
- Поддерживаю, -  хохотнул раскрасневшийся после очередной от-лучки господин председатель.
Пухова сверкнула на них глазами,  а акварельный Кухель, даже не соизволив взглянуть на завистников, мягко предложил:
- Российский бастион.
- Ну вот, начали, значит, с сакрального, а закончили, как всегда, бастионом, - прокомментировали  из зала.
- Какой там, к черту,  бастион, вон, полон город азиатов, - сказал слывший русофилом Домодедов.
- Прошу вас оставить азиатов в покое, - возмутился Исляев. –Что вам сделали азиаты?
- В том-то и дело, что ничего они не делают, только сидят на нашей шее, - огрызнулся политолог.
- Может быть, "Застава России"?
- Хороша застава, через губернию в столицу огромные  потоки наркотиков идут.
- Форпост России! – выкрикнул кто-то.
- Россия, к вашему сведению, простирается до Владивостока, какой же  здесь может быть  форпост, -  съязвил слобожанин Кутиков.
- Нет,  я с вами не согласна, - сказала Пухова. – Владивосток Владивостоком, но и здесь с некоторых пор образовалась граница. Давайте запишем: "Город- рубеж"
- Тогда уж "Город-финиш", - продолжал хулиганить Пафнутьев.
К доске вышла честолюбивая Юрина, ухитрившаяся пересидеть Кухеля, быстро закартавила, рисуя непонятные закорючки и загогулины:
- Посмотрите, как сложно устроено городское пространство. Вокруг холмы, Город внутри, словно в огромной чаше. Эта яма манит, затягивает, как воронка. Вы же знаете, как подолгу задерживаются у нас антициклоны. Везде уже дождь, у нас – пекло, везде оттепель – у нас морозы. Скатиться  в эту потенциальную дыру  просто, выбраться почти невозможно.
- Да уж, ваша правда, дыра дырой. Вот мы все и скатились в нее, и не выбрались никуда, - гнул свое Пафнутьев. – Дырявая яма. Дно.
- Дырявая яма бездонна, - не согласился Петров. – А бездонная яма есть метафора бесконечности человеческих желаний, безграничности людской алчности, ведущей  жаждущего в ад.
- Мысль умная, но глубокая, - съехидничали из зала.
А веселый председатель удовлетворенно заржал:
- Ну вот, и до ада договорились! Я же предупреждал самого.
К счастью для организаторов, тему ада развивать никто не стал, а  Юрину, как, впрочем, и остальных присутствующих здесь дам, так просто  было не сбить, и она продолжила:
- Все, что попадает сюда, остается здесь надолго, в физике подобное устойчивое состояние называется аттрактором. "Город-аттрактор ".
- Этот термин не пойдет, - рассудила Пухова, - люди не поймут. Пусть будет аттракцион, он тоже притягивает. "Аттракцион Поречья".
В очередной раз оказавшись   в ситуации "твоя моя не понимает", Юрина спорить с Пуховой не стала, махнула рукой и села на место, а Кухель взял реванш:
- "Аттракцион Поречья" звучит двусмысленно.
И Пухова, подумав,  стерла последнюю запись.
- А Река, она-то и есть самое главное наше достояние, - опомнился Межуев.
- Нет, рекой нам не выделиться, она три  тысячи километров течет, и не только мимо нас. Вот было бы озеро – другое дело.
- Самый безопасный в мире курорт, - предложила Хрусталева. – Погода у нас летом отличная, Река, пляжи, но никаких наводнений,  тайфунов и террористов.
А эколог Зеленых закричал:   
-Зачем нам террористы, когда у нас есть депутаты, которые позволили, чтобы в ста километрах от нас, в Высоком, перерабатывали английские   химические отходы. Какие там иностранцы, в Губернии  даже тараканы давно уже все перевелись!
Забытая всеми Хрушка вспомнила о запахах и компетентно подтвердила:
- Да, я полагаю, что немцы сюда отдыхать не поедут.
- Да они сюда ничего не поедут, их уже сюда неоднократно привозили, и ничем хорошим это для них не кончилось, - согласился Исляев.
Как и  уверял мудрый Петров, думать вместе никак не получалось, и аудитория выдохлась. Кто-то еще пытался выкрикивать разные глупости про самую крупную в мире микроэлектронику и самые экстремальные на свете  самолеты, но всем уже было  ясно,  что мозговой штурм завершен, и мозгам пора расходиться по домам.
Тунев же, опоздавший и поэтому сидевший   в первом ряду, из ин-теллектуальной атаки давно был выбит стараниями желтоволосой аспи-рантки, флиртом с которой он и пытался прогнать набежавшую скуку. Задумав развеселить девицу, он вспомнил про найденные на кладбище смешные очки, достал их из кармана, нацепил на нос, повернулся к понравившейся ему  даме и громко сказал:
- Ни хера себе!
И мы охотно прощаем ему это несвойственное для почтенных собраний выражение, потому что точно знаем, что он увидел.


На Тунева кокетливо щурила глазки и щерила длинные зубы светлая тонкорунная овца. Обалдевший Тунев приклеился к ней взглядом, но, когда зрелище желтых овечьих зубов и подергивающейся  влажной сопатки стало невыносимым, перевел  глаза на президиум и, как в тумане,  увидел там  шикарную ворону, деловито пишущую что-то на доске.  На месте уважаемого председателя, развалясь, сидел, о ужас,  огромный подвыпивший   боров. 
Тунев знал многое, неведомое рядовому обывателю, считал, что далеко не всякая ситуация поддается немедленному анализу, и давно дал себе слово принимать события  такими, какими они случаются на самом деле. А главное,  всегда стремился быть настоящим мужиком. И он не закричал, не сорвал очки, не хрястнул ими  об пол, а смотрел, смотрел, смотрел, впитывая в себя открывшуюся фантасмагорию.
Он  повернулся к залу, медленно, спотыкаясь взглядом на отдельных персонах, оглядел его. Там, вперемешку с людьми, сидели приодетые животные, непонятные нарядные твари, неведомые страшилы и странные создания, некоторые даже очень милые и забавные. На месте старухи, оставшейся верной коммунистическим идеалам, лежал большой замшелый камень, увенчанный красным атласным бантом.
Лица многих, сохранивших человеческий облик, изрядно из-менились.  Молодой Пафнутьев заметно постарел, красавица Хрусталева из брюнетки превратилась в блондинку,  в семнадцатилетнем мальчишке с трудом можно было узнать пожилого журналиста Белова. От всего  увиденного у мужественного Тунева закружилась голова, и он, безмерно уставший,  снял  очки.
 
- Вот это очки! – вслух сказал он. – А Миша-то хорош, он же их надевал, а мне ничего не сказал.
А Пафнутьев щипал его сзади, пытаясь узнать, в чем дело и приоб-щиться к неизвестному ему пока развлечению. Но Тунев  уже встал и на-правился к выходу, бросив на ходу мадам Пуховой:
- Город воплотившихся фантомов.
- Нет, это скорее  оттолкнет потребителя, - рассудительно поправила его бывшая ворона. -  Лучше "Город, где сказки становятся былью". Хотя нет, где-то я уже это слышала. Давайте-ка, "Город, где сбываются мечты".
- Хотел бы я посмотреть на того, у кого такие мечты, -  непонятно ответил Тунев.
 И вышел из ученого собрания.



Глава   девятая,
вспоминающая об одном преображении


Ч
тобы рассказать эту важную для нашего повествования историю, придется нам вернуться примерно на полгода назад и  оказаться в осени, которую любим мы и почитаем не менее весны. Важнейшая эта четверть года, часто связываемая с тленом, умиранием, тоской и даже отчаянием, нам представляется совсем в ином свете. И видим мы в осени время полных туч, время сбора плодов, время, когда солнце идет к месту своему, время, когда пора услаждать душу свою от трудов своих, и многое еще, не менее полезное и приятное для человека. Хотя согласимся, что прекрасный этот сезон иных и застает врасплох, приводя в уныние и принося мысли о неизбежном  конце. Но конец чего угодно непременно есть начало чего-нибудь  еще, и пусть утешатся этой мыслью все унывающие и пребывающие в отчаянии.
Евгений Петрович воспринимал жизнь как невыносимую непрехо-дящую скуку, как смертную тоску, относился к ней, как к манной каше, которую приходится есть на завтрак вот уже четыре десятка лет. Смолоду получил он недурное классическое образование, затем в ускорившемся жизненном потоке перепробовал несколько профессий,   в итоге стал замечательным философом, а к сорока годам знал об этой жизни все, что может знать смертный.
Ему были открыты глубочайшие метафизические основания бытия, человеческая сущность и общественное устройство. Он уже прочитал все,  что ему было нужно или интересно, и  давно расстался с надеждой найти во вновь написанном хоть что-то новое для себя. И без  того он давно уже знал, что жизнь нехороша и неудивительна, а временами откровенно неприятна.
В Бога Евгений Петрович верил, но не любил его, не страшась признаваться себе и другим в подобном кощунстве. Полагал, что Бог поступил с людьми как нерадивая и недальновидная мать, нарожавшая кучу детей и бросившая их на произвол судьбы. Или как хозяин любимой  дорогой кошки, позволивший ей по недосмотру забрюхатить от беспородного кота, а затем выбросивший ни в чем не повинных слепых котят на помойку, именуемую жизнью. За эти крамольные мысли, а может быть, и за что-то еще, Бог тоже не любил Евгения Петровича, полностью лишив его радости существования.
На красоту Божьего мира Евгений Петрович давно прекратил обращать внимание, расценивая разнообразие природных феноменов, многочисленные формы растений и организмов лишь как частные, а потому неинтересные проявления единой творческой субстанции. Скука  так смещала фокус его зрения, что бабочки казались ему летающими червячками с неприятными чешуйчатыми крылышками, растения всегда выглядели помятыми заготовками к неизбежному тлену, а животные представали облезлыми, выцветшими, дурно пахнущими тварями. Но видел он все это без отвращения и отторжения, лишь констатируя ущербность и несовершенство живого.
К людям же относился он спокойно и тоже не заинтересованно. Че-ловеческая суета его не утомляла и даже не задевала. Суетящихся, словно муравьи, людей рассматривал Евгений Петрович с отстраненной снисходительностью, давно зная цену и им самим, и их бессмысленным занятиям, лишь увеличивающим энтропию Вселенной.  И редкий индивид удостаивался его равнодушного внимания. Чувство же юмора Евгений Петрович имел отменное, но тоже особенное, мрачноватое, позволяющее ему весьма нетривиально шутить и время от времени создавать поэтические произведения редкого, но весьма интересного жанра.
Со временем Евгений Петрович как-то очень тихо отплыл от собственной семьи, от еще нестарой, интересной жены и повзрослевшей дочери, и стал жить с матерью,  от которой, по-видимому, и унаследовал свою склонность к непреходящему сплину. Тихонько поденно отрабатывал он свое преподавание в университете, дававшее пропитание ему и матери. Сам же Евгений Петрович довольствовался малым, аппетита уже давно не имел совсем и за стол садился только после настойчивых уговоров близких или знакомых.
К женщинам Евгений Петрович относился особенно. Внимание его привлекали только странные экзальтированные дамы, практически балансирующие на грани абсолютной потери здравого смысла. Такие в его жизни встречались нечасто, но на время отвлекали   его от  собственных проблем полным набором женских неприятностей и бед.  О любви в подобных случаях тоже приходилось говорить о какой-то особенной, соотносящейся со стандартным  человеческим эквивалентом этого культового чувства примерно так же, как проза Достоевского с детективами Донцовой.
В свободное же время думал Евгений Петрович о смерти, и только о ней, во всех ее проявлениях и ипостасях. Он давно уже понял, что лишь смерть может открыть перед ним что-то принципиально новое, неведомое и интересное. О смерти было много написано, но все это было слишком тривиальным, ущербным, неточным, недостаточным и давно известным Евгений Петровичу,  мало задевало его мысли и чувства. Он не сомневался, что за смертью следует новая жизнь, хотя все еще не мог решить, какая именно, да и вообще, жизнь ли это.
Одной из самых действенных центробежных сил, выталкивающих Евгения Петровича из жизни, была  неминуемая для человеческого большинства старость. Наблюдая за пожилыми женщинами, переваливающимися по жизни, как ожиревшие утки, и старыми мужчинами, напоминающими  разношерстное стадо больных облезлых животных, содрогался он от сильнейшего чувства несправедливости.
Старость редко представала мудрой, величественной и почитаемой, напротив была глупой, жалкой и неуважаемой. Почти каждый человек в своем земном существовании переходил черту, порог, отделявшие жизнь от доживания. И при этом переходе терял красоту, здоровье, силы и, очень часто, разум. Особенно страдали от этого безжалостного процесса красивые женщины. Тлен касался их первых, красота исчезала, как утренняя роса, облетала, как цветочная пыльца, и они увядали, как печальные, осознающие свою кончину цветы. И лишь в этом процессе скоротечного увядания прекрасного таилась хоть какая-то жестокая  справедливость, выравнивающая  к старости красавиц и дурнушек. Бесконечный горизонт человеческого мышления в старости почти неизбежно сужался до узенького луча, направленного своей притупившейся стрелой на болезни, еду  и размер пенсии.
Евгений Петрович полагал, что предчувствие старости, этой метафизической кары, почти с самого рождения отравляло существование практически каждого. Жить в предчувствии неизбежного собственного увядания,  разрушения плоти и скудоумия было томительно и неприятно. Гораздо лучше все бы устроилось, если бы люди не скатывались с жизненной горки, а поднимались на нее. Рождались бы  стариками, а затем молодели и молодели и уходили из этого мира веселыми, здоровыми, ничего не понимающими младенцами,  орущими гимн новой жизни.  Становиться стариком было так тоскливо, так одиноко, так болезненно, что допускать этого не стоило, а попытаться избежать следовало любой ценой.
Как ни странно, но при всем при этом оставался тоскующий фило-соф человеком хорошим и даже сострадательным, всегда готовым откликнуться на чужое горе, взять на себя заботы и проблемы обратившихся к нему людей. Однако в последние годы таких было немного, и сгустившееся одиночество выталкивало Евгения Петровича вон из жизни. 
Несколько лет искал он пути, уводящие от убогой скуки действи-тельности. Изучал йогу, читал книги по мистике и оккультизму, участво-вал в спиритических сеансах в компании стремящихся познать запредельные тайны бытия. Но ощущение детской игры, несерьезности происходящего и  несопоставимости  всех этих занятий с Вечным заставляло Евгения Петровича все чаще и чаще задумываться  о более прямых дорогах Туда. Ночами ему не спалось, он садился за большой письменный стол и пытался писать о смерти.


Смерть  представляет собой отсутствие возможности жить в привычной реальности. Она есть экстремальный, погра-ничный онтологический  феномен, разделяющий бытие и небытие или инобытие, что с точки зрения  нашей нынешней жизни одно и тоже. Она есть предельный переход в неизвестное будущее из известного прошлого, грань, разделяющая различные существования. Темный  временной занавес, после поднятия которого субъект превращается в объект, индивид -  в предмет, живое  - в  неживое,  организм – в труп,  известное – в  неведо-мое.
 Это  бытийная сингулярность, особая  граница миров с пропускным пунктом, работающим лишь в одном направлении, и самыми неумолимыми таможенными служащими. Онтологический туннель, по которому возможно движение только вперед. Лаз, в который можно пролезть лишь однажды и ведущий Бог весть куда. Дверь, впускающая, но не выпускающая, навсегда захлопывающаяся, когда в нее входят.
Многие любопытные пытались подглядеть, что происходит за этой дверью, но лишь очень немногие счастливчики ухитрились сделать это, оставшись в живых. И тот, кто смог совершить невозможное, побывав за жизненными пределами, начинает по-новому воспринимать  жизнь, но навсегда сохраняет смутную тоску по увиденному Там. Однако существуют мгновения, когда мрак запредельного разверзается,  и оттуда проливается приглушенный  свет, позволяющий разглядеть Неведомое.
Смерть обуславливает особую эстетику. Погребальный саван есть смертельный аналог подвенечного наряда на  бракосочетании с Вечностью и самая популярная одежда всех времен и народов.  Гроб – экстремальное свадебное ложе, на котором спят лишь в одиночестве. Запах тлена подобен сладкому запаху белых королевских лилий. Сама Смерть – любительница готической косметики, она предпочитает черно-белые контрастные тона, раскрашивая себя и других черными тенями  тлена и белилами  разложения. Смерть стройна и  превосходит  по своим параметрам самую идеальную манекенщицу. Эстетика смерти завораживает, заставляя некоторых живых  подниматься на смертельный подиум и  привлекать  к себе внимание обычно равнодушной человеческой публики различными смертельными трюками и провокациями.
Смерть  самый непознаваемый феномен. Можно исследовать лишь его земной результат, конечный материальный продукт, мертвое тело, труп, прах, но чрезвычайно трудно разобраться в самом процессе, изучить динамику смерти с каких-либо иных позиций, помимо медицинских или биологических. Сторонние наблюдения здесь мало что могут обнаружить. Истинный же наблюдатель, субъект, познающий смерть на собственной персоне, изнутри, в неинерциальной системе отсчета, связанной с самой смертью, как правило, лишен возможности опубликовать результаты своих исследований на этом свете.
Эксперименты со смертью, тем более,  собственной, чрева-ты непредсказуемыми последствиями. Ее эмпирическое познава-ние чрезвычайно опасно для познающего. И только немногочис-ленные индивиды,  не боящиеся экспериментировать со смертью, могут обогатить человечество новыми знаниями об этом запредельном явлении.
В большинстве случаев при изучении смерти довольствуются лишь анализом физиологической составляющей процесса, умиранием плоти. Умирание же сознания, прощание души с телом есть великая тайна, скрытая от смертных, потому что умирающее мышление не способно описать свой финал. Вот почему так важны свидетельства людей, испытавших подлинное умирание  или побывавших в состоянии клинической смерти.
Смерть часто  наступает медленно, поэтапно, умерщвляет плоть постепенно. Умирание и угасание плоти, свойственное старости, не стимулирует желание смерти, напротив, в этот период сознание цепляется за жизнь и всеми способами отвергает смерть. Вот почему старики, которым, казалось бы, наиболее доступны исследования смерти, боятся прислушиваться к ее шагам, не хотят даже думать о ней. Молодые   смерти не боятся, но редко интересуются ею, воспринимая жизнь абсолютной и  бесконечной.
Умирание же души не зависит от возраста. Но душа не хо-чет и не должна умирать раньше тела, и часто стремится не допустить этого. Вот почему люди с больной, умирающей душой, в минуты просветления осознающие свою  наступающую духовную смерть, жаждут смерти физической, ибо она проще, легче и менее безнадежна.
Жажда смерти часто возникает из-за несерьезного недо-вольства жизнью, провоцируется мелочами. Эти  мелочи, по-множенные на человеческие слабости и комплексы, в итоге дают существенную величину, подобно тому, как произведение бесконечно малого на бесконечно большое может дать крупный и даже огромный результат. 
Человек слаб и раним, и поранить его, даже смертельно, может все что угодно. Душа нежна и мягка, любая заноза становится для нее очень болезненной и опасной.  Защитная оболочка, делающая человека менее уязвимым, формируется долго, юные оказываются ранимее зрелых.  Раненая душа думает лишь о себе, забывает заботиться о теле, делает его ненужным, излишним, толкает на смерть.
Нелюбовь к себе лишает человека необходимой устойчиво-сти. Человеческое существование в этом случае  становится подобным карандашу, поставленному на наточенное острие. Даже легкий толчок может перевести его из неустойчивого состояния жизни в устойчивое состояние смерти. Толчком может послужить незначительная ссора, унижение, потерянные деньги, двойка в дневнике – то, что в другой ситуации забылось бы через день. Не поддерживаемый никем и не имеющий опоры  карандаш падает, катится, ломается, остается лежать. Смерть,  произрастающая из казуса, мелочи, ерунды, чепухи, еще более  страшна, глупа и  безжалостна. Несоизмеримость причины и следствия в подобных случаях поражает.
Самый успешный агент смерти – любовь. Смерть – соседка, спутница  и подруга любви. Даже счастливая любовь может толкнуть на убийство, если оно необходимо тому, кого любят. Несчастная же любовь вообще стоит вне морали и  готова абсолютно на все.
Попранная и изувеченная любовь – наилучший, эффектив-нейший стимулятор смерти любящего. Как ничто иное, она убивает желание жить. Раненая любовь умирает в страшных муках и своим умиранием отторгает жизнь, инициирует сильнейшую жажду смерти испытывающего любовный крах  субъекта.
Подлинная любовь сужает мир до существования единст-венного индивида, а весь веер жизненных дорог сводит к одной-единственной дороге к  любимому. И если эта дорога становится непреодолимой, то остается лишь путь в смертельный туннель. Когда вся радость жизни сосредотачивается в единственном любимом теле, существование без него становится невыносимым,  нетерпимым, немыслимым.
И любая мелочь, которая кажется  лишь забавной или до-садной нелюбящему, для влюбленного может оказаться роковой и смертельной. Убить любящего может одно случайное слово, одно движение, единственный поступок отвергающего.
И  оказаться в подобной ситуации может  глупый, и муд-рый; урод и красавец; злодей и праведник. Спасти от подобной напасти не может ни здравый смысл, ни помощь близких, ни  вмешательство профессионалов. Лечит только время
Каждый человек имеет свой фундамент, ту опору, на которой он стоит в этой жизни. Чем прочнее этот фундамент, тем сложнее удержаться, если он разрушен, выбит из-под ног. И чем значительней, крупнее, весомей человек, тем с большей силой он может упасть, разбиться, сломаться, разлететься на куски, как упавшая с постамента статуя.   
Много имевший и все потерявший  уязвим, не защищен, об-нажен, доступен смерти. В одно мгновение уверенность может смениться  беспомощностью, сила -  слабостью, великий ум – бе-зумием.
Досрочно заполучить сильных духом смерти удается крайне редко,  и она  с огромным рвением принимается за тех из них, кто в какое-то мгновение теряет силу, начинает качаться, находится на грани падения. Они для нее – лакомый кусок, деликатес, экзотическое блюдо. Смерть жаждет их больше слабых, доступных, привычных. И она, желая позабавиться и полакомиться, ведет охоту на сильных, расставляет им хитроумные жестокие ловушки, Отнимает славу, талант, богатство, близких. А затем распахивает окна небоскребов, заряжает пистолеты, заливает  бензин в баки дорогих автомобилей.
Сильному труднее других сладить со смертью. Он сам встает на ее сторону, дает ей фору тем, что всегда и во всем винит лишь себя. Он не обвиняет судьбу, с которой умел справляться, не обвиняет обстоятельства, потому что привык создавать их, не обвиняет людей,  потому что он сильнее и умнее всех. Сильному никто не поможет, он может помочь себе только сам.
 

На следующий день Евгений Петрович  перечитывал написанное, поражался скудости слов,  стыдился узости мыслей, немедленно уничто-жал свои записи, ругал  себя и решал никогда больше не  заниматься ничем подобным. Но вновь писал и вновь уничтожал.
Чувство ответственности перед матерью и дочерью не позволяло Евгению Петровичу безоглядно кинуться в омут самоубийства, но с некоторых пор стал  носить он в неизменной верной сумке милые его сердцу вещицы. И если бы остановила его очередная милицейская проверка, то, вероятно, сочла бы за нового Чикатило, потому что в сумке философа помещались толстая шершавая веревка и мыло. Ощущать их около себя было приятно и надежно, вещи эти  содержали потенцию ухода в мир иной, гарантировали такую возможность в любой момент, а уж подходящий подвес найти не составляло труда.
Иногда даже смерть надоедала Евгению Петровичу, набивала оскомину. Тогда хотелось бросить все, послать всех к чертям и уйти бродяжничать по бескрайним просторам ко всему привыкшей родины. Маргинально обходиться без постели, книг и лосьона для бритья, принимать каждый кусок хлеба и сигаретный окурок  как значительный подарок судьбы, довольствоваться совсем малым, все имущество носить  с собой в сплетенной лет тридцать назад авоське. Ни о чем не думать, просто греться на солнышке с такой же, как он сам, неприютной бабонькой или  прятаться от дождя в заброшенной слесарке, отстранено поглядывая на суетящийся мир и наконец-то познавая могущество и беспредельность человеческого устремления жить.  Но как-то не случалось, не складывалось, не приходилось. Трясина унылой повседневности не отпускала, а катастрофа, способная вырвать из нее, не спешила на выручку. 
Конечно, как человек мудрый и образованный Евгений Петрович понимал экстремальность своего психического состояния, но расставаться с ним не желал. И в ситуации, в которой любящий свое здоровье более всего на свете американец уже сто раз бы сбегал на прием к психоаналитику, Евгений Петрович продолжал вариться в соку собственных драгоценных мироощущений, полагая их основопологающими  для  своей неповторимой личности. Их насильственная  психоаналитическая экстракция, изъятие неузнаваемо исказили бы его самого, а этого Евгений Петрович решительно не желал. Своей психологической уникальностью он очень дорожил, и расставаться с ней просто так, чтобы поместиться в неизвестно кем установленный человеческий стандарт, не собирался. Более же или менее близкие ему люди о нетривиальных  эмоциях Евгения Петровича совер-шенно не задумывались, будучи всецело поглощенными собственными драгоценными персонами.
Как-то раз, проснувшись ранним осенним утром, Евгений Петрович, столько лет не решавшийся, медливший, сомневающийся и откладывающий в долгий ящик свое окончательное прощание с жизнью, почувствовал такое притяжение гигантского астрального тела смерти, что сразу понял: "Сегодня". Невидимая, как Плутон, смерть с огромной силой направляла его,  задавала орбиту его вылета в Небытие, в Ничто, в Никуда. Попытавшись переждать дождь, он все-таки не вытерпел,  вышел в туманную взвесь плачущих капель и  поехал за город.
Этот заброшенный яблоневый сад бывшего пригородного совхоза Евгений Петрович давно облюбовал для нечастых прогулок. Сад тянулся на несколько километров и жил своей жизнью, не обращая внимания на людскую незаинтересованность и наполняясь дурманящими ароматами в мае и в сентябре. Здесь, совсем близко от дороги, возникло особое, неподвластное человеку  царство, давшее приют пчелам, осам, бабочкам, жукам, птицам, кошкам, собакам, сусликам, кротам, зайцам и бог весть еще каким неведомым животным.
Дождь кончился, и черные голые ветви   яблонь причудливой вязью писали  на блеклом небе, словно на серой шелковой бумаге, что-то вечное и очень важное. Хрустальные шарики дождевых капель висели на ветках  на удивление долго, но все же срывались, напоминая о бренности всего прекрасного. Пахло дождем, осенью, опавшей листвой, свежестью и печалью. Было чудесно, необыкновенно хорошо.
Но Евгений Петрович не замечал омытой дождем красоты Божьего мира и был озабочен делом весьма утилитарным. Он методично искал подходящее место. Многие яблони были слишком низкими для его цели,  некоторые показались ему слишком старыми, способными подвести в критический момент непрочностью своих веток. Но вот, наконец, Евгений Петрович нашел то, что искал. Это была еще нестарая высокая яблоня, крепкая, надежная, подходящая.
Он примерился. Вот этот сук подходит по высоте, но до него надо достать. Побродив еще немного, Евгений Петрович нашел потемневший от времени пластмассовый ящик, брошенный, наверное, лет десять назад, нерадивыми студентами. Он принес ящик под яблоню, проверил его прочность, поставив на торец и встав на него сверху. Ящик слегка покачивался, но не ломался.
Евгений Петрович с несвойственной для себя деловитостью прики-дывал.  Так, с  удачно найденного ящика легко достать до облюбованного сука, но если спрыгнуть, может оказаться  низковато, ведь тело удлинится, да еще длина ступни. Но все же несколько сантиметров останется в запасе, пожалуй, даже дециметр. Все складывалось удачно, и Евгений Петрович решил не медлить.
Встав на ящик,  он тщательно, даже с любовью, как парадный гал-стук, завязал веревку, сделал аккуратную петлю, проверил ее прочность рукой. Спрыгнул, внимательно посмотрел. Все было в порядке, добротно и основательно и ждало только его,  Евгения Петровича.  И он оптимально выставил ящик, слегка утопил в сырой земле, неловко, стесняясь, перекрестился, вскарабкался  на  непрочный постамент и засунул голову в удавку. Желтый ящик, как ретивый конь, нетерпеливо подрагивал под ним, ждал одного крохотного движения, даже намека на движение, краткого пришпоривания. Евгений Петрович закрыл глаза.
Стоя в неловкой позе, он чувствовал себя каким-то странным существом с очень длинной вытянутой шеей, то ли страусом, то ли жирафом и, тяготясь неловкостью своего положения,  начал собирать силы, чтобы спрыгнуть вниз  с этой пугающей полуметровой высоты.


И в этот момент Господь наконец-то обратил на него вни-мание, призадумался о нем. А призадумавшись, пожалел его, грешного, открыл ему глаза, ноздри и уши. И, стоя на грязной пластмассовой плахе, увидел Евгений Петрович прямо перед ожившими глазами бесконечное совершенство последнего одино-кого листика, влажного, лимонного, с зелеными прожилками, всеми силами сопротивляющегося неумолимому концу.
А затем рассмотрел и высоту прекрасного серого неба, и приоткрывшийся кусочек глубокой лазури,  и капли дождя, вися-щие на ветках, и вечные деревья. И ощутил  будоражащие душу пряные запахи мокрого сада. И услышал многочисленные осенние звуки, и тишину, и стук собственного сердца. И понял он, что это хорошо. И заплакал.


Не будь бедный Евгений Петрович  в таком смятении чувств, то сказал бы про себя,  что наконец-то начал ощущать экзистенцию, сиречь, неповторимое, ни с чем не сравнимое и в обыденной жизни не постижимое собственное существование. То самое неописуемое собственное бытие, имманентный трансцендент, о котором Евгений Петрович так часто рассказывал студентам, и которое сам не сподобился почувствовать до сегодняшнего дня ни разу. Он остро ощущал свое тело, каждую его клеточку, но не физиологически,  не так, как ощущал, когда его тело хотело есть, спать, размножаться, испражняться или просто болело.  Он ощущал его как вместилище собственного Я, бесценного и единственного, данного ему как величайший дар свыше.  И Я свое ощущал, душу свою чувствовал, каждую ее струнку, и сопричастность этой открывшейся души тому, что неизмеримо превышало человеческое общество и природу.  А душа его чувствовала избавление и ликовала.
Он снял веревку с шеи и спрыгнул, наконец, со своего пьедестала на землю, грешную и прекрасную.
- Ты че, парень, сбрендил, ты че творишь?
Сквозь заросли к нему продирался мужик в рваном пиджаке, тренировочных штанах и калошах, надетых на чудовищно грязные белые носки.
- Ты че задумал?
Евгений Петрович ошарашено смотрел на мужика. Следом за ним из тумана выплыла бабенка в пузырчатых шароварах и резиновых сапогах, пьяненькая, но чистенькая и хорошенькая, с васильковыми детскими глазами, носиком-пуговкой и ноябрьским румянцем на свежих, как омытые дождем яблоки, щеках. Ее застенчивая  ласковая улыбка и беспредельная женственность засияли в осенней глухой серости и очаровали  Евгения Петровича.
- Ты че, из-за бабы, что ли? Дурак, да? Да плюнь, ни одна того не стоит. Пойдем-ка лучше выпьем, у меня все с собой.
И в подтверждение своих слов спаситель поочередно достал из клеенчатой сумки сомнительную бутылку водки, запотевший пакетик с толстенными солеными огурцами и отломанные полбуханки хлеба. Все это показалось Евгению Петровичу на удивление заманчивым.
- Пойдем, погода, гляди, как располагает. Здесь неподалеку сторожка, там и стол есть. Утром выпил – день свободен.
- Да я не пью.
- Да брось ты, я,  что ль, пью. Че здесь пить-то? Пойдем, я тебе такого про баб порасскажу, вон и Танюха не даст соврать.
Ловко  подначивая нового знакомого, мужик повернулся и потрусил  в чащу сада. Безответная Танюха преданно поспешила за ним. И Евгений Петрович  заторопился за проворным мужиком, словно малыш, боящийся потерять в лесной глухомани добрую и сильную мать.



Глава десятая,
повествующая о некотором оживлении,
случившемся в Городе и Слободе


О
ценивая разнообразные литературные произведения, пришли мы к закономерному и естественному выводу, что основным достоинством любого из них, а уж тем более летописей, к каковым мы причисляем и наше бытописание,  является достоверность изложения упомянутых в них событий, случаев и фактов, а также  правдивая оценка личностей, индивидов и  характеров. Стремясь это важнейшее литературное достоинство сохранить, а по возможности и приумножить, мы, хотя и являемся патриотами Города,  отмечаем и подчеркиваем, что странные события, казусы и неожиданности начались, увы,  не в нем, а в Слободе, которая, несмотря на все наше к ней уважение, испокон веков находилась на втором плане, в городской тени,  а  Городу лишь сопутствовала и пыталась  соответствовать.
Разумеется, мы имеем в виду лишь публичные и массовые проявления неведомого и непостижимого, ставшие достоянием удивленной и встревоженной общественности и повлиявшие на жизнь большинства наших земляков, а не те пустячки, вроде хохочущего барсука, красавицы-лисы, плачущей свиной головы или пурпурного банта, венчающего дряхлый камень, с которыми  еще раньше столкнулись отдельные горожане. Подобные мелкие историйки при составлении реестра городских напастей  мы даже и в расчет не принимаем,  во-первых, потому что они остались практически неизвестными здоровому большинству, во-вторых, потому что занятия и образ жизни персон, с которыми они приключились, не позволяют отнестись к их рассказам с достаточным доверием, а,  в-третьих, потому что забота о благополучии и здоровье всех без исключения жителей Города и Слободы заставляет нас интересоваться прежде всего гло-бальными происшествиями, коснувшимися многих, а по возможности, и всех.
Итак,  все началось  в  Слободе. Собственно, Слобода давно уже была и не слободой вовсе, а городом, хотя и небольшим, но зато отделенным от нашего самым длинным в  Европе мостом. Длина этого моста и приобщала слобожан к достижениям мировой цивилизации, компенсировала разбитые дороги и страшненькие домишки, неевропейские  запахи и кривенькие улочки.
Въезд в Слободу с незапамятных времен охраняет, обескураживая путников, огромный чугунный бык, который и является символом этого достойного поселения. Сейчас уже трудно определить, почему именно бык, а не какая-нибудь прочая живность, стал представлять Слободу всему миру. Может быть, местные жители выбрали его за трудолюбие, которое и им самим было вовсе не чуждо, а может быть, это крупное и серьезное животное было призвано запечатлеть мужскую силу и стать заречных мужчин.
Недоброжелатели  Слободы  усматривали в нем некий знак,  указывающий на значительное упрямство слобожан и, о злые языки, на определенные особенности их мышления. Самые же желчные горожане отмечали и заметную рогатость быка, которая якобы могла  служить  символом некоторых специфических качеств уже не самих  слобожан, а слобожанок. Как бы там ни было, но именно рогатый бык встречал и провожал путешественников и путешественниц, наводя  их на разнообразные размышления. Слобожане же быком гордились, не без основания полагая, что его мощная фигура сильно выигрывает по сравнению с тремя хилыми рыбешками, которые на другом конце моста поджидали всех, стремящихся из Слободы в Город.
Главной гордостью всех слобожан была и остается близость к Реке, и если большинству жителей Города приходится ехать до нее издалека и с пересадками, проклиная отвратительный транспорт, мерзкую жару и соседей-пассажиров, которых черт понес полюбоваться  речной красотой  одновременно с ними самими,  то редкий слобожанин не сможет добраться до нее пешком.  И добирается, имея возможность в летнее время вкусить все речные прелести, приятности и удовольствия.
Вдоль всей Слободы тянутся острова, отделенные от берега краси-вейшими протоками, и всякий, имеющий хоть какое-нибудь судно или просто умеющий недурно плавать, может переплыть их и очутиться в поистине райском местечке, если только не побоится изобилия комаров, ос и слепней. Есть в Слободе и озера, мутные, грязноватые, обжитые лягушками и ящерками, но на редкость теплые, продлевающие каждый купальный сезон на пару месяцев в году. И уже в мае все слобожане и многие горожане, не имеющие на то достаточных  оснований, но  все же норовящие вкусить от слободских благ, выезжают  в  эти  оазисы неги и тепла, чтобы получить свою толику удовольствия от общения с губернской природой.
Вот  эти-то озерца и стали ареной первых непонятных событий, от-метивших старт  сумятицы и неразберихи,  которые той весной овладели Городом и его предместьями.  Уже в  самом начале мая многие жительницы Слободы, а чуть позже и горожанки,  заметили аномальный интерес своих  достойных половин к рыбной ловле. Мужчины наши и раньше любили это превосходное и мужественное занятие, а с  некоторых пор их интерес к нему увеличился столь значительно, что не мог не привлечь внимания дам.
И когда   старые и очень молодые, труженики и белоручки, опытные рыбаки и те, кто до этого видел рыбу только на тарелке, раскопав в сараях и гаражах старые удочки, смастерив собственные удилища, приобретя необходимое оснащение, а некоторые даже разорившись на дорогущие спиннинги, все, как один, отправились на озера рыбачить, то не то чтобы подозрительные, а просто в меру бдительные жены таким рвением оказались премного озадачены.
Особое недоумение вызывал у слобожанок тот факт, что все без исключения местные рыбаки стали теперь приверженцами именно и только ночной рыбалки. В довершении ко всему  улов добытчиков никак не соответствовал произведенным затратам и всуе потраченному ночному времени,  поскольку возвращались кормильцы домой без малейшего намека на что-нибудь, хотя бы  отдаленно напоминающее рыбу или захудалого рака, зато были совершенно обессилены и издавали  резкий рыбный запах.
Вывести мужиков на чистую воду оказалось проще простого, хотя первоначально многие дамы пошли по неверному пути,  измыслив самые типичные и бытовые напасти: продажу улова, пьянство и живущих в соседних дворах мерзавок-любовниц. Однако, заметив, что с начала мая рыбу нельзя  сыскать даже  на  базарах,  что известные всей Слободе разлучницы и сами чем-то обеспокоены, а обессилившим мужчинам явно не до спиртного,  направление поиска сменили. 
Нашим женщинам палец в рот не клади, и слобожанки мгновенно объединились с горожанками, к которым в обычное время не благоволили, с пристрастием допросили холостяков-соседей, организовались в мобильные отряды, выставили в нужных местах закамуфлированные патрули, неприметные посты и бдительные дозоры и уже через несколько дней выяснили истинную картину происходящего.
Обнаружили же они, что левую сторону Реки,  берега проток и  окрестности теплых прудов  облюбовали многочисленные незнакомые женщины легкого поведения, устраивавшие там настоящие непотребства и, не побоимся этих слов, натуральные оргии. Появившиеся  неизвестно откуда маркитантки ночами бродили по росистым берегам и, как только показывался хоть какой-нибудь мужичонка, атаковали его, чаще по одной, а иногда и по нескольку  сразу.  Подходили к несчастному  недопустимо близко, обнимали с предельной нежностью, целовали в губы долгими, лишающими воли и памяти  поцелуями и уводили в заросли, где и ласкали страдальца до самого рассвета.
Понятно, что после такого времяпрепровождения беднягам было вовсе не до рыбной ловли, и они  рады были хоть как-то добраться до дома, даже не озаботясь  тем, чтобы обеспечить себе необходимое алиби в виде парочки уклеек или хотя бы букетика камыша. Пришлые бабы были как медом намазанные, потому что несчастные, едва отлежавшись на чистых домашних постелях, опять сбегали в грязь и тину, оставляя там последние мужские силы. Любовное рвение прибрежных дам оказалось таким неуемным, что вскоре его отведали очень многие, а испробовавшие ласк подобных особ так входили во вкус, что готовы были ходить на рыбалку каждый день, а если бы представилась такая возможность -  то и круглый год, теряя силы и здоровье.
Обманутые жены, собрав необходимую информацию и терпеливо понаблюдав за бесчинствами парочку ночей, на третью решили с ****ством покончить раз и навсегда.  Вооружились, кто чем придумал, и  провели массированное избиение приезжих шлюх:  таскали за длинные волосы, царапали крупные белые груди и бледные лица, пинали, щипали. Те, по-видимому, осознавая свою вину,  даже не сопротивлялись, лишь тихо улыбались и  растворялись в прибрежной темноте.
Досталось и уродам, променявших заботливых жен на простоволосых волох. Большинство  мужей и сожителей  было изловлено и посажено под домашний арест, хотя некоторым удалось воспользоваться сумятицей и на время скрыться. Но, поразмыслив на свежем воздухе, все без исключения  беглецы вернулись домой с повинной, чтобы, отбыв заслуженное наказание, влиться в привычную жизнь и больше на левый берег не ходить.
Рассказывая о дешевках подругам, обманутые жены всплескивали руками и  округляли глаза, в очередной раз дивясь полному отсутствию вкуса у всеядных идиотов  Девки, оккупировавшие водоемы, внешне за-метно проигрывали ухоженным, посещающим салоны и сидящим на диетах слобожанкам и горожанкам, да и вообще, были просто страшилами и уродинами. Крупные, явно  не следящие за фигурами, жопастые и сисястые, с небритыми подмышками, не говоря уже о других, более важных местах, простоволосые, безбровые, лупоглазые, с огромными коровьими губищами, они явно не имели представления о шейпинге, эпиляции  и  макияже.  Рассказчицы особо упирали на то, что одеты были громоздкие бабищи в простые полотняные рубахи.
- Мне такую хламиду еще при советской власти в роддоме выдавали, рубище рубищем.
- Да ты что, не знаешь разве, что мужикам без разницы? Мы вот выделываемся, тысячерублевые трусики покупаем, а они, если им приспичит, не побрезгуют  и бабой  в рейтузах с начесом, - отвечали  те дамы, которые не были склонны переоценивать важность красивого белья в эротических действах. – В рубахах, может, и лучше, колоритнее.
- Это уж кому что подавай, некоторые вот балдеют от шелка.
А припертые к жесткой стенке мужья и любовники винились и рас-сказывали, что да, признаются и каются,  скрывать не будут, пусть с ними делают что угодно, но им  и в самом   деле нравится шелк, а  именно шелковой была кожа прибрежных девок. Другие же полагали, что кожа у  разлучниц была вовсе не шелковой, а наоборот,  атласной. Но все кающиеся сходились на  том,  что глаза у тех, кто помутил их рассудок и унес немалые силы, были необыкновенными: зелеными-зелеными, яркими, влекущими, мигающими, как огни светофоров на ночных улицах.
И вообще, говорили жаждущие быть до конца честными и снять с души камень незапланированной  измены, были эти бабоньки хороши, черт знает чем, но хороши, очень хороши, удивительно хороши, просто несравненны. Лишь один небольшой дефектик, крохотный изъян был у этих милашек: гладкая,  атласная, а может, и шелковая кожа и длинные влажные волосы издавали ощутимые запахи   рыбы и тины.
Но это ничего, потому что небольшой запах, как известно, любви не помеха, да и вообще, именно легкие изъяны подчеркивают подлинное совершенство, как, например, родинка или небольшое косоглазие превращают красивое лицо в ослепительное, потрясающее, сводящее мужчин с ума. 
Мужья и сожители, отлученные от дармовых прелестей простоволосых незнакомок, долгое время тосковали, бледнели, на причесанных  и надушенных жен и сожительниц внимания не обращали, а некоторые даже пытались бежать, но отмытые, обласканные, откормленные борщами и котлетами приходили в норму и возвращались в лоно семьи. Хотя некоторые мужчины все же норовили  при каждом удобном случае потихоньку улизнуть из дома и до поздней осени бродили вечерами в окрестности озер. Но после того памятного боя неведомые создания с левой стороны исчезли и на все призывы и ауканья зомбированных ими несчастных не откликались.
И только немного придя в себя, отдышавшись от драк,  любовных утех и сопутствующих им переживаний, население Слободы и Города вдруг озадачилось тем, что так и не узнало, чьи же это  любвеобильные  дамы посетили слободские окрестности. Стали размышлять, предполагать и выдвигать версии. Жены и сожительницы считали, что в Губернию наведался отряд проституток из Белоруссии или Карелии,  мотивируя свое предположение тем, что были разлучницы очень бледны, светлоглазы, безбровы и, вообще, походили на чухонок. Женщины очень сожалели, что не удалось поймать ни одной  западной гастарбайтерши,  которую  можно было бы допросить, уличить и вывести на чистую воду.
Мужчины с этим не соглашались, потому что  нашлись среди псев-дорыбаков  и военные, в свое время отслужившие  на территории той самой Белоруссии, которые утверждали, что не припомнят подобного любовного пыла у тамошних женщин и девиц. Тогда стали склоняться к мысли, что какие-то местные воротилы решили использовать благодатные прибрежные места для строительства целой сети публичных домов, которые со временем должны были стать известными во всей стране, а может быть, и в Европе, и выбросили  на берега десант из наемниц, чтобы привлечь внимание, приучить и исследовать спрос.
С удовольствием поговаривали и о тайном клубе местных нимфоманок, облюбовавших Левобережье под место своих постоянных встреч. Нашлись, конечно, и такие, кто искренне считал, что женщины, одарившие мужчин неземными ласками, были русалками, ундинами, речными девами,  но этих легко опровергли, заметив, что ни у одной из подобных дам не было замечено  ни рыбьего хвоста, ни плавников, а что касается запаха, то как же ему не быть, если девки все ночи кувыркались в прибрежной тине. Прозвучала и версия о том, что непривычно пахнущие красотки были утопленницами, но тут уж в один голос запротестовали и жены, и мужья, потому что возникающие при этом в сознании картины не просто пугали тем, что уже произошло, но  и грозили   будущей счастливой семейной жизни многих помирившихся пар. Как, впрочем, и мужскому здоровью. 
И поскольку Город наш  всегда был близок космической теме,  на-шлись и такие, кто заговорил о любвеобильных инопланетянках, космических секс-туристках, которые решили посетить место приземления первого земного космонавта, а заодно и вздумали, пользуясь удаленностью от своих галактических мужей,  немного поразвлечься на природе с темпераментными аборигенами.  Но все эти слободские домыслы и толки постепенно сошли на нет, потому что вскоре и в самом Городе  начали происходить явления, потребовавшие тщательного осмысления и анализа  и отвлекшие внимание граждан  от массового  слободского адюльтера.
В Городе  же события развивались следующим образом. Майскими короткими  ночами в окрестностях старого городского кладбища  кое-кто из припозднившихся горожан стал жертвой нападения всклокоченного длинноволосого мужика в нелепой длиннополой одежке, то ли сюртуке, то ли лапсердаке,  в темноте не разберешь. Нечесаный мужик  приобрел нехорошую привычку по ночам приставать к прохожим, внезапно выскакивая из темных мест, хватая за грудки и  истошно голося:
- Что делать, я спрашиваю вас, что делать?!
И когда опешившие прохожие ответа на сакраментальный вопрос не давали, сначала тряс их, как плодовые деревья,  за грудки, затем начинал громко рыдать, стенать, поливая слезами груди своих жертв, а в конце концов обречено махал рукой и удалялся. Большинству жителей придурок особого урона не нанес, но некоторых сильно напугал, а пенсионерку Марию Кондратьевну, любимая болонка которой так разбаловалась, что требовала прогулок ровно в час ночи, чуть не довел до кондрашки. Но не на ту нарвался, потому что пожилая, но смелая женщина вовремя опомнилась и так отхлестала мерзавца кстати оказавшимся в руках собачьим поводком, что тому мало не показалось,  и он вынужден  был броситься наутек так что пятки засверкали.
И только один раз ночной хулиган нашел посочувствовавшего, которому и открыл душу, посвятив в истинные причины своего душевного неравновесия и эмоциональной неустойчивости. Бродя в потемках,  неопрятный  маньяк наткнулся на мирно почивавшего под козырьком троллейбусной остановки фрезеровщика с соседнего с кладбищем завода,  по обыкновению, кинулся к нему, стал трясти за обшлага спецовки, настойчиво взывая и даже завывая:
- Как быть, я вас спрашиваю, как быть?
Когда  пребывавший в приятном расположении духа рабочий все же проснулся, то вместо того, чтобы закатать идиоту, нарушившему его сладкие грезы, в лобешник,  добродушно ответил маньяку:
- Как быть, спрашиваешь? Как быть – водку пить!
И очень внимательный читатель даже в темноте наверняка смог бы узнать в проснувшемся пролетарии того самого жизнелюбивого мужчину, который осенью встретился Евгению Петровичу в яблоневом саду. А утешитель унывающих тем временем  достал из кармана дежурные полбутылки спиртяшки и граненный стограммовый стакашек. Нарушителя общественного спокойствия долго уговаривать не пришлось,   после же приема дозы успокоительного ему  несколько полегчало, и он рассказал  своему целителю, что именно его так тревожит, заставляя мотаться по ночам и пугать благопристойных старушек.
Оказывается, в подобное смятение чувств страдальца привела про-пажа его собственных серебряных очков.  Не так давно он забыл их на кладбищенской скамейке, а когда вернулся, то обнаружил, что их и след простыл, потому что кто-то быстренько приделал им ноги.  Стремясь объяснить собеседнику степень постигшей его утраты, длинноволосый, плача, показал, насколько прекрасной и совершенной была  оправа замечательных очков, для чего сложил пальцы обеих рук колесиками и приставил их к подслеповатым глазам, демонстрируя собеседнику, как ловко очки сидели на носу и как шли их законному владельцу.
- Че ж ты хотел-то, - резонно заметил  рассудительный фрезеровщик. – На кладбищах все прут, даже цветы поломанные и яйца тухлые, а тут очки в серебряной оправе, понятное дело, их сразу скоммуниздили. Да ты не волнуйся, делов-то. Сходи купи новые, вон оптик на каждом шагу развелось, не то, что раньше. Правда, дорогие стали, собаки.  Наши были очки?
- Нет, немецкие.
- Ну, сейчас и немецкие не диковинка, лишь бы бабки были.
- Да нет,  вы не понимаете, - продолжал пьяно канючить случайный собутыльник,  смахивая слезы, - это были особенные очки, в них я видел суть вещей.
- Ну, это ты  загнул,  парень, суть вещей ни в очках, ни без очков без специальной подготовки никому не увидать.
- Это почему же?
- Потому что  суть вещей, так сказать,  ноуменальна, видима лишь умозрительно, ни глаза, ни очки здесь ни причем. Хоть ты телескопы к глазам приставь, хоть микроскопы, хрен что увидишь. А внутренним зрением ее может даже слепой или какой-нибудь косоглазый увидать. Так что если тебя сущности  интересуют, на очки наплюй. Через них можно лишь поры на рожах разглядеть и прочие подобные феномены. Ты лучше тренируй внутреннее зрение. 
Из последующей беседы пораженный нарушитель порядка выяснил, что  последние десять лет завод, на котором работал его собеседник, не получил ни одного заказа, однако добрая и  прогрессивная администрация в ожидании лучшего будущего никого не уволила, в результате чего все сотрудники нашли себе соответствующие их вкусам и кошелькам хобби, скрашивающие вынужденное безделье, а  умный фрезеровщик  приобщился к чтению философских трактатов, которые достались ему в наследство от спившегося и съехавшего с катушек соседа,  и в настоящее время на работе штудирует старика Канта.  После чего разговор затянулся и продолжался до первых петухов.
Беседа с образованным пролетарием, по-видимому, отвратила ночного бродягу от попыток разглядеть вещи в себе при помощи оптических приборов, так что он поиски цейсовских очков прекратил, равно как и свои ночные шатания. Но не успели горожане и дух перевести, как тут же подоспели и новые события.
Во-первых, Город атаковали двойники. Сначала пошли слухи о наличии двойников  у самого  Губернского Градоначальника, которого  несколько раз одновременно видели в разных местах, о чем имелись вполне заслуживающие доверия  свидетельства достойных персон и разноцветной прессы. Так,  тринадцатого мая гордость и надежда Города около полудня ухитрился побывать на встрече с послом из дружественного Того,  собиравшегося наладить массовые поставки в Губернию драгоценного розового дерева, высушенных носорожьих рогов, выделанных по специальной технологии гиппопотамовых шкур, огромных тамтамов и другого такого же необходимого обывателям товара,  на открытии модного  магазина свистков и, между всем прочим,  на заседании Городского Собрания.
Позже особо внимательные горожане отметили, что телевизионные новости  сообщают исключающие друг друга подробности и из жизни  других видных городских деятелей. Министра дорог, например, именовали одновременно присутствующим в двух  различных районах Губернии, разнесенных более чем на полтысячи километров, в одном из которых он разрезал ленточку, открывающую въезд на новый  понтонный мост, сооруженный доблестными военными, а в другом взглядом профессионала оценивал разницу дорожных покрытий на границе нашей Губернии с соседней.
Эти  накладки многие горожане отнесли к ротозейству местной прессы,  традиционно грешащей неточностями и несообразностями, и особого значения подобным нелепицам не придали. Но вскоре многие обыватели столкнулись с этим не вполне понятным явлением лично, нос к носу и с глазу на глаз, после чего призадумались.
Дизайнера Наталью Бинер, якобы отдыхающую  от праведных трудов на Сейшелах, встретила на одной из центральных улиц ее собственная мать и, удивленная тем, что ее обладающая изысканным вкусом красавица почему-то продает с лотка копеечные китайские шорты и футболки, попыталась заговорить с ней. Но любящая дочь на нее внимания не обратила, а на настойчивые попытки пожилой дамы выяснить, что же все-таки  происходит, ответила характерным жестом, покрутив тонким  пальчиком у виска.  После чего пожилая дама ретировалась, рассудив, что в наше время неумеренное употребление декоративной косметики так видоизменяет девиц, что все они давно стали на одно лицо, а эта толстозадая вахлачка вовсе не ее дорогая изящная Наташа.
А клерк Алексей Сидорович Половинкин,  придя на службу в один из городских комитетов, увидел, что его место занято каким-то не очень приятным мужчиной, одетым в его парадный костюм. Приглядевшись, возмущенный Алексей Сидорович уловил в чертах нахала некоторое сходство со своими собственными. Этот факт не понравился уважаемому служащему  еще более, и он обратился к узурпатору с закономерными вопросами, завершив их череду заверением, что тотчас же обратится, куда следует.
Припертый к стенке нахал не испугался, отвратительно захихикал, приподнялся над служебным креслом, и растаял в воздухе, прихватив с собой и дорогой костюм, который с того дня из гардероба уважаемого гражданина исчез навсегда. Поскольку Алексей Сидорович был примерным работником и имел обыкновение приходить на службу раньше всех, свидетелей этого инцидента не оказалось, и начальство достойному  служащему не поверило.
Рассудительная же милиция, куда законопослушный горожанин обратился с заявлением  о пропаже костюма, дела не завела, а велела вспомнить, куда гражданин Половинкин ходил накануне досадного происшествия. Потому что ведь наверняка ходил, и даже очень ходил, иначе бы наутро   растворяющихся в воздухе мужиков не наблюдал, так что пускай теперь ищет свое старье в том притоне, где  сам же его по пьянке и оставил. Однако впоследствии   сотрудники и других уважаемых учреждений стали утверждать, что с ними тоже произошли аналогичные случаи, в результате чего по городу покатились неторопливые волны слухов.
Каскад удвоений тем временем продолжался, коснувшись и детей, и многие маленькие горожане, оставленные дома одни без присмотра и  изрядно заскучавшие,  удосужились удовольствия познакомиться и поиграть с мальчиками и девочками, как две капли воды похожими на них самих, о чем и рассказали перепуганным родителям.
 А одна нерадивая няня, гулявшая в парке с вверенным ей пятилет-ним Кирюшей и зачитавшаяся глянцевым журналом своей хозяйки, вдруг обнаружила на качелях сразу двух совершенно одинаковых своих воспитанников. Не сумев  разобраться,  кто есть кто, любительница гламурного чтения привела домой обоих малышей, помыла их и накормила обедом, после чего один ребенок куда-то подевался. Няня благоразумно решила не рассказывать о приключившемся казусе Кирюшиным родителям, но честный мальчик сделал это сам, восторженно живописав обретенного в сквере братика, в результате чего женщина была вынуждена во всем сознаться, что стоило ей места и вознаграждения за два последних месяца. Кирюшины же любящие родители были вынуждены сделать дорогостоящую генетическую экспертизу, давшую  удовлетворительные результаты.
Странные и тревожные события со всех сторон обступали Город, подкрадывались к нему и с дальних пределов Губернии, из многочисленных  Козлоковок  и Кузябаевок. С  восточных окраин Губернии начали поступать сообщения о том, что тамошние сайгаководы видели странных животных, отдаленно напоминающих сайгаков, но с торсами и лицами хрупких юношей. Черты лиц, а может быть, и морд,  неведомых существ были, что  вполне понятно, монголоидными, а сами существа - узкоглазыми и раскосыми, скуластыми,  но бледными,  незагорелыми, что вызывало  естественное недоумение местных жителей, чернеющих уже к началу мая.
Поскольку ни один из тружеников степей, лицезревших  нетипичных кентавров, не был обременен ни фотоаппаратом, ни сотовым телефоном,  запечатлеть неправдоподобных животных не удалось.   Самобытные же рисунки  сельчан, более всего напоминающие рогатых косоглазых лошадей с человеческими четырехпалыми руками, в расчет приняты не были и к доказательствам случившегося не  приобщались.
В результате памятные для сельских жителей встречи  большинст-вом горожан были признаны выдумками все той же цветной прессы, на-правленными на то, чтобы привлечь внимание общественности к запущенным и отсталым  восточным районам.  Другие же сочли их плодом неумеренного потребления хорошо известного тамошнего коктейля, составленного из одной части кумыса, пяти частей самодельного алкоголя и одной части сока дикого степного мака.
А на севере Губернии в  недавно зазеленевших лесах местные жители, отправившиеся за березовым соком, обнаруживали огромные поганки и мухоморы высотой  с куст волчьей ягоды или боярышника, а некоторые -  даже с  небольшое дерево. Фотоаппаратов с телефонами и здесь под руками ни у кого не оказалось, но нашлись трудолюбивые энтузиасты и любознательные труженники, спилившие чудовищные грибы, притащившие их в собственные дворы и даже  ухитрившиеся  эти растительные гиганты засушить.
Заинтригованные городские ботаники, прослышавшие про чудеса губернской природы,  не поленились посетить  далекие грибные леса,  но обнаружили в них, как и полагается в мае, лишь не поражающие своими размерами сморчки и строчки. Однако предъявленные им сухие  мухоморы, размерами превышающие грибки на детских площадках,  на глаз сочли неподдельными,  хотя везти их в Город на квалифицированную экспертизу  решительно отказались по причине огромных размеров и неподъемной тяжести. Подобная нерадивость не помешала кое-кому из перспективных  ученых задуматься о написании книг и диссертаций, посвященных  решению такой важнейшей народнохозяйственной задачи, каковой,  вне всякого сомнения, является  выращивание чрезвычайно крупных грибов.
По поводу же происхождения грибных  мутантов все единодушно сошлись в мнении, что скоро на губернских землях и не такое вырастет. Ведь предупреждали  же умные люди, что  нельзя идти на поводу у  на-глых англичан, которые, стараясь избавиться от своего  ядерного дерьма, выискали дураков, которые согласились за копейки  организовать  в собственном доме радиактивную помойку. Но жадность, как известно, фраера погубит, и  не за горами то время, когда и у  самих губернских жителей появятся рога и копыта. Но и пастырям мутировавшего  стада не поздоровится, отольются кошке мышкины слезки, и они тоже станут  рогатыми и хвостатыми, да поздно пить боржом, когда почки отказали
Все эти псевдофакты, отправившись в почти переполненную копилку губернских домыслов и слухов, взбудоражили и обнадежили местного обывателя. Поэтому, когда на Город напали монстры, взлетела ракета, и ушли на запад танки, народ уже был подготовлен, уже давно чего-то ждал и  был готов к новым неожиданностям и поворотам городской истории.



Глава одиннадцатая,
посвященная протянутой руке


К
аждый, обремененный общественными обязанностями или занятый   добычей собственного пропитания,  хорошо знает, как тяжело в холодные зимние дни с утра отправляться на службу, когда даже бодрым и подогреваемым приятными предчувствиями профессио-нальных успехов или предстоящей зарплаты приходится преодолевать сопротивление природы. Тем же, кто от жизни устал, делать это стократ сложнее, а несчастному или  падшему приходится подчас просто ползти.
Вот и героиня наша темным февральским утром  с трудом брела на работу, стараясь не смотреть на прохожих. Мы не знаем наверняка, что заставляло ее идти с опущенной головой: может быть, нежелание видеть людей, а может быть, напротив,  желание самой проскользнуть по улицам незамеченной, - но только шла она, стараясь ни на кого не смотреть и прячась от чужих полусонных глаз. Но в какой-то миг ее собственные глаза  все же выхватили случайно из спешащего потока одно лицо.
Знакомый некогда мужчина равнодушно скользнул взглядом по бесцветной женщине, прошел мимо, но через несколько шагов резко затормозил на скользком асфальте, остановился, обернулся, собираясь с мыслями. Промелькнувшая в утреннем полумраке  высокая женщина с опущенной  головой задела его память, но   несколько мгновений он не мог понять, кто это. Он смотрел ей вслед,  а воспоминания уже возродили чудесную картину: майское утро, влажный асфальт, солнце и летящая вперед высокая девушка с гордым лицом и  фиалковыми глазами.
Евгений Петрович помнил Тоню давно. Встречал ее на улицах еще школьницей, издалека любовался ею в университете, познакомился с ней в библиотеке, куда она пришла работать совсем молодой. Тоня очень нравилась ему, но была слишком хороша, чтобы скромный аспирант мог иметь хоть какие-нибудь шансы  заинтересовать подобную девушку. Пожалуй, он был тогда даже влюблен, но прогнал, спрятал неподобающее чувство. В библиотеку Евгений Петрович давно уже не ходил, произошедших с Тоней перемен не видел и теперь был поражен ее видом  и походкой. Еще несколько месяцев назад он  не решился бы протянуть руку помощи  тому, кто об этом не просит, но уже известные читателю  осенние события изменили его отношение к миру, и он, почувствовав, что рука эта Тоне необходима, кинулся вслед  уходящей.
Евгений Петрович догнал Тоню, остановил, взяв под локоть.
- Тоня, здравствуйте, как вы поживаете? Давно вас не видел.
Тоня хмуро кивнула, пряча глаза, отняла руку и явно ждала, чтобы  Евгений Петрович ушел.  А он внимательно  рассматривал ее, удивляясь тому, как молчалива та, что прежде  так любила меткое слово. Наконец, он пренебрег условностями,  не позволяющими задавать посторонним важные вопросы, и спросил
- У вас неприятности?
- Да нет, все нормально, - сказала Тоня.
А сама  подумала, что если все, происходящее с ней, -  норма, то патология, наверное, помещается где-то в аду, и ей вдруг захотелось сказать это стоящему напротив мужчине. Евгений Петрович  же  почувствовал едва заметные Тонины колебания и решился:
- Может быть, я смогу вам помочь?
К чему обычно сводится  мужская помощь, Тоня хорошо знала, а Евгений Петрович, судя по ее  воспоминаниям, и сам нуждался в серьезной поддержке, но  что-то в его словах тронуло Тоню. И она, подняв на него все еще яркие глаза, сказала правду:
- Плохи мои дела, Евгений Петрович,  плохи настолько, что помочь мне вряд ли кто-то сможет.
- Да что с вами?
По Тониному лицу внезапно потекли слезы, и она стала смахивать их ладонью.
- Успокойтесь, прошу вас, - Евгений Петрович нашел платок и протянул его женщине. -  Какой же я дурак, здесь, конечно, не место для беседы.  Вы сейчас на работу?
Тоня кивнула,  платка не взяла, и Евгений Петрович, обмирая и не веря, что он это делает, сам начал вытирать ей  слезы.
- Вот так, а платок все-таки возьмите. Если вы позволите, я встречу вас после работы.
Тоня замотала головой, давая понять, что это невозможно, а Евгений Петрович, продолжая удивляться себе, предложил:
- Тогда, может быть,  я  зайду к вам домой, и вы мне все расскажете?
А Тоня неожиданно для себя сказала:
- Заходите.
И назвала адрес.
- Так я часиков в семь загляну,  вы уже будете дома? - спросил Евгений Петрович.
Тоня снова кивнула,  и они попрощались.
Эта встреча весь день не выходила у Тони из головы. Когда-то очень давно он был влюблен, она с первого взгляда определяла влюбленных мужчин, но был застенчив, робок, а ей нравились победители. Она вспоминала, как он смотрел на нее на улицах, а она подразнивала его улыбками и поворотом длинной шеи,  как ловила на себе его взгляды в университетском городке, как забавлялась, когда их наконец-то представили друг другу в библиотеке,  и он затрепетал, стесняясь протянуть руку.
Но теперь все иначе. Он постарел,  а она очень подурнела, и им, добрым и мягким, скорее всего, движет простая жалость, если, конечно можно назвать простым это чувство, основанное на умении почувствовать боль другого. Раньше чужой жалости Тоня не выносила, но теперь вдруг поняла, что готова принять ее. Тщетно  отгоняла она  ожившую надежду:   мысли о предстоящей встрече так занимали ее, что днем она всего пару раз воспользовалась своим запасом и по дороге  домой в магазин заходить не стала.
Возвратившись в  половине шестого домой, Тоня принялась прибирать в квартире, но толком ничего не сделала и поминутно следила, как медленно ползут к семи стрелки часов. Она почему-то решила, что Евгений Петрович придет  ровно в семь, и когда эти семь наконец наступили, ожидала немедленного звонка в дверь. Но звонок молчал,  и в пятнадцать минут восьмого она достала серебряный папин лафитник, сходила в прихожую за сумкой, достала бутылочку, налила и выпила, сказав себе громко:
- Эх, как ты была  дурой, так  дурой и осталась.
Евгений Петрович пришел в половине восьмого, позвонив так тихо, что Тоня не сразу услышала. Он был с букетом, и цветы  поразили ее. Когда-то ей часто дарили цветы, но затем долгое время она получала в качестве презентов только спиртное, а последний год научил ее обходиться и вовсе без подарков.
- Извините, еду издалека, заносы, пробки, полпути шел пешком. Это вам, боюсь, не померзли ли.
Они прошли в комнату, и одинокая недопитая бутылка на столе объясгила Евгению Петровичу все. 
- Ну вот, вы все сами видите, - сказала Тоня резко. – Алкоголичка.
А Евгений Петрович не стал расспрашивать  и утешать, а попросил:
- Чаю не дадите, замерз очень.
И потом, за чаем, Тоня  постепенно рассказала обо всем.  Евгений Петрович слушал очень внимательно и засиделся допоздна. Он наведался к Тоне  еще пару раз,  а на третий сказал напрямик:
- Знаете, Тоня, у меня в соседях живет отличный врач-нарколог. У него частная клиника, очень приличная. Если вы не возражаете, я расскажу ему о вас, он должен помочь. Деньги у меня есть, я менял квартиру, осталась небольшая доплата.
Тоня задумалась. Ее многие уговаривали лечиться: директриса, сослуживцы, прежние друзья, соседки. Но за последние годы Тоня встречала многих, лечившихся, не долечившихся и якобы вылечившихся. И видела, каким волчьим взглядом смотрят они на спиртное; как, ненавидя весь мир, стойко отказываются от поднесенных рюмок; как  до поры до времени терпят тяготы безалкогольного ада. И с какой радостью и отчаянием  возвращаются  потом,  когда становится совсем невмоготу, к тому, что стало дороже всего на свете.  Как, исходя кровью,  выкусывают зубами зашитые под кожу бомбы и спирали; как пьют, захлебываясь и давясь, стремясь наверстать и догнать; как, отведав необходимого для жизни  напитка, корежатся в предсмерных конвульсиях.
Бросили же пить на ее памяти всего трое,   просто завязали, забили, начисто забыли про спиртное. И все трое, не прибегая ни к каким медицинским  методикам и опираясь лишь на какие-то известные только им основания. У Тони некоторые причины начать все заново с недавних пор вроде бы тоже появились, хотя были они пока слишком призрачными, не вполне достаточными. Но, поразмыслив, Тоня поняла, что она ничем не рискует, а Евгений Петрович  очень настаивал, и в конце марта она дала согласие и легла в клинику.
Евгений Петрович навещал ее каждый день, только один раз на три дня свалился с гриппом, но, едва встав с постели, тут же прибежал в больницу.  Даже ему  не рассказывала Тоня того, что происходило с ней в этот месяц, и лишь ей было известно, как  не хотели ее душа и плоть расставаться  с прежними привычками. Но через три недели она посветлела лицом, а в самом конце апреля Евгений Петрович уже забирал ее из больницы с утешительным диагнозом.
За день до выписки, вечером, к Евгению Петровичу  зашел сосед-нарколог, помялся:
- Я хочу предупредить тебя, Женя. Я сделал все, что мог, но женский алкоголизм отличается рецидивами,  и твоей прекрасной даме  нужен эффективный заменитель. Ей должно быть хорошо без алкоголя, Женя, все время хорошо, радость ей нужна, чтобы хотелось жить. Но если она еще раз сорвется, то вряд ли остановится. Так что старайся.
 Первые   две недели дома Тоня была веселой,  много гуляла, радовалась маю. Не веря своим глазам, рассматривала она весенний мир, дивясь его совершенству и сожалея о том, что так долго лишала себя удовольствия видеть его. Часто ходила на Набережную, заглядывалась на облака и Реку.  На обратном пути заходила  в самый центр за цветами, с удовольствием выбирала их, подолгу рассматривая букетики ландышей и незабудок и поражаясь сложному устройству каждого цветка. Принесенные цветы соединяли дом с залитым светом Городом и требовали немедленной уборки, и она с удовольствием мыла окна, натирала паркет, чувствуя, как все вокруг начинает светиться, а  квартира наполняется свежестью и жизнью.
Свободного времени образовалось предостаточно, и как-то утром Тоня, обдумывая, чем бы заняться, почувствовала давно позабытое влечение и пошла в папин кабинет. Расчехлила пишущую машинку, неуверенно попробовала клавиши. Нашла чудом сохранившиеся бумагу и ленту и впервые за десять лет напечатала несколько слов. Сменила лист и поняла, что слова давно уже были на подходе, и ждали только этих ее действий, а теперь готовы литься из нее, ложась на бумагу ровными рядами.  И она писала, писала, писала, пока рассказ не закончился.


Программист

В ясную весеннюю благодать, в великолепии лета, в разно-цветии осени и в ослепительном сиянии зимы все готовилось к смерти, старело и дряхлело, покрывалось тленом, обращалось в прах, становилось ничем. И был этот процесс необратимым, безжалостным, неумолимым, вечным.
Разрушались зубы, тускнела кожа, выпадали волосы. Лома-лись вещи, бился фарфор, покрывались трещинами стены. Мно-жились бактерии, гнили фрукты, вяли цветы. Не смеялось, не плакалось, не пелось. И эта не-жизнь наводила такую тоску, что хотелось завыть.
Мысли текли слезами, воспоминания  приходили лишь о том, чего не произошло. Непережитое было значительнее и весомее прожитого. Все было совсем не так, и было решительно поздно. Молодость прошла мимо, как белая яхта, уплывающая в старость.
Удовольствия больше не удовлетворяли, страхи не пугали. И когда расхотелось даже курить, и появилась манера глубоко задумываться на переходах  перед несущимися автомобилями, стало окончательно ясно: жизнь отдала все свои смыслы смерти.
Выйдя из троллейбуса, в котором хотелось ехать вечно, ехать все равно куда, забывшись и не думая ни о чем, она увидела, что на столбе, словно последний, цепляющийся за жизнь листик, трепещет объявление:

"Программирую на успех, оптимизирую жизнь, изменяю ус-ловия существования"
    Она и в реальные-то человеческие возможности давно не ве-рила, какое, к черту, программирование! С самого начала начал хаос, и только хаос, зияющий, всемогущий, путающий все помыслы и разрушающий все намерения, царил в этом мире. Ну, разве можно программировать полнейшую бессмыслицу, оптимизировать абсурд? Но вопреки своим мыслям, она все-таки оторвала единственный язычок с телефонным номером, смяла в кулаке. Чтобы оттянуть возвращение домой, достала телефон, набрала номер.
- Я по объявлению. Не могли бы вы…
- По телефону справок не даем. Если хотите, приезжайте.
И толково разъяснили, куда и как. Она зачем-то поехала, прошла, зашла, села на предложенный стул и стала рассматри-вать молодого парня, внимательно изучающего ее. Так, ничего особенного, клерк клерком. Как всегда, все было очень глупо и скучно, и она пожалела, что пришла.
- Я сейчас вам все объясню. Жизнь наша – сложнейший динамический процесс со множеством перекрестков и развилок,  точек бифуркаций, ну, то есть, резких изменений. Протекание ее  зависит от огромного числа условий. Меняя некоторые из них, мы можем  в очередной критической точке повернуть жизнь, изменить ее течение в желаемом направлении. Вот сложнейшая программа, она позволяет давать квалифицированные рекомендации. Посмотрите.
Он  говорил заученно и наукообразно, как ничего не смысля-щий менеджер по продажам, который пытается впарить лоху-покупателю прибор, излечивающий от всех болезней и созданный на основе информационно-торсионных  и хрен знает еще каких несуществующих полей. Она слепо взглянуло на светящиеся, испещренные математическими иероглифами  внутренности ноутбука.
- Вот здесь, видите, и вот здесь.
Ей было все ясно, но вставать со стула не хотелось.
- Что я должна делать?
- Мне нужно узнать некоторые параметры, данные именно вашей жизни. У нас разработаны таблицы, нужно ввести усло-вия. Вот тут анкета, двести вопросов, нужно ответить, давайте прямо сейчас, если не торопитесь.
Торопиться было решительно некуда, и она отвечала, поче-му-то очень стараясь быть точной, вспоминала, прикидывала и оценивала.
- Ну вот, я  безотлагательно этим займусь, вы можете идти домой, а к вечеру все будет готово.
- Сколько я вам должна?
Она очень удивилась, когда услышала:
- Я энтузиаст, знаете ли. Так сказать, в порядке исследовательского интереса. Мне просто любопытно, что можно сделать в этом направлении.
Она наконец нашла в себе силы подняться. Надо было бы сказать ему, чтобы брал хоть какую-нибудь плату, бесплатно раздается лишь  никому ненужное, но  говорить было неохота, и она  молча ушла, почти сразу забыв о скучном приключении.

Санечка шел на шаг впереди, не оборачиваясь, протянул ей указательный палец правой руки:
- Давай пойдем, как два сцепившихся хоботками слоненка. 
Фраза слегка кольнула неуместностью, какой-то неподо-бающей для публичного места слащавостью.  Не понравилось ей и то, что он не оглянулся, но, помедлив секунду, она взялась за протянутый ей палец. Потоки весеннего солнца заливали в тот день Город,  и такой же солнечной, теплой стала их жизнь. Образ их жизни, пропади она пропадом, был активным, очень активным, и, вне всякого сомнения, положительным, правильным и интеллигентным.
 Они исходили туристскими тропами всю страну, объездили с гитарой знаменитые песенные фестивали, сплавлялись на байдарках по всем мыслимым рекам, поднимались с рюкзаками к немыслимым высотам. У них было море похожих друг на друга друзей, в их гостеприимном благополучном доме подрастали закаленные румяные дети, радовала глаз и сердце огромная библиотека, и  не было места пьянству, грубости и мещанству.
Через пять лет она почувствовала, что ей вовсе не хочется ночевать у костра, варить в закопченном котелке кашу для прожорливой оравы, ходить в кедах и находить на ночном небе созвездия, черт бы их побрал. Стесняясь, она призналась себе, что предпочитает лыжным ботинкам сапоги на шпильках, разговорам о дзен-буддизме – любую теле-программу, в которой о дзен-буддизме не говорится,  покупке деревообрабатывающего станка - приобретение новой шубы, а самодельным, произведенным из лесных коряг подаркам на день рождения – кольцо или цветы. Еще через несколько лет она точно знала, что больше всего на свете, до зубовного скрежета,  ненавидит туристские песни.
Вместо полезной и здоровой пищи  хотела она неполезную, перченую и соленую, вкусную. Всех умных и порядочных друзей своих, не задумываясь, поменяла бы она на одного забулдыгу-любовника. Вместо отпуска в горах  Алтая просто повалялась бы месяц дома. Звуки   струн вызывали у нее крапивницу. Она не выносила интеллигентных бородатых мужчин и доброжелательных женщин, чьи  порядочные лица не знали унижающей косметики.
С радостью  дала бы она в морду всякому, кто заваливался на ночь глядя в ее дом в надежде на задушевную беседу.  С наслаждением сломала бы лыжи, порубила топором гитару, порезала бы на куски резиновую лодку. В ответ на бардовское пение  с удовольствием бы заорала "Однажды морем я плыла". Но это было неинтеллигентно, и она терпела. Она  давилась зеленым чаем и  мечтала о граненом стакане с мутным самогоном, толстом соленом огурце и кильке пряного посола.
Пиком ее негласного сопротивления стал отказ от летней поездки на Ангару. Тут-то и выяснилось, что потребление алкаемых ею продуктов в России ни для кого проблемой не является, нашлась и соответствующая компания. Она стала пропадать из дома все чаще и чаще, сначала на несколько часов, потом на несколько дней,  сильно похудела, стала похожа на драную кошку, но именно в таком виде очень нравилась определенному типу мужчин. Там, куда она исчезала, ее хорошо понимали, сочувствовали.
- Я, Жор, полмолодости провела в лесу, я тонны в рюкзаках перетаскала.
- На хера ж тебе это надо было, красотуля?
- Вот  ты поднимался когда-нибудь в горы с полной выклад-кой?
- Что я, мудак, что ли?
- Ну не хочу я, Кать, потихонечку перепихиваться с собст-венным мужем в спальном мешке, не хо-чу!
- Да ладно тебе переживать, хорошая моя, я вот где только и с кем не трахалась, правда вот с мужем не случилось. Но спальный мешок для этого дела, конечно, не фонтан.
- И дни рождения я хочу отмечать не на траве, у костра, а  за столом в ресторане.
- Он что, жадный, что ли, у тебя такой? Это ж хуже не придумаешь, когда мужик жадный.  Бедная ты моя, бедная, зачем же ты за этого козла выходила? Думала-то чем, жопой?  Вот  все мы такие дуры, нам лишь бы пристроиться чьи-нибудь портки стирать! А спроси нас: зачем?
 Муж и дети, увлеченные байдарочным походом, поначалу ни о чем не знали, и первой забила тревогу мать, а затем и сестра. Пытались взывать к ее совести.
- Ну, чего тебе не хватает? Ведь таких мужей больше нет, ты  пеленок не знала, никогда ни одной сумки из магазина  не принесла. Ты же мать, постыдись.
Она регрессировала стремительно и старательно, превра-щаясь на глазах изумленной общественности  из приличной женщины, уважаемой матери семейства, потомственной интеллигентки, дипломированного узкого специалиста и увлеченной туристки в подзаборную пьянь, шваль и синеглазку, и была премного этим довольна. Тут  в спасение заблудшей включились все: муж, дети, многочисленные друзья, родственники, очень многочисленные друзья родственников, коллектив и соседи.
Ее многократно кодировали, зашивали, промывали, загова-ривали, отчитывали и подвергали, и в результате всех этих по-лезных спасательных мероприятий добились того, что один раз на рассвете, пытаясь раз и навсегда избавиться от своей неподобающей испорченности, она достала пузырек со снотворным и с той же старательностью, с которой раньше ела  ненавистный обезжиренный творог, разжевала тридцать таблеток. Ее, разумеется, спасли, выставили дежурства, после чего жизнь ее окончательно прекратилась.
Но однажды, серым осенним днем, когда с серой же тоской рассматривала она свое серое отражение в тусклом зеркале,  недоумевая, почему все такое серое, сестра привела в их дом молодого очкарика с тонким чемоданчиком в руке.
- Знакомься, Вадик. Он просто творит чудеса и сейчас сам расскажет тебе об одном уникальном методе.
Она дала себе слово не спорить с ними, быть хорошей девочкой, пусть делают с ней все, что хотят, раз им это нравится. И терпеливо слушала, пока странноватый Вадик самозабвенно нес какую-то ахинею про множество реальностей, про инобытие, ту-бытие, потенции и виртуальные возможности. Глаза его горели, что, само собой, доверия не внушало.
- Понимаете, любое развитие можно уподобить течению реки, и нам видна лишь ее поверхность. Но существуют внутренние механизмы развития, так сказать, глубины, подводные течения, камни, пороги и перекаты. Если знать их, то можно попытаться направить жизненный поток в ином, благоприятном направлении, в другое удобное русло.
Она терпеливо и старательно ответила на все дурацкие вопросы и безучастно смотрела, как пальцы парня летают по клавиатуре, мечтая лишь о том, чтобы все  ушли и оставили ее в покое.
- А когда же можно  ждать результатов? -  бодро спросила сестра,  уже пожалевшая о том, что связалась с таким заморо-ченным умником.
- Да сегодня же к  вечеру все и изменится, - пообещал парень уже с порога.

Она не решалась войти, затем резко распахнула дверь.
- Юрий Дмитриевич, я хочу забрать документы.
- Так я и знал! – закричал декан, снимая очки. – Ты хоть по-нимаешь, что я взял тебя вопреки результатам экзаменов, про-сто поверил в тебя и все, что-то почувствовал. А кто-то дос-тойный остался за бортом.
- Знаю, Юрий Дмитриевич, но я не могу.
Она провела здесь всего пять дней, и уже знала, что так жить не сможет. Этим летом, выдержав огромный конкурс, она перевелась в этот лучший технический вуз страны. Ее побудила случайная фраза диктора, сообщавшая, что ведущий популярной телепрограммы, чья фамилия была знаковой не только для всего населения страны, но и для профессионалов, читает лекции именно в  этом вузе.
- Им, значит,  светило преподает, а мне всякие доценты Тютькины-Пупкины, - с обидой думала она несколько дней.
А затем подняла всех на ноги, уговорила мать и  все лето сдавала экзамены, отвоевывала в обиженном родном вузе доку-менты, собиралась в дорогу. Но, прожив несколько дней в зага-женном общежитии,  испугавшись, что нужно досдавать ненавистные черчение и химию, прикинув, что на библиотекарское вспомоществование матери в столице можно лишь  умереть с голоду,  с тоской вспоминая свой любимый дом,  твердо решила вернуться.
- Не дури, не одна ты скучаешь по дому, упускать шанс, ко-торый я подарил тебе, - безумие. Ступай, подумай хотя бы до завтра.
Обливаясь слезами, она осталась. Она не заметила, как прошло время. Сначала догоняла сокурсников, потом перегоняла, втянулась, вуз окончила первой, осталась в аспирантуре, уехала на стажировку в Америку, окончательно поселилась в Лондоне.
Она стала лучшей в своей сверхинтеллектуальной профес-сии. Ее знали во всем мире, ждали ее статей, ссылались на ее мнение, как на последнюю инстанцию. А она знала, как скоротечно время и на всякую ерунду его не тратила, решала только самые сложные задачи. То, что умела она, кроме нее могли делать всего  несколько человек в мире: четверо в Китае, парочка в Америке, ну, и в России находились.
Вселенная могла открыть свои тайны только им, этим из-бранным счастливцам, но, видит Бог,  они это счастье целиком отработали, уж они  для этого поишачили, потрудились как ло-мовые лошади, как запряженные в мировую колесницу волы. Ну и плюс, конечно, поцелуй ангела. Лошади, тяжеловозы владимир-ские, которых ангел не побрезговал поцеловать между  потными ушами.
Через полтора десятка лет ее достижения перешли через такие далекие рубежи познания, что коллеги стали поговаривать о Нобелевской премии. А все остальные профессиональные награды у нее уже были.
Конечно, она занималась не только этим. Классика, конечно, классика, канон есть канон, но стереотипов она не любила и при всяком удобном случае их ломала. Ей не нравилось традиционное представление о синем чулке, о страшненькой, очкастой женщине-ученом, и она с удовольствием делала все, чтобы его разрушить. Одевалась у лучших портных, завела личного стилиста, холила тело, а красоты ей было не занимать. Она знала, что и тогда, двадцать лет назад, добрейший Юрий Дмитриевич взял ее на курс именно смущенный ее красотой, за которой виделась ему гармония духа. И все эти годы  успевала она  быть  красивой, элегантной, совершенной.
Она умно, правильно вышла замуж, но с детьми не торопи-лась. Была уверена, что беременная женщина  может думать только о том космосе, который внутри нее, а родившая готова променять все тайны мироздания, все Творение на единственное существо, сотворенное ею самой.
Беда настигла ее в самый неподходящий момент, на самом взлете, на пике, в максимуме интереснейших изысканий. Материя всегда жестоко наказывала пытающихся проникнуть в ее тайны, и болезнь ее была следствием тех экспериментов, без которых в ее профессии любая теория оставалась только выдумкой, измышлением, гипотезой.
- Ну что ж, все правильно, должна же быть компенсация, - думала она почти спокойно. – Мне дано столько, что по всем за-конам сохранения утечка просто необходима, поскольку природа не терпит аномалий. Ничего, все наладится.
Обезумевший муж и озабоченные коллеги организовали ей достойное лечение. Она лечилась в превосходном американском госпитале, в замечательной израильской клинике, в самом луч-шем японском медицинском центре. Она согласилась испытать на себе новейшие методики и вновь изобретенные лекарства. Ее возили к тибетским гуру, ямайским целителям  и африканским колдунам. Вереница врачей и экстрасенсов было сверх меры озабочена ее нездоровьем.   
Умирать она поехала домой. До неузнаваемости исхудав-шая, облысевшая, прозрачная и слабая, она вытирала слезы ма-тери, но говорить уже почти не могла. Родные толпами водили к ее постели отечественных врачей, целителей, знахарей, но будущее было ей уже известно, и она лишь смиренно терпела.
Этого парня привел дядя.
- Дорогая, он просто волшебник, творит чудеса. Ты знаешь, вылечить тебя нелегко, но  он идет совершенно другим путем. Ты понимаешь, жизнь, оказывается, можно оптимизировать. У него есть программа, которая позволяет изменять ее направление. Он просто найдет  точку,  которая привела к твоей болезни, и, изменив некоторые условия, повернет процесс. Пожалуйста, разреши ему попробовать
Она, которой на этом свете почти не было равных в мате-матике, снисходительно улыбалась, слушая его. Бедный дядя, как он постарел! Он  был школьным учителем физики и когда-то обучал ее азам наук, а теперь вот несет всякий бред. Ну да ладно, хуже ей уже не будет, а у мамы хоть на несколько часов  появится надежда.
Вошедший одет был небрежно, но ей сразу стало понятно, как дорога и изыскана эта нарочитая, тщательно созданная не-брежность, что перед ней денди и эстет. Оторвавшись от созерцания его одежды, она вдруг ощутила неприятное чувство смутного узнавания. Несомненно, она видела его раньше, но безукоризненная память буксовала, а неведения она не  терпела. Но сил на расспросы не было, и она погасила  досаду. 
- Ваши родственники уже сообщили мне некоторые данные, но есть вопросы, на которые ответить можете только вы лично. Я буду спрашивать, а вы кивайте. Ладно?
Она кивнула, а сама  все думала, думала, где могла его ви-деть. Парень спрашивал, нажимал клавиши, снова спрашивал, наконец, опустил крышку компьютера и сказал, по-пижонски растягивая слова:
- Я очень сожалею, но в вашем случае сделать  ничего нельзя. Лимит исчерпан. Увы, по закону жанра каждому отведено только три попытки, три жизни, три этажа.  Ведь меняя собственную жизнь, вы одновременно меняете весь мир, всех нас, и меня в том числе. Мы, право, устали от инициированных вами перемен. Всегда следует вовремя остановиться. А то знаете, получится как в том анекдоте: ну какого же хрена тебе еще надо?
И парень, фривольно подмигнув ей, неприлично засмеялся. А она  только успела вспомнить, где и когда видела его. И уже по-том, в том  месте, о котором она так и не удосужилась  ни разу задуматься на земле, вспомнила все. И свою спокойную, мирную, ничем не омраченную первую жизнь. И вторую, радостную, переполненную впечатлениями. И третью, великую. И сочла все, происшедшее с ней,  мудрым и справедливым. И еще многое узнала, причем с предельной ясностью и полнотой, удивляясь тому, что знание, оказывается, может приходить без мучительного труда.
 А вот личность программиста так и осталась для нее за-гадкой,  хотя кое-какие предположения  по этому поводу  у нее, конечно, возникли.
 

Тоня прочитала рассказ: слова слушались ее, как прежде, и от радости она заплакала. Подумала: «Надо бы Туневу показать». Кое-что поправила в тексте и оставила его немножко полежать, решив вернуться к нему через несколько дней.
Все было слишком хорошо, и Тоня боялась, боялась даже думать о происходящем, чтобы не спугнуть вплотную подошедшее счастье. К тому же,  приближался ее день рождения, и она,  радостная и обновленная, ждала от него не подарка, а чуда.



Глава  двенадцатая,
рапортующая об одном образцовом супружестве


Б
раки совершаются на небесах, и  радуемся мы тому, насколько  пре-дусмотрительны эти небеса, помещающие будущих супругов в соседние подъезды, или усаживающие за одну школьную парту, или располагающие в непосредственной близости их служебные столы, а иногда  и приводящие их в одно и то же время на дежурные клубные танцы. Именно  на таком приятном и полезном увеселении и познакоми-лись будущие члены  одной губернской семьи, которая достойным своим укладом и образцовым порядком вполне заслужила того, чтобы рассказать о ней  читателю.
Валя была благодарна мужу за то, что он женился на ней, полноватой, толстоногой, белобрысой, широколицей, причем взял ее замуж, не заставив долго ждать, а повел в загс радостную, сияющую, восемнадцатилетнюю, не успевшую приобрести печального  женского опыта. Все девятнадцать лет своего многотрудного супружества  была Валя преданной женой и образцовой    хозяйкой, служила  снизошедшему до нее мужчине верой и правдой,  старалась изо всех сил и успела свить уютное  гнездышко в полученной мужем квартире, наладить дома идеальный быт и вырастить дочь, которую уже вполне успешно выдала замуж за молоденького лейтенантика,  посланного  защищать родину аж на Дальний Восток. 
Сама же  приобрела профессию кондитера, справедливо полагая, что женственное это занятие может лишь способствовать  строительству семейного очага и укреплению уз Гименея. На работе Валя сильно уставала, но темпы и качество домашнего труда не снижала, выполняя все свои обязанности с постоянным и похвальным рвением.
Валин муж, Николай Игнатьевич, мужчина хотя и некрупный, но цену себе знающий, имел чин прапорщика и все мужские достоинства с частицей "не": не курил, не  очень сильно пил, не гулял, почти не утаивал от жены денег, разве что самую малость.  Превыше всего положительный супруг ценил свою армейскую службу, позволившую ему, до восемнадцати лет не видевшему унитаза и газовой плиты,  выбраться из глухой  мордовской деревеньки  и зажить вполне цивилизованной жизнью в губернском городе.   
В военном училище, где он отдавал многолетний долг отчизне, в его обязанности была вверена уборка обширной образцовой территории, и  ретивый прапорщик старался вовсю. Заставлял курсантов и солдатиков сдувать пылинки с глянцевой листвы, скоблить до блеска стены строений, драить до дыр идеальный асфальт, каждую неделю стирать многочисленные пестрые флаги, высаживать цветы  абсолютно правильными геометрическими фигурами, ровнять кустарники с точностью до миллиметра  и по зимнему времени выстраивать сугробы в сложные архитектурные сооружения с оптимальным наклоном откосов. Он на глаз отличал требуемые по уставу семьдесят пять градусов направляющей сугробов  от угрожающих порядку и оборонной мощи страны семидесяти семи или семидесяти трех и, обнаружив неточности, серчал, заставляя нерадивых разрушать неверные построения и создавать новые, укладывающиеся в  неопасные для отечества нормы.
Преданный своему  делу,  Николай Игнатьевич до зубовного скрежета боялся и до душевного трепета уважал вышестоящее армейское начальство, а родное училище почитал больше родины и семьи. Когда же капитализм показал свой отвратительный оскал, в стране началась череда антипатриотических безобразий и в результате происков проклятых америкашек уважаемое учебное заведение приказало долго жить, рьяный военный был вынужден  несколько изменить род занятий и стал хранителем некогда славного музея боевой техники.
Поскольку процедура закрытия сопровождалась массовой распродажей всеми, кому не лень,  всего, что имело хотя бы какую-то цену,   то некогда  обширный парк военных машин и механизмов заметно поубавился, так что музей оказался весьма скромным. Существенное сужение поля деятельности и резкое падение числа подчиненных заставило отменного прапорщика  слегка загрустить и перенести служебное  рвение домой.
Строгий муж и  раньше  свою покорную жену не баловал, требовал с нее не меньше,  чем с солдат, не давал ей расслабляться и бездельничать, попусту прохлаждаться и валяться, заниматься всякими глупостями и бить баклуши, а уж теперь, от нечего делать, многократно усилил надзор, стал  куда  строже и придирчивее. С подозрением рассматривал полированные поверхности мебели, выискивая  пылинки и микроскопические пятнышки, лично сверял соответствие фарфорового блеска унитаза с  ведомыми только ему эталонами,  строго оценивал сияние воротничков,  исследовал требовательным пальцем остроту брючных складок, и если находил огрехи, начинал куражиться. Заходился в визгливом крике:
- Ты  что, меня перед людьми опозорить хочешь?!
И швырял не соответствующие стандартам брюки или рубашки с балкона, с удовольствием наблюдая, как они  ленивыми парашютиками  опускались на землю,  уже встречаемые вышколенной, запыхавшейся от стремительного спуска  с пятого этажа женой.
Любил бдительный супруг проверять и качество приготовляемой женой  пищи, но на обманчивые вкус, цвет  и запах не полагался, удостоверяясь в наличии в блюдах необходимого количества  белков, жиров, углеводов и витаминов при помощи таблиц из сталинской поваренной книги.  Сверял размеры и форму  очищенных картофелин, настаивая на их точнейшей  одинаковости, строгой идентичности и конгруэнтности, и в случае несоответствий и несоразмерностей грозно тыкал в выделяющийся овощ коротким пальцем:
- Вот эта крупнее!
И с наслаждением опрокидывал кастрюльку в мусорное ведро.
- Да  твоему недомерку просто не хрен делать, лучше бы бабу себе завел или с мужиками когда  выпил, - горячились  Валины приятельницы. - Да ты больше его в два раза, треснула бы по наглому хайлу, чтобы не куражился.
Валя и в девушках  хрупкой не была, а сладкие кондитерские занятия сделали ее женщиной видной, пышной, ежедневный же каторжный труд на благо привередливого мужа позволил за два десятилетия так натренировать  разнообразные группы мышц,  что силачам и культуристам для подобных результатов  понадобились  бы тонны стали и  пуды специальных препаратов, поэтому  с мелким Николаем Игнатьевичем она  могла бы  справиться играючи. 
Но  покладистая кондитерша в память о матримониальном благодеянии супруга и просто в силу своей природной безответности сносила все безропотно и даже не переговаривалась. Подругам же отвечала:
-  Не любит он меня, вот и все,  а женился, потому что время пришло и так надо было. Решил, что буду надежной женой, хорошей домработницей. Вон я какая, некрасивая, неуклюжая, нога сороковой размер, а у него тридцать восьмой. Ну как ему меня любить? А с нелюбимой трудно всю жизнь прожить. Да я и сама виновата, ведь видела, за кого шла, а вот польстилась, побоялась в девках остаться. А про любовь никто из нас и не вспомнил.
- Да разве можно выходить замуж за мужика, у которого тридцать восьмой размер,  я бы никогда не вышла, будь он хоть Сталиным, хоть Наполеоном! -  возмущались подруги. – С таким размером надо ноги жене целовать, радоваться, что глаза на это закрывает. А по поводу красоты, это как посмотреть. В природе только пять процентов правильных лиц и тел, а замуж все выходят, и это самое делают все.  На  любую самостоятельную, да аккуратную, да хорошую хозяйку всегда желающие найдутся, и еще очередь выстроится.  Цены ты себе не знаешь.
Сам же Николай Игнатьевич лишь совсем недавно задумался и о любви, и о женской красоте, почувствовав к ним непреодолимую тягу. Он,  долгое время оценивавший женщин в системе параметров "готовка-уборка-стирка", вдруг обнаружил еще один неведомый ему прежде критерий женских достоинств и подолгу задерживался теперь взглядом на очах, ланитах и персях. Кто-то неведомый и жестокий постоянно преследовал стареющего беззащитного вояку, колол в сердце, щипал за краснеющие щеки, щекотал в самых укромных местах. А иногда трогал даже то, что умники из  военных академий называли струнами души, не торопясь, перебирал их, заставляя трепетать и волноваться непривычную эту душу.
Помучавшись с полгода, доблестный военный не выдержал напора нахлынувших на него чувств и внезапно  вознамерился  дать им выход в стихах, которые полились из него, словно мутная вода из подставленного под водосточную трубу и переполненного до краев ушата.  Желая порадовать читателя самобытностью  армейской поэзии,  мы приведем небольшой  образец этого неподражаемого творчества, во всей полноте демонстрирующий и эстетические устремления автора, и его мужское смятение, и глубину его размышлений, и прелестные чистоту,  наивность и свежесть авторского восприятия, лишь слегка поправив самобытную орфографию. Ошеломленные этим неповторимым стихосложением, мы выбрали произведение, просто завязав глаза и ткнув пальцем в первое попавшееся, и уверяем  читателя, что все остальные  стихотворения Николая Игнатьевича были ничуть не хуже ниже приведенного. 

О женской красоте

Приглажен волос, завязаны косички
И снова  ты девочка опять!
Но черной тушью подкрашены ресницы
С одним желанием женственнее стать.

Вот так всегда страдаем и болеем.
Как хочется нам красивой быть!
И денег на наряды не жалеем,
И мучаем себя, где их купить.

Опять маркуем, шьем и режем,
Бежим в фартовый магазин,
И кожу мажем кремом нежным,
Чтобы не было видно  на красивом лице морщин.

Фигуру стараемся всегда держать в заданных  размерах.
О боже! Как же все успеть?
Весь день проходит в нервах –
Надо срочно похудеть!

И так вот целый день, неделю, месяц,
И в голове такая круговерть!
На сколько похудеть? На два, на десять?
Кто же это может сказать, мне ответь.

А что тут отвечать, все ясно,
Ведь красота требует жертв.
А если ты выглядишь прекрасно –
Зачем тогда тебе худеть?

Другое дело: кремы, маски,
Помада, румяна, гель, пена и духи.
Все это нужно без подсказки
На кожу нежно нанести.

Ну что же, желанье быть красивой -
Прекрасное стремленье и мечта.
Пусть каждая из женщин станет  обязательно счастли-вой,
И сделает ее такою – красота!

Какой ей быть? Худой или полной?
Да разве только в этом суть?
Важней всего для женщины  быть здоровой,
А в остальном разберемся как-нибудь.
 
А ножницы опять ткани режут.
Она не забывает посещать фартовый магазин
И кожу мажет кремом нежным,
Чтоб не было видно на красивом  лице морщин.

И как вчера по  утрам к зеркалу стремится,
Чтобы посмотреться на свои глаза
И глядя на лицо надо  определиться
Что делать вот сейчас она должна.

Не будем ей мешать, она в сей час прекрасна!
Приятно за процессом наблюдать.
Теперь надеюсь очевидно  ясно:
У каждой  женщины есть желание красивой стать.

И волосы уложены другой укладкой
И на лице другая помада, крем.
Опять она становится для нас загадкой.
И  так все непрерывно каждый день!


Николай Игнатьевич был так увлечен своим новым занятием, что завел  специальную тетрадь, толстую, дорогую, на кольцах, куда усердно заносил написанные произведения четким почерком, датируя днями, месяцами и даже часами. Затем заветных тетрадок стало две, а когда их количество возросло до трех, прапорщик, наведя справки,   посетил редакции одного местного журнала и одного поэтического альманаха.
Редактор журнала, немолодой положительный дядечка  в очках, попросил оставить тетрадки недели на две, а когда трепещущий автор пришел за ответом, стихи в принципе одобрил, похвалил за свежесть и актуальность, за непосредственность, но велел доработать и принести еще раз через полгодика. В альманахе же длинноволосый сопляк с еврейской фамилией, бегло полистав тетради, спросил:
- Вы шутите?
- Никак нет, - напрягся почуявший недоброе Николай Игнатьевич.
- Вы что, хотите, чтобы это было опубликовано?!
- Ну, а зачем же я пришел-то?
- Вы это называете стихами?
- А как же, складно же. Вот смотри: "ясно-прекрасно", "магазин-морщин".
- Вы настоящую поэзию когда-нибудь читали?
И, не обращая внимания на  заверения Николая Игнатьевича, начал нести чушь про какую-то девушку, которая пела в хоре, про корабли в море, про тонкий голос и про плачущего ребенка, на что прапорщик умело парировал:
- Так и у меня про девушек. Какая разница: девушки или женщины?
Тогда сопливый нахал побледнел и сказал, что ничего подобного не видел, хотя читает стихи с четырех лет,   пишет их с шести, и является автором пяти поэтических сборников;  что даже в  стихах  дошколят и олигофренов  гораздо больше смысла и  куда совершеннее  форма, чем в этих безграмотных виршах, которые назвать стихами у него даже под  дулом пистолета  язык не повернется; что в своей  должности повидал он немало графоманов и тех, кто очень настойчиво пытается  продвинуть собственное поэтическое ничтожество, но такой уникальной  бездарности даже помыслить не мог.
Николая Игнатьевича, до этого не ведавшего, насколько болезненны  муки, которые  доставляет автору хула выстраданных им литературных творений,  бросило в жар,  и  на миг пожалел он,  что нет у него с собой того самого дула, про которое вякнул завистливый жиденок.  Но как человек интеллигентный и за годы службы научившийся принимать оскорбления молча, лишь подвигал желваками, собрал тетради и вышел вон, даже не кивнув на прощание мерзавцу.
А потом долго радовался,  что хмырь этот сразу, при нем, просмотрел его стихи, а то от него всего можно было ожидать. Кто знает, как он собрал свои сборники, может быть, просто крал чужие стихи, а может быть, облапошивал  таких вот талантливых, но неопытных, как Николай Игнатьевич, ругал, чтобы расстроенные, обескураженные авторы отказались от  мысли увидеть свои произведения напечатанными, а затем выпускал их в свет под своим паршивым именем.
В своем  таланте Николай Игнатьевич  был полностью уверен и от  намерения напечататься не отказался, а пока, как и велел дядечка из журнала,  шлифовал написанное, но и новое творил, по-прежнему вдохновляясь открывающейся ему ежедневно и повсеместно  женской красотой. А свой недавно приобретенный интимный мир хотел от чужих глаз охранить и от жены  тетрадки прятал, чувствуя, что каким-то образом переходит в них границы супружеской верности. Но Валя на поэтические запасы все же наткнулась, прочитала с недоумением и отвращением и после некоторых раздумий,  ощущая себя почти воровкой и предательницей, все же  решила показать их соседке-филологу.
- Посмотри, Ксюша, может быть, я чего-то не понимаю, может быть, во мне говорит личное? Не думала, что бывают такие стихи.
Умная Ксюша  Валю очень любила и поэтому нашла в себе силы похмыкивая, прочитать несколько творений.
- Уникум! Убожество оно во всем убожество. Понимаешь, Валя, это  замещение и сублимация.
- Это что такое?
- Он у тебя раньше не гулял?
- Да вроде нет, он же у меня деловой, службист, да и на деньги жадный. Женщинам же надо подарки дарить, ну и всякое такое.
- Так вот теперь время пришло, стареет, дуреет. Был у нас один местный поэт, признанный, между прочим, так он как до старости дожил, начал про девчонок писать. Всюду у него было: девчонка смеется, да девчонка хохочет, на коня вспрыгнуть хочет. Вот и у твоего,  вся  нерастраченная сперма изливается через перо на бумагу. Воздержание  обуславливает два феномена: творчество и извращения. Садистом муженек твой  уже давно стал, а теперь вот еще и творит, как может.
Расстроенная Валя мужу ничего не сказала, но от его бдительного ока скрыть что-либо было невозможно, и вскоре он обнаружил, что жена стихи читала, после чего закатил невиданный скандал,  принес со службы металлический ящичек с замком и отныне свои опусы запирал на ключ. К жене же теперь относился как к врагу и лазутчику, контроль за ней еще ужесточил, изобретая для нее все новые задания и испытания, которые Валя преодолевала с прежним терпением, почти и не жалуясь никому.
Но отдушина, норка, где бедная Валя могла бы хоть на время скрыться от  своего крохотного деспота, все же была необходима. Тоскуя по выросшей и вовремя сбежавшей от отцовской тирании  дочери, Валя сердцем прикипела к внучатой племяннице и при каждом удобном случае норовила вырваться из дому к старшей сестре, чтобы отнести маленькой Ирочке гостинцы и поиграть с ней. Ирочке шел четвертый годик, но она до сих пор еще ничего не говорила, и расстроенные родители таскали ее по запугивающим их врачам, пока один старый педиатр не сказал:
- Дефектов развития нет, слышит отлично, все понимает, умненькая. Просто  вашему ребенку ничего не нужно, вы удовлетворяете все ее желания, она и  захотеть ничего не успевает, поэтому и молчит. Именно желания заставляют человека говорить, дайте ей возможность хоть чего-то пожелать
  Но Ирочку продолжали баловать, она продолжала  молчать, а родные ее потихоньку теряли надежду. Двухкомнатная квартирка Валиной сестры была перенаселена дочерью, зятем и пережившей сына старухой-свекровью, и женщины, прихватив любимую внучку, а иногда и четвертиночку с нехитрой закуской,   в выходные отправлялись бродить по окрестностям. Они  присаживались где-нибудь на солнышке, смотрели, как бегает по травке  любопытное дитя, наливали по стопочке,  закусывали принесенными Валей пирожками и радовались.
Одно время они гуляли в расположенном неподалеку Ботаническом саду, но когда его огородили, и вход в него  стал доступен лишь тем, кто  мог перелезть через забор или протиснуться в единственную узкую дыру, облюбовали в качестве места для прогулок краешек близлежащего старого кладбища. Такие счастливые дни, примиряющие Валю с неказистой жизнью, выдавались нечасто, и она ждала их, как ребенок дня рождения.
А Николай Игнатьевич, изобретая все новые испытания для безро-потной жены, казалось, давно  уже превзошел собственную убогую фантазию, но все еще был неудовлетворен, стремясь в тайниках своего сознания познать пределы терпения супруги и границы ее даже им ощущаемого нравственного совершенства. Познал же их, как и полагается в познании, мгновенно и  неожиданно. Яблоко упало на него в тот момент,   когда однажды, явившись со службы,  потребовал он обеда.
- Что на первое?
- Борщ.
- Давай сюда.
И жена поставила на стол глубокую тарелку с истинным чудом ку-линарного искусства, дымящимся, золотисто-пурпурным, оттененным деревенской  сметаной,  умопомрачительно пахнущим.
- А на второе?
- Как ты заказывал, гречка и бефстроганов.
Валя  профессионально владела рецептами и технологиями приго-товления  всевозможных разносолов и деликатесов, но, удовлетворяя  простеньким пристрастиям мужа, была вынуждена довольствоваться лишь тем, что замечательно готовила блюда из меню училищной столовой.
- Накладывай.
- Так остынет же.
- Кому сказано, давай.
И жена  без споров подала тарелку со вторым.
- На третье?
- Яблочный компот.
И   она молча налила компот в стакан. А затем увидела, как муж вываливает кашу в изумительный борщ, а затем  доливает бурое месиво компотом, поясняя:
- Все равно там все перемешается.
По-видимому, сознание покинуло бедную женщину, ибо уверены мы, что будучи слишком доброй и  непростительно терпеливой никогда  не смогла бы она в ясном уме совершить того, что сделала  спустя несколько мгновений. Медленно-медленно, словно во сне, сняла Валя с плиты  сотейник с тушеным мясом, как следует, замахнулась   и со всей силы ударила родимого и талантливого кормильца по твердолобой голове, после чего не обратила внимания ни на вопль так долго пестуемого супруга, ни на мат и проклятия, вырывавшиеся из залитого соусом раззявленного рта, а молча направилась к двери и ушла,  куда глаза глядят и  куда ведут неисповедимые пути Господни.



Глава тринадцатая,
живописующая напасти, которым подверглись
губернские мужчины


П
осле непродолжительного затишья в Городе  снова начались не-ожиданные и даже непристойные события, и  напастям, разумеется,  опять подверглись  мужчины. Это, конечно, немудрено, потому что Бог создал мир таким, что именно  защитники, избавители добытчики и кормильцы вынуждены сталкиваться первыми, отражать любые нападения, принимать на себя и даже гибнуть, обеспечивая безмятежное существование слабых и неспособных. Казусов, достойных последова-тельного описания, в те майские дни произошло немало, но  мы  ограни-чимся подробным рассказом лишь об одном из них, ставшем широко известным благодаря поистине народной славе той персоны, с которой он произошел, а о прочих, чтобы не утомлять читателя, лишь упомянем.
Костя Дубов был мачо и городской секс-знаменитостью, и непростой этот статус старательно поддерживал уже около двух десятков лет. Холил свою выдающуюся мужественность, поигрывая рельефными мускулами, ходил в спортзалы, выказывал себя Гераклом на платных пляжах; регулярно посещал модные салоны и имидж-центры, одевался, как голливудский актер, и непременно в  лучших бутиках; фланировал вечерами по Западной улице, с удовольствием ловя взгляды и шепотки и сам лаская и раздевая глазами; был завсегдатаем дорогих ночных клубов; подолгу засиживался в кафе,  выбирая  столики у окна, чтобы гуляющие  мимо девочки могли за-метить его и оценить очередной замысловатый наряд. Ах, как любил он эти прогулки сладкими упоительными вечерами, когда красота и нега  готовящегося к ночи Города смешивалась с прелестью лакомых девичьих тел в чудесный,  живительный для любого мужчины коктейль!
Костины стильные прически,  необыкновенные головные уборы и сногсшибательные рубашки давно уже стали городским мифом, а его шикарный автомобиль знали все  местные хорошенькие.  Костя не ограничивался голой практикой, любил теоретизировать по самому важному для мужчины поводу и за годы своего увлечения собрал обширную библиотеку, повествующую о том, как  сходились в соитиях, совокуплялись и сплетались в объятиях  любвеобильные представители всех времен и народов.
Источники Костиного благосостояния были тщательно замаскированы, однако  денежки у  него водились, причем немалые. Честолюбивый повеса был давно женат, хотя чужие женщины, причем очень молоденькие и очень красивые, продолжали оставаться конечной целью всех его многочисленных усилий.  Госпожа Дубова на шалости мужа тщательно закрывала глаза,  справедливо полагая, что если она всерьез будет  обеспокоена  приватными занятиями своей озабоченной половины, то очень скоро окажется в психушке,  черного же кобеля не отмоешь даже до коричневого. А моральные и физические издержки, причиняемые  прекрасной мадам обременительным хобби мужа, в  значительной степени компенсировались весьма приличным денежным содержанием, позволявшем  ей  слыть одной из самых эффектных и благополучных  женщин в Городе.
Но в  мире нашем, печальном и бренном, увы, нет ничего вечного, и с  годами мужская сила  городской достопримечательности, которую в  молодости растрачивал он бездумно и небрежно,  начала заметно убывать. Теперь, появляясь поздними ночами в увеселительных заведениях,  слегка потускневший мачо поддерживал реноме тем, что трепал девичьи щечки, брал за наманикюренные ручки, похлопывал по упругим попкам, шептал  интимные пустячки, приглашал проказниц как-нибудь прокатиться в шикарной машине, но уезжал, как правило, не прощаясь и один. Лишь изредка позволял он себе настоящие свидания, после которых несколько дней отдыхал и приводил себя в надлежащий порядок. 
Но сметливых девиц было не провести, кепочек, маечек, потрепываний и пощипываний  для сохранения репутации было недостаточно, поддержание мифа требовало  иных усилий.  И злые женские язычки давно уже поговаривали, что то самое, отличающее  настоящего самца от тщеславного очковтирателя, у Кости уже давно  пошло на убыль.  А все его  ночные появления, многочисленные публичные волокитства и ухаживания  – лишь жалкие потуги скрыть этот весьма прискорбный  даже  для менее известного мужчины факт.
Тем теплым майским вечером, который стал роковым для его мужественности, Костя почувствовал уже давненько не посещавшее его вполне конкретное намерение и отправился кататься  по Городу, высматривая девиц.  Он приветственно   гудел длинным ножкам и смазливым мордашкам,  призывно махал девочкам ручкой, но, опасаясь прокола в столь важном деле, все еще не  решался на выбор, желая найти абсолютно верный, стопроцентный вариант. Наконец извилистая траектория  фаллического поиска вывела Костин автомобиль на Большую Собачью, где ночами поджидали мужчин  девицы,  ни при каких обстоятельствах не практикующие бесплатной любви.
Сам Костя за женские объятия принципиально не платил,  полагая, что перекочевавшие из его кошелька в женские сумочки или лифчики  купюры станут концом его мужской карьеры, но иногда любопытничал, приезжал сюда  и разглядывал жриц любви из окна авто. Те, как правило, внешне сильно проигрывали бесплатным красавицам, не всегда были молоды, редко обладали безукоризненными пропорциями и придирчивым вкусам любвеобильного фланера совершенно не удовлетворяли. Костя, дразня проституток,  ехал очень медленно, оценивал полноватые ляжки,   выставленные напоказ пышные груди, выжженные волосы и раскрашенные лица, в очередной раз удивляясь тому, что вот находятся же никчемные страдальцы, вынужденные даже в наше раскрепощенное время платить деньги за подобную пересортицу.
Внезапно его взгляд приметил совсем юную девочку, стоявшую у стены университетского корпуса, нежную, свежую, чистенькую, скром-ную, просто цветочек,  розанчик,  бутончик, помпончик.  Знаток и цени-тель юных дев притормозил, рассматривая малышку, и увидел трогательные тонкие ножки, небольшие сисечки, наивно оттопыривающие простенькое платьице, еще не  знавшее косметики юное лицо и скромные светлые глазки.
Ощутив наконец то, к чему он так стремился и чего давно уже не ощущал в  необходимой для успеха мере, Костя  остановился. Опытный сердцеед  не был склонен переоценивать  видимую глазом женскую наивность, встречая за свою многолетнюю практику   робких и скромных, которые на поверку оказывались прожженными и развратными, но  тот же опыт подсказывал ему, что чистота этой  девочки совершенно естественна, неподдельна и  гарантирует особые, редкие, лакомые радости
"Боже, какое чудо, мне сказочно повезло, эта точно в  первый раз", - подумал Костя, наплевав на принципы, вышел из машины и, поигрывая ключами, пошел к девушке. Она стояла, прижавшись к стене и  отводя глаза от подходящего к ней мужчины.
- Покатаемся?
Девочка кивнула, покорно пошла к машине. А Костино сердце при виде ее угловатой фигуры и неровной походки остро кольнуло восхищением  и  вожделением.
- Ко мне?
- Как хотите.
Ее покорность подстегивала,  побуждала торопиться, и Костя мгновенно доехал до вокзала,  развернулся и помчался в  квартиру, которую несколько лет назад  купил специально  для подобных встреч.  В подъезде он пропустил местную Лолиту вперед, рассматривая  тонкие ноги, трогательные лопатки, открытую короткими волосами  длинную шею, хрипло спросил
- Тебе сколько лет?
- Шестнадцать.
Ответ Костю не остановил, напротив, обрадовал, означая лишь не-значительное  изменение в цене услуги. В квартире он церемониться не стал, решилась, значит, решилась, и   коротко предложил:
- Пойдешь в ванную?
Молчаливая крошка отрицательно покачала головой  и села на роскошный диван, а Костя  опустился рядом и, давая желанию вырасти, закурил.
- Тебя как зовут?
- Лиля.
Малышка сидела молча, напряженно  ждала. Покуривая, мачо привычным жестом небрежно откинул  легкую юбочку,  увидел между слегка раздвинутыми ножками чуть выпуклый, прикрытый трикотажными беленькими трусиками цветок девственности и  затрепетал. Подумал: "Давно не видел такого белья. Придется ее кое-чему поучить". Потушил сигарету и, чувствуя полузабытое волнение,  подрагивающими руками расстегнул пуговки на лифе замершей скромницы. Маленькая грудь, совсем юная, еще не сформировавшаяся, с розовыми невинными сосочками,  ослепила  его, и он, чувствуя себя семнадцатилетним,  застонал и губами прикоснулся к одному из полураскрытых бутончиков.  А когда все-таки сумел  оторваться от  него и  поднять  глаза на лицо  девочки, оцепенел и потерял  дар речи.
 Рот предполагаемой девственницы кривился в нехорошей усмешке, ноздри похотливо подергивались, из прозрачных белесых глаз лилась  такая неподобающая юному  созданию гнусь, которую Костя не встречал ни у одной нимфоманки со стажем. Подобный переполненный похотью  женский взгляд приличествовал бы разве что Мессалине или Лукреции, но Костя не успел вспомнить этих выдающихся имен,  потому что девочка  жадно впилась бледными губами в его рот и заработала языком так, что каждая клеточка Костиного тела почувствовала эти движения.  Умелые хищные руки не отставали от губ,  быстро освобождали опешившего Костю,  стимулируя его с неожиданной и невиданной им прежде сноровкой.
Волк поменялся ролями с агнцем,  испытывая непривычный страх и ощущение зыбкости собственного  существования, а бывшая овечка мгновенно скинула детские платьице и трусики и кинулась на него, как сбесившаяся от голода пантера. И бывший хищник вдруг стал безмолвной жертвой, а затем и просто вещью, предметом, покорно подчинялся и безропотно наблюдал, не вполне понимая, что с ним происходит.
В этом зыбком перевернутом мире Костя терял свою исключитель-ность и неповторимость, множился, обретая сразу несколько тел и ощущая себя одновременно усталым солдатом, входящим в склонившуюся над корытом прачку,  издыхающим жеребцом, загнанным визжащей, словно валькирия, всадницей,  и несчастным угрем, засосанным из реки наслаждения мощным чавкающим насосом. Он больше не чувствовал себя  единственным в мире Константином Дубовым, а превращался в целую рощу алмазных дубов, Гериных фаллических деревьев, мгновенно вырастающих из земного лона,  твердеющих, крепчающих, приносящих невыносимую боль и доставляющих  беспредельное наслаждение. И сам же  вился между воспрявших деревьев вопящим непристойности вакхическим хороводом, резвился на росистом греческом  лугу веселым стадом  мускулистых фавнов, не упускающих своим похотливым вниманием все, что способно передвигаться.
А затем, потеряв листья, ветви, кору, а заодно и собственную кожу, обнажился до глубин израненной плоти, воссоединился сам с собой, воспрянул, восстал, воскрес, вновь стал единственным и неповторимым, воплощаясь  в огромный космический корень мужественности, вселенскую мандрагору; обратился Приапом, человеком-членом, фаллосом-рекордсменом, совершеннейшими в мире чреслами;  стал зевсовой олимпийской молнией, половым орудием невиданной мощи, угрожающей боеголовкой,  нависшей над всем  отличным от  него миром.
- Я схожу с ума, - мелькнуло у него в голове и погасло, потушенное очередным извержением самого высокого во Вселенной вулкана.
Время остановилось, поддерживая обеспеченное именем жертвы постоянство, зависло, показывая, как бесконечна секунда, обнажило  беспредельность опустошения и бессилия. Истекающий, изливающийся и многократно заканчивающий свое существование  Костя устал уже, как Сизиф за тысячелетия подземной каторги, как все вместе взятые египетские рабы, построившие треклятые пирамиды, а неистовая девка все не отпускала его.
Бедняга без сил лежал на спине, покорно познавая муки женщин, насилуемых изголодавшимися кочевниками, и смотрел в склонившееся над ним искаженное желанием лицо. Мироздание раскачивалось вместе с этим лицом, грозя  обрушиться и раздавить, умертвить попавшего в бесконечную вагинальную ловушку, в  женскую Черную дыру, и неумолимая смерть приближалась, становясь почти желанной.
Костя смотрел так и смотрел, уже смирившись и потеряв надежду,  думая, что до самой кончины будет видеть это чудовищное мелькание, ощущать эту нескончаемую влагалищную суету, но внезапно  картина перед его глазами начала стремительно меняться.
Губы  его мучительницы стали кроваво-красными, веки потяжелели, почернели, волосы потемнели, удлинились и  змеились теперь тугими длинными прядями, нос заострился, еще недавно круглые щеки запали, а мелкие ровные зубки удлинились, выделясь влажными клыками. И с удивлением заметил Костя, что изможденное, порочное  лицо, требующее подобного же, исхудавшего, истончившегося от излишеств тела, разительно не гармонировало с фигурой преобразившейся женщины.
Словно переспевшие груши, налились и отвисли ее груди; раздались и потяжелели чрезмерные, розовые, будто на картинах Кустодиева,  бедра;  округлились и пополнели до этого худенькие плечи; до рубенсовских размеров увеличилась помягчавшая чаша живота. Теперь это были части немолодого, женского, изрядно пожившего и усердно любившего, многократно рожавшего, но все еще цветущего тела, тела, от которого  он отказался бы даже в тюрьме или на необитаемом острове.
Тяжесть полнотелой бабищи давила и расплющивала несчастного самца, приводила в негодность его мужественность, дарила последним витком боли. Стеная, плененный страдалец наблюдал, как в довершение ко всему коротко стриженные полудетские ноготки отросли, покрылись кровавым лаком, загнулись, как у гарпии, а затем впились в его бедную грудь и, норовя добраться до отчаявшегося, замирающего  сердца, стали раздирать ее, так что пурпурные брызги веером разлетелись по белой простыне,  обещающей в скором времени  превратиться в саван.
Глядя в затуманенные сучьи бельма, Костя постиг метаморфозу общеизвестного слова, его превращение в страшное, случайно попавшее в память понятие, излишнюю и ненужную раньше лексему, бессмысленный прежде архаизм, ставший  сейчас единственно верным  и самым значимым словом на свете:
- Не сука, а суккуб!
И Костя, поняв, кто перед ним, покорно попрощался  с жизнью и   позволил своему бедному сознанию не поддерживать больше связь с жестоким, распинающим его миром.
Его истерзанное, исцарапанное, искусанное, окровавленное тело нашли через день. Всполошившаяся жена, знавшая о приюте Костиной любви и за последние годы отвыкшая от продолжительных отлучек мужа, спустя сутки забеспокоилась и подняла тревогу, допросила  бдительных старушек-соседок и заставила службу спасения сломать  непробиваемую дверь. 
Уже в палате приведенный в сознание Константин Дубов, бывший мачо, экс-сердцеед и уходящий в прошлое городской секс-символ, разлепил опухшие губы и прошептал  державшей его руку жене:
- Прости… Больше  никогда…
И когда  несчастный снова потерял сознание,  госпожа Дубова поняла, что  впервые за долгое время поверила мужу.
Для полноты картины добавим, что примерно в эти же дни суккубы посетили еще несколько десятков мужчин, и все алчущие, вожделеющие, жаждущие, страждущие, ищущие полнейшего, безусловного, абсолютного  наслаждения его в полной мере получили.
Рыночный торговец Мурсал, например,  был  вполне и даже слиш-ком удовлетворен в кузове своей машины между ящиками с ранними овощами, по дешевке скупленными у местных фермеров. Благоразумный Мурсал, неоднократно обманутый и обкраденный малолетними русскими прошмандовками, давно уже предпочитал положительных зрелых женщин, не обращая особого внимания на их внешность и стать. Из опыта знал он, что сорокалетняя обработает его гораздо лучше сопливой, денег не возьмет, да еще и благодарна будет, и  с некоторых пор своим контингентом избрал спокойных рыночных торговок, среди которых попадались женщины весьма достойные и даже образованные, и все, как одна, радовали  исключающими всякие сомнения медицинскими книжками.
Вот и в этот раз он высмотрел румяную  продавщицу молочных продуктов, не мудрствуя, сделал вполне конкретное  предложение, получил такое же конкретное согласие и к вечеру уже поджидал немолодую, но свежую и аккуратную  даму в своем фургоне,  служащем ему одновременно  овощехранилищем и жилищем. Чтобы не повторяться, скажем  лишь, что сговорчивая  молочница появилась вовремя и отделала кавказца по полной программе,  навсегда отбив у него охоту иметь дело с русскими джаляб.
Справедливости же ради упомянем, что мужская сила горца,  сильно уменьшившаяся  после обременительного свидания, изначально  настолько превосходила Костину, что  позволила ему на следующий день самостоятельно выбраться из чуть не обратившегося в гроб фургона и в раскорячку доковылять до ближайшей станции скорой помощи, где его состояние привело в смятение видавших виды врачей.
Третий случай произошел с совсем еще юным студентом, грезившим о  плотской любви со всей силой  девственного воображения. Мальчик был очарован женщинами, не уставал поражаться их физической сложности,  переполнялся сладкими мыслями о том, как устроены они там, внутри, сходил с ума при виде отдельных  частей их непостижимых тел, волновался от их запахов, пленялся звуками их голосов, содрогался от прикосновений и все время ждал, ждал, ждал. 
Привлеченный его молодостью монстр сам привязался к нему  на  ночной улице, куда юноша в тайных надеждах отправился якобы поды-шать свежим воздухом, и на сей раз принял вид шикарной пьяной брюнетки лет тридцати. Красавица была так развязна, что мальчишка решил,  будто судьба наконец-то послала ему благоприятный случай, и, усвоив из рассказов более опытных друзей, что пьяная женщина своей киске не хозяйка, решил воспользоваться располагающим к познанию состоянием случайной знакомой.
К тому же дама, рассказавшая, что только что поссорилась со своим провожатым,   сама была явно не прочь,  и доверчивый студентик позволил увлечь себя в самый темный уголок сквера Первой учительницы, где, дрожа от вожделения, стал ласкать и раздевать, с волнением ощущая ответные смелые прикосновения.
Нашли его ранним утром, лежащим на земле, обнаженным, полу-мертвым, и  долго лечили. Но  нет худа без добра, и когда мальчик окончательно поправился, то сказал курирующему его психиатру, что свою первую учительницу  не забудет до самой смерти и очень ей благодарен, потому что полученные от нее бесценные знания позволят ему написать величайшую эротическую книгу, которая, и он в этом ни секунды не сомневается, превзойдет все написанное по этому поводу от античности до наших дней и на всех, без исключения, языках мира. Так что теперь бессмертие, хотя  бы и литературное, ему гарантировано.
Но самая леденящая душу история приключилась с менеджером Кузькиным. Тот отправил в деревню любимую жену навестить захворавшую тещу, а сам, наслаждаясь редкой  свободой, отправился покататься на прогулочном теплоходе, где и познакомился с пышногрудой яркой блондинкой лет двадцати восьми. Они достигли между собой такого похвального взаимопонимания, что при выходе с теплохода блондинка, тесно прижимаясь к его боку хорошо ощутимой грудью, уже держала его под ручку,  а он ее – за широкую горячую талию. После же посещения расположенного неподалеку кафе их единение выросло настолько, что Кузькину удалось без особых усилий уговорить воркующую молодую даму отправиться к нему домой, где и продолжить тет-а-тет столь приятно начатый вечер.
Дома блондинка отлучилась в ванную попудрить носик, а Кузькин в предвкушении  утех кинулся на широченную кровать, их с женой гордость, цена которой соответствовала ее ширине и стала доступной радеющим о любовном удобстве супругов только после того, как была объявлена пятидесятипроцентная  рождественская распродажа. Дама задерживалась, и Кузькин с напряжением прислушивался. Вот наконец в ванной хлопнула дверь, но вместо быстрого бега мокрых женских ножек в коридоре послышалось очень медленное шарканье.  Недоумевая, Кузькин привстал, а когда в дверях спальни показалась гостья, подпрыгнул на своем великолепном ложе.
Вместо сияющей после душа обнаженной пятипудовой красотки на пороге, покачиваясь,  стояла  разваливающаяся старушенция, правда, тоже голая. При виде прозрачных беленьких волосиков, позволяющих рассмотреть во всех подробностях розоватый, в старческих пятнах, череп, синеватых иссохших ножонок,  желтеньких ручек, более всего напоминающих куриные лапки, почти полностью облысевшего лобка, длинноватых пустых грудок, которые любой мог бы с легкостью скатать в небольшие рулончики, если бы, конечно, захотел этим заняться, и соответствующего всем этим прелестям дряхлого личика, Кузькину захотелось завыть и умереть.
Но он не успел этого сделать,   потому что старушня опередила  его.  С огромным трудом она доковыляла до постели, с которой едва успел соскочить очумевший Кузькин,  с облегчением шмякнулась на нее, раскинув ручки и ножки,  широко открыла беззубый ротик  и задергалась в крупных конвульсиях. И пока Кузькин решал, бежать ему или кричать, благополучно преставилась.
Кузькин кинулся в ванную, все еще лелея надежду, что произошла какая-то путаница, и его новая знакомая  продолжает принимать душ, а старуха забрела в квартиру случайно,  из подъезда. Но ванная была пуста и полна прекрасными запахами женщины, готовящейся к ночи любви. Все еще надеясь, что это розыгрыш, Кузькин вернулся в спальню, насколько смог, рассмотрел старуху, даже осмелился приподнять сморщенную лапку – та, не задержавшись, упала. Старуха была абсолютно, безнадежно мертва.
- Это как же она ухитрилась так накраситься? - с недоумением подумал Кузькин. – Вот это пудрят бабы нам мозги!
С ужасом представил себе бедолага, что скажет ему жена, когда увидит на своей постели сине-желтую мумию, как будет хохотать весь Город, узнав, какую красотку  он привел домой, чтобы скрасить одиночество, и понял, что выходов всего два. Первый – закатать труп в ковер, положить в багажник автомобиля и вывезти куда-нибудь на свалку. Вряд ли старуху будут искать, кому она нужна, такая дряхлая, родственники только спасибо скажут. Второй выход –  вынести в сумке, предварительно расчленив. Тут и тары-то большой не понадобится, вон она какая мелкая.
Менеджер вышел на балкон и с тоской увидел, как кипит и бурлит дворовая ночная жизнь. Двор был просто переполнен народом, галдели какие-то бабки, мужики выгуливали собак, на лавочке расположилась молодежь с гитарой.
- Эти до утра не разойдутся, - обреченно подумал Кузькин. – Надо расчленять. Скажу всем, что везу продукты в деревню.
Он вернулся в комнату, посмотрел на свою будущую ношу, представил, как будет перепиливать эти синенькие ножки, перерубать немощное тельце, как будет складывать все это добро в сумки.  После чего на мужскую репутацию наплевал, пренебрег семейным счастьем и сдался милиции.  На удивление быстро приехавшая милиция выслушала рассказ Кузькина, вдоволь нахохоталась, составила протокол, но труп не тронула, велела вызывать скорую помощь.
И пока Кузькин ждал, когда та приедет, когда наржутся врач и санитары, пока выпьют по рюмке с устатку и от избытка чувств, окончательно рассвело, и во дворе опять появились все те же собачники, соседки, да в придачу еще и торговки молоком. Так что вся общественность  с интересом,  удовольствием и в мельчайших подробностях смогла лицезреть, кого выносят на носилках из квартиры бедной Клавы, и насладиться комментариями пьяных санитаров.
Всенародная   слава на ближайшие недели две, а память  –  так и на многие годы несчастному менеджеру были обеспечены. Некоторых же при знакомстве с этой историей даже посетила  приятная мысль, что теперь-то они точно знают, в чью именно голову угодит  брошенная с космической станции банка из-под пива, так что все остальные могут не переживать.  Страдания же бедного Кузькина усиливались тем обстоятельством, что строгая Клава должна была возвратиться домой только через месяц,  и все это время ему предстояло жить под домокловым мечом ожидания.
Скрыть посещение суккуба не удалось ни одному из мужчин, по-скольку полученные ими свидания столь плачевно сказались на  здоровье несчастных, что все они, включая беднягу Кузькина, были вынуждены прибегнуть к экстренной медицинской помощи.  Жены  же подвергнувшихся нападению в положение пострадавших вошли, ни в чем их не винили, лечили и ухаживали, но некоторые потом, не объясняя причин, развелись с уже вроде бы набравшимися сил и поднятыми на ноги мужьями.
А многие  горожанки после этих прискорбных случаев сто раз пожалели о том, что так беспощадно изгнали милых и ласковых, безопасных для мужского здоровья левобережных блондинок, поминали их добрым словом, дивясь тому, какими все-таки разными могут быть ищущие любви женщины, и в очередной раз уверясь в том, насколько полезной в любом деле является разумная мера. 



Глава четырнадцатая,
знакомящая читателя
  с одним губернским инженером


Р
одись Витя века два тому назад, быть бы ему Кулибиным. Но в два-дцатом веке ничего, кроме радиодела, ему не оставалось. К этому чинному и благородному занятию приобщил его отец, и лет с десяти полюбил мальчик сидеть с  паяльником, мастеря любопытные поделки. В губернском Дворце пионеров Витя стал звездой, а его радио-управляемые собачки, самолеты и подводные лодки  прославились даже на выставках в столице.
Дорога у него была одна – на физфак,  он и пошел по ней, оказав-шись на кафедре электроники. Тут и выяснилось, что отличается электроника от радиолюбительства так же, как производство японских автомобилей от тележного дела. Одной светлой головы и паяльника здесь  было недостаточно, нужно было кое-что знать. И Витя старался. Он быстро узнал, что в этих стенах насыщение никак  не связано с утолением голода, что не вполне пристойные слова "возбуждение" и "дырка" означают вовсе не то, что думают его менее просвещенные сверстники,  и что не в каждой сетке можно носить картошку. Он зазубривал формулы длиною в две страницы, задумчиво крутил ручки у мигающих бандур размерами с громадный сундук и пару раз ухитрился сорвать занятия, обесточив многоэтажный корпус. В результате стал подавать надежды, которые в последствии и оправдал.
Распределился он в закрытый электронный институт, куда стреми-лись многие его сокурсники. Тут ему по секрету объяснили, что оружием являются не одни только автоматы с пулеметами, и попросили расписаться в том, что он никогда никому об этом не расскажет. И Витя развернулся. Он делал штучный товар. Изобретенные им приборы  летали к звездам,  участвовали в разборках  миролюбивых арабов с проклятыми израильскими захватчиками,  упрощали построение социализма в отдельно взятом африканском племени  и сильно   мешали недреманному оку американской противоракетной обороны. В тридцать лет он имел два десятка патентов, зарплату в двести рублей и  огромнейшую известность в очень узких кругах. В Америке он стал бы миллионером, но в родной стране и этого было предостаточно.
Витя был красавчиком, и девушки мечтали поймать его в свои сети, отнюдь не электронные. В каждой из десятков лабораторий родного заведения у него была подруга, и ему нравилось обходить свои владения. Он шел по километровому коридору без окон, заходил в каждую дверь и перемигивался, перешептывался, назначал свидания, чувствуя себя султаном. Женился Витя на самой-самой: красивой, умной и с папой-начальником. После чего и зажил счастливо в отличной квартире, с любимой женой, имея многочисленные задумки и планы.
Но тут неугомонный Михаил Сергеевич возжелал навеки остаться не в истории геронтологии,  а просто в истории, и начал чинить и перестраивать  устаревшую государственную машину. В результате переделок лишним винтиком оказалась именно оборона, и Витины поделки  отныне стали никому ненужными железяками.  Желая выжить, родное предприятие стало производить громоздкие СВЧ-печи, невостребованные мантышницы и востребованные самогонные аппараты, а научные сотрудники  переквалифицировались,  кто в кого мог.
Но Витя не хотел становиться ни банкиром, ни челноком, ни учителем, ни безработным. Он ждал и  верил, что государство не сможет прожить без врагов, а значит, когда-нибудь все образуется. Лет пять он вместе с такими же помешанными энтузиастами  работал практически без зарплаты, копил идеи, делал опытные образцы, пока не выяснилось, что его изобретения необходимы в  далекой Азии. Вместе с выжившими коллегами он организовал малое предприятие и стал импортировать в Индию и Китай устаревшие электронные приборы. В стране продавать можно было  все: убеждения, умы, огромные территории, целые отрасли промышленности. Но только не крохотные штучки образца 1980-го года. Это было чудовищным, непростительным преступлением против мира во всем мире, прогресса и процветания нации. Витю судили и дали пять лет.
Он отсидел их полностью: как важного государственного преступ-ника его не коснулась ни одна из многочисленных амнистий, освободив-ших растлителей и убийц. Вышел постаревшим, но все еще красавцем, и обнаружил, что его любимая жена вышла замуж и выписала его из полученной им же  квартиры. Родители Витины умерли, так что идти ему было некуда. Новый муж его жены, а по совместительству старый Витин друг, пожалел неприкаянного бывшего зэка и купил ему крохотную комнатушку в коммуналке на одной из центральных улиц.
Новая Витина квартира  размещалась во дворе старинного купече-ского  особняка, в помещении, служившим прежде конюшней, поэтому удобств почти не имела. Но после тюрьмы Витя к удобствам относился философски, так что жить было можно.
А вот с работой возникли проблемы.  За годы Витиного отсутствия любимая электроника ожила, воспряла, стала вспоминать и наверстывать. Родной Витин  институт теперь делал именно то, за что недавно Витю укатали: экспортировал в развивающиеся страны из своей неразвитой военные электронные поделки. Что ж, всему свое время, эпоху нельзя опережать ни на миг. В институте Витю встретили с распростертыми объятиями, облобызали, но на работу не взяли  –  статья.
Он, предлагая свои услуги, обошел всех прежних друзей, открывших маленькие электронные фирмы, торговавшие компьютерами и  бытовой техникой. Результат был тем же. Наконец устроился в крохотную мастерскую по починке телевизоров, в которой Витины  золотые руки значили больше заляпанной биографии. Тратить свои таланты на такой работе было также эффективно, как колоть орехи электронным микроскопом, но судьба,  как известно, сама решает, кого и как ей приспособить. Так что Витя не роптал. Но заскучал.
Со скукой пытался бороться он разными средствами. Попробовал рыбалку, купил снасти, резиновую лодку, все, как полагается. По утрам, на речных островах, в протоках и заводях царила красота и благодать. Но Витя был задумчив и тратил драгоценное утреннее время не по назначению. Изобретал и  мысленно совершенствовал, не обращая внимания на рыбу, и та обижалась, уходила к более заинтересованным рыбакам. Постоянно возвращаться без добычи было глупо, и Витя рыбалку забросил.
Бывшие друзья его обществом тяготились. При встрече неловко пожимали руку,   беседовали скованно, предлагали как-нибудь попить пивка, и исчезали.
Витя начал пить один. Его коммуналка была переполнена потенциальными собутыльниками обоих полов, но вечерами он прогонял всех и запирался у себя. Эксперимента он никогда не чурался и теперь  экспериментировал в полную силу. Очень скоро получил Витя рецепты столь эффективных спиртосодержащих смесей,  которые даже и  не снились Менделееву и Ерофееву.  Он мог бы написать учебное пособие по оптимизации потребления, но  жизнь научила его не разглашать секреты. 
Витя ничему не удивлялся и ничего не боялся. Не  боялся он своих  трясущихся рук. Не боялся неузнаваемого отражения в рябом зеркале. Не боялся престранных гостей, выходящих вечерами к столу из стен его каморки. Испугался же он, когда однажды утром  обнаружил, что не помнит  формулы Бриллюэна. Да так испугался, что  решил  свои эксперименты прекратить.
Бросить пить оказалось труднее, чем он думал. Но помогли приобретенные в тюрьме самодисциплина и закалка, научившие его в свое время обходиться без самых необходимых и привычных вещей. С победой пришла непривычная пустота, отрешенность и тягостная тоска.
Тоска эта в короткое время овладела Витей. Затосковал он крепко, и казалось, теперь уже  навсегда.  Он вдруг понял, что тратил  себя зря,  на ничтожные и мелкие поделки, на преходящие игрушки, на бирюльки и безделицы. Он мог бы стать новым Эйнштейном, познать полноту и гармонию мира, а распылился на катоды и,  прости Господи, спирали. Жизнь  перехитрила Витю, он одержал только несколько мелких тактических побед, но стратегом оказался никудышным.
И тогда Витя задумался о смерти. Раньше он, воспитанный папой-инженером и пионервожатыми, узнавший тайны природы от преподавателей-материалистов,  твердо знал, что человека после смерти ожидают органические превращения, поддерживающие закон сохранения вещества. Но при этом тот, кто сумел прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, оставляет в сердцах  живых добрую память и приятные воспоминания. Все это, уже не принадлежащее самому человеку, и называлось жизнью после смерти.
Однако в тюрьме, перечитав раз по десять  учебник алгебры за одиннадцатый класс,  Юлиана Семенова, Дюма и даже Классика,  обнаружил он, что единственной книгой, которую можно читать бесконечно, является Библия. В ней тоже говорилось о жизни после смерти, но совсем иной, иногда страшной, иногда прекрасной,  но всегда личной, дарованной человеку навечно. Витя  не знал,  так ли это, но полагал, что должно быть именно так.  Это было справедливым и красивым, а значит верным.
Там, на том свете, могло существовать все, что угодно, но он, Витя, не должен был становиться кладбищенской травой. Смерть оценивалась им теперь только как промежуточная процедура, позволяющая перейти в новое, более интересное, чем его нынешнее, состояние. Но было одно условие, а Витя  как никто другой разбирался в граничных условиях. Смерть должна была случиться сама. Искусственная, сотворенная человеком смерть, предназначалась ли она себе самому или другому, делала переход  через границу слишком резким, а новое состояние неблагоприятным. Короче говоря, была непрощенным грехом. Поэтому исключалась.
Додуматься же до того, чтобы изменить свое состояние уже в этом бренном и несовершенном мире,  заняться тем, что впоследствии он сам научился называть духовным строительством, Витя пока не мог. Так и жил, скучая  около чужих телевизоров, потребляя жизнь без смысла и удовольствия, словно борщ без соли и перца.
Но изменила все именно смерть, правда, не Витина, а чужая. Умерла, как водится,  старушка. Она, почти столетняя, жила в самом дальнем уголке пьяной квартиры, почти не выходила и без особой нужды ни с кем не разговаривала. Раньше, еще до запоев, Витя время от времени ходил ей за лекарствами, приносил  кое-какую еду. Ну, а потом и сам-то есть  почти перестал, тут ему уж и не до старушки стало. Когда очухался, вспомнил про бабку, а та уже в больнице. И за своими делишками, так ни разу ее и не навестил, сволочь. А непростая была бабка, мудрая была старуха.
И вот как-то раз стучится к Вите Роза, соседка, и говорит:
- Вить, ты не спишь? Луиза-то Модестовна наша померла  третьего дня, сегодня прямо из больницы и схоронили.
- Что же ты мне раньше не сказала? Я бы хоть проводил ее.
- Да закрутилась я, Вить. Комнату свою она мне оставила. Ты же знаешь, я к ней как к родной. И в больнице навещала, носила лучший кусочек, от себя отрывала, и мыла ее. Она же последнее время не вставала.
- От чего же  она умерла?
- Да от старости, Вить. Написали, конечно, склероз и сердце, но от старости.   Так что комната моя,   а тебе она строго-настрого наказала отдать часы.
- Да не нужно мне ничего.
- Нет, Вить, она велела, ты возьми, а там хоть выброси, твое дело. С покойниками, сам знаешь, не шутят. Сейчас принесу.
Роза принесла какой-то ящичек размером с  картонку из-под коньяка "Наполеон", поставила на стол и ушла. Ящик был темный, деревянный, с обитыми медью уголками, с крючочком, запиравшим переднюю панель, словно дверцу. Витя снял крючок, открыл ящик. Внутри были песочные часы. Позеленевший медный корпус, помутневшее стекло, темный, будто мокрый, песок внутри. Витя достал часы и поразился их тяжести.  Внутри, на задней стенке ящика, помещалась медная же табличка с вязью латинских букв.
- Интересно, на какое же время они рассчитаны? – подумал Витя. – Надо засечь.
Он перевернул часы. Песок не сыпался. Он потряс их, постучал по крышке – безрезультатно. Верхняя  половина часов была заполнена песком не полностью, он свободно перекатывался внутри нее, но течь вниз не желал.
- Засорился проток, – подумал Витя. – Надо открыть и прочистить.
Но сколько он ни крутил часы, сколько ни переворачивал, так и не понял, как они открываются. Это разозлило Витю. Он возился с часами так и сяк – они не слушались его. Другой бы уже давно шваркнул их  об пол, ерунду такую, но Вите всегда подчинялись приборы, и он все-таки надеялся победить вещь. Примерно через час ему пришла в голову первая дельная мысль:
- Фу, что-то я совсем загнался. Там же надпись внутри футляра, наверняка инструкция. Надо только ее прочитать.
Он попытался понять, на каком языке написано. Явно не на английском, его  Витя знал прилично. Вроде не на французском, не на итальянском и не на  испанском. Похоже, это немецкий. У Вити было правило: когда он чего-то не знал, смотрел в книгах. Справочников, энциклопедий и словарей у него раньше была уйма, но все осталось у Милы. Он позвонил бывшей жене.
- Мила, это я. Можно я заберу мой большой немецкий словарь?
- Ты совсем спятил, скоро полночь! Какой словарь?
- Немецкий.
- Я раздала все твои книги, не звони мне больше.
Витя усмехнулся. Жадная Мила не хотела дать ему даже такой малости. Придется подождать до завтра, а утром купить словарь. Но, странное дело, зуд нетерпения охватил его с уже забытой силой. Когда-то вот так же  решал он сложные задачи, запоем, не отрываясь, предчувствуя наслаждение от победы. И пока не находил ответа, не мог заниматься ничем другим, не мог есть, спать, любить. Господи, как давно это было! Он снова взялся за телефон:
- Светочка! Добрый вечер. Извини, пожалуйста, за поздний звонок,  это Витя Солнцев. Так получилось, что мне нужна твоя помощь, причем срочно.
- Здравствуй, Витюш. Что с тобой случилось?
- Не могу рассказывать по телефону, можно я зайду на минутку?
- Ты же помнишь, где я живу?
- Конечно.
- Так приходи.
- Буду минут через пятнадцать. Спасибо огромное.
Когда-то Света работала в бюро переводов их института. Впервые прочитав Светкин перевод научной  статьи, Витя хохотал как сумасшед-ший, потом читал вслух всей лаборатории, потом сходил к соседям.
- Надо поручить ей переводить все наши секретки на английский, тогда можно публиковать их хоть в Пентагоне, ни одна собака не поймет. Это же надо – написать такую чушь!
Светины технические переводы, как впрочем, и переводы ее коллег, действительно поражали бессмыслицей. Позже выяснилось, что Света замечательно переводит художественные тексты, особенно стихи. Узнав о Витиных отзывах, она  пришла ругаться.
- Так ведь и по-русски не понять, о чем вы пишите. Вы покажите мне хотя бы одного нормального человека, даже физика, только не из вашего отдела, который бы понял, что вы написали. А от меня вы чего хотите?
Девушка была такой очаровательной, что Витя кинулся целовать ей ручки с извинениями. С тех пор они дружили, но  язык Вите все-таки пришлось подучить. А потом, когда все развалилось, Света ушла в вуз, где и преподавала весьма успешно. После своего возращения Витя ее ни разу  не видел.
Света открыла сразу, будто стояла за дверью.
- Здравствуй, проходи, нет, пожалуйста, не разувайся.
Витя прошел в комнату: красиво, чисто. Поймал на себе  сочувст-вующий Светин взгляд. Что ж, не привыкать.
- Света, ты прости, что я поздно, но не было сил ждать. Мне срочно надо перевести один текст.
- Ты в своем амплуа, такой же нетерпеливый. Может, сначала чаю?
- Нет, Света, там всего несколько строк. А я пока тебе что-нибудь починю, ладно?
- У меня, Витенька, все в порядке. С какого языка?
- Кажется,  с немецкого.
- Давай.
Витя достал из сумки футляр, открыл его.
- Вот.
- Это не немецкий, это старонемецкий. Садись, я сейчас напишу.
Через пять минут она протянула ему исписанный каллиграфическим почерком лист.
- Прочитай, может, что-то непонятно.
- Нет, Света, я лучше дома.
- Ну, тогда пойдем пить чай.
- Света, спасибо, я побегу.
- Ну и гость, все бы гости настолько приходили – хлопот бы не было. Ты хоть скажи, как твои дела?
- Сейчас нормально. Я как-нибудь забегу с презентом.
- Приходи просто так, дурачок.
- Пока.
- До свидания.
Он прочитал перевод тут же,  спустившись лишь на один лестнич-ный пролет.


"Обладающий да узнает. А знание это  многотрудно и дос-тупно лишь мудрому, но  покоривший время ведает  более любого. Знай: время начала и время конца  отлично от времени  будней. Тогда тысячелетия сворачиваются в секунды, а мгновения растягиваются в Вечность.
Часы же эти отсчитывают срок обладающего ими. И коли ты перевернул их, то жизнь твоя сочтена. И лишь последняя песчинка упадет вниз, ты отправишься туда, где всякий окажется в отведенное  ему  мгновение. Задумайся, ибо изменить  ход этих часов не удастся никому. Подумай тысячу раз и не делай без нужды".

Витя прочитал тест несколько раз. Обычно он понимал все, что читал, с первого раза, но здесь было много неясного, и он стал четко проговаривать про себя свои мысли. Итак, это действительно инструкция. Инструкция для владельца.  Перевернутые  часы начинают отсчитывать время жизни своего хозяина. Интересно, на сколько они рассчитаны? Они довольно большие, может быть, на час, может  - на полчаса. Но не больше часа. Через час весь песок  окажется внизу, и хозяин часов умрет. А за это время можно все обдумать, подготовиться к смерти. Или горько пожалеть о содеянном.  Обернуть время вспять нельзя, процесс необратим. В общем, все просто и понятно. Хотя есть одно "но". Время конца течет иначе, и скорость этого течения не определена. Это значит, что жизнь свою можно и укоротить, и  удлинить.
Витя вспомнил о Луизе Модестовне.  Старуха была последней обладательницей часов. Она была такой старой, просто дряхлой, ей было очень много лет. Когда Витя получил часы, весь песок  был внизу. Значит, старуха их перевернула и в результате дожила до глубокой старости. Хотя, вполне может быть, что привела она их в действие затем, чтобы умереть как можно быстрее.  Но не получилось. Время перед концом нелинейно,  и оно замедлило ход, побежало не вперед, по прямой, как обычно, а стало кривиться и петлять. Витя мысленно нарисовал график.
Он вышел на улицу. Но  ведь время в конце может и убыстриться. Тогда смерть придет скоро, это именно то, чего Витя  хотел. Но если так  произойдет, то ни будет ли это самоубийством, правда неявным,  скры-тым? Или не будет? Ведь заранее неизвестно,  побежит ли время быстрее или замедлится. Хотя, если подумать, то чем является вся наша жизнь, как не затянувшимся на десятилетия самоубийством?  Ведь мы убиваем себя всем, что делаем, это бесспорно. Да, но ведь время конца может тянуться  и гораздо медленнее, чем в случае со старухой. И тогда можно прожить века, тысячелетия. Какой ужас!
Витя дошел до дома. С чего он решил, что это правда? Как он, столько знающий и прежде так ясно мыслящий, мог поверить в подобную чушь? А он и не верит, просто по привычке анализирует надпись. Надо забыть об этих часах. Да, а почему же ему не удалось  привести их в действие сразу? Ответ был на поверхности: он тогда еще не прочитал надпись. Хозяин часов должен знать, что он делает, он должен все обдумать и пойти на это сознательно. Или не пойти. Опять абсурд, часы просто сломались от старости, вот и все.
Витя отворил дверь в свою комнату. Часы так и стояли на столе, освещенные мягким светом настольной лампы. И,  подумать только, заполненной половиной вниз! Они словно просились, чтобы их перевернули. Витя сел за стол, размышляя напряженно, как никогда.
Он экспериментатор, экспериментатор от Бога. Он давно уже ничего не ждет и ничего не боится. И он готов был бы провести эксперимент со смертью. Но эксперимент с Вечностью? Нет, ни за что! Он уже и так устал жить.
А старуха? Старуха решилась. Может быть, она тогда была молодой и красивой,  ее только что бросил любовник, и она решила свести счеты с жизнью? А может быть, наоборот, ей грозила смерть, и она решила отсрочить ее? А может быть, ею просто овладело  любопытство, то самое, что заставляет людей совершать великие безрассудства и великие открытия? В любом случае, она пошла на огромный риск. Или она их вообще не переворачивала? В это Витя не верил.
Она, женщина, рискнула, а ты, ничтожество, неудачник, тюремная сявка, боишься! Как можно не понимать, что тебе, просравшему свою жизнь и пропившему талант, судьба подарила единственный, наверняка последний шанс?
Старуха сделала правильный выбор: Витя перевернул  часы.



Глава пятнадцатая,
перечисляющая  случившиеся в Городе
 странные, очень странные и слишком странные события


Ч
ья-то невидимая, но сильная  рука   снова поймала Город в огромный силок и теперь умело затягивала шелковую петлю чудес, волшебств и чар. И  до этого дремлющий, еще совсем недавно блаженствующий Город затрепетал, подрыгал ножкой, проснулся, и начал  озираться, пытаясь обнаружить потревожившего его проказника. Сеть  не-вероятных, но очевидных  событий накрыла и полусонных обывателей, заставляя их неловко выпутываться из ее забавных, а иногда и опасных, ячеек.
На сей раз таинственные силы посягнули на самое привычное,  по-нятное и необходимое, заставив поражаться созданному  самим человеком,  причем не тому, что по замыслу своему изначально было призвано шокировать и смущать, а тому, что по природе своей предназначено было дарить превосходное расположение тела и души, покой и  негу. И обескураженные горожане удивленно раскрыли, да так и не закрыли рты не перед  непостижимыми  проявлениями человеческого духа, не  перед уникальными творениями  пытливого ума, не перед гениальными произведениями искусства, а при вкушении хлеба насущного, пищи, еды, кушаний, блюд, лакомств и иже с ними.
И мы, не мудрствуя лукаво и не теоретизируя по поводу столь обыденного объекта человеческих желаний, просто поведаем читателю, что сначала горожан удивили сосиски, сардельки, шпикачки и колбасы, заговорив, вне зависимости от места их изготовления, на чистейшем русском языке.
И в одно прекрасное воскресное утро многие жители, собиравшиеся с удовольствием   позавтракать этими полезными и приятными на вкус продуктами, вскипятили в самых разнообразных по виду и фасону сосудах воду, распаковали разноцветные и разнокалиберные пачки и уже вознамерились кинуть разносортные колбасные изделия  в кипяток, как  вдруг  услышали визги, писки, крики и даже вопли примерно следующего содержания.
- Не ешь меня, положи обратно!
Многие,  в тот день так и не позавтракавшие, поначалу сильно испугались  и, так и не сумев самостоятельно понять, что происходит, позвали на помощь родственников и соседей. И только сообща смогли уразуметь, разобраться и осознать, что о спасении умоляют именно те, которых только что собирались съесть. Некоторые, неподготовленные и слабые духом, при осознании этого неочевидного факта даже и в обморок  падали, кто-то попросту бежал с чистеньких и не очень чистеньких  кухонь, кто-то, по недомыслию  причиняя себе долговременный вред, начинал звонить в разные серьезные и достойные учреждения. 
Но самые смелые, подготовленные регулярным чтением фэнтези,   просмотром  кинострашилок и собственными ночными кошмарами,  ос-корбленные недоверием близких и дальних, ухитрялись даже в столь не-тривиальных ситуациях головы не потерять. И,  стремясь уверить окру-жающих, в том, что с ними самими все в порядке, приобщали случайных свидетелей к странному событию, для чего прилюдно экспериментировали, беря непокорные сосиски и угрожающе занося их над кипятком.   В результате чего добивались повторного крика, вопля, призыва  или плача  и с удовольствием смотрели, как на этот раз  сознание теряют недоверчивые мужья, жены,  соседи и сотрудники МЧС.
Когда волна вопящих сосисок пошла на убыль, в дело собственного спасения включились и другие продукты. Инженер Сергей Николаевич, прогуливаясь в свой обеденный перерыв по центральным улицам, задумал съесть пирожок с капустой, купил его, горяченький, ароматный, аппетитный, и уже было  отправил в рот, как услышал:
- Не смей, сволочь!
Оскорбившийся Сергей Николаевич оглянулся по сторонам, пытаясь установить источник обидного оклика, но никого и ничего подходящего  не обнаружил, снова поднес пирожок ко рту и услышал еще раз прямо у себя под носом:
- Я кому сказал, не ешь меня, а то плохо будет!
До Сергея Николаевича уже дошли к тому времени кое-какие слухи, и он, не желая рисковать, на потраченные деньги наплевал и выбросил дерзкое мучное изделие в  кстати подвернувшуюся урну, а сам, оглядываясь по сторонам, быстро ретировался восвояси, с ужасом представляя себе, что произошло бы, если бы он все-таки решился съесть громогласную выпечку.
А слесаря Степана уговорила не есть ее селедка. Предвкушающий удовольствие Степа пришел в свою слесарку, принеся с собой бутылку беленькой, ржаную булку и  упомянутую селедку, намереваясь побаловать себя после успешно проведенной операции по прочистке унитаза. Стремясь подчеркнуть значимость произошедшего, слесарь потом особо упирал на то, что купленная им рыба была отменная, серебристая, прозрачная от жира, настоящий залом, а не какая-нибудь уцененная сельдь. В руках умелого слесаря водка благополучно открылась, буханка дисциплинированно дала себя нарезать, но когда нож был поднесен к разложенной на газете рыбе, та открыла узкий ротик и, смотря Степану прямо в глаза желтыми выпученными глазками, произнесла нежно и жалобно:
- Отпусти  меня, Степа, отнеси в реку, а?
Степан говорил потом, что именно тон превосходной закуски смутил его нежное сердце, разжалобил и заставил отложить так долго предвкушаемый ритуал потребления  до тех пор, пока он не отнес рыбу к Реке и не выпустил ее, лишь слегка сожалея о содеянном. Вернувшись, Степан помянул потерю  лакомой селедочки так славно, что смог вразумительно рассказать о случившемся  только спустя несколько дней.
А пенсионерка Виктория Федоровна задумала побаловать себя ба-раньей котлеткой, которую и приобрела в близлежащем супермаркете в количестве ровно одна штука. Смущенная ценой приобретенного, гурманка приложила все усилия, чтобы оправдать вложенные в алкаемое блюдо средства, и поджарила котлетку на отличном масле и на советской чугунной сковородочке, которая, не в пример новомодным легким изделиям,  позволяла без особых усилий добиваться чудесной золотистой корочки и  не менее чудесного традиционного вкуса. Пожилая дама тщательно сервировала стол,  с любовью выложила приготовленное лакомство на старинную немецкую тарелку, налила себе в хрустальный фужер домашнего винца  и с удовольствием ткнула  тяжелой мельхиоровой   вилкой в скворчащую и истекающую душистым соком благодать.  И, уподобясь папе Карло, услышала:
- Ой-ой-ой, как больно!
Виктория Федоровна, справедливо рассудив, что к винцу она еще не приложилась, отнесла случившееся за счет аберрации слуха, естественной для ее возраста, и попытку повторила. После третьей неудавшейся попытки пожилая дама решила, что отправлять в помойное ведро такое недешевое и взывающее к спасению блюдо нерачительно и неэтично,  и, не страшась новых расходов, упаковала котлету в пластиковый контейнер, оставшийся после покупки пирожного, а затем направилась в районную санэпидемстанцию, чтобы провести проясняющую суть дела экспертизу.
В коридорах столь необходимого району учреждения Виктория Федоровна  обнаружила изрядную встревоженную очередь, которую составляли те, кто решил проверить только что приготовленные куриные ножки и куриные же грудки,  котлеты, тефтели, шницели, люля-кебабы, отбивные, ростбифы и лангеты,   не съеденные авторами примерно по той же  самой причине, что и у нее. Тут лишившаяся прекрасного обеда  достойная хозяйка успокоилась, поняв, что себя ей винить решительно не в чем, и верная полученному ей коллективистскому воспитанию решила, что  ничего с этой досадной, но, по-видимому,  объективной потерей не поделаешь, как людям, так и ей.
И только один человек ухитрился отведать вопящей пищи. Бывший инженер, а ныне бомж Григорий Ильич, роясь ранним утром в мусорном баке, нашел большую слегка надкусанную сардельку. Обнюхав ее и найдя вполне пригодной для вкушения, проголодавшийся Григорий Ильич вонзил в нее редкие зубы, а потом, не обращая внимания на призывы к спасению, несущиеся из его собственного рта, спокойно доел найденное, даже и не подумав выплюнуть. Почему вкусная сарделька оказалась на помойке и не напугала ли она до этого кого-нибудь, не обладающего столь же крепкими, как у бывшего инженера, нервами, осталось невыясненным.
И еще об одном случае вынуждены рассказать мы, уступая требованиям почитаемого нами реализма. Читатель, конечно, помнит старушку Марту Ивановну, расстроенную до потери чувств пожалевшей ее свиной головой. Правильное питание и покой, обеспеченные ее добропорядочным супругом, сделали свое дело, и через несколько дней после печального происшествия Марта Ивановна, слегка оклемавшись, выползла на кухню и стала инспектировать съестные припасы.
С удовольствием отметила она, что Иван Кузьмич со своими муж-скими обязанностями превосходно справляется и что все баночки и прочие кухонные емкости заполнены продуктами, соответствующими написанным на них названиям. Пожилая дама открыла холодильник, убедилась, что и здесь все в образцовом порядке, и полезла в морозильное отделение, выдвинула один ящик, другой.
На нее, приплюснутая полиэтиленовым пакетом и искаженная на-липшей ледяной изморозью, пялилась страдающая свиная голова. И пожилая дама с ужасом увидела, как жалобно скривилось замороженное рыло, как затрепетали опушенные инеем белесые реснички, как начали подниматься полуприкрытые свинские веки.  И мы, более всего не желая уродовать наше доброе повествование смертями и увечьями и даже  решаясь порой пойти ради этой нашей прихоти против правды жизни, вынуждены в этом месте читателя огорчить, сообщив ему, что старушка рокового взгляда свиньи так и не дождалась, потому что упала на жесткий каменный пол  и приказала долго жить.
Когда общественный резонанс достиг критического уровня, в рас-следование гастрономических происшествий включились специальные службы и организации. Тогда-то специалисты, аналитики и привлеченные эксперты и выяснили,  что никаких закономерностей, связей и корреляций между отдельными случаями продуктовых воплей не наблюдается, равно как и не удается обнаружить абсолютно никаких функциональных зависимостей между  тирадами, произнесенными взмолившимися съестными припасами, и качеством, весом, маркой, ценой последних, а также  личными характеристиками приобретших их персон.
Некоторые же случаи были и вовсе исключены из разряда странных и удивительных, благодаря особым сопутствующим им обстоятельствам. Так, не  имеющей отношения к делу, например, была признана ситуация с художником Тарелкиным.  Упомянутый  служитель муз, так же как и прочие обсуждаемые здесь особы, в обед вздумал немножко подкрепиться. Для этого купил он банку тушенки, пару соленых огурцов и поллитровку свежайшего самогона, расположился подальше от жены, в собственной мастерской,  и собрался священнодействовать. Но в  самый разгар его занятий на продавленный кожаный  диван, стоящий в  студии с середины шестидесятых годов, уселась крупная, размером  с медведя, белка, которая, положив  ногу на ногу, вежливо обратилась к слегка озадаченному художнику:
- Я бы на твоем месте, Тарелкин, больше пить не стала.
Разгневанный   Тарелкин кинул в наглую белку вилкой, та исчезла, но вскоре появилась вновь, на этот раз в дверном проеме, продолжая занудно гнуть свое:
- Не пей, Тарелкин, не пей.
Сам расстроенный художник по техническим причинам долго не мог поведать об этом специалистам, но случай этот, рассказанный комиссии друзьями художника, был расценен как не изоморфный остальным, а  конфликт "Тарелкин-белка" сочтен был достойным изучения совсем другими профессионалами.  Ведь белка, поясняли члены комиссии, призывала художника отказаться от употребления вовсе не ее, белки, а только что приобретенного первача, в то время как во всех остальных  ситуациях призывы, обращенные к вознамерившимся закусить, а быть может, и выпить,  исходили именно от тех, кто сам подвергался опасности  в скором времени оказаться  съеденным. Что вовсе не одно и то же, и мы с этим совершенно со-гласны. 
Согласны мы и с тем,  что до сих пор не вполне сдержали  своего обещания  рассказать читателям о целой сети невероятных событий,  а  ограничились лишь незначительными  кулинарно-гастрономическими  фактиками.  Но  из одних сосисок и сарделек  приличная сеть, понятное дело, никак не получится, даже если вплести в нее куриные ножки, котлеты и пирожки, поэтому пора нам уже добавить для надежности в  это хитросплетение чего-нибудь более прочного и солидного.
И начнем мы с памятников. Как-то, проснувшись поутру и выйдя на еще влажные улицы, некоторые особо внимательные горожане, работающие или проживающие в центре, заметили, что памятник Великому Вождю развернут в аккурат на сто восемьдесят градусов и теперь  многозначительно указывает на Губернскую Управу,  то ли укоряя тех, кто в ней находится, то ли  призывая всех прочих жителей к ее немедленному штурму и захвату. Горожане подивились, зачем  двусмысленный поворот понадобился властям,  в очередной раз посетовали на то, на какую чушь идут казенные деньги, и о глупом нововведении благополучно забыли.
А еще через день заметили и другие скульптурные метаморфозы. Памятник суровому Классику, стоящий в самом истоке Западной улицы, обнаружили в том же самом истоке, но теперь уже сидящим и  по детски свесившим ноги с высокого постамента. Это изменение вызвало целую волну однотипных сентенций, и практически все, проходившие мимо Классика горожане, позволяли себе  бессмертную шутку, весело произнося:
- Кто ж его посадит, он же памятник!
- Сел и ножки свесил, - радостно отвечали им  другие.
Многие горожане, прослышав об этом анекдоте, специально приезжали из отдаленных районов в центр и толпились около пьедестала, обсуждая неожиданно случившуюся позу и споря о технологиях, позволивших посадить писателя за такие малые сроки. Это же событие  инициировало одно небезынтересное открытие, которое  посетило вдруг уже известного нам обывателя, тоже забредшего посмотреть на удивительное преображение. Кое-кто наблюдал, как слегка подвыпивший мужчина, по виду обычный работяга, долго всматривался в сидящую на граните персону, а затем закричал с пылом Архимеда:
- Так это же тот самый мужик, который искал свои очки!
А затем сбивчиво стал рассказывать  другим зевакам историю про то, как неделю назад ночью познакомился с  этим самым мужиком, да что там  познакомился – выпивал с ним и беседовал по душам! Непонятный рассказ заставил усомниться окружающих в первоначальной оценке и почти все решили, что работяга не слегка поддал, а нажрался в драбадан. Мужичонка долго не уходил с площадки, подмигивал Классику и, покачиваясь, говорил:
- Он, точно он! Я ведь и в школе проходил, "Как быть?", называется, да этот Кант сбил меня, и я своего родного мыслителя не узнал. И ведь  не наврал, очки-то, и правда, сперли.
После чего кое-кто  посочувствовал бедняге, посоветовав завязывать. Потому что одно дело белки, даже крупные, а совсем другое дело – посещающие тебя по ночам  мертвые Классики и всякие там Канты. 
Изменил позу и монумент Первому Космонавту, открывающий путь на любимую горожанами Набережную. Космический первопроходец поражал всех неправдоподобными размерами головы, такой огромной, что некоторым даже казалось, будто  позабыл он после своего эпохального полета снять шлем, а  другим и вовсе приходило на ум, что не космонавт это, а инопланетянин. Выполнен же  был Первый шагающим вперед с очевидным намерением отдать рапорт о покорении космоса Партии и Правительству и размахивающим в важнейшем этом марше коротковатыми руками.  Причем так, что все спускающиеся из Города к Реке легко могли перепутать заметно выдающийся вперед  и находящийся примерно  на линии чресел большой палец его правой, скрытой от глаз наблюдателя, руки с этими самыми чреслами.  И по первому времени обязательно путали и пугались А уж потом хихикали и гадали, какой-такой масон и вредитель ухитрился сделать  эдакую пакость  и как подобную, позорящую отечество, порнографию могли пропустить местные власти и Управление по архитектуре и градостроительству.
Теперь же размеры космической головы не изменились, но  стоял Первый в позе мужичка, залихватски пляшущего "Камаринскую",  подбоченившегося все такими же коротковатыми руками и  выставившего вперед полусогнутую правую  ногу.
- Как же тут не плясать, - говорили местные знатоки космонавтики. – Американцев-то, спасибо нашим разведчикам, успели всего на несколько недель обогнать, так что улетел бедняга  на только что покрашенной ракете и без половины приборов. Поневоле запляшешь от счастья, когда вернешься.
В целом же метаморфозу монумента сочли полезной и эстетичной, позволившей  наконец-то  избавиться от неприличной позы и замаскиро-вать некоторые дефекты фигуры покорителя.
Но больше всего удивили горожан четыре небольшие скульптурки, венчающие углы квадратного фонтана около цирка. За ночь милые, но вполне обыкновенные лев, слон, медведь и тюлень были заменены кем-то на престранных животных. Даже маленькие, страшилища эти имели отталкивающий вид, и в ближайшие дни многие ребятишки, приведенные любящими родителями в цирк или просто пришедшие покататься на расположившихся рядом паровозиках и пони, зашлись от рева при виде неведомых пугал.
И уж если заговорили мы о страшилах и не известных науке животных, то расскажем и  еще о паре связанных с ними курьезов и встреч. Первое  неопознанное существо встретилось  команде футбольных фанатов, возвращающихся с привокзального стадиона после победы обожаемого всеми  местного клуба. Возбужденная  ряженая толпа поздним вечером шла по самой длинной центральной улице и, не найдя сегодня достойного соперника для драки, развлекалась во всю мощь невостребованной молодецкой силы, для чего  радостно  пугала случайных прохожих, гудела в гуделки, пищала пищалками, грохотала хлопушками, улюлюкала  и громко скандировала речевки:

Чтобы "Ястреб" обогнать,
Надо в поле раком встать!

Двигаясь со вкусом, неторопливо, прошли они уже шесть длинных кварталов, когда возле углового казино увидели  выруливавшего с перпендикулярной улицы огромного чудовищного зверя. Зверь слегка походил на многоголового  рогатого динозавра или дракона с длинным, уходящим в темноту хвостом, и  среди болельщиков нашлись внимательные студенты мехмата, успевшие натренированно пересчитать рога и головы и утверждавшие потом, что голов было семь, а рогов – почему-то всего десять, причем каждый рог урода был украшен  искрящейся в неоновом свете короной. Морды у  чудовища были львиные, тупоносые, гривастые, а вот лапы  напоминали медвежьи, цокали по асфальту длиннющими загнутыми когтями.
- Классно прикололись, - одобрили неопознанное чудище фанаты. – Это кто же, слободские, что ли? Где же они такой костюм взяли?
Но тут чудовище прервало неделикатные смотрины и,  оглядев толпу всеми  своими многочисленными глазами, издало такой звук, что стройные ряды болельщиков сломались, прогнулись назад. Кое-кто расслышал в чудовищно низком рыке страшные, леденящие душу, но вполне понятные человеческие слова, но никто впоследствии не решился повторить их.
А тварь, привстав на задние лапы и  нависая над невысокими двух-этажными домами,  зарокотала оглушительным громом, выпустила из всех семи пастей лизнувшие людей языки пламени, выхватило из толпы пятерых ополоумевших от страха несчастных  и, размахивая ими, как победными флагами, двинулось на   замерших в его тени болельщиков.
Тут-то многие и поверили тому, что видели в культовых фильмах про юрский период: оказывается, от динозавра в самом деле можно было спастись. И пока неуклюжий монстр медленно разворачивался, прыткие, поднаторевшие в побоищах и стычках парни и девушки бросились врассыпную и с невероятной скоростью припустили  в разные стороны. Животное, верно оценив, что за спортивной молодежью ему не угнаться, еще немного побесчинствовало на перекрестке улиц, сорвало несколько вывесок, сплющило выставленный перед казино призовой автомобиль, зачем-то прихватило с собой светофор и удалилось восвояси.
Благоразумная губернская милиция в игры  футбольных болельщиков  без нужды старалась не вмешиваться,  вот и сейчас особой необходимости не увидела.  И когда  патрульных атаковали самые смелые из потерпевших, требуя немедленно изловить и обезвредить распоясавшегося слободского гада, решила уединиться в  своих машинах и уехать подальше от места массовых беспорядков. Похищенных же  бедняг безотказная служба МЧС позже нашла в  нескольких кварталах от  рокового перекрестка, разбросанных  в радиусе сотни метров, бесчувственных, помятых, но, как выяснилось впоследствии, вполне здоровых, хотя и потерявших всякую охоту ходить на матчи по-прежнему любимой команды.
Общественность на это событие отреагировала абсолютно однозначно, давая любителям футбола примерно те же советы, что и любителю Канта, прозревшему перед памятником Классику, особо подчеркивая, что меру надо знать во всем, в том числе и в питии  пива. Потому что пиво –    очень обманчивый напиток, и  предрассудок это, что пивом нельзя допиться до чертей, еще как можно,  чему подтверждением и является ночная встреча с многоголовым змием, а в том, что это был именно зеленый змий большинство не сомневалось.  А то, что лапы у него были медвежьими, а морды  –  львиными, так это пустяки, у змия и не такие морды с лапами набдюдаются. 
Второй же  зверь явился человеку совершенно непьющему и вызы-вающему у губернского народа доверие, несмотря на то, что был тот газетчиком. Припоминается нам, что мы уже упоминали журналиста Белова, принявшего в числе прочей интеллигенции участие в памятной и исключительно продуктивной конференции, посвященной поиску подходящей для города клички. В отличие от множества своих собратьев был журналист Белов человеком вполне образованным, достаточно порядочным и, не смотря на возраст и специфику своей профессии, продолжавшим интересоваться жизнью во всех ее проявлениях.
Ему, воспитанному в пионерской дружине и комсомольском отряде,  пришлось до всех жизненных смыслов доходить самостоятельно, и со временем стал он убежденным диссидентом, посвятив этой занимательной игре пару десятилетий. Но потом, когда оппозиция вышла из подполья, противостояние властям стало модным и прибыльным, а самые пламенные борцы за справедливость заняли самые мягкие кресла и начали практиковать то, против чего прежде так яростно боролись, заскучал и  стал искать себе новых развлечений.
Накопленный им немалый запас знаний и переживаний давно уже не умещался в  убогом, покосившемся сарае атеизма, но получивший естественнонаучное образование  Белов не умел представить себе ничего более совершенного  и внушительного,  чем природа. И  некоторое время душа скучающего журналиста пустовала, пока не пристрастился он к суррогату,  заменив веру в Абсолютный Разум, не приемлемую известными ему научными концепциями, надеждой на существование разума инопланетного, науками вполне допускаемого. Поиски следов иных цивилизаций очень увлекали Белова, и он частенько предпринимал занимательные велосипедные поездки по Губернии, где подобных следов  обнаруживалось предостаточно, заодно  получая необходимые здоровому  мужчине физические нагрузки и вновь открывая для себя прелести родной природы.
И он рассматривал разноцветные поля, бродил, как ребенок, среди подсолнухов, пальцем пробуя шероховатые серединки и мохнатые лепестки, пачкал нос медуницей и шалфеем.  Раскинув руки, кидался в душистое разнотравье и надолго замирал, закрывая глаза, наслаждаясь ни с чем не сравнимыми запахами и слушая чудесное жужжанье, гуденье, стрекотанье. Заглядывался на небо, поражаясь  его неизмеримой глубине, дивился на осиянную солнцем многомерность туч,  мечтая о том, как чудесно было бы оказаться там, на взбитой, мягкой перине, посреди влажной облачной кудели,  говоря себе, что рай может быть только таким. Не мог понять, как ухитряется все же добираться до моря почти неподвижная ленивая Река, полоскал пальцы в ее теплой желтенькой водичке.  И тут же понимал,  что прелесть ее бесчисленных остров могла бы надолго  задержать даже спешащего домой Одиссея. Любовался степными грозами, наступающими внезапно, как приступ сердечной боли, ошеломляющими вселенским грохотом, скрывающими весь мир стеной непрозрачного ливня, хватающими перепуганную  землю ослепительными лапами молний  и проходящими так быстро,  что оставляли после себя ощущение серьезной утраты.
 Непонятные же феномены, на которые указывали письма и звонки тех, кто думал не только о хлебе насущном,  коллекционировал журналист серьезно и тщательно, собирая, описывая, помещая в картотеки и фильмотеки. Но, не умея  забыть усвоенных с юности принципов рациональности, на веру ничего не принимал и шил пестрые лоскутные одеяла,  перемежая куски невероятного с заплатами  научного. Проверял спектральным анализом останки найденных селянами зеленых человечков,  строил резонансные кривые  воздействия психической  энергии пришельцев на  намерения особо восприимчивых землян и рисовал силовые линии неведомых науке полей.
Как-то вечером деятельный Белов решил  полюбоваться предзакатным Городом во всей его красе и поднялся с кинокамерой на смотровую площадку на Ястребиной горе. Город, спокойный,  прекрасный, залитый уходящим  пурпурным солнцем, уже готовился ко сну на своей холмистой постели, укрываясь разноцветным пуховым одеялом облаков, и Белов, ставший к старости сентиментальным, не смог сдержать слез.
Через эти-то меняющие мир слезы и увидел Белов, как легкие, рас-киданные над Городом  облака собираются в центре, образуя сложную структуру и складываясь  в странную фигуру. И пространство изменилось, заколебалось, как воздух над пламенем костра, искривилось, свернулось, сломалось, превратилось в прозрачный лабиринт с многочисленными углами и поворотами. И Белов явственно  рассмотрел, как над Городом повисло огромное существо, странное и загадочное, с каждой секундой становящееся все более плотным и  тяжелым.
Это было животное, похожее на коня с львиной мордой, острыми угрожающими миру клыками и развивающимися шипящими змеями вместо хвоста.  И всадник на коне присутствовал, но прозрачный, не вполне материализовавшийся и почти безвидный, вооруженный едва заметным длинным копьем. Но рациональный Белов, вместо того, чтобы снять редкое явление природы на кинокамеру, почему-то испугался до зубовного скрежета, задрожал и упал  ниц, по-детски прикрывая седую голову руками. А когда устыдился своей ничем не обоснованной трусости и поднял голову,  намереваясь все-таки исправить ошибку и увековечить облачную структуру на пленке, чудовище уже рассеялось, небо стало абсолютно чистым, и лишь солнце по-прежнему падало за горизонт.
Кляня себя за глупость, Белов позвонил своему другу философу Петрову, известному читателю все по той же конференции,  и рассказал об оптической аберрации. Выслушав подробное описание странного феномена, добрейший Петров ответил непонятно:
- Облако, говоришь?  Кто наблюдает ветер, тому не сеять; и кто смотрит на облака, тому не жать. 
А затем задал несколько вопросов, и, не удержавшись,  съехидничал:
- А небо в свиток при этом не сворачивалось?
И объяснил старому атеисту, что описание увиденного им  существа слово в слово повторяет портрет одного из апокалиптических зверей,  показавшихся Святому Иоанну на Патмосе почти два тысячелетия назад. Чем  и побудил  приятеля в скором времени впервые в жизни взять в руки ту книгу, которой тот всегда чурался и которую считал  подходящим чтением исключительно для необразованных невежд и сумасшедших мракобесов.
- А кто-нибудь еще все это  видел? – спросил пытливый философ.
- Не знаю, но на площадке я был один.
Тогда друг  с несвойственным ему сарказмом и даже  с некоторой завистью добавил, что на  сей раз эсхатологический зверь продемонстрировал  странную неразборчивость, а может быть, и всеядность, потому что предстал перед тем, кто ничем, ни хорошим, ни плохим, подобной чести  не заслужил. Но добрый философ тут же  устыдился злых, лукавых  чувств и  слов и добавил, что был не прав и поспешил с оценками, потому что  даже мудрейшим и достойнейшим не дано проникнуть в замыслы Господни, а уж тем более ему, недалекому и грешному, поэтому пусть Белов  на всякий случай преисполнится ответственностью и будет наготове.
Нам остается только добавить, что власть предержащие на все эти события никоим образом  не отреагировали, надеясь, по-видимому, что рассосется само. А послушная пресса, так и не дождавшись высочайших указаний, лишь предупредила всех заинтересованных, чтобы те временно воздержались от потребления опасных пирожков и сосисок, на что заинтересованные и ухом не повели, продолжая с удовольствием потреблять, все, что потребляли до этого. И лишь в одном глянцевом дамском журнале появилась зелененькая статейка о несомненной пользе вегетарианства, которое  не способно огорошить и озадачить  своих приверженцев разными вредными для пищеварения инцидентами, поскольку хорошо известно, что растения, в отличие от животных,  не общаются даже друг с другом, а уж тем паче, с теми, кто собирается их вкусить.



Глава  шестнадцатая,
позволяющая задуматься  о самом главном


А
приезжий писатель о происходящем в Городе ничего не знал, потому что из дома почти не выходил, никому не звонил, а все писал, писал, писал. На него нахлынули лавины замыслов и реки слов, и стремление тотчас же увидеть их воплощенными на листе бумаги было таким сильным, что он почти не вставал из-за письменного стола.
Но ему попалась нерадивая и своенравная муза, и Михаилу  не нравилось то, что она диктовала в ночной тишине и при свете дня.  И все написанное оказывалось  каким-то непоследовательным,  незаконченным, неоднозначным, несовершенным и  неудовлетворительным. Он хотел, чтобы из-под пера его выходило  страшное или смешное, а  получались какие-то неполноценные гибриды, вроде так любимых греками полуживотных-полулюдей или известной и губернскому обывателю помеси бульдога с носорогом. Муза, жадная и злая, знала, что по-настоящему  забавной бывает только бессмыслица, и приберегала ее для кого-то более любимого и удачливого, а на его листе портила смешное многочисленными смыслами, а страшное  умаляла  неуместной насмешкой.
И  Михаил  перечеркивал и рвал, возвращался заново, переписывал и опять был недоволен, но все-таки двигался вперед. Мучительница не позволяла ему хотя бы на время расстаться с его произведением,  и  даже вставая из-за стола, даже во сне, находился он в изнурительном плену, в непрерывном поиске слов и образов, которые приближали  бы к желанному совершенству. И понимал, что оно лишь иллюзия, и  снова мучался, и снова писал.
Еще дедовский стол, за которым трудился измученный писатель, стоял около окна, выходящего во двор, и, поднимая голову от рукописи, мог наблюдать он обычную дворовую жизнь. Молодых мам с колясками, счастливых оттого, что удалось хоть на короткое время оторваться от пеленок и кашек и взглянуть на белый свет. Сосредоточенных ребятишек, обстоятельно строящих в простых своих играх модели сложных жизненных ситуаций. Сидящих в тени старушек,  относящихся к обсуждению всех, прошедших  мимо, как к трудной, но любимой работе. Из  распахнутого окна  в комнату вплывали запахи сирени, надвигающегося обманщика-дождя, соседских супов и пирогов, врывались голоса, крики и звуки проезжающих автомобилей. Любил он этот двор, и эти запахи, и старух этих любил, потому что все это было частью его самого и любимого им мира, но сейчас принадлежал не им.
Несколько раз  наблюдал он, как возвращается домой Аня. И каждый раз при виде ее вздрагивал, вставал из-за стола, ходил по комнате, пытаясь успокоиться. И бедное его сердце останавливалось, и трудно было дышать, и  мерк свет, и замолкали птицы, и облака застилали веселое солнце. И он вставал перед  лицом великой тайны,  светом своим и мраком меняющей все вокруг.
 Лишь глупый и недалекий,  желающий до предела упростить происходящее в мире, решался объяснять  отношения полов понятными и скучными причинами: физиологией, инстинктами и социальными нуждами.  Да разве любили бы  тогда больных, слабых, бледных, некрасивых, неспособных? Разве мечтали бы о  недостойных и неверных? А ведь любили и мечтали, забывая здоровых примерных красавиц. Ну, зачем  стремящемуся к  продолжению рода  та, которая не может родить, зачем  мечтающему о крепкой семье гулящая? Но то и дело, действуя вопреки здравому смыслу и во вред себе, выбирали неправильных, неполезных,  осложняющих жизнь, лишающих покоя.
 Да и причем здесь отношения полов, о каких таких безликих полах может идти речь, когда есть только двое? Вокруг было столько превосходных, достойных  женщин, но только  эта была лучше вина, лежала печатью на сердце и перстнем на руке. И только эта с легкостью поймала  в любовный силок,  в котором    он  трепетал,   словно глупая канарейка,  только эта опоила любовным зельем, от которого кружилась голова и болело сердце. И он жалел, что не поэт,  иначе написал бы про молоко и мед, про мирру и гранат, про виноград и пальму,  про реки, что не зальют, про воды, что не потушат. Но он не был поэтом, и стихи эти были уже давно написаны.
Как-то вечером, измученный своими страстями, Михаил не выдер-жал и вышел на улицу, сел на лавочку рядом с  оживившимися соседками, поневоле прислушиваясь к их бесконечной беседе. То, что он услышал, удивило его,  и  поневоле он вступил разговор, стал расспрашивать и даже увлекся настолько, что не сразу  заметил, как во двор вошла та, которую он ждал. Помахивая крохотной сумочкой, Аня шла мимо, кивнув всем, сидящим на скамейке и разом  замолчавшим при ее появлении. А Михаил встал, загородил ей дорогу.
- Здравствуй, Анечка.
Передернув плечами,  она ответила небрежно.
- Привет, Миша. Ты надолго?
- Нет, недельки на две, на три. Как поживаешь?
- По-прежнему, прожигаю и трачу. Видишь, вот уже и морщинки появились.
Он чувствовал, как она волнуется, и ему трудно было сдерживать притяжение незримого, но очень сильного поля, которое  существовало между ними. Это поле  коснулось и старушек, которым  позабытая уже энергия закрыла рты, зато широко раскрыла глаза и навострила уши.
- Замуж не собираешься?
- Да сколько можно, надоело уже. Так, развлекаюсь потихоньку.
- Чаем не напоишь? А то пойдем к нам, мама что-то испекла.
- Прости, Миша, но я сегодня очень устала, как-нибудь в другой раз.
И она умело обошла его, скрылась в старом подъезде. А писатель и бывший жених даже не попрощался с открывшими ему так много интересного пожилыми дамами и, ругая себя, побрел домой.
- Ты смотри-ка, и этот туда же, - прокомментировали его уход вни-мательные  старушки. – А с виду тихий, положительный.
- Да все они одинаковые, но Анька сегодня молодец, отшила его.
- Он сам ее первый бросил, уехал.
- Так что же вы хотите, кому же это понравится – терпеть.
- Вы погодите, еще на свадьбе погуляем.
- Нет, здесь свадьбой и не пахнет.
И прозорливые старушки, освобожденные от любовного излучения, переключились на более простые  темы. 
А Аня, придя домой, бросилась на диван и всласть зарыдала. Плохо ей было, очень плохо, особенно в последнее время, все не получалось, все стало вдруг ненужным и отвратительным. И странное что-то началось, гнетущее, непонятное, томленье духа и всяческая суета.
Вот третьего дня, например, по  полутемной  предрассветной ее комнате бегал, громко топоча кривыми ножками, крохотный карлик, уродливый и злобный, а она  лежала на диване, видела его через полузакрытые глаза. А карлик злился все больше и больше, верещал так отвратительно, что перепуганный кот, зашипев, скрылся от него  на шкафу.
А распоясавшийся уродец принялся бесчинствовать, стянул  со стола скатерть, стал рвать ее на части, топтать  ножонками осколки вазы и вдруг начал с хрустом отламывать себе пальцы огромной левой руки.
- Хрясть! -  и первый палец полетел в угол.
- Хрусть, хрусть! – разлетелись по сторонам  второй и третий.
А ему уже наскучили пальцы, и он в приступе злобы оторвал себе уши и нос, отломал руки и  ноги и  чудовищным шаром выкатился вон из комнаты. И только тогда под громкое мяуканье кота Аня проснулась.
Сон очень напугал Аню, хотя и был абсолютно понятен, а вчера случился еще один. Она в белом платье, с туго стянутыми волосами сидела за столом, заваленном яблоками, сочными, крепкими, зеленовато-розовыми. И она одно за другим брала  твердые яблоки и ела их, наслаждаясь их безмерной свежестью и сладостью. Ах, как вкусны были эти яблоки, и как не хотелось Ане просыпаться! Но она проснулась, и оказалась в крохотной, похожей на келью, комнате.
Удивившись, села на узкой жесткой постели, и тут же потолок ка-морки стал опускаться, стены сдвигаться, и она решила выбежать из нее, но окон и дверей не было, и уже стало тесно, душно, муторно. А комната все уменьшалась, сжималась, уже касаясь, стискивая, причиняя боль и удушая, и Аня, понимая, что это ее последнее пристанище,  закричала, заплакала, сделала  невероятное усилие и проснулась еще раз, теперь уже окончательно.
И этот сон она растолковала без труда, а вот сегодня встретила того, кто мог бы накормить яблоками и вывести из духоты и тесноты на свет и воздух. А она, взрослая уже тетка, стала вести себя как пятнадцатилетняя девчонка, как дура малолетняя, и все окончательно испортила.
Михаил приехал к ней, она это точно знала, не смог забыть, заску-чал, затосковал, начал погибать, как и она сама. И ведь нужна была самая малость, простая, доступная, но ведущая к счастью. Нужно было всего лишь поговорить, понять, принять и простить. Но проклятая Анина гордыня не захотела смириться, мерзкий карлик продолжал себя разрушать, так что теперь все потеряно, потеряно безвозвратно, навсегда, навсегда, навсегда.  И Аня принялась рыдать с новой силой, а подлец Тиша смотрел на нее укоризненно, топтал, уминал лапками, приговаривая в такт:
- Шла бы ты, Аня к Мише.
А  отвергнутый ее спаситель тем временем медленно поднимался по лестнице и встретил своего соседа Алексея Григорьевича. Был тот  замечательным физиком и еще в школе объяснял юному Мише  физические и математические задачи, да и матери  его постоянно помогал справляться с разными механическими и электрическими напастями, чиня умелыми руками звонки, выключатели и замки.
- Привет, Миша, какими судьбами?
- Добрый вечер, Алексей Григорьевич, рад вас видеть. Соскучился, маму решил проведать, да и дела кое-какие появились. А вам огромное спасибо, мама рассказала, что как чего случится  –  она сразу к вам.
- Пустяки, мне в удовольствие. Слушай,  а тебя мне просто бог по-слал. У тебя минутка найдется?
- Конечно.
- Понимаешь, я тут по-стариковски написал один небольшой труд, эдакий трактатик, но никому из своих показывать не хочу, ни сыновьям, ни коллегам, не буду пока объяснять, почему. Может быть, ты проглядишь на досуге свежим глазом, он совсем короткий, но мне очень, очень важно мнение умного человека.
- О чем    речь, конечно, Алексей Григорьевич.
- Так, может, сейчас и возьмешь?
- Давайте.
Они поднялись в квартиру к Алексею Григорьевичу, где Михаил отказался от предложенного чая, взял тонкую стопку листов  и, сославшись на дела, откланялся.  Но  как человек читающий и пытливый открыл рукопись еще на лестнице, поморщился при виде названия, а  уже спустя минуту понял, что текст этот может послужить компенсацией сегодняшнего неудачного дня. И мы, поддерживая милую нашему сердцу традицию знакомить читателя с творениями губернских обывателей, приводим  здесь этот скучноватый текст без купюр.


Наука и вера

Убежденная в возможностях человеческого разума, пози-тивная и доказательная  наука в течение столетий противо-поставляла себя апофатической и не нуждающейся в  рациональных доказательств религии. И напрасно  пытались примирить их Ньютон, обнаруживший  компенсируемую лишь Божественным присутствием неустойчивость Солнечной системы, мудрейший Маймонид, утверждающий, что в Священном Писании содержатся все известные науке законы и факты, и Кант, практикующий  рациональные доказательства Божественного Бытия.
Лишь двадцатый век сумел уменьшить агрессивность науки, одарив ее некоторыми сомнениями по поводу собственной значимости. И тогда стало ясно, что сама  наука оперирует  категориями не правдивости, а правдоподобия, и манипулирует такими понятиями, которые описывают сущности никогда и никем не виданные, а значит, принимаемые лишь на веру.
Границы чувственного познания отрезали от реального че-ловеческого восприятия микромир и далекое космическое про-странство. И человечество, не умеющее непосредственно наблюдать за микрочастицами, никогда не видевшее кварков, тем не менее, верит, что именно из последних состоит девяносто девять процентов всего существующего в мире, потому что  его смогли убедить в этом непонятном и не представимом факте всего несколько сверх меры образованных умников, которые и сами-то в микромире ничего разглядеть не могут, зато обладают отменным воображением и отлично владеют теориями, которые никому на этом свете проверить не удастся.
Вера же в непреложную истинность научных концепций по-стоянно разрушается научными революциями, периодически   опровергающими и  отвергающими прежнее знание,  так что нынешние теории, еще только рождаясь, готовятся к собственной кончине, с младенчества начинают ждать  неминуемой смерти от неизбежной, подтверждающей их собственную значимость   фальсификации.
В двадцатом веке пространство прекратило казаться человечеству трехмерной, безучастно вмещающей весь мир коробкой, а искривилось, изогнулось в человеческих умах, нарушая известные со школы геометрические аксиомы, заставляя параллельные пересекаться и больше  не допуская равенства суммы углов треугольника заученным ста восьмидесяти градусам. А время  оказалось нелинейным, замедляющим или ускоряющим ход в зависимости от скорости, температуры или энергии, заставило усомниться в привычной последовательности космических событий. Вселенная же продолжала открываться человеку ровно настолько, насколько она этого пожелает сама.
И настало то время, когда наука и вера посмотрели в глаза друг другу. И обескураженная наука призадумалась, а перед религией снова  встали вечные вопросы. Нуждается ли Сокровенное и Абсолютное в доказательствах Собственного существования? Что можно сказать о Боге, созерцая природу? Можно ли по свойствам открываемого Им перед человеком физического мира сделать какие-то выводы о Его собственных качествах?  А если можно, то нужно ли? Стоят ли сомневающиеся и неверующие того, чтобы доказывать им то, что должно приниматься на веру? Но, отвечая  на последний вопрос отрицательно, защитники религии по природе человеческой все же не смогли удержаться от спора. 
Самым  важным человечеству всегда казался вопрос о происхождении мира. И  наука, перепробовав множество вариантов, сегодня остановилась на концепции Большого Взрыва, утверждающей, что Вселенная вместе с пространством, временем и физическими законами  появилась, когда взорвался практически точечный, перенасыщенный энергией шар, нематериальный в том смысле, что состоял он не из вещества, а из одной лишь  энергии, был чистым излучением, то есть светом. И поняла, как мало обнаруженное  ею совсем недавно и с   невероятными усилиями разума, отличается от того, что было написано в иррациональной Книге, данной человечеству три тысячелетия назад: "И сказал Бог: да будет свет. И стал свет". Свет, существующий до мира, до звезд, солнц, светил, свет Творения, свет, который открылся науке как свет Большого Взрыва.
На существенный же и закономерный вопрос: что было до начала мира - наука, в отличие от религии,  либо вообще никак не отвечает, либо пытается объявить проблему несуществующей.  И успокаивает вопрошающих тем, что  до Взрыва и самого времени-то не было, поэтому любое "до" оказывается бессмысленным. И добавляет, что  время и пространство образуют лишь нестационарную  сцену, появившуюся только для того, чтобы на ней мог выступать нынешний физический мир.  Но отсутствие времени и есть Вечность, которая изначально  осознается любым монотеизмом как характеристика Абсолютного и Непостижимого, то есть. Творца.
Озадаченная, но стремящаяся к реваншу наука принялась отыскивать противоречия в  библейских представлениях о вре-мени, обращая внимание всех скептиков на то, что невозможно совместить пятнадцатимиллиардный возраст Вселенной с заявленными религией  шестью тысячелетиями ее существования и шестью днями творения. На что получила незамедлительные и вполне рациональные возражения.
 Можно ли относиться к священным, сакральным, закодированным, зашифрованным текстам, допускающим сложнейшие множественные интерпретации, как к простенькому светскому чтиву, газетным передовицам или научным статьям? Слыла бы эта Книга самой мудрой из всех, если бы ее следовало воспринимать лишь буквально? Ведь даже детская сказка содержит глубину и  подтекст, понятные смышленному ребенку.  И то, что неразумный, читающий по слогам,  однозначно воспринимает как шесть дней, шесть раз по двадцать четыре часа,  человек  мыслящий расценивает  как шесть этапов творения, последовательность которых полностью удовлетворяет представлениям современной науки.  И кому как не ученым следует в этом удостовериться.
Нелинейность же времени, гарантированная сложным устройством мира и открытая  человечеству гением Эйнштейна, позволяет растянуть эти библейские дни, Дни Начала,  на любые сроки, и трудолюбивая наука еще неоднократно будет приспосабливать возникающие концепции под эти растяжимые, безразмерные  дни, не переставая поражаться универсальности библейского знания. Шесть же тысячелетий существования мира, пересчитанные по нелинейной шкале, прекрасно могут равняться тому количеству миллиардов лет, которое необходимо науке на сего-дняшнем этапе развития.
Иерархия же перечисленных в Ветхом Завете этапов создания мира поражает своей логичностью и последовательностью.  И между метафорическим описанием Творения в Книге Бытия и тем, как объясняет возникновение мира сегодняшняя наука,  устанавливаются четкое соответствие и даже гармония. Шесть этапов творения Вселенной,  шесть библейских дней, при этом уместно поделить на два цикла, существующих, не последовательно, один за другим, а параллельно, так что пересечение их во времени образует не пустое множество.
Цикл первый.
День первый – сотворение структуры Вселенной, пространства, времени, физических законов.  «И стал свет… и отделил Бог свет от тьмы».
День второй – образование солнечной системы. «И создал Бог твердь… И назвал Бог твердь небом».
День третий – образование континентов и океанов, появление растений.   «И собралась вода, которая под небом в  свои места, и явилась суша. И назвал Бог сушу землей, а собрание вод назвал морями. И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющю семя, [и] дерево плодовитое».
День четвертый день - Сотворение времен года и земных суток. «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для отделения дня от ночи, … и времен, и дней, и годов».

Цикл второй
День пятый – творение морских и летающих животных.  «И сказал Господь: да произведет вода пресмыкающихся, … и птицы да полетят над землей… И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся».
День шестой – творение наземных животных и млекопи-тающих,  а также  человека.  « И сказал Господь:  да произведет  земля душу живую по роду ее, скотов и гадов, и зверей земных по роду их… И сотворил  Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их».

Этапы циклов соответствуют известному современной науке положению вещей. Так, первые растения появились очень рано, еще во время образования материков, в том отрезке земной истории, который наука называет Пермским периодом, после чего в результате их способности вырабатывать кислород появилась атмосфера, позволившая установиться климату, временам года, а затем и появиться всем существам, нуждающимся в дыхании и защите от губительных солнечных лучей.
Вся же так называемая биологическая эволюция, представ-ляющаяся на сегодняшний день весьма спорной, превосходно  по-мещается во временном  интервале третий-шестой день, вклю-чая в себя такие практически невероятные события, как появле-ние органических веществ, зарождение РНК, ДНК и генов, столк-новение с Землей огромного метеорита, приведшее к гибели динозавров, что, в свою очередь, позволило развиться существующим ныне видам животных.
И поскольку Господь создал мир не стационарным, а разви-вающимся, ежедневно и ежесекундно меняющимся, все эти собы-тия не исключаются текстом Ветхого Завета, а при желании подразумеваются. Возможности же интерпретации бесконечны и полностью удовлетворяют требованиям изучающего мир человека, пытающегося поместить свои представления во все новые и новые научные открытия.
К сказанному лишь остается  добавить, что современная космология полагает, что творение основных структур Вселен-ной, пространства, времени и физических  законов длилось в те-чение всего трех минут, первый этап творения был очень коротким, и применительно к нему слово "день" оказывается не метафорой, а гиперболой.
В настоящее время даже у ученых не вызывает сомнения следующий удивительный факт: сложное и великолепное тело Вселенной устроено таким образом, будто  специально  предна-значено для того, чтобы в итоге принять в свое лоно человека.  Малейшее, незначительное отклонение законов природы от ныне существующих сделало  бы появление человека невозможным. Сам же он появился в результате  цепи событий, каждое из которых современной наукой характеризуется как имеющее очень маленькую вероятность, практически невероятное. Достаточно было бы любому из этих невероятных событий не произойти, и некому бы было написать эти строки, и некому было бы их читать.
Сказанное означает, что Вселенная подобна сложнейшему саморазвивающемуся механизму, функционирование которого подчинено единой сложнейшей задаче. Но каждый раз, когда мы видим такое сложное и целеполагающее, естественно задаться вопросом: кто это создал? Разумеется, мы можем обойтись без этого вопроса и  сослаться на природу, найдя в лесу гриб,  но стоит нам найти в том же лесу обыкновенные часы, мы понимаем, что это не просто природный феномен,  а предполагаем еще и существование создавшей его руки.
 Тончайшее же и сложнейшее устройство Вселенной заставляет нас сомневаться не в существовании Творца, а, напротив, в том,  что все это могло возникнуть само по себе, без вмешательства кого-то сверхразумного, который все это помыслил и сумел превосходно воплотить в действительность. Хотя говорить о сложности всей Вселенной даже излишне, потому что достаточно было бы вспомнить об удивительно сложном устройстве любого микроба, происхождение которого также непонятно и так же невероятно, как и  всего живого, возникшего в мире.


Михаил пришел домой, дочитал текст, перечитал и тут же позвонил Алексею Григорьевичу.
- Очень неожиданно, здорово, мне понравилось, но кое-что, конечно, вызывает возражения, слишком уж четко и прямолинейно. И написано хорошо, хотя  название я бы изменил, надо подумать, как. Я, с вашего позволения, буду еще читать. Но складывается впечатление, что автор пытается  подавить собственные  сомнения, убедить в первую очередь самого себя. Я не прав?
- Прав, Миша. Тот, кто не сомневается, пишет иные тексты.
- Но как вы ко всему  этому пришли?
- Это все давно известно, Миша, а это лишь наметки, конспект не-большой лекции. Я, к сожалению, только популяризатор, надеюсь, что достаточно грамотный. За похвалу спасибо, а насчет прямолинейности – это ты верно заметил,  издержки профессии. Должны быть, конечно, оговорки, показывающие, что на самом деле  все обстоит гораздо сложнее,  а это лишь научная, а значит, самая примитивная интерпретация. Я ведь с некоторых пор считаю, Миша, что время, отданное науке, потрачено мною  зря.
- Что вы, вы же немало сделали!
- Да дело не в том, сколько сделано, а в том, что изучал я физический мир, самый простой и неинтересный из миров. А надо бы духовные. Но  теперь уже трудно, шоры на глазах.  Чтобы избавиться от них, следует слишком многое забыть.
- У вас еще все впереди, я уверен.
- Ну, насчет всего впереди это ты загнул, Миша. Но спасибо.
И Михаил попрощался с умным соседом, не подозревая, что очень скоро и совсем близко от него один его знакомый волею судеб и собственной волей экспериментально проверит кое-что из того, о чем  он только что прочитал. Но он этого не знал и просто поужинал с матерью,  поговорил с ней о забавной конференции, недавно прошедшей в ее музее,  и впервые за все время, что был дома, рано отправился спать.  И когда он заснул, заснул  почти сразу и легким живительным сном, в темную комнату на цыпочках вошла молодая полунагая женщина, поправила  спящему одеяло, погладила по голове и, наконец-то сжалившись,  коснулась его лба  легким поцелуем вдохновения.



Глава семнадцатая,
содержащая полный реестр рукотворных 
и нерукотворных национальных чудес


О
быватели постарше помнят, что еще совсем недавно в нашей Губернии, как, впрочем, и во всей нашей великой стране, диалектическое противоречие "национальное-интернациональное", предусмотрительно придуманное Великим Вождем, толерантно и перманентно решалось в пользу последнего. Всем же проживающим в
Губернии достойнейшим  народам в ожидании скорого слияния в коммунистическом недалеке в те  незабываемые времена предписывалось развиваться и дружить, и непременно  на русском языке. 
Но прекрасная мечта об уничтожении различий, существующих в мире со времен Вавилонской башни, увы, канула в Лету, а  выросшие на ее могиле парад суверенитетов и многочисленные межнациональные конфликты  привели к тому, что самобытно-национальное и этнически чистое вошли в моду, заменяя поднадоевший  интернационализм.
Богатый наш купеческий город  испокон веков был чуток к веяниям столичной моды,  причем шляпки хорошеньких провинциалок всегда оказывались чуть пышнее шляпок столичных красавиц. Говорят, что один гениальный прожект такой вот эксклюзивной шляпки, предназначенной затмить  творения заносчивых столичных демиургов и увенчать местный Монблан, пришел именно в  светлую голову почитаемого всеми Губернского Градоначальника.
И он, хотя и  имеющий обыкновение мило пошутить и презабавно ответить на вопрос о причинах отсутствия  в кранах воды известным веселым  афоризмом, но любящий все, без исключения, вверенные под его покровительство народы,  задумал со свойственной ему фантазией создать горний национально-интернациональный рай в отдельно взятой Губернии, демонстрирующий  единство  губернских устремлений, а заодно  и разнообразящий   уже порядком наскучивший и потрепанный ландшафт.
Назвать  местный Эдем  решили Национальной деревней, а расположить, как и полагается раю,  как можно выше, на вершине Ястребиной горы, откуда хорошо видно вcю нашу грешную губернскую землю. Мудро используя еще не забытый принцип социалистического соревнования, но теперь уже в этнической значимости, и неизживаемую ностальгию по полузабытым историческим родинам, Городская Управа выделила детям разных народов участки земли и позволила построить кто что захочет, но только очень быстро. И разноликие эти дети, тоскуя по хатам, юртам и саклям, пытаясь возродить кусочек родной земли на желтой губернской глине, за неделю, как в славном Комсомольске-на-Амуре, мужественно выкорчевали лес на губернском Олимпе и в лучших традициях коммунистических строек  за несколько месяцев построили лубочные подворья. 
Стараясь  не отстать друг от друга в демонстрации национальных чудес, народы постарались удивить любимого, оказавшего им доверие Градоначальника  разнообразной этнической экзотикой: поместьями, хоромами, башнями, замками и даже пагодами. В результате деревня, не соответствуя своему названию, получилась по виду весьма интернациональной и  не по-деревенски искусственной, пугая обывателя  огромными пластмассовыми подсолнухами и аистами из папье-маше.
Вот здесь-то, совместно отдыхая от каторжных трудов за отнюдь не искусственными столами,  народы, как грезилось это строителям Вавилонской башни и мечталось Великому Вождю,  продемонстрировали тенденцию к слиянию, и каждый, видевший это торжество национал-интернационализма, понимал, что если бы весь мир проводил время в подобных застольях, никаких наций давно бы уже не существовало.
В спешке властное око не обратило своего снисходительного внимания только на  бывшего старшего брата, и тот, как всегда разобщенный и  обиженный нищетой, на веяния высокопоставленной моды  отреагировал лишь тем, что в будни  ругал  на базарах горячих темноволосых парней. В праздники же  и по выходным  мог наблюдать он через редкие, увешанные крынками, горшками и глечиками плетни посиделки лучших представителей своих меньших братьев,   вкушающих бешбармак вперемешку с рыбой хе, заедающих персики квашеной капустой и  весело запиваюших кушанья  самогоном, чачей и горилкой, и все это под подблюдные песни крупных русских женщин. И увидеть чужой, но настоящий рай, именно такой, каким он представляется большинству губернских обывателей.
Утешиться же бывший старший брат мог  только тем, что отторг-нувшая его интернационально-национальная деревня оказалась традиционно русской по духу, а в русской деревни, как известно, не производят ни молока, ни мяса, и много пьют даже мусульмане. И занимать бы этой самой деревне скромное место в длинной череде отечественных потемкинских деревень и прочих очковтирательств, если бы не та самая  прочная  сеть, накинутая на притаившийся город.
Первым с национальными напастями столкнулся озеленитель Ли-сичкин. Ранним утром он дисциплинированно подстригал газон в парке на Ястребиной горе, наслаждаясь под мерное стрекотание газонокосилки упоительными запахами свежесрезанной травы и слегка подсохнувшего сена, которое уже успело образоваться на соседнем, вчера подстриженном,  участке, как вдруг обнаружил яркий желтый мяч.
Подумав, что игрушку забыл  накануне кто-то из гулявших здесь детей, он хотел поднять находку и уже наклонился к ней, но шар внезапно покатился прочь, что-то лопоча. Решив, что игрушка электронная, а значит, ценная, Лисичкин побежал за ней и вскоре догнал, поднял с земли. И увидел, что  конструктор  дорогого мяча предусмотрел у мячика веселый рот, приплюснутый нос, крохотные темные глазки и пунцовые щечки.
- Я Колобок, Колобок,  - хвастливо сказала игрушка озеленителю, - от зайца ушел, от волка ушел, от медведя ушел, и от тебя, Лисичкин, уйду.
И пока работник парка раздумывал,  кто поместил в электронную память  его собственную фамилию, модерновый мяч  выпрыгнул из его ладоней и так резво припустился  под горку, что только его и видели.
Лисичкин решил никому не рассказывать о найденном, но вновь потерянном мяче, потому что был тот, наверняка, очень дорогим, и кто знает,  в  каком грехе решат обвинить честного работника родители мальчугана, потерявшего такой ценный подарок. Но когда в течение несколько дней  к администрации за  потерей никто так и не обратился, а среди работников  парка стали распространяться невероятные слухи, то решился и рассказал о болтливой игрушке своему начальству, после чего его находка и одновременно потеря  была занесена в уже достаточно длинный реестр творящихся в парке казусов и несуразиц.
И Лисичкину, успевшему заглянуть в этот список, стало известно, с чем за последнюю неделю столкнулись служители парка,  строители На-циональной деревни, хозяева уже построенных подворий и просто гуляки и зеваки. Оказывается, по дорожкам деревни, в одночасье ставшим неведомыми, ходили, бродили и разъезжали многочисленные престранные персоны, а в мирные дома наведывались удивительные незваные гости.
Видели здесь плешивых низкорослых мужичков, узкоглазых и смуглых, одетых в потрепанные полосатые халаты и поношенные чувяки, разъезжающих по парку на серых ишачках и гортанно горланящих непонятные восточные песни. Поначалу их приняли за бедных представителей многочисленных национальных меньшинств, но когда лидеры заподозренных общин категорически опровергли их членство, а сами плешивые обнаружили способность растворяться в воздухе вместе с послушными ишачками, решили, что все не так просто.
Бродили по аллеям, особенно вечерами, и другие мужики, огромные, плечистые, с волосатыми мускулистыми торсами, с длинными хищными руками, глумливыми жестокими лицами  и острыми, приподнятыми вверх  настороженными ушами. Эти взяли моду подкрадываться к светящимся окнам домов и леденящими душу завываниями, а то и отвратительными гримасами   пугать мирно ужинавших хозяев.
Когда перепуганные домовладельцы покидали свои места,  южные хулиганы вламывались в жилища, подбегали к столам и запускали когтистые грязные лапы в блюда с варениками или пиалы с дымящимся пловом, сжирали все подчистую, запивали тем, что случилось на столах, и скрывались в темных зарослях. Отпор  поганцам смогли дать только смелые грузины, которые и опознали в уродах хорошо известных на их любимой далекой родине дэвов.
А в среднеазиатских поместьях страдали  от  своих собственных неприятностей. Когда здесь открывали бутылки любого калибра, из них не лилось то, что заранее предполагалось, зато с шипением выходили клубы дыма и появлялись туманные полуголые создания, которые своевольно нарушали сказочную традицию. Вместо того чтобы предложить освободившим их людям исполнение любых трех желаний, непрошенные нахалы начинали  оглушительно орать на тех, кто  потревожил их многовековое безделье, сопровождая  средневосточные проклятия отборным русским матом, а затем исчезали, испаряясь сквозь открытые по случаю жары окна и двери.
Злобных жителей бутылок попытались провести, покупая с восточ-ной хитростью исключительно разливные напитки, причем в магазины ходили с бидонами, кастрюлями и чайниками. Но находчивые джины, подтверждая превосходную репутацию арабских математиков, отлично разбирались в топологической эквивалентности и обмануть себя не дали, воздвигаясь из-под снятых с кастрюль крышек и просачиваясь сквозь носики трехлитровых чайников.
Сотрудники же немецкого дома стали свидетелями и вовсе непри-личной сцены. Как-то раз утром они пришли на работу и   застали в доме непонятно как проникшую туда парочку. На диване в  гостиной  развалился небритый волосатый мужлан, одетый в кружевной женский чепец и старинную полотняную ночную  рубашку, нагло позаимствованные из  любовно сделанной витрины с рукодельем. Рядом полулежа примостилась полуодетая  старлетка в модном корсетике, пышной юбчонке и нелепой красной шляпке.
Девица  низко склонилась к похитителю женского белья, что-то нежно шепча ему в огромное волосатое ухо, по-видимому, очень непри-стойное, потому что мужик выкатывал глаза и непотребно щерился. В своих намерениях понравиться девица зашла так далеко, что даже принесла в постель извращенцу  завтрак, состоящий из румяных пирожков и еще чего-то  в красивом стилизованном горшочке.
Когда возмущенные немцы потребовали от непотребной парочки немедленно покинуть дом, те своих намерений явно не оставили, сложили  закуску в корзинку и,  продолжая ворковать на чистейшем немецком языке, удалились под кренделек, скрывшись в редких посадках. После чего рачительные хозяева немедленно поменяли замки
Но немцам   еще грех было жаловаться, потому что вторжение это особого урона им не нанесло, разве что стоило унесенной женской рубашки, которую так и не осмелился снять с наглеца силой субтильный директор. Зато целую неделю их дом не нуждался в уборке, потому что его мыли, убирали, скребли и чистили трудолюбивые гномы, да так, что удовлетворили весьма строгим вкусам чистоплотных немецких дам. Гномы старались не показываться, но многие видели мелькавшие то тут, то там полосатые чулочки и цветные кисточки на колпачках.
 А самое печальное  событие произошло на украинском дворе. Там на свежем воздухе за  отменно накрытым столом отмечали день рождения губернского Министра по делам национальностей, который чрезвычайно гордился своими украинскими корнями, а родом был из почтенной и прекрасной Полтавы. В самый разгар торжества, когда над чистенькой беленой хаткой уже висела  смеющаяся круглолицая луна, а  звезды весело подмигивали сияющей красавице, застолье было потревожено неприятными звуками.
Внезапно завыли осатаневшие собаки, и не успел суеверный име-нинник перекреститься, как   стол задрожал от тяжелых шагов, вбиваемых в землю с такой силой, будто кто-то заколачивал огромные сваи. Шаги приближались, заставив присутствующих напряженно замолчать в глупой надежде скрыть свое присутствие, а через несколько секунд  через нарядную калитку на подворье вошла небольшая процессия.
Приземистое  косолапое существо, все в комьях черной жирной земли,  неустойчиво переминалось на кряжистых, узловатых, словно корни  векового дуба ногах, поминутно оступаясь и  покачиваясь, и протягивало  к собравшимся  жилистые перепачканные руки. И хозяева с ужасом рассмотрели, что лицо у него железное, а длинные набухшие веки спадают до корявых пальцев огромных босых ног.
Вели слепого уродца маленькие,  отвратительные на вид люди с искаженными злобой лицами, оборванные и грязные. Над вошедшим, словно воздушный шарик над Винни-Пухом,   покачивался огромный глазастый  пузырь, но  в тот момент никому в голову не пришло подобное сравнение, потому ужасающая сфера  щетинилась тысячью протянутых клешней и  скорпионьих жал и испускала физически ощущаемое гнусное излучение. И многие, слабые духом,  закрыли глаза, чтобы не видеть поганого зрелища.
А  приземистый слепец  прогудел глухим, словно доносящимся из-под земли голосом:
- Подымите мне веки, не вижу!
И тут же отвратительные карлики, хихикая и потирая грязные ру-чонки, сообща подняли безобразные веки, освобождая взгляд,  способный убить саму Горгону.
- Вот он! – указал железным пальцем страшила, уличая в чем-то лишившегося языка министра
Выходец из Полтавы  поперхнулся куском непрожеванной осетрины и рухнул назад, опрокинув стул и громко ударившись головой о кусочек родной земли,  как на грех замощенный третьего дня отборными булыжниками. Все остальные приготовились к неминуемой смерти, но  кряжистое чудовище  уронило веки, медленно  развернулось и, ведомое  своими уродливыми подхалимами, гулко удалилось в неизвестном направлении.
И только когда неприятные звуки окончательно растаяли в ночной тишине, две девушки из обслуги кинулись к поверженному и обнаружили, что он жив, хотя затылок его украшен  неправдоподобной лиловой шишкой.
- Да уж, справил день рожденьице,- не подумав, сказала одна из девиц.
А вторая, подумав не больше первой, ответила:
- Некоторые еще и не так справляют.
За что обе в скором времени и были уволены со своей  сытной службы.
А все прочие, немного придя в себя и отправив так и не пришедшего в чувство именинника в больницу, побоялись  расстаться и  в одиночку отправиться по домам, поэтому  стали сообща коротать время до рассвета, заливая потрясение горилкой, вздрагивая при каждом шорохе  и гадая, кто же это пожаловал  к ним  на огонек. Многие присутствующие были настолько страстными патриотами гарной Украины, что  перебежавшего к великороссам Гоголя принципиально не читали, но кое-кто знал  родные сказки и смог догадаться, кем  был тот адский гость. Но никто из осененных его имя всуе поминать не стал, чтобы, не дай  Бог,  не накликать, и впоследствие мерзкое существо во всех протоколах и отчетах фигурировало, как неопознанное. Озадаченным же украинцам члены всевозможных комиссий посоветовали переключиться на отечественное спиртное, потому что кто ее знает, эту мутную горилку, где и как она была произведена, а наша – вот она, проверенная, прозрачная, как слеза младенца, чистая и полезная, снабженная сертификатами и акцизными марками.
Но самые большие безобразия творились  в окрестностях  греческой усадьбы. И кураторы проекта сто раз кляли себя за то, что выделили земельный надел таким неуемным фантазерам и беспредельщикам. Ведь и греков-то в Губернии кот наплакал, а, поди ж ты, уговорили, втерлись в доверие и выхитрили себе, потомки Одиссея,  неплохой кусок земли в ущерб другим, более многочисленным народам. Слава Богу, что хоть на отшибе, а то деваться было бы некуда от всех этих уродств и пакостей.  Но, скажите на милость, кому приятно хотя бы и  в отдалении, видеть все эти мерзости?
А  в окрестности греческого дома тем временем слонялись какие-то полуметровые человекообразные пальцы, которые  запросто можно было перепутать с  другими, менее пристойными, органами; бродили гигантские одноглазые мужики, так и норовящие схватить и отправить в рот всякого зазевавшегося;  шмыгали устрашающего вида зубастые распатланные тетки с темными неопрятными крыльями, от одного взгляда на которых кондрашка могла хватить даже самого смелого;  бегали с громким ржанием  озабоченные жеребцы с обнаженными мужскими торсами;  ползали змеящиеся гады с женскими головами; ковыляли странные существа с женскими телами, ослиными ногами  и коровьими  рылами, не  стесняющиеся, несмотря на свои жуткие образины,  приставать к любому созданию мужского пола; гонялись огроменные трехглавые собачары – и все на редкость агрессивные, голодные и ненасытные во всех возможных смыслах.
А уж летал и вообще невесть кто! И птицы с металлическими крыльями и опять же женскими лицами, и веселые крылатые младенцы, и парни в машущих крылышками сандалиях, и кони, издали похожие на ногастых орлов, и вполне приличные с виду женщины, только в каких-то хламидах, засохших  венках и очень маленькие.
И  назойливых тварей били метлами, вениками и лопатами, поливали из шлангов, окатывали из ведер, крынок и кувшинов, кидали в них, чем не попадя. Но нелюди не боялись, лишь встряхивались, шипели,  клекотали и рычали, отбегали и отлетали на безопасное расстояние и продолжали крутиться поблизости, чего-то выжидая и кого-то подстерегая. Тогда самые мудрые, в детстве слушавшие своих бабушек, развесили над дверными косяками пучки аира и чернобыльника, которые должны были отпугивать нечисть хотя бы до тех пор, пока делом не займутся власти, кинувшие своих многонациональных детей на произвол судьбы. 
Именно греческие бесчинства и оргии  переполнили чашу терпения служителей парка и они добились-таки того, чтобы на борьбу с национальными страшилищами  были брошены специальные отряды милиции и  армейские подразделения. Но пока договаривались и вводили войска, чудеса пошли на убыль, а затем и вовсе исчезли.
И напрасно курсантики  обшаривали кусты в надежде найти там хоть  какую-нибудь греческую красотку, напрасно зеваки пялили глаза в небо,  тщетно стараясь на халяву увидеть гарпию или Пегаса, напрасно экстремалы ночами поджидали Вия и Кербера, норовя проверить свои силы, а заодно и нервы, напрасно старушки подслеповато разглядывали траву у себя под ногами, пытаясь разглядеть добрых гномов – аир и чернобыльник оказали ожидаемое действие.  И этих, и всех остальных след простыл.
Но дело свое они уже сделали и наконец-то привлекли внимание властей ко всему, происходящему в Городе. Потому что дружба народов – дело тонкое, а таинственные существа из Национальной деревни вызвали  шквал эмоций, обсуждений и комментариев, в которых нет-нет, да и проскальзывали обидные намеки, ярлыки и даже оскорбления, не допустимые в благополучной и дружной Губернии.
Спокойствие сохраняли только предусмотрительные евреи, которые, несмотря на высочайшие указания, на выделенной  им территории так ничего и не  построили, объясняя это тем,  что настоящий  рай, по определению,  должен быть нематериальным и   нерукотворным. Кроме того,  добавляли они,  бедная их диаспора уже столько  всего, видит Бог, понастроила в Городе и Губернии, что очередь свою давно отвела и с властями за временный, Бог даст,  приют с лихвой рассчиталась. Но как раз про евреев-то в образовавшейся сумятице первый раз в истории  человечества забыли. 



Глава  восемнадцатая,
уводящая читателя в  сторону
от основных городских событий


П
лененные  чужими представлениями, задвинутые глыбами великих, сидим мы в глубочайших пещерам, не смея и не умея посмотреть на  белый свет собственными глазами. И мы старательно закрываем затуманенные свои очи, жмуримся от яркого света, уподобляемся бедным слепцам и лишь слушаем чужие голоса, указывающие как и куда. И твердим, что дважды два четыре, верим всем, кто сумел хоть что-нибудь  написать, не подвергаем сомнениям всем известное и остаемся лишь с общепринятым. Тем же немногим, кто решается широко открыть глаза и души свои, предстает мир совсем иным, непохожим, неописуемым и прекрасным, открывается в новой полноте и в неведомой прежде гармонии. И тогда оказывается, что гением становится только смелый. 
Сжигаемый мучительной жаждой познания Виктор Солнцев, быв-ший советский инженер,  отсидевший зэк, завязавший алкоголик и физик от Бога, перевернул часы.
Эйнштейн был прав. Пространство и время связались воедино, и нельзя было понять, что есть пространство и что есть время в этой неразделимой вселенской смеси. Эйнштейн ошибался. Бесконечный хронотоп не  был четырехмерным,  а постоянно менял число координат, щетинясь  появляющимися и исчезающими  пространственными и временными осями. Вселенная пульсировала и дышала, словно гигантская грудь, и Витина телесность пульсировала вместе с ней,  то болезненно сплющиваясь, то расширяясь до невообразимой блаженной многомерности. И непрерывным  пространство-время   не было,  ибо зияло дырами и прорехами,  в которых Витино тело исчезало вовсе. В отсутствии плоти собственное существование протекало необыкновенно легко, и  Витя подумал:
- Теперь я знаю, что такое дух.
В какой-то из точек хронотопа его тело уподобилось листу Мебиуса.  Словно рубашка в стиральной машине, Витя выворачивался наизнанку, смотрел внутрь своего тела, исследуя собственное сокровенное устройство. Увиденное там озадачило его не меньше, чем Вселенная, и ничего общего не имело с  привычными сведениями из анатомии.
- Почему же все так не похоже, - подумал он, - ведь столько людей собственными глазами видели человеческие внутренности? 
И тут же нашел ответ.
- Они видели чужие внутренности, а я вижу свои. Совсем другой ракурс.
Теперь он мог бы без труда вывернуть наизнанку любой уголок своего тела, даже пальцы, даже аппендикс, покопаться, словно в радиоприемнике, в собственном мозге, безболезненно проникнуть в сердце или желудок Сильный толчок  неведомых вселенских сил выбросил Витю из родных внутренностей и вернул ему внешность.
Пространство-время успокоилось, заструилось ручейком, и он передохнул, плывя в одной из  спокойных ламинарных струй. Но вскоре попал в  плен турбулентности, завертевшей его, словно мошку. С немыслимой скоростью вселенский циклон увлекал его в неизвестном направлении, но почему-то чувствовалось, что к центру. Сложен и извилист был Витин путь,  и в самом толстом справочнике не  нашлось бы интеграла, позволяющего вычислить его длину.
- Здесь сложнее, чем мы думаем. Жаль астрофизиков, ребята жизни положили, чтобы обосновать такие  не похожие на правду теории.
Перед Витей мелькали космические тела, но странные, непривыч-ные, негладкие: кубические дырчатые солнца,  меняющиеся икосаэдры планет, неправильные пирамиды астероидов. Все это излучало, сияло,  меняло размеры и жило своей непонятной жизнью. Харибды Черных дыр  ненасытно засасывали все, что  оказывалось поблизости от  них, но Витю несколько раз удачно проносило мимо.
Его увлекало все дальше, и скорость, связывающая пространство и время в крошечное Витино тело, была предельной, пока  в какой-то момент он не почувствовал, что остановился, словно попавший в лунку мяч. Силы, напирающие и раздирающие со всех сторон,  в этом месте были уравновешены, и Витя покоился, покоился абсолютно, безусловно, каждой клеточкой своего тела. Движения для него больше не существовало, а время и пространство развязались, обрели независимость.
- Силы уравновесились, это центр, центр мира.
Время потекло вспять, а пространство застыло прозрачным стеклом, позволяя видеть все далеко вокруг. Отсюда, из своей прозрачной западни, словно глупая рыба из аквариума, Витя  наблюдал за метаморфозами Вселенной. Он увидел, как  в этом обращенном, текущем назад времени солнца потеряли яркость, планеты закиселились, затуманились,  превратились в бесформенные сгустки, а затем растеклись по пространству, заполняя  его однородной  почти прозрачной массой. Было холодно, и  Витя  почувствовал себя льдинкой, градинкой, застышей в центре бесконечного клубящегося облака.
Облако стягивалось, обретало размеры, становилось все гуще, все горячее, сжималось в шар. И шар этот, сначала огромный и бледный, все уменьшался и уменьшался, становился все ярче и ярче,  пока не стал совсем крохотным и  ослепительным.  А потом внезапно погас и  превратился в точку, вместившую в себя всю Вселенную, почти незримую, но ощутимую, угрожающую  Небытию скопившейся внутри чудовищной энергией.  Время  остановилось, замерло в напряженном ожидании, а затем, вместе с  ненужным уже пространством,  кануло в Никуда, захватив с собой грозную энергетическую сингулярность. И Витя исчез, но из своего небытия каким-то непостижимым образом ощущал, видел и понимал.
И в этом отсутствующем времени, в Завременье, сиречь в Вечности, существовало Безграничное, Безвидное и Невыразимое, заполняющее собой весь  мир без остатка. И не было в мире ничего, кроме Него. И было Оно  переполнено Благом, но  некому и нечему было принимать и ощущать сие  Великое и Доброе.
- Даже Господь был одинок.
И дабы разрушить собственное одиночество, явить себя кому-то другому Неподвижное  прежде Средоточие Всего ограничило себя, уменьшилось в размерах, стянулось в точку и в этом движении коснулось несуществующего Вити. Небытие переполнилось ожиданием, а  беременная Бытием  точка  все медлила, замерев в своем неустойчивом равновесии. И, наконец,   взорвалась в ослепительном блеске, выстрелила временем и пространством.
Новорожденное время побежало вперед,  только что рождившееся пространство приготовилось вобрать в себя все, что появится, Вселенная засияла. И не было во времени и пространстве ничего кроме Света, и все было Свет. Но постепенно  Светящееся и Бестелесное стало  воплощаться, превращаясь  в вещество. Обретшая плоть материя трансформировалась из субстанции в  отдельные сущности,  разделяясь на частицы и античастицы. Материя помчалась в разные стороны, заполняя пустое пространство. Время и пространство связались воедино, рождая  физические законы
- Вот он, Большой Взрыв! А раньше я видел ту же картинку, только наоборот. 
  Вращаясь в огромном вселенском миксере, вещество сепарировались на слои. Только что возникшие силы замедляли и ускоряли бег вещества. Вселенский океан заволновался, образуя сгустки и разрежения.
- Гляди-ка, совсем как в электронных приборах!
  Сгустки  формировались в светила и планеты,  те объединялись в системы, выстраивались в Галактики. И это непрерывное движение нарушило равновесие Середины, лишило Центр его покоя, выбило Витю из убежища. Словно листик в аэродинамической трубе, словно ничтожную частичку в безжалостном ускорителе центробежные силы повлекли крохотную льдинку на окраину Вселенной.
И Витя,  поневоле узнавая знакомые созвездия, понесся  к маленькому желтому солнцу, окруженному десятком спутников, миновал семь  разноцветных и разновеликих планет и стремительно приблизился к  очень красивой голубой. Он  падал прямо на нее, уже различая очертания материков, видя  выпуклости гор и впадины морей, пробил озоновый слой, просвистел сквозь атмосферу. Земля приближалась к нему с угрожающей для жизни скоростью. Он  знал наизусть карту мира, и легко узнал страну, Губернию и Город. Знакомые изгибы  реки, паутина улиц, узнаваемые  шпили зданий набегали, как в иллюминаторе падающего самолета.
И уже перед самым падением разглядел Витя  высокую изможден-ную женщину, потерявшую последние надежды; и другую женщину, сияющую жизнью и красотой, но безмерно несчастную; и третью женщину, самую добрую, безответную и одинокую; и спящего молодого мужчину с измученным лицом; и другого молодого мужчину, которому легче всего дышалось на погосте; и задумчивого старика, пищущего что-то при свете настольной лампы; и маленькую немую девочку, тщившуюся сказать что-то очень важное. И узнал их лица. А над всем этим увидел белый небесный град, взмывающий вверх колокольнями и минаретами. 
- Вот и все, - подумал Витя, закрывая усталые глаза. – Но сейчас мне этого совсем не хочется.
Удар расплющил его, как камбалу, и, вылетая, Витина душа удивилась тому, как она могла помещаться в столь плоском теле.


Часы стояли на столе. Их верхняя чаша была пуста – ни песчинки, и  такую же пустоту Витя ощущал в огромной свинцовой голове. А вот тело казалось переполненным, непривычно тяжелым, болело и ныло. Комнату заливал солнечный свет, было утро.
Надпись на футляре обманула, ничего особенного  в часах не было. Он просто заснул, заснул и все. А ведь  был момент –  поверил, как мальчишка в Деда Мороза, вот дурень старый. Витя поднялся, разминая руки и ноги,  зашагал по комнате. Ступать было больно, что-то мешало ходить. Витя посмотрел вниз: мокасины выглядели непривычно. Светлые и гладкие  прежде, они потемнели, как-то странно замохнатились. Витя снял одну туфлю.  Целые полминуты понадобились догадливому  Вите, чтобы понять, что она   вывернута замшевой подкладкой наружу. Он оглядел себя: и рубашка на нем была вывернута наизнанку, застегнута пуговицами  внутрь. И брюки вы-вернуты.
- Слышал я, что шаровая молния выворачивает на людях одежду, но чтобы время? Может, меня током случайно шарахнуло? Нет, не похоже.
Проверять белье Витя не стал, а бросился к рябому зеркалу, подмигивающему ему солнечным лучом.  Несмотря на вывернутую наизнанку одежду,  выглядел он удивительно хорошо.  Не видно было морщин, исчезли седые волосы, разгладились складки у рта.
- Минимум десять лет, - задумчиво проговорил  он вслух, водя, как женщина,  пальцем по лицу.
Он поднял рубашку, рассмотрел живот. Живот молодого сильного мужика. А вот здесь, правее пупка еще вчера темнел шрам от ожога. Ожог этот остался у него после того, как  красавица-технолог Элла Новикова случайно разбила склянку с кислотой, уклоняясь от Витиных объятий.
- Я тебя, Элла, никогда не забуду, - шутил после этого Витя.
Это было в тот год, когда он получил квартиру, да,  ровно двена-дцать лет назад. Теперь шрама не было. Витя засмеялся, снова приблизил лицо к зеркалу. Левая верхняя четверка, вырванная безжалостной рукой тюремного эскулапа, весело и молодо  по-блескивала на месте.
- Может, я сошел с ума? –  опять вслух сказал Витя. – А если нет? Предположим,  все это мне не кажется, и я действительно помолодел. Значит, часы работают, не могут не работать. Но тогда я должен был бы  умереть, ведь весь песок пересыпался вниз.
Он крепко задумался, и по всему выходило,  что задача, несмотря на  множество неизвестных,  имеет всего три возможных решения. Первое, тривиальное:  он, Витя,  чокнулся. Второе, практически недостижимое при реальных параметрах:  надпись на футляре была правдивой, но часы  сломались. И третье, особое, совсем уж невероятное: часы были в порядке, но кто-то, желая  заманить таких вот, как Витя, дураков, в неведомую ловушку, написал ложную инструкцию.
Неизвестный ответ хранился внутри часов, и в  какой-то момент желание открыть их почти взяло верх, но Витя остановил себя. Нельзя экспериментировать, когда последствия так непредсказуемы. Кто знает, не перевернется ли вместе с часами Вселенная, не обратится ли время? Риск был слишком неоправдан и слишком велик
Работать сегодня Вите совершенно не хотелось, но наедине с собственным смятением  оставаться  было невмоготу, и он все же решил  пойти в свою мастерскую. К счастью, безработная квартира спала пьяным сном, и  Витя тихонечко согрел на кухне воду для бритья, пробрался в подобие ванной. Бреясь, он ощущал что-то непривычное, какой-то непонятный телесный дискомфорт, и только переодеваясь, понял, что рабочей рукой стала левая. Витя проверил:  писать удавалось лишь левой рукой, правая отказывалась совершать привычные действия. Налицо были явные нарушения симметрии.
- Как-то не так меня вывернуло, -  подумал  он. – Жаль, что я такой симметричный, ни тебе родинки, ни разных ушей, ни кривого носа. Интересно, а  как там теперь у меня внутри? Не поменялись ли местами печень с селезенкой? Сердце вроде стучит на месте. Рентген, что ли сделать? И, главное, ведь никому не расскажешь, сразу укатают. Нет, за одно десятилетие и тюрьма, и  психушка – это чересчур, нужно молчать в тряпочку.
 Он наконец собрался и вышел из квартиры. Во дворе  грелся на солнышке сосед Колян, наблюдал за весенней жизнью. Витя кивнул ему, норовя проскочить мимо. Но Колян, обрадовавшись развлечению, заголосил:
- Здорово, Витек. Ну, ты даешь!
- Ты, Коль, о чем?
- На хрена ж ты голову, точно педик, покрасил? Или молодую какую завел?
- Да  не красил я,  это такой восстановитель специальный для волос, цвет натуральный восстанавливает, - зачем-то соврал Витя.
- Дорогой?
- Не дешевый.
- Слушай, а где продается? Галке бы моей, а то  красится в красный цвет, как   клоун. А когда отрастают – седая вся,  ведьма ведьмой. То клоун, то ведьма, то  ведьма, то клоун, дьявольский клоун, бля!
- Мне, Коль, из-за границы  привезли.
- Ты смотри, что делают, гады! А для лысых ничего не изобрели, чтоб кудри по новой отрастали? А то у меня тыква глаже коленки, глядеться можно,- захохотал Колян.
- Этого не знаю, врать не буду. Побежал, опаздываю.
- Погоди, Витек, полсотни до завтра, а? Завтра пенсия, ты же знаешь, я всегда.
Витя порылся в кармане, достал смятые десятки, сунул мужику, и побежал прочь, сопровождаемый  радостными криками:
- Не сомневайся, Вить,  почтальонша в двенадцать разносит, так я к  тебе первому!

За следующих три дня Витя так ничего не придумал и  нового ничего не узнал. А на четвертый его нашел китаец. О  приходе гостя Витю известила та же Роза.
- Вить, ты дома? Там к тебе какой-то косой пришел. Ты что, комнату, что ли, решил сдавать? Ты смотри, с ними не связывайся, а то одного зарегистрируешь, а тридцать поселятся. И денег от них не дождешься, одна вонь только. А сколько случаев, когда хозяев убивают, или выселяют куда. Ты,  говорят, женщину себе завел, к ней переезжаешь?
Она все-таки сбила Витю, и он вместо того, чтобы узнать, кто при-шел, спросил:
- С чего ты взяла?
- Да  Колька вчера сказал.  Дело-то хорошее, хоть пить не будешь. А  если  ты решил сдавать, то  я сама тебе могу жильца подыскать, аккуратного.
- Никуда я не переезжаю.
- Да чего стесняться-то, дело молодое. Вон восьмидесятилетние с ума посходили,  женятся-переженятся. Моей бабке  семьдесят пять стук-нуло, она замуж выскочила. И квартиру на мужа записала – вот что вытворяют!
Вите наконец удалось вставить:
- Да кто пришел-то, Роза?
- Я же  тебе говорю,  узкоглазый какой-то, а там кто их разберет.
- Скажи, чтобы шел сюда.
    Это был Ванечка, Ван Линь, умный и веселый электронщик из Пе-кина. Они познакомились лет восемь назад, когда  Витя впервые прилетел в Китай с надеждой найти там заинтересованных в его работе профессионалов. Ван Линь  и был профессионалом, а Витю  считал гением. Они тогда плодотворно поработали: Ваня получил Национальную премию, Витя загремел  в тюрьму. Хотя китайцы здесь были совершенно ни причем.
Ван Линь зашел в комнату, щурясь после темного коридора:
- О, Витя, я рад тебя видеть, ты хорошо смотришься.
Ван Линь в свое время окончил московский вуз, и по-русски говорил очень прилично. Витя с трудом  заставил Розу, все еще озабоченную сохранностью  его собственного жилья, отступить в коридор, плотно закрыл дверь и только тогда  пожал китайцу протянутую ладошку.
- Здравствуй, дорогой! Проходи, садись.
Китаец с сомнением оглядел комнату, осторожно сел на стул:
- Ты здесь живешь, Витя?
- Живу, как видишь.
- А эта женщина  – твоя новая жена?
- Нет, хоть в этом  меня Бог миловал.
- Фу, а то я испугался, такая большая, и голос слишком громкий.
- Как ты меня нашел, Ванечка?
- Я прилетел в ваш институт заключать новый контракт, а парни из  твоей бывшей лаборатории сказали, что ты  вышел из тюрьмы и остался без работы. Что твое руководство, с ума сошло, бросаться такими кадрами?
- Оно в уме никогда и не пребывало.
- Зачем мне теперь контракт с ними, Витя? Мы хотим заключить контракт с тобой. Я уже звонил своему директору, он предлагает тебе сказочные условия. Так вот, мы хотим, чтобы ты приехал в Китай, будешь руководителем проекта. Людей, деньги, отличную квартиру мы тебе гарантируем. И полную свободу. Ну, что скажешь?
Витя задумался. В родной стране его ничего не держало, а часы, похоже, вернули ему не только молодость.
- Меня не выпустят.
- О, это мы берем на себя. Времена изменились, теперь это нетрудно.
Витя уже все решил.
- У меня есть одно условие, Ваня. Я хочу иметь одно хобби.
- Хобби? Девушки?
- Нет, научное хобби. Помимо своей основной работы мне бы хотелось проводить еще кое-какие исследования.
- О чем речь? У нас хорошо знают, что деньги, вложенные в  светлые головы,  приносят самую большую  прибыль.
- Моя голова уже не такая светлая как раньше.
- Ты всегда был слишком скромным, Витя.

А  спустя совсем короткое время Витя  улетал в Китай. Вещей он с собой почти не вез,  только небольшую дорожную сумку и старый дере-вянный ящик с обитыми медью уголками. Таможенник  покрутил его, заставил открыть.
- Это что такое?
- Память о бабушке.
- Антиквариат?
- Какой там антиквариат, просто сломанные часы.
- А в них что?
- Не видите -  песок.
- Может, он золотой? Больно они тяжелые.
- Вы посмотрите на меня, откуда у меня золото?
- Я, знаешь, сколько миллионщиков в тряпье видел, еще похлеще твоего. Нужно разрешение.
Тут Вите  удалось схитрить.
- Золото – это металл?
- А ты не знаешь?
- Ну, так давайте,  пропустим его сквозь детектор, если в часах  золото – то зазвенит.
Таможенник засомневался, но согласился. Прибор, разумеется, не  издал ни звука, и Витя вместе со своим сокровищем благополучно улетел в Поднебесную. А  беспечная Родина так и не заметила невосполнимой потери.



Глава девятнадцатая,
докладывающая  о весьма серьезных событиях


Р
акета взлетела на рассвете, но по летнему времени народу на улицах было уже изрядно, и нашлись многочисленные свидетели этого па-мятного зрелища. Выпотрошенная, лишенная своих электронных внутренностей, она стояла на углу, возле ограды бывшего военного училища, но вид все равно имела  угрожающий и направленный. И вот теперь, вырывая из асфальта тяжелый цементный постамент, засыпая все вокруг песком и комьями земли,  она, как брошенная кем-то гигантская морковка, круто взмыла вверх, потом скривила непонятно кем заданную траекторию и исчезла в розовом  утреннем небе.
Некоторые из тех, кто наблюдал почти космический полет, преимущественно спешащие на первые автобусы дачники, успели снять его на камеры телефонов, и  самые практичные потом в результате этого дальновидного поступка не только окупили себе дорогу туда и обратно, а билеты нынче не дешевы, но и смогли неожиданно порадовать домашних практичными и полезными приобретениями. Другие же, не умеющие ухватить удачу за хвост,  просто глазели, запрокинув головы,  пока ракета не скрылась из глаз, гадая, что же  это за эксперимент такой проводят неугомонные военные.
А чуть позже стало известно, что ушли и танки. Давно уже стояли они в Парке на Ястребиной горе на вечном,  как казалось, приколе, вперемешку с гаубицами, катюшами, ракетными установками и прочими военными антилопами-гну,  безучастные к лениво рассматривающим их посетителям.  Но внезапно все это разношерстное механическое стадо, подчиняясь слышному только ему приказу, вяло сползло с постаментов, выстроилось в правильную колонну и направилось вон сначала  из опостылевшего Парка, а затем и из призревшего, но порядком надоевшего  Города.
Грохоча и бряцая,  драндулеты вырулили на объездную дорогу и, под проклятия автомобилистов, направились к тракту, ведущему на запад, туда, куда  они всегда стремились и где уже однажды побывали, возвратившись домой, кто с победой, а кто просто с пламенной благодарностью дружественных социалистических народов. Самостоятельная и целеустремленная кавалькада  на призывы наконец-то всполошившейся милиции и  приказы военных патрулей никак не  реагировала, продолжая с приличной скоростью удаляться в неизвестном направлении, словно недовольная федорина посуда в поучительной, но грустной  сказке.
И тут же под оглушительный  «Полет валькирий» взлетели соску-чившиеся по небу самолеты,  которые несколько лет бездельничали в знаменитом на всю страну летном городке на окраине Слободы. Незаправленные, отвыкшие летать,  "лебеди" и "медведи", не забыв прежних уроков,  сумели выстроиться длинным журавлиным клином и со сверхзвуковой скоростью, кувыркаясь от счастья, сияя в утреннем солнце, направились в сторону оцепеневшей Прибалтики, которая все время чего-то такого ждала и вот, наконец,  накликала на свою голову.
Но, верные интересам родины,  уже почти достигнув своевольных маленьких стран,  бомбардировщики сделали крутой вираж и полетели назад, миновали любимый Город и продолжали следовать за вожаком   куда-то в сторону Дальнего Востока, заставив испугаться теперь Китай, Японию, Америку, а на всякий случай, и Канаду.
За всеми этими коллизиями, оказиями и баталиями сразу и не заметили, как расцвела Главная площадь, зазеленела ярким сочным лугом,  запестрела маками, васильками и ромашками. Первыми обнаружили это городские собаки, стали носиться по высокой влажной траве, лая и поскуливая от восторга. Потом на луг степенно ступили окрестные кошки, начали обстоятельно обследовать его, утопая в траве и обозначая свой путь высоко поднятыми хвостами. Немногочисленные в эти утренние часы прохожие, собиравшиеся пересечь Площадь и столкнувшиеся с неожиданной преградой, озирались в поисках табличек, запрещающих вытаптывать шикарный газон,  поглядывали на окна Губернской Управы, и от греха подальше обходили неожиданно образовавшуюся поляну стороной. Но тут же появились обрадованные дети, беспечно кинулись в траву и стали собирать букеты, плести венки, ловить бабочек  и стрекоз. И только через пару часов ничего не понимающие городские озеленители выставили по высочайшему указанию специально привезенное ограждение, украшенное упре-ждающими и угрожающими надписями.
А муть из губернского болота тем временем расплескивалась по миру, и уже через час Министерство иностранных дел страны, заваленное нотами и заявлениями перепуганных стран, выстроилось во фрунт и, теряя дипломатический тон, обратилось с законными, хотя и резковатыми  требованиями к самым высокопоставленным военным чинам. Баллисты сумели рассчитать траекторию взлета ракеты и определили место старта с точностью до нескольких метров, силы ПВО почти сразу взяли на прицел бесхозные "сушки" и "тушки",  а о танках немедленно сообщили, куда следует, бдительные горожане и селяне, дозвонившиеся аж до Генерального Штаба. И, несмотря на пламенные заверения  Начальника губернского гарнизона, что Губерния к этому ни сном, ни духом, несмотря на публичное отречение командира размещенного в Слободе авиаполка от любимых самолетиков, те, кому следует, сообща выяснили источник безобразий, заставивших  переполо-шиться добрую половину белого света.
А еще через час сладко чмокающего во сне Губернского Градона-чальника осмелились вытащить прямо из-под широкого теплого бока красавицы-жены, и он, впервые в жизни не позавтракав, самолично кинулся к телефону  и стал срочно собирать экстренное совещание по поводу творящегося кавардака. Но пока разыскивали на загородных дачах министров и советников, пока будили их от сладких субботних снов, пока доставили в Управу, прошло еще пару часов и от   экстренности осталось одно название.
И теперь, опухшие от сна, нечесаные, не испившие кофею и почти ничего не понимающие, министры и главы сидели за длинным овальным столом и пытались немедленно выработать, предпринять, остановить и разобраться. А уже очухавшийся хозяин кабинета  неистовствовал и требовал незамедлительных ответов. Поднятый раньше других Начальник гарнизона отсутствовал, уехав разбираться с самовольными танками, и Градоначальнику приходилось, нарушая субординацию, кричать всего лишь на его молодого зама. 
- Что с бомбардировщиками?
- По последним данным, над  Челябинском.
- Их пытались сбить?
- Да, но безрезультатно, они как заговоренные.
- Как же вы допустили подобное безобразие?
- Не могу знать, ведется расследование.
- А выяснили хотя бы, кто за штурвалами?
- Нет, все летчики на месте.
- Надо искать среди отставников, мало ли у нас отморозков, но если наши – еще полбеды, а если какие-нибудь корейцы?
- Почему именно корейцы?
- Ну, арабы, какая разница.
- Откуда здесь арабы?
- Арабы везде. Хотя если бы арабы, полетели бы на столицу. Нет, определенно корейцы. На худой конец, китайцы. Угоняют, угоняют дос-тояние Родины.  А что ракета?
- Давно уже упала на каком-то поле в Румынии.
- Лучше бы в Молдавии, но хорошо, хоть в Румынии, это нам повезло, поляки или  хорваты тотчас бы объявили войну.
- Да она и не повредила ничего, шмякнулась, как камень, только коз распугала.
- Да любой козе понятно, что это боевая ракета средней  дальности. Гарантированный международный скандал, да еще какой, придется теперь задницу лизать этим вонючим хорватам. А с танками что?
- На большой скорости приближаются к границе.
- С Украиной?!
- Нет, что вы, с соседней губернией.
- Как  вы думаете их остановить?
- Да мы пытались, но они просто ненормальные, все сминают, как  в сорок первом.  Повреждено несколько машин ГИБДД, сметены баррикады из военных грузовиков и комбайнов. А  они, когда они видят мощный заслон, просто объезжают по полям. А там же бездорожье, арыки, только они могут идти.
- Где Министр дорог?
- Я здесь, Демьян Фомич.
- Что ты лично думаешь предпринимать, Рафик?
- Я-то здесь причем, они и так мне все дорожные покрытия расплющили.  Что мне, окопы копать?
- Да тебя за такие дороги самого расплющить надо, твои покрытия любой велосипед разворошит, не то что танки. Положили,  как в анекдоте, тонким слоем. А себе дворцов понастроили, так что копать вам  скоро не окопы придется, и не здесь.
Поняв, что дело совсем плохо, раз хозяин так грозит любимому другу, остальные совсем притихли, поникли, словно вечерние одуванчики. А  Градоначальник продолжал громить невинного Рафика.
- Что конкретно думаешь  делать?
- Почему я?
- Не дерзи, отвечай, когда спрашивают.
- Может,  закидать их гранатами?
- А кто кидать станет, ты?
- А военные на что?
- Да ты представь своей тупой башкой, что начнется, если мы заставим солдат или курсантов в мирное время под танки кидаться. Итак от Комитета солдатских матерей проходу нет, чуть чего хай поднимают на всю страну.
Тут необдуманно подал голос Заместитель начальника гарнизона.
- А может, ну их, пусть едут. Стрелять-то  им все равно нечем.
- Хороши у нас защитнички, нечего сказать, смелые и умные, просто загляденье. Непонятно, что ли: им и ехать не на чем, однако  ушли же они с пустыми бензобаками почти на триста километров. Едут на хреновине,  выстрелят морковиной. Немедленно отправляйтесь на место событий и действуйте по обстановке.
- Слушаюсь.
Спасшийся от праведного гнева военный радостно припустил нау-тек, а все остальные вскоре еще раз убедились в мудрости тех, кто  никогда не делает сегодня того, что можно отложить на завтра,  ибо весьма вероятно, что завтра ничего  делать и  не придется. Вот и теперь,  ишак сдох, и одна  проблема благополучно  разрешилась без каких-либо  усилий собравшихся, потому что  через полчаса стало известно: танки наконец-то вошли в соседнюю губернию и были  остановлены там ударными частями Приречного военного округа. Так что ни Министру дорог, ни Начальнику гарнизона кинуться с гранатами под танки так и не довелось.
Затем выяснилось, что актуальность потеряла  и другая проблема, потому что самолеты все равно уже было не догнать, да и  находились они, как доложили Градоначальнику, в непосредственном подчинении Министерства обороны.  А раз именно оно  прозевало, то пусть с него  и спросят, почему не заправленные и не пилотируемые, но все равно опасные  истребители и бомбардировщики летят на дружественный  и миролюбивый Китай. Губерния  же здесь совершенно ни при чем, нечего перекладывать с больной головы на здоровую.
С ракетой тоже все  было абсолютно ясно: предприимчивые румынские колхозники наверняка уже дружно везли ее на местный пункт приема вторсырья, и помешать им в этом не представлялось никакой возможности. Да и  пускай себе везут, должна же быть людям хоть какая-то компенсация за сбежавших коз.
Тогда, раз уж все  так славно получилось, и раз уж  собрались в такую рань, решили заодно разобраться и с  мелкими городскими неприятностями. И, разумеется, сначала вспомнили о любимом детище.
- А что там делается в Национальной деревне?
Поняв, что буря в стакане слегка утихла, министры немного осмелели, и ответить решился Министр социальной политики.
- После того, как установили патрули, стало гораздо тише. Забредет, правда, иногда какая-нибудь тварь, но безобидные они, никого не трогают, так, слегка пошаливают.
- Хороши безобидные, Министр национальностей который день  килограммовой шишкой сверкает.
- Да он сам упал, день рождения ведь.
- Знаем мы эти "сам упал" и "задел об угол", не маленькие. Ну ладно, это все ерунда, надо решить, что делать с этой непонятной хренью в принципе.
И тут  румяный Сережа, сидевший не за столом, среди участников первой руки, а во втором ряду, между советниками и референтами, решил, что настало и его время сказать веское слово.
- А может использовать это, Демьян Фомич? В рекламных целях. Вы же сами хотели чего-то особенного.
- И как же это использовать? Что рекламировать будем: бабок  Ежек, плешивых подпасков? Предложим американцам поохотиться на косуль с азиатскими мордами?
- А что, нашлись бы желающие.
- Желающие,  может, и  нашлись бы, но куда ты их повезешь-то? Известно тебе, где эта мерзость  появится в следующий раз?
Но  румяный Сережа не хотел сдаваться.
- Можно было бы  создать специальные научные коллективы, понаблюдать, составить графики передвижения, диаграммы численности.
- Слово бы такое понимал, диаграммы! И что, профессора будут за сайгаками этими по степям гоняться, лазать по горам, чтобы определить численность дэвов и джинов? Ты мне мозги-то не пудри,  видал я эти ваши исследования, сам, чай, доктор. Сидите дома на задницах и пишите от балды,  все, что в голову придет, впариваете всякую чушь, потому что считаете, будто дураки-чиновники вас все равно проверить не смогут. Ан нет, здесь придется за свои слова отвечать, так что не получится у вас просто так из нас деньги тянуть. 
- Тогда можно организовать поисковую туристическую программу. Пусть сами и найдут, в кого стрелять. Лишь бы деньги платили.
- Да если дать всем, у кого есть деньги, возможность самим выби-рать, на кого охотиться, то мы с  тобой первые на прицеле окажемся. Уж поверь мне. Так что и это не прокатит. А бабы эти, которые наших мужиков того, их как прикажешь использовать?
Сережа стеснительно потупился, и слово взял Министр культуры.
- Вы же знаете, европейцы давно пресыщены  традиционным сексом,  такой, неординарный, должен их привлечь. Я вот недавно был в Голландии…
- Ты мужчина или как? Каждый мужик свои причиндалы  не на по-мойке нашел, а если потеряет, то других  взять негде. Так что дураков рисковать собственным добром не найдется. У них таких идиотов, как у нас, нет, все себя любят, уважают и здоровье берегут. Это наш почти умер, а через неделю  пошел новых приключений искать, и ничего ему от  государства не надо. А с этими голландцами-немцами  мы потом до самой смерти не расплатимся, будем всю жизнь им на протезы работать. Да они еще и ухитрятся из  этого бизнес сделать, специально будут приезжать. А если найдутся мазохисты какие-нибудь, которым просто неймется свой конец оторванным увидеть, то даже они потребуют справки о здоровье этих потаскух, а  где мы их возьмем?
- Сделать справки – не проблема, - откликнулся Министр здраво-охранения.
- Вы только и умеете,  что б… всяким справки липовые выдавать, вон лето на дворе, а полгубернии на бюллетенях сидит. А сами на дачах ишачат да пивом на островах  по уши наливаются.
- Может, создать что-то вроде русского Дисней-ленда? – подал голос Министр образования. – Там же на горе и сделать,  построить фуникулеры, аттракционы.  А что, колобки, Иваны-царевичи там всякие, джины, детям в радость. И этнический колорит, опять же.
- Ты своих детей поведешь на такие аттракционы, папаша? Да  лю-бой нормальный ребенок  от этих образин заикаться и писаться начнет.
- Ну, тогда  не для детей, а для взрослых
- Может, какие ненормальные и притащатся на эти пакости погла-зеть, сказать не могу. Но  гарантирую, что журналисты со всего мира сбегутся. Не знаю,  увидят ли они этих страшил, но уж точно в самые грязные углы носы свои длинные засунут. И столько  всякой гадости вытащат, столько мусора накопают – мало не покажется.
- Но ведь известность же…
- Любая известность должна быть управляемой, -  поддакнул  всегда  лояльный Министр экономических отношений. - Это закон любого бизнеса: хочешь использовать – научись управлять.
- Правильно говоришь, Семен Аркадьевич, то-то и оно, что никак не получится управлять этой хреновиной, так что не нужна она нам, не нужна!
И вот тут-то и взял слово неприметный мужчина в сером костюме, единственный из всех присутствующих чисто выбритый и причесанный волосок к волоску. Служил этот мужчина в одном превосходном и полезном учреждении,  ведавшим как раз безопасностью всего того, что должно быть безопасным. В его ведомстве чиновничьей  чехарды давно уже не случалось, поэтому служил он отечеству верой и правдой более двадцати лет,  знал обо всем, что творилось и творится в Губернии, и недурно представлял, как бороться с напастями любого рода.
- Позвольте мне, Демьян  Фомич. Надо немедленно найти причины происходящего и устранить. Разыскать того, кто это делает.
А Демьян Фомич изменил тон и перешел на вы.
- А вы думаете, что это кто-то делает?
- Конечно, раз что-то происходит, значит, это кто-то обязательно делает.
- И вы предполагаете, кто бы это мог быть?
- Наверняка не знаю, но некоторые соображения у нас уже есть.
- Даже подумать страшно, кто это. И непонятно, как с ним справиться. Мы ведь вон даже полувековые развалюхи остановить не сумели. А тут такое!
- Зря вы недооцениваете наши силы, мы кое с чем и похлеще справлялись.
- Но как его найти?
И в этом месте  мы  вынуждены отдать должное  приехавшему в Город писателю, который выказал себя истинным знатоком человеческой сути, правильно связав некоторые особенности  строения  людской плоти  со способностями  к  размышлению и анализу, а также с умением говорить только по делу. Потому что в разговор вступил обремененный множеством  подбородков  и молчавший до этого Министр печати, про которого пару недель назад легкомысленный Тунев рассказывал своему другу. Подбородки эти и в самом деле поддерживали умную голову, что и доказал их владелец, произнеся:
- Припоминается мне, что несколько лет назад в Губернии уже был подобный случай. Тогда здесь тоже творились разные неприятные вещи, а в дело оказался замешанным  мало кому известный писатель. Он, кстати, когда-то учился вместе со мной. Вот и Сергей Игоревич его хорошо знает, в друзьях ходил. Так вот, его тогда из Губернии попросили, а после его отъезда все и прекратилось.
Демьян Фомич выпучил глаза.
- Погоди, я что-то не совсем понимаю. Он, значит, придумывал, и все происходило как по писаному, как он написал?!
- Увы.
- Но как это может быть?!
- Сила слова,  Демьян Фомич, сила слова. Или,  если хотите, дар пророчества, который иногда  присущ пишущим.
- Нет, ты мне объясни попонятнее.  Вон Карл Маркс написал про коммунизм, а его же нет и в помине.
- Ну, может быть, у него не было этого дара. Хотя кто знает, еще не вечер.
- Но сейчас-то этот твой  писака причем?
- До меня дошли слухи, что  недели  две назад он  наведался Губернию, и сейчас здесь.
- Вон оно что!
А человек в сером снова взял слово.
- Андрей Георгиевич прав. Я не хотел говорить раньше времени, но мы сразу же, прямо с вокзала, установили за этим товарищем наружное наблюдение, да и прослушали кое-что. Похоже, это и в самом деле его рук дело.
- Да вы что, все с ума посходили?! Говорите, что хлыщ этот словом заставляет трехтонные железяки в другие страны улетать, пирожки с капустой разговаривать!
- Как бы это сказать поточнее. Мы об этом думали, наши специалисты пытались понять. Он не заставляет события происходить, а видит, чувствует уже зародившиеся, но незаметные другим явления и когда описывает их, то подпитывает энергией слов. Сейчас сформулирую: словно качели, раскачивает события мыслью, верной своей догадкой и попадает в резонанс. И они растут, цветут ярким цветом и становятся заметными уже  для всех.
- Я смотрю, вы еще почище ученых научились начальству лапшу на уши вешать. Выходит, хмырь этот и  во всей стране может вот так раскачать, и  в мире? Может его тогда в Америку заслать, пусть там вытворяет?
- Не знаю, как Америку, но родной Город он очень тонко ощу-щает.
- Это же бред сивой кобылы!
- Уверяю вас, что  в жизни происходят и более непонятные вещи.
Господин Градоначальник  задумался.  В самом деле, и ему за долгую жизнь приходилось видеть  чудеса, которые другим и присниться не могли.  Да и сам он становился участником удивительных событий, невероятнейшим из которых стало его почти мгновенное, но вполне реальное превращение из свиновода в главу огромнейшей Губернии и знаменитого профессора. Так что основания для того, чтобы считать жизнь очень сложной и непонятной, у него имелись.
- И что же с ним теперь делать? Времена-то изменились.
- Времена всегда одни и те же. Мы можем вызвать его в наше учреждение и попросить покинуть Губернию как можно скорее.
- А если он не захочет, поднимет скандал?
- Мы умеем просить так, что любой, к кому мы обращаемся с просьбой, стремится выполнить ее как можно скорее.
- А если окажется, что он здесь ни при чем?
- Ничего страшного, будем продолжать поиски виновного. Винов-ный всегда найдется. А его все равно попросим. Перестраховаться в по-добном деле никогда не помешает.
- Ну что ж, действуйте. А ты, Андрей, смотри, чтобы пресса была потише, чтобы ни-ни.
- Только необходимый минимум, Демьян Фомич.
- Знаю я ваш минимум. 
- Но совсем-то ничего не сказать нельзя.
С этим господин Градоначальник не мог не согласиться и, вспомнив о завтраке и теплой красавице-жене, объявил, что совещание закончено. Но тут раздался голос Губернского Архитектора:
- А с Площадью-то  что делать, Демьян Фомич?
- Косить! Цветы должны расти  только там, где им положено.
  И Губернский Градоначальник  умелой рукой показал, как именно следует косить непослушные цветы и не менее непослушную траву, после чего все были благополучно распущены по домам.
Послушная же, не желающая вредить своей малой родине пресса после получения соответствующих инструкций ограничилась скупым освещением утренних событий. Сограждан кратко и строго оповестили, что проходящие в Губернии учения проводились с ведома международных военных союзов и при участии наблюдателей ООН и в очередной раз удостоверили постоянную готовность, боевые навыки, высокий уровень, неубывающую мощь и миролюбие. Так что все в порядке, в ажуре и в шоколаде.   А сквалыги и жадины, вопящие о побитых машинах, снесенных заборах и разворошенных огородах, пусть  задумаются не о своих  копеечных колымагах и  несъедобных  патиссонах, а об интересах нашей великой родины и будущих поколений.  И только один телеканал, усердно поддерживающий репутацию независимого, позволил себе позабавить встревоженный народ маленьким шоу, пригласив на вечерний эфир одного скандального, но вполне безобидного депутата.
Слава депутата Пальцева давно уже перешагнула границы Губернии и горделиво шагала по ухабистым дорогам отчизны. Давно уже уразумел многоуважаемый депутат, что бороться с врагами родного народа следует яркими, разящими наповал средствами. И пока другие, менее изобретательные, корпели и пыхтели  над жалкими законопроектиками, запрещающими  повышать и позволяющими процветать, выдумщик Пальцев  бойко развлекал скучающих  обывателей  незабываемыми смелыми действами.
То, одевшись  в позаимствованные у местных люмпенов костюмы, свозил  вместе с радостными помощниками на Площадь горы благоухающего мусора и раскидывал их лопатами, демонстрируя, как  зарос и погряз  Город. То на специально выставленных около Городского Собрания столах публично писал вместе со всеми желающими зеваками письма английской королеве с требованиями незамедлительно эвакуировать британские ядерные отходы из пределов Губернии и складировать их в собственных поганых поместьях. То раздаривал по праздникам основным политическим противникам вместо воздушных шариков надутые красно-сине-белые резиновые изделия,  специально изобретенные подлыми французами для того, чтобы минимизировать рост народонаселения в великой России.
А совсем недавно политический игрун организовал партию "Великая Русь", все члены которой должны были по летнему времени ходить в посконных рубахах, сарафанах, сапогах или чунях, а по зимнему – прикрываться тулупами, валенками, треухами или расписными домоткаными платками. Все эти затейливые акции, безусловно, были весьма действенным средством  по борьбе с губернскими неприятностями и  прекрасно демонстрировали  горожанам, что именно Пальцев, и только он,  радеет за счастье соотечественников, в то время как все прочие народные избранники тратят деньги  и доверие избирателей лишь на то, чтобы жиреть до не-узнаваемости и набивать бездонные карманы.
К оказавшим ему доверие избирателям выходил затейник в подла-танном инженерском костюмишке образца одна тысяча девятьсот семьдесят пятого года и  составляющих ему достойную пару пыльных туфлишках на микропорке, выезжал же на ржавом запорожце все того же года. Но ходили слухи, что в некоторых местах появлялся Пальцев и в  менее броской одежде, в которой знатоки безошибочно распознавали изделия, произведенные в мастерских лучших европейских кутюрье, а приезжал в те же самые заповедные места на мерседесе самой распоследней модели. Но чего только не придумают злопыхатели и недоброжелатели, чтобы дискредитировать радетеля за народное счастье, коль скоро уж он появился в нашей отчизне, на какие только не идут сплетни и провокации! Но умный народ наш всегда сам разбирается, кто ему друг, а кто и оголтелый враг, и всегда знает, за кем идти в светлое будущее.
Но, странное дело, зачинщика и оппозиционера, власть имущие и особо строгие органы вовсе не преследовали, а, напротив, любили, привечали и даже продвигали по служебной лестнице, так что скоро господин Пальцев стал одной из самых первых персон в Городском Собрании, да  и во всей Губернии. И, несмотря на то, что многие поговаривали, а все прочие были абсолютно убеждены в том, что метит политический проказник на  самое мягкое в Губернии кресло, сам Градоначальник относился к нему снисходительно и даже доброжелательно, будучи премного доволен  такой веселенькой оппозицией. Видя  подобный расклад, пресса и телевидение  тоже не обходили депутата своим вниманием, баловали, жаловали, прива-живали, постоянно приглашали, оглашали и освещали, норовя всякий раз, когда это возможно, заполнить паузы в своих программах непритязательной, но забавной клоунадой.
Вот и сегодня  на вечерний эфир, посвященный последним город-ским событиям, позвали именно его, скандального в пределах нормы и предсказуемого в нужной степени. И он не подкачал, расстарался, войдя в студию в картонном костюме, который кое-кто сначала принял за бледную кормовую морковку, но потом, разглядев на животе ярко-красные буквы СССР, присоединился ко всем догадливым, сразу распознавшим в депутатском одеянии ладно сделанную баллистическую ракету. Для того, чтобы облегчить участие депутата в дебатах,  в конструкции были проделаны отверстия  необходимого диаметра  для лица и рук. Несмотря на удачную задумку, депутат шел семеня, как солистка ансамбля "Березка", и на диване разместился с некоторыми затруднениями. А справившись с ними,  сразу  начал обличать.
- Ничего удивительного в происходящем в Губернии не было, и нет. Все это  политический подвох и провокация,  организованные с единственной целью: позволить Губернскому Градоначальнику достойно со всем этим справиться и проявить  себя перед выборами защитником и избавителем. Мне достоверно известно: танки еще несколько дней назад были приведены в полную готовность, проверены и заправлены самым дорогим  горючим. А позавчера в Губернию из  Кавказского округа был переброшен взвод лучших танкистов, и все это усилиями самого, который на всякий случай давно и очень старательно заискивает с кавказцами. Так что сегодняшний марш-бросок был отлично подготовлен. А ракету заменили на боевую  еще месяц назад, старая валяется  на территории училища, мне показывали.  Самолеты подняли по его же приказу, чтобы показать, что губернское начальство во всеоружии и готово защищаться любыми средствами.
- Но ведь получился международный скандал, - сумела вставить молоденькая ведущая.
- Вот, - радостно завопил депутат и даже ухитрился взмахнуть  за-фиксированными в картоне руками.  – Вы выхватили самую суть. Именно скандалы им и нужны, чтобы взять в ежовые рукавицы, ввести цензуру,  заткнуть рты неугодным. Вы про Кровавое воскресенье слышали?
- Сегодня суббота, - невпопад ответила девушка.
- Народной кровью можно окрасить любой день. Но раз суббота,  значит, это жидомасонские  происки, специально отводят глаза, чтобы на них не подумали.
- Понятно. А как вы оцениваете происходящее в Национальной де-ревне?
- Ряженые, одни ряженые, со всей Губернии собрали актеришек и самодеятельность, и вот себе забавляются. Я лично знаком с парочкой из тех, кто там задействован, и, скажу я вам, актеришки так себе, из погорелого.
- Но зачем все это нужно?
- Да все за тем же! Чтобы потом могущественная рука навела поря-док,  и кое-кто показал Губернии ху есть ху.
- А памятники?
- Не смешите меня, проекты переделки статуй с дальним прицелом были одобрены еще пару лет назад, отлили фигуры зимой, и вот сейчас, когда настал подходящий момент,  заменили.
- А это-то к чему?
- Отвлекают народное внимание от истинно животрепещущих про-блем, которыми по-настоящему занимается только наша партия.
- А что вы можете сказать по поводу, как бы поточнее выразиться, сексуальных домогательств, которым в последнее время подверглись некоторые губернские мужчины?
- Скажу, что докатились мы до ручки, раз женщины вынуждены сами приставать к мужчинам. Перевелись в нашем отечестве  настоящие мужики, перевелись, вокруг одно голубое гнилье, причем даже на самых верхах. Настоящие, сильные мужчины остались только в нашей партии. Я сам готов вызвать любого жителя Губернии на кулачный бой. Предлагаю в следующее воскресенье организовать состязание на Площади, буду ждать всех желающих помериться со мною силами в полдень. Ее, кстати, специально засеяли быстрорастущим газоном,  чтобы помешать мне встретиться с народом. Но ничего, мы можем и на травке. Покажем всем этим уродам недотыканным, а то ведь страх один: гомик на гомике и гомиком погоняет.
Богатое воображение нарисовало депутату столь непристойную картину, что он на долю секунды даже зажмурился.  А когда открыл глаза, то увидел, что  в студию  входит странное создание небесно-голубого цвета.  Но господин Пальцев сразу не обратил внимания на цвет гостя, потому что и без цвета было на что посмотреть.
Вошедший был огромным, очень мохнатым, с нелепой, но умильной мордой, и народный избранник даже с некоторой завистью подумал, что его собственный костюм сильно проигрывает костюму пришельца, который на самодельный не похож, а  наверняка позаимствован в каком-нибудь театре. Зрителям же показалось, что вошедшее существо слегка смахивало на  популярного медведя Биг Маззи, хорошо знакомого тем, кто пытался ограничиться в изучении английского языка лишь просмотром забавного учебного мультфильма.  Другие, языков не изучающие, распознали в чудище известного всем героя Шрэка,  но почему-то пушистого и василькового.
Существо, не торопясь, прошагало по павильону, с трудом протиснулось между диваном и столиком и плюхнулось справа от ряженого депутата, по-приятельски приобняв его левой лапой. Находчивый  и ко всему готовый политик сообразил, что это розыгрыш телевизионщиков,  и решил удовольствия поганцам  не доставлять, в  жертву не превращаться, а на урода внимания не обращать. Сотрудники же телеканала подумали, что  яркого мишутку привел с собой  эпатажный Пальцев, чтобы наглядно проиллюстрировать  свою последнюю  тираду.  Поэтому беседа продолжалась.
Ведущая задавала  вопросы, депутат отвечал, а голубое создание согласно  кивало в такт огромной головой, корчило невероятные рожи, косило выразительные мелкие глазки,  высовывало язык, хлопало ушами и показывало всей Губернии козу-дерезу. И уже через пару минут Губерния хохотала до икоты и колик,  операторы и режиссер зажимали себе рты, а у хорошенькой  ведущей был такой    вид, словно она только что подавилась чаем  и вот-вот прыснет на собеседника. Заметив это, Пальцев отвлекся от очередного спича, оглянулся на своего крупного соседа и  понял, что тот его передразнивает всем на радость, а заодно и обратил наконец-то внимание на цвет забавника.
- Я не потерплю  политических провокаций! - заорал депутат и скинул со своего плеча мохнатую голубую лапу.
Но лапа тут же вернулась на  облюбованное место. Пальцев еще раз попытался справиться  с английским медведем, но, несмотря на похвальное намерение  победить всех в кулачном бою, силенок у него не хватило, и он снова оказался в васильковых объятиях. Тогда  защитник всех сирых и бесцветных вскочил, схватил лежавшую  перед ведущей папку с подводкой и со всей силы шарахнул ею голубого мерзавца между круглыми подвижными ушами. А тот задней лапой отшвырнул столик, а вместе с ним и ведущую,  схватил депутата, положил поперек своих колен лицом вниз, разорвал, словно  шкурку от сосиски,  картонный  корпус ракеты  и на глазах у всей Губернии старательно отшлепал страдальца по тому месту, на котором  бедняга еще совсем недавно сидел.
Над всей  Губернией  повисла тишина, и в  ее вязкой густоте задорно и дерзко  прозвучали весомые, звучные  шлепки. Любители все подсчитывать, а таких  среди наших земляков наберется предостаточно, определили, что шлепков  было семь, и они, словно ноты, выстроились в знакомую всем  с детства мелодию про пьющего чижика-пыжика, по-видимому, звучавшую в  голове смелого и старательного медведя во время занимательной процедуры.
И лишь когда мелодия закончилась,  существо небрежно откинуло посрамленного депутата на диван, встало во весь свой двухметровый рост, галантно помогло подняться все еще сидевшей на полу ведущей и сказало соответствующим своему цвету голосом:
- А сейчас я хочу рассказать всем стишок.
А затем прижало левую лапу к сердцу и  с чувством  продекламировало:

Хорошо быть кискою,
А лучше быть собакой,
Где хочу - пописаю,
Где хочу  - покакаю.

Из чего многие телезрители немедленно заключили, что вовсе не медведь это был,  а собака, только огромная,  ходящая на задних лапах и непривычно окрашенная,  но,  скорее всего, тоже английская. На вопрос же, почему все-таки английская,  люди пожимали плечами и говорили, что не знают, но морда у нее была какая-то такая. А  создание низко поклонилось очарованной Губернии и под  восторженные ее крики и оглушительные аплодисменты  с достоинством ушло из кадра, а затем и из студии.



Глава  двадцатая,
пытающаяся разобраться
в узлах, разрывах и переплетениях


М
ожно ли  сравнить дни человеческой жизни со звеньями прочной и уже давно выкованной кем-то цепи? Или  жизнь подобна суровой нити, которая  еще только прядется чьей-то небрежной рукой, длинному чулку, который кто-то старательно вяжет и распускает, узору, задумчиво вышиваемому по  бесконечной канве? Или мы сами лепим нашу жизнь из мокрого песка обстоятельств, словно домик на берегу океана?  Не зная и даже не предполагая ответа на эти вопросы, все же уверены мы, что присутствуют в судьбе любого из нас дни, когда цепь разрывается или завязывается сложным узлом,   когда путается и сучится нить, когда спускаются непослушные петли вязания, когда по чьей-то прихоти усложняется до этого простой узор, или начинается безжалостный шторм, готовый смыть и поглотить, а может быть, и выкинуть далеко на берег.
День, о котором  хотим мы рассказать, выдался теплым, благостным, с запахами отцветающей сирени, пионов и надвигающегося дождя. Дождь  несколько раз пробовал свои силы, пробивался  сквозь радостное великолепие, но так и затих, уступив место свету и мареву. В опустевшем Городе было тихо, сонно, пусто,  но  в воздухе висело что-то непонятное, перехватывая притихшие сердца невидимой неумолимой дланью.
Пытаясь отогнать тревогу, Михаил уже с раннего утра сидел за столом, но ему не писалось, и он, задумавшись, смотрел в открытое окно. А  через пару часов решил пройтись, вышел из подъезда и, дойдя до ворот, сразу понял: "Вот оно!"  В тени ясеня  пряталась  скромная машина, рядом  стоял неприметный, не по погоде одетый мужчина. Увидев Михаила, сделал шаг ему навстречу,  привычно запуская руку в нагрудный карман пиджака.
- Михаил Александрович? Позвольте вас на минуту.
И мужчина достал из кармана знакомые корочки, развернул, протянул Михаилу.
- У нас к вам небольшой разговор. Не могли бы вы проехать на полчасика с нами? Вы знаете, тут недалеко.
- Это арест?
- Что вы, что вы! Просто небольшая беседа.
Писатель сел в машину и уже через пять минут входил в  добротный кабинет. За большим столом сидел  знакомый читателю  гладко выбритый и аккуратно причесанный господин.  Господин вежливо  кивнул вошедшему, показывая  рукой на стул:
- Здравствуйте, Михаил Александрович! Давненько мы с вами не встречались. Присаживайтесь.
- Здравствуйте, да, порядком.
- Но в жизни ведь все повторяется, не правда ли?
- Отчасти.
- Все, все, уверяю вас, все решительно одно и тоже. Сколько живу, и каждый день убеждаюсь. Вот и вы снова пожаловали к нам в Город.
- Как видите.
- Надолго ли?
- Нет, собирался недели на три, да вот уже две и прожил.
- Отлично, просто замечательно. Получается, что вы уже почти все свои планы выполнили?
- Как вам сказать. У меня несколько изменились обстоятельства, и я хотел задержаться. А в чем дело?
- Как с хорошим знакомым, буду с вами  откровенен и краток. Прежняя ситуация повторяется, фантомы, созданные вашим, не побоюсь этого слова, талантом оживают. И наносят Городу серьезный ущерб.
- Когда вы это говорите, я чувствую себя не в Комитете, а в ордене тамплиеров или  на приеме у Шарко. Объясните, как это может быть?
- Мне кажется, что вы слегка кривите душой. Вам ли не знать, ува-жаемый Михаил Александрович, что далеко не все в нашем мире поддается хоть сколько-нибудь удовлетворительным объяснениям. Вы же слышали, что происходит в Городе?
- Слышал краем уха, да  мало ли, что говорят, тем более у нас и сегодня. Делить надо минимум на десять. Но даже если допустить невероятное и считать все слухи правдивыми, то  на каком основании вы решили, что я имею к этому хоть какое-то отношение?
- Утверждать не могу, но на основе  нашего с вами прежнего опыта предполагаю. Да это легко проверить, а вам, наверное, и самому интересно. Вот скажите честно: про ушедшие танки вы писали?
- Писал, но это же аллегория, литературный прием.
- А танки-то ушли по-настоящему. И про ракету написали?
- Да.
- Ну, вот видите. Какие же вам нужны еще доказательства? Это не вам, а мне следует потребовать с вас объяснений. Согласитесь, для Губернии это весьма неприятные инциденты.
- Не могу не согласиться.
- А готовы ли вы пообещать?
- Что пообещать?
- Что ничего подобного  впредь не случится.
- Как же я могу такое обещать?
- Ну, вот видите. Поэтому мы и просим вас как гражданина и пат-риота войти в положение Города, да и в наше положение, и во избежание недоразумений покинуть пределы Губернии не позднее, чем завтра.
- Вы серьезно считаете, что это изменит положение вещей?
- Да, я надеюсь, что с вашим отъездом многие тревожащие нас слу-чаи прекратятся.
- А если я откажусь?
- Вы же знаете, как терпимо и даже благожелательно относимся мы к интеллигенции и творческим людям, но интересы дела требуют от нас иногда и жестких мер. Хотя в данном случае, я могу предложить вам лишь небольшие пустячки. Вот, например, Калерия Ивановна, насколько мне известно, уже достигла пенсионного возраста, а до сих пор занимает очень приличную должность в губернском музее.  А вы же знаете, как плохо в наше время с трудоустройством молодых искусствоведов. Так что придется потревожить ее, чтобы обеспечить дорогу молодым. Такова жизнь, знаете ли. И друзья ваши тоже занимаются всякой ерундой, и вредной, заметьте, тлетворной, опасной и даже губительной. А ведь они преподают, учат молодежь, а это нехорошо. Так что и  к ним нам придется применить некоторые меры, во их же благо, во их же благо. Да и небезызвестная  соседка ваша Анна Павловна Герц…
- Хорошо, я все понял. Я уеду.
- Ну вот, и славно. Я предполагал, что мы достигнем полного взаимопонимания, и предвидел  такое ваше решение, так что даже позволил себе позаботиться о вашем билете. Вот, пожалуйста, на завтра, на московский. Я даже взял на поздний рейс, чтобы вы успели закончить все ваши дела и со всеми попрощаться.
- Я могу идти?
- Не смею задерживать, билет не забудьте.
Михаил вышел из серого здания, дошел до дома пешком, рассказал все заплакавшей матери, утешил ее, как мог, и снова вышел из квартиры. Дошел до угла, купил растрепанный букет цветов, вернулся, прошел мимо своего подъезда, зашел в соседний и  поднялся на второй этаж.
Аня открыла дверь сразу, и он смотрел, смотрел в ее подурневшее лицо. Лицо это было измученным, слишком сильно, так что проступали все морщинки,  накрашенным, но все равно очень бледным.
- Опять? – спросила она и отступила вглубь прихожей, пропуская Михаила.
- Опять.
- Мне уже рассказали, Храмова зашла, видела, как тебя увозили.
- Да, от соседей наших ничего не скроешь.
- Что на этот раз?
- Все то же.
- Ты уезжаешь?
- Завтра вечером.
Аня помолчала.
- Пообедаешь со мной?
- Да.
Они сидели на кухне перед нетронутым обедом в сумраке все же начавшейся грозы. Обрушившийся на Город ливень смыл  с мира весенние краски, сделал все однотонным и серым, почти вечерним, зато подарил сладкие, дурманящие  запахи и переполнил воздух  свежестью.
- Ты помнишь, как во втором  классе, в том конце двора, где растет малина, ты  предложил мне выйти за тебя замуж?
- Да. Был октябрь, листья почти облетели, и снег первый уже выпал, но малина на кустах еще была, рыженькая, кислая, и ты ее старательно объедала. Так, лакомясь и морщась, ты и согласилась
- Да, кислая оказалась моя ягодка, вяжущая.  А потом, в седьмом классе, ты влюбился в Желтову.
- Нет, мы просто дружили, читали вместе стихи.
- Мне-то не ври, влюбился. И только в девятом снова переключился на меня.
- И с тех пор никак не переключусь  куда-нибудь еще.
Аня заплакала, черные струйки текли по бледным щекам, слишком яркий рот кривился.
- Ты хоть понимаешь, что сломал мне жизнь? Вокруг же полно нормальных мужчин, а я никого, никого не могу полюбить. И уже никогда не смогу.
- А меня?
- Тебя я ненавижу, ненавижу всем сердцем.
- А я люблю тебя, Анечка, люблю по-прежнему,  ни одной женщины видеть не могу.
Михаил взял Анину руку, поцеловал открытую ладонь, прижал к своей щеке.
- Несчастные мы с тобой, Анька, очень несчастные, и виноваты во всем сами. Ну,  сколько нам так еще мучиться, ведь все же ясно. Там у меня тоже не все  гладко, и я, наверное, не в праве, звать тебя, но я прошу тебя, умоляю: поедем со мной. Нельзя же столько лет и так старательно, обеими руками,  отталкивать счастье. Собирайся, а я  сейчас схожу за билетами.
- Нет, Миша,  я не поеду. Слишком много было всего, и слишком поздно. Не поеду. Но ты не уходи сейчас, посиди еще. Калерия Ивановна все поймет. Посиди со мной, Миша, посмотри на меня, когда ты  вернешься в следующий раз, я буду уже совсем старой и некрасивой.
- Ты делаешь огромную глупость.
- Я всю жизнь только и делаю, что  одни глупости, кроме них, и делать-то ничего не умею. Прости.
- Хочешь, я останусь? Они, правда, обещали уволить мать и Вадика потрясти. Но мать у меня молодец, а Вадику, может, и в радость все это будет. Ну и за тебя пообещали взяться.
- За меня уже кто только не брался. Работу я и так постоянно меняю, на это мне плевать. Но оставаться тебе нельзя, они не успокоятся, не дадут нормально писать. Так что езжай, Миша и о нас не думай, занимайся своим делом, а мы как жили, так и дальше проживем. Ну, а счастье… Ты хоть раз видел счастливых людей?
- Конечно, видел.
- А я вот нет. Красивых, здоровых, спокойных, сытых, богатых – сколько угодно,  а счастливых не доводилось. Так что мы с тобой в общем-то ничего и не теряем.
- А любовь?
- Любовь? Вот, послушай.
И Анна ушла в комнату, принесла старую  темную книгу, сразу открыла на нужном месте,  начала читать:
- Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине…
- Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает… 
- Вот видишь, так что любовь мы потерять не можем.
- Это слова, Аня, а жить-то как?
- Это говоришь мне ты, который  променял и меня, и жизнь именно на слова?
- Разве  я виноват в этом?
- Нет, но  у тебя всегда найдется утешение и замена. А что делать мне?
- Так ты не поедешь?
- Я  давно уже, Миша,  научилась говорить  твердое "нет".
- И ничего не может изменить  твое решение?
- Не представляю, что бы это могло быть.
Ливень продолжал бушевать, и они посидели еще и все-таки поели.
- Я пойду, Аня, мама там одна. Если что, дай знать.
Перед открытой дверью на лестницу он прикоснулся губами к ее щеке, но она лишь отстранилась.
- Прощай Миша.
Он не ответил и, круто развернувшись, побежал вниз, а  она вернулась в комнату, обливаясь слезами и  шепча:
- Если я говорю языками человеческими, и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая  или кимвал звучащий. Если я имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто.
В полумраке она дошла до  балкона, вышла под ливень и смотрела, как, не оглядываясь,  шел по двору тот, которого  только что она потеряла навсегда, видела, как он мгновенно промок и  скрылся в соседнем подъезде. А затем, запрокинув голову,  подставила под холодные потоки  исказившееся больное лицо


А на следующий день наступил Тонин день рождения. Она не сказала о нем Жене заранее, но почему-то решила, что он сам уже каким-то образом узнал о нем, и с утра с нетерпением ждала его звонка или визита. Не дождавшись, Тоня стала уговаривать себя, что Женя вовсе и не должен был ничего знать, что узнать ему неоткуда, да вовсе и не обязательно это.
- Ну что он, семнадцатилетний мальчик,  что ли, разведывать втайне от меня дату моего рождения и делать сюрпризы, - уговаривала она себя. -   В моем возрасте женщину лучше уже не поздравлять. А вот я-то уж точно веду себя, как школьница. Если  мне  так необходимы были его поздравления, то я должна была сама сказать ему, какой сегодня день.
Не позвонили и с работы и тоже обидели Тоню.
- Они-то знают, когда я родилась, - думала Тоня. –  Хотя им, наверное, неизвестно, что я уже дома, на работу-то я еще не ходила.
Она продолжала утешать себя, но была сильно разочарована, раздосадована, даже заплакала. Обида увлекла ее  в  лабиринт  воспоминаний, где вместе с невзгодами и неприятностями пряталось знакомое острое ощущение. Тоня пыталась отмахнуться от него, но к обеду  стало очевидно: ей безумно хочется выпить. Она еще с полчаса подождала Женю, но  не дождалась и вышла на улицу.
Тоня  медленно, все еще надеясь по дороге встретить  своего единственного друга, дошла до  родного магазина, протянула деньги толстой продавщице, с удивлением увидев, как в глазах у той промелькнуло сочувствие.
- Знает, наверное, от кого-нибудь, что я была в клинике, и жалеет, что так быстро развязываюсь, - спокойно подумала Тоня.
Этот взгляд не остановил, но задержал ее, давая повод для раздумий.
- Все, это конец, - подумала она спокойно.
Осознавая необратимость  своего шага, она все еще цеплялась за свою новую весеннюю жизнь и  свернула не к дому, а на улицу, ведущую к Реке. Медленно дошла до Набережной, подошла к своей любимой скамейке, собираясь именно здесь открыть бутылку и хотя бы отпить. На скамейке сидела опрятная старушка.
Вот тут-то в нашем весьма простом, абсолютно реальном и, в общем-то, незатейливом повествовании появляется некий сюрреалистический изъян, потому что уверены мы, что это была та самая старушка, которая недели две назад беседовала на этой же скамейке с приехавшим в Город писателем. И поскольку мы, оставаясь последовательными реалистами, не можем и мысли допустить, что старушка, поджидая Тоню, провела на этой скамейке целых четырнадцать дней, то предполагаем, что она просто очень любила это место и,  как обычно, пришла к нему, чтобы полюбоваться Рекой. 
Однако не будем скрывать, что появление этой старушки нас не-сколько озадачило, потому что до этого все было предельно ясно: мужчина случайно встретил женщину, которую когда-то любил, и попытался помочь ей. Но нашего воображения и жизненного опыта  явно недостаточно для того, чтобы определить, зачем Тониной судьбе понадобилась еще и встреча с совершено чужой старушкой, и какую роль встреча эта способна сыграть в жизни молодой, озабоченной исключительно  собственными переживаниями женщины.
А если  говорить о неожиданностях литературных сюжетов, то  возникает  и другой вопрос: почему  старушки в них появляются не реже юных красавиц, задавая иногда своим присутствием такие повороты судеб, которые не подвластны прытким девицам? Возможно потому, что именно старые дамы как раз и умеют лучше всех прясть, вязать и вышивать. А может быть, и для того, чтобы в очередной раз убедить читателя, что скрытые от глаз рычаги, пружины  и механизмы, которых предостаточно  в устройстве   любой  жизни, далеко не всегда приводятся в действие сильной и уверенной рукой.  И случаются, случаются иной раз ситуации, когда ребенок или старушка могут  сделать значительно больше, чем чемпион мира по боксу  или президент транснациональной корпорации.   
Итак, скамейка была занята. Тонино намерение требовало уедине-ния, но  она очень устала и все-таки остановилась.
- У вас не занято? – спросила Тоня,  надеясь пересидеть старушку.
- Садись, дочка, - подвинула старуха сумку. - Ты смотри, красота-то какая. Все ожило и радуется солнышку.
- А у меня сегодня день рождения, а меня и не поздравил никто, - внезапно сказала Тоня.
- Не печалься, детонька. Ты молодая, вон какая красавица, да и умница видно.
- Тридцать два мне, бабушка, какая там молодая.
Сказав это, Тоня вдруг поняла, что это уже  тридцать третий ее день рождения, потому что первый был тогда, когда она только что родилась, и от этого ей стало еще грустнее. А старуха успокоила ее:
- Эх, дочка, да если бы мне сейчас  шестьдесят два стукнуло, я бы считала себя молоденькой, а тебе тридцать два. Ты Бога-то не гневи, все у тебя впереди.
Тоня внимательно посмотрела в старухины глаза, и были они такими мудрыми и добрыми, что она неожиданно для себя пожаловалась:
- Я ждала одного человека, а он не пришел.
- Да майский день длинный, глядишь – еще  и придет. Ну а нет, так и не надо, и не  переживай.  На-ка вот тебе.
И старуха завозилась,  выкладывая что-то из сумки на скамейку. И Тоня увидела сквозь слезы маленькую смешную чашку, на которой девочка играла с котенком, такие же две тарелочки и крошечную кокотницу. И, смирившись  с очередным выплеском нереального в обыденную жизнь, подтверждаем мы догадки читателя и уверяем его, что и сервиз был тот же   самый, который видел приезжий писатель полмесяца назад. О том, почему старушка так любила брать его с собой на ежедневные прогулки,  мы можем только догадываться, поэтому и этот не вполне понятный  для нас момент  обойдем молчанием
- Вот тебе, дочка,  подарочек.
- Что вы, бабушка, зачем, вы бы видели, сколько у меня дома посуды!
- А такой-то, поди, и  нету.
- Да зачем она мне, бабушка, у меня и детей-то нет.
- Будут, дочка, обязательно будут.
- Не будет уже, бабушка.
- Ой, дочка, кабы знать наперед, что будет, а чего не будет! А ты не обижай меня, возьми на память.
- Да мне и нести ее не в чем.
- А я тебе дам.
И старуха снова завозилась, достав на этот раз из сумки беленький пакетик. Не слушая Тоню, она завернула сервиз в бумагу, сложила в пакет, пакет вручила Тоне.
- Если дают от чистого сердца, нужно брать.
Растроганная Тоня вдруг почувствовала, что во всем происходящем есть какой-то пока скрытый от нее смысл, и взять подарок действительно следует. И, стремясь к так необходимой ей сейчас  гармонии, решила  уравновесить весы странного события, положив на другую их чашу собственный поступок.
- Хорошо, но только если и вы возьмете от меня что-нибудь на па-мять.
И Тоня сняла с руки  серебряное кольцо с огромным квадратным александритом. Этот перстень подарил ей десять лет назад ее первый возлюбленный, и с тех пор она носила его как память о собственной глупости.
- Да что ты дочка, уж больно красивый, да и дорогой, наверное.
- Берите, вы же сами сказали, нужно брать,  если дают от сердца.
Тут старуха удивила Тоню:
- А сережек у тебя таких нет?
- Нет, бабушка, только кольцо.
И обрадованная старушка, по-видимому, найдя оправдание своему поступку, сказала.
- Тогда возьму обязательно, это ведь вдовий камень, его нужно только в паре носить, иначе он несчастья приносит, а у тебя сережек нет. Я вот заберу его с собой, и все у тебя переменится.
И серебряная гирька компенсировала фаянсовую, событие стало совершенным.
-Дай Бог, бабушка.
- Спасибо, моя красавица. Я носить-то его не буду, куда мне, а вот смотреть буду часто, тебя вспоминать.
- Ну, мне пора. До свидания, бабушка, еще раз спасибо вам.
- До свидания, детка.
Тоня поднялась и медленно пошла домой, сначала улыбаясь и вспоминая добрую старушку. Но по мере того, как она приближалась к дому, сердце ее  сжималось, трепетало,  стучало все сильнее и сильнее. Войдя во двор, она огляделась, не поджидает ли ее Евгений Петрович. Но и во дворе тоже сидели одни старушки, причем из тех, которые никогда никому ничего не дают, и даже подарки принимают с подозрением или недовольством,  и Тоня поднялась к себе.
Прошла в столовую,  вынула сервиз, разглядела. Достала из сумочки теплую бутылку и хотела налить прямо в маленькую чашечку, но ей стало стыдно перед прекрасной старухой, и она пошла за рюмкой. Все было кончено, окончательно и безвозвратно.



Глава двадцать первая,
последняя


П
риступая к написанию этих строк, не устаем удивляться мы, насколько жизнь в сложности простоты своей превосходит самый занимательный вымысел, умаляя любые литературные изыски и затмевая перипетии заморских сериалов.  Не перестаем поражаться ее замысловатости, то и дело ставящей людей в сложнейшие ситуации и тотчас же  открывающей обескураженным  удивительно простые решения задач и головоломок. И осознаем, насколько не правы были, стараясь украсить реальность фантазией, и намереваемся отказаться от глупых попыток оправить литературным вымыслом многогранный бриллиант жизни и отныне рассказывать всегда лишь о том, что действительно происходило.
Потому что  пока старались мы и тщились  верно выложить из разноцветных стекляшек событий замысловатый мозаичный узор, жизнь сама повернулась быстрым калейдоскоп и расположила всякий  кусочек, всякий мелкий осколочек на правильном месте,  образовав такую прекрасную и сложную картину, которой мы и  представить  не могли. Ну, а тех, кто сочтет написанное здесь выдумкой, отсылаем мы  к некоторым событиям их собственных  судеб, которые, наверняка, тоже удивляли, поражали и приводили  в недоумение и их самих, и окружающих.
Тот день, последний день нашего,  так и не ставшего длинным, повествования, у Тунева и Белкина не задался, выдался неприятным и грустным. Они только что надолго распрощались со старым другом, который по какой-то ведомой только ему прихоти не позволил проводить себя до поезда даже матери, и теперь в некотором смятении, хорошо знакомом многим, брели по Набережной, на ходу прикидывая, зайти ли им в кафе или сбегать за бутылочкой и испить бодрящей влаги где-нибудь прямо тут,  на свежем воздухе.  Пройдя уже с половину аллеи, но так ничего и не решив, они увидели почти пустую скамью и присели на нее, продолжая длинную и печальную беседу. 
Вечер уже подкрался, наметился сгустившимися запахами и синими тенями, заставил друзей расслабиться,   мешал встать и куда-нибудь  пойти.  Тунев лениво рассматривал Реку, а Белкин нудно рассказывал ему о том, что собирается начать изучение китайского языка, и о тех немыслимых трудностях, которые поджидают его, на беду свою уже знающего  японский.
- Зачем тебе, Белкин, китайский, учи-ка лучше африкаанс или суахили, их уж  точно ни один человек в Городе не знает, - вяло  отвечал ему Тунев.
- Представляю,  какие страсти-мордасти придумает Мишка, если я буду учить  суахили. Японцы вон – самые цивилизованные люди в мире, и то я  до сих пор не могу опомниться от этих глаз на ноге. Я его, конечно, люблю,  но надо же знать хоть какую-то меру.
- Какая здесь может быть мера, старик? Плохо, что нога мужская была, на женской ножке да женские глазки – двойное удовольствие,  век бы смотрел. 
- Тебе хорошо языком трепать, поглядел  бы я на тебя, после того, как ты погулял бы по парку с оборотнями. Один барсук чего стоит!
- Ладно тебе, Миша плохого не напишет, а оборотней я не меньше твоего повидал, и, заметь, премного этим доволен. А барсуки, как известно,  достаются тем, кому белок  не хватает. Кстати,  кто побежит?
И тут  одна женская фигура  притянула его  невнимательный взгляд. По Набережной шла высокая полноватая женщина, явно чем-то опечаленная и не имеющая впереди никакой цели. Что-то в фигуре этой поникшей женщины показалось Туневу смутно знакомым, и он стал припоминать. А  натренированная память уже  разворачивала  перед ним картинку залитого солнцем утреннего кладбища и он, прерывая  унылый рассказ друга, вскочил, замахал руками и закричал:
- Валя, Валя, здравствуйте!
Женщина вздрогнула, остановилась, оглянулась, увидела Вадима и, кажется, узнала,  но подойти не решилась. А Тунев уже шел к ней, говоря:
- Как хорошо, что я вас заметил. Помните кладбище? Город и в са-мом деле тесный, вот мы и встретились.  У вас найдется минутка? Я хочу кое о чем вас спросить.
Они подошли к скамейке, и воспитанный Белкин встал, испытывая  привычную неловкость, которая появлялась у него всякий  раз при общении с незнакомыми дамами.
- Давайте сядем.
Валя посмотрела, и увидела, что ей, полноватой,  широкой, на ска-мейке места явно не хватит, потому что рядом с мужчинами примостилась тихая старушка, явно расположившаяся здесь на весь вечер. И, не желая выказывать себя толстенной коровой, отказалась:
- Вы извините, я тороплюсь.
Но старушка удивила всех троих, поднявшись со скамьи:
- Да ты садись, дочка, садись, а то я уж засиделась, да и свежо становится, домой пора. Всего хорошего вам, молодые люди. А ты садись, садись, доченька.
И старушка проворно удалилась.
- Садитесь, пожалуйста, - повторил и Вадим.
И Валя  села на место старушки справа от опустившегося на скамейку Белкина и стала внимательно смотреть на Вадима.
- Ну, вспомнили меня?
- Как же помню, мы с сестрой видели вас на кладбище.
- А это ваша дочка была?
- Нет, внучка.
И видя недоумение на лицах мужчин, пояснила:
- Двоюродная, сестра  меня на десять лет старше, вот ее и внучка.
И, застеснявшись этих объяснений, не желая быть заподозренной в намерении молодиться, добавила:
- Да и у меня  скоро внуки пойдут, дочь вот недавно вышла замуж.
- Я, собственно, вот о чем хотел с вами поговорить. Вы же тогда оставили очки на лавочке, я бежал за вами, да так и не догнал. Вот они.
И Вадим достал очки и протянул их Вале, надеясь, что сейчас ему приоткроется связанная с ними тайна. Но женщина разочаровала его.
- Нет, это не наши, у нас очков  никто не носит, кто-то другой забыл.  Да вы их в стол находок отнесите.
На несколько секунд образовалось неловкое молчание, и Вадим попытался заполнить его.
- Да, я же не представился, меня Вадим зовут, а это мой друг Игорь.
А робкий Белкин посмотрел на женщину и неожиданно для себя произнес:
- Вы что-то  грустная.
- Да нет, ничего, все в порядке.
  Глаза Вали стремительно стали наполняться слезами, и она тоненько заплакала, по-детски завсхлипывала. А Белкину очень понравилось, как она плачет, но он вежливо сказал:
- Успокойтесь, пожалуйста. Тунев, у тебя есть платок?
- У меня у самой есть.
И Валя, мысленно кляня себя,  достала из сумочки платок, а Белкин удивился тому, какие красивые и белые  руки у этой крупной  женщины. А Тунев, умеющий разговорить даже воров в законе, сказал мягко.
- Не плачьте, расскажите нам, что произошло. Вам сразу станет легче.
И Валя вдруг почему-то поверила ему и рассказала молодым незнакомым мужчинам все. Про то, как она устала терпеть, про стихи мужа, про борщ, про то, как ушла на ночь глядя из дому, который столько лет холила и лелеяла, не взяв  даже пары белья.  И о том, как поселилась у сестры, где ее очень хорошо встретили и приветили, но где и  без нее все как сельди в бочке. Да еще и мама из деревни приехала погостить, так что теперь и вишенке негде упасть, поэтому она в свободное время старается побольше гулять и ищет квартиру, но пока без успеха.
- Или очень далеко, или дорого невозможно, - говорила она, утирая слезы платком и рассматривая своих слушателей добрыми синими глазами.
А рассмотрев, внезапно поняла, что эти молодые незнакомцы  действительно сочувствуют ей, сопереживают, сострадают и одобряют ее, глупую и нелепую, несчастливую и неудачливую.
- Это вы круто ему по башке, молодец! – восхищался Тунев. - А теперь просто наплюйте на все и живите спокойно.  Работа же у вас есть?
- Да, я шеф-повар в кафе.
- Это не просто работа, это работа плюс кормежка, настоящий клад, решение всех проблем, - обрадовался Тунев.-  А квартиру найдете, и семья у вас еще будет. Я не представляю, чтобы в нашей стране женщина-повар осталась без кавалера.
И Валя приободрилась, улыбнулась сквозь слезы.
- Да разве мне кавалеры нужны? Хочется, конечно,  счастья, любви, но их мне уже не видать. Мне ведь тридцать семь стукнуло, так что жизнь свою я проиграла, и особо надеяться мне не на что.
- А вот это вам неизвестно.
А подслеповатый Белкин молча взял из рук друга очки и  нацепил их на нос, желая получше разглядеть засветившееся женское лицо. Да так быстро, что Тунев не успел помешать ему.
Ясноглазая красавица, сияющая молочной кожей, румяная,  трога-тельно безбровая,  умытая слезами облегчения, умиротворенно, словно средневековая матрона, смотрела на Белкина, спокойно позволяя ему любоваться собой.  Светлые волосы женщины были гладко причесаны, свернуты на шее тяжелым тугим узлом, высокая грудь дышала покоем, полноватые руки  теребили небольшую сумочку.  Чистота и сила исходили от нее,  сила, которой всегда так недоставало ему самому.

Маленький пухлый мальчик, распугивая воробьев, приземлился на зеленый газон. Огляделся, проказливо улыбнулся, достал из висевшей на перевязи кожаной сумочки серебряную рогатку, крохотную золотую подковку,  натянул шелковую тетиву, прицелился и выстрелил один раз, потом другой. Звонко засмеялся,  бросил в сумочку  свое оружие и взлетел, трепеща крылышками и  сверкая голыми  розовыми пяточками. И вслед за ним засмеялись цикады, прощально улыбнулось вечернее солнце, раскатисто захохотала приближающаяся гроза.

Белкин все  понял и снял очки. А Тунев вдруг догадался, что у него  наконец-то появилась оказия проверить их действие. Да, именно так он и сделает: посмотрит на  женщину, а позже расспросит Белкина, и узнает, отличалось ли увиденное  каждым из них. И, осененный этой мыслью,  он взял очки и надел их.
Но очки ничего не изменили, и женское лицо перед ним осталось таким же, как и  секунду назад: добрым,  сильным и прекрасным. "Да она совершенно естественная, такая, какая есть", - подумал   пораженный филолог и медленно снял очки, забыв даже для чистоты эксперимента взглянуть на Белкина. А тот, не подозревая о мыслях друга, уже вставал со скамейки, решительно говоря:
- Слушайте, дождь собирается, вон как грохочет над Слободой. Знаете, Валя, идемте-ка ко мне. Я живу один в большой квартире, так что можете пожить у меня, пока не подыщите себе что-нибудь подходящее, раз у ваших так тесно. И слышать ничего не хочу, пойдемте. Меня вам бояться нечего,  вот Вадим подтвердит, мы приличные люди, филологи.
- Не могу подтвердить, что все филологи приличные люди, но друг мой исключительно порядочный человек.
- А Катерина моя тогда подумала, что вы водитель.
- Водить я тоже умею, и в детстве мечтал стать, но не удалось.
- Пойдемте, пойдемте.
- Да как так можно,  да вы не думайте, у меня  и подруги есть, я могу к ним.
- Не выдумывайте. А вашим от меня позвоните.
И Белкин, поражавший своего друга с каждой минутой все больше и больше, взял раскрасневшуюся женщину под локоть, заставляя подняться, и она, подчиняясь неожиданному мужскому натиску, встала. Сказал торопливо и неестественно, словно девушка, намеревающаяся поскорее отделаться от некрасивой, мешающей свиданию подруги:
- Ладно, Вадим, пока, в  пятницу созвонимся.
И повлек опешившую Валю за собой, напоминая маленького грузина, который вывел на прогулку красавицу-жену. А Тунев вдруг почувствовал, что знает, в чем заключается смысл жизни. Вот так, знает и все. И, удивляясь простоте посетившей его мысли, боясь спугнуть ее, неторопливо подумал, что жить стоит для того, чтобы  ежедневно, ежечасно и ежеминутно радоваться красоте и великолепию мира,  удивляться его многообразию, полноте и совершенству, принимая душой и телом все премудрости, чудеса и обыденности, которые он пожелает открыть и дать тебе. Повеселевший Тунев посидел еще немного, решил, что  в таком тесном Городе хозяин  очков  обязательно найдется,   оставил  их, уже ненужные,  на скамейке и, насвистывая привязавшуюся песенку про чижика–пыжика, пошел к Реке, запузырившейся от дождевых капель.   


А мы вернемся к любимой нашей героине, которую, спеша за другими событиями, так беспечно оставили одну  в тот самый  момент, когда она  пошла за фужером, собираясь  наполнить его тем напитком,  который должен был заменить ей  мелькнувшее, но ушедшее счастье. Она уже взяла  бокал в руки, и в эту минуту, да нет, в эту самую секунду в дверь осторожно позвонили.
- Звонок не Женин, - тоскливо подумала Тоня.
Открывая дверь, она услышала бегущие вниз шаги и  стук входной двери. Перед дверью стояла крохотная, примерно годовалая, девочка в стареньких ползуночках, застиранной фланелевой курточке и косыночке. Девочка слегка покачивалась, держась за стоящую рядом с ней большую ивовую корзинку, к ее руке были привязаны какие-то листочки.  Крошка радостно взвизгнула,  улыбнулась Тоне и села на попку.
Тоня схватила  малышку на руки, подняла корзинку, зашла домой. Посадила ребенка на диван,  непослушными руками развязала тесемку на руке. Задрожав, взяла в руки листочки. Два из них оказались клеенчатыми  родовыми бирочками, третьей была записка. Детский почерк был аккуратным и четким, но Тоне пришлось прочитать письмо дважды, прежде, чем она поняла его смысл.

"Тоня, я давно за вами наблюдаю и кое-что про вас узнала. Теперь вы не пьете, одиноки и хотите ребенка. Это моя дочь, зо-вут ее Настя. Она здоровенькая и смышленая, уже немножко го-ворит. Возьмите ее себе, она очень хорошая девочка. Я не могу воспитывать ее,  у меня начинается другая жизнь. Сегодня я уезжаю, надеюсь, навсегда. Изо всех сил постараюсь больше никогда не беспокоить вас. В корзинке ее вещи. Простите меня, если сможете. Думаю, что поступаю правильно".


Тоня посмотрела на часы: до московского поезда оставалось два-дцать минут.  Девочка снова заулыбалась Тоне, стала протягивать к ней ручонки, пролепетала:
- Тетя.
- Пойдем, дочка, - сказала Тоня, беря девочку на руки и целуя ее в сладкую  щечку.
От  малышки кисловато пахло молоком, слегка грязноватым детским тельцем. Изо всех сил прижимая к себе ребенка, Тоня взяла со стола бутылку, пошла в кухню и  опрокинула ее над раковиной. В этот момент раздалась резвая трель звонка, звонок опять был не Женин. Тоня посадила  девочку на диван  и с похолодевшим сердцем пошла к двери,  лихорадочно думая:
- Опомнилась, вернулась. Не отдам. Предложу денег, в крайнем случае, продам квартиру. Встану на колени,  буду умолять. Она молодая, потом родит еще. Если ей трудно, пусть живет с дочкой у меня.
Но уже знала, что ничего ей не поможет, и с ребенком придется расстаться. Помертвев, распахнула дверь. На пороге, прижимая к груди охапку ирисов, стоял Евгений Петрович, раскрасневшийся, гордый, влюбленный. Он протянул Тоне букет и перевязанный бантиком крохотный футлярчик.
- С днем рождения, Тонечка. Ты не поверишь, я в такую передрягу попал. С утра отправился за цветами, обошел все магазины, был на рынке, хотел ирисы купить, твои любимые.  Нигде нет, вчера были, сегодня ни у кого. Тут одна женщина на рынке сказала, что их выращивает мужик один в Дачном, у него теплица. Я кинулся на автобус, тот только в час идет, обратно в четыре. Разыскал этого мужика, купил цветы, он еще поломался, но я его уговорил. И вот только сейчас доехали. Хорошо, кольцо купил заранее. Ой, ты же еще не открыла!
- Спасибо, Женя. Проходи.
- У тебя кто-то есть? – с тревогой вгляделся Евгений Петрович в незнакомое Тонино лицо.
И именно в этот момент в дверях комнаты показался ребенок. Де-вочка по стеночке вышла в прихожую, заулыбалась, взвизгнула от удо-вольствия при виде ярких цветов, протянула к ним ручки:
- Тети!
- Цветы, дочка.
Тоня отдала букет Евгению Петровичу, взяла малышку на руки, пошла в комнату. Евгений Петрович, не раздеваясь, прошел следом, сразу увидел стоящую на диване корзинку и записку на столе.
- Я смотрю, меня кто-то опередил, и ты уже получила подарок.
Тоня засмеялась, и дочка  на ее руках засмеялась в ответ.
- Это Настя.
Евгений Петрович положил охапку ирисов на стол, взял записку, прочитал. Расцвел в улыбке, поманил ребенка, и девочка потянулась к нему, охотно пошла на руки, а Тоня нехотя, но ребенка отдала.
- Ну вот,  как все славно, получилась  настоящая полная семья, - сказал Евгений Петрович, рассматривая дитя. – Она похожа на тебя, Тонечка.
И Тоня с   ним согласилась.

А  другой наш герой  примерно  в это же время входил на вокзал.  Шел он медленно, оглядываясь, и дошел до своего вагона, когда на перроне остались одни провожающие.
- Опаздываете, три минуты до отправления, поскорее билетик давайте, -  сказал недовольный проводник и,  взглянув на документы, пропустил его в вагон. – Первое купе, третье место.
Писатель вошел в вагон, прошел несколько шагов, резко развернулся и, отталкивая закрывающего дверь проводника, вышел на перрон.
- Вы что, не едете?
- Нет, это не мой поезд.
- Сплошные психопаты! - донеслось в след Михаилу.
А он  уходил, не оглядываясь,  тихонько приговаривая в такт шагам:
-  Если я говорю языками человеческими, и ангельскими, а любви не имею, то я  медь звенящая  или кимвал звучащий. Если я имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто.
И отошел уже метров на двадцать, когда  услышал отчаянный крик:
- Миша, Миша!
Он вздрогнул и обернулся. Поезд загудел, дернулся, а из его вагона, вырываясь из рук проводника,  пыталась выйти женщина с дорожной сумкой в руках.
- Полный вагон больных! - орал проводник. – Вы о чем раньше думали, под суд  меня подведете!
Михаил кинулся назад, но пленница уже справилась сама и, чмокнув сердитого проводника в щеку, выскочила из вагона.  И теперь бежала к нему навстречу, рыжая, сияющая, смеющаяся.
И от счастья зарыдало небо, озаряя мир улыбками молний,  смыло неистовым майским ливнем время, тоску, печали и обиды.  Дождь мгновенно загнал провожающих в здание вокзала, до блеска отмыл витрины и автомобили, заставил нестерпимо заблестеть молодые листья, наполнил воздух чудесными терпкими запахами, и Город стал похож на огромный опустевший аквариум.
А гуляющие разбежались по домам, чтобы уже со своих  теплых кухонь, да попивая свежезаваренный чай, любоваться неистовством природы и  радоваться тихой радостью тому, что и у них на этом свете есть вот такое славное местечко,  такой вот чудесный уголок, где можно укрыться и от непогоды, и от  других опасностей огромного разверзнутого  мира. И дети стали тереть глазки, и многих взрослых поманил живительный и полезный сон, сладкий, словно запах черемухи  после дождя.
 И чуть позже Катерина, добрая Валина сестра, уже укладывала любимую внучку спать,  как всегда с песнями и сказками. Ребенок задремал, а женщина  осталась у кроватки, карауля, не проснется ли подвижная малышка. Но через несколько минут, убаюканная шепотом дождя, тоже задремала, прикорнув в кресле, а проснулась от требовательного:
- Кащай и пой!
Женщина открыла глаза и увидела, что  внучка встала в кроватке.
- Я кому сказала, кащай и пой!
 Бабушка заплакала, схватила  девочку на руки, зацеловала, а та, утирая ей слезы ладошками, сказала:
- Не плачь, баба, ты красивая. А я стишок придумала.
И девочка прочитала не верящей в происходящее женщине:

Боженька, помоги,
Мы ж тебе не враги!
Ты нас не обижай,
Кушать и пить нам дай.

Услышав  детский голос, прибежали и родители, пришли прабабушки, и счастливая семья смогла насладиться внезапным, словно только что прошедший ливень,  потоком детской речи. Радостная Ирочка болтала без умолку, знала названия всех предметов и говорила очень чистенько, поражая и умиляя близких.
И  сколько бы мы ни старались добавить ко всему  этому хоть что-нибудь, заслуживающее внимания, нам  это не удастся.



Послесловие автора


Н
е всякая краткость сестра таланта, и, помня об этом,  не стремились мы быть  излишне лаконичными, но и не затягивали без нужды наш рассказ, чтобы не слишком утомлять читателя и закончить  представленное повествование, в соответствии  с имеющимися  литературными образцами и художественными эталонами,  в нужное время и в нужном месте. И посему надеемся, что терпеливый и снисходительный читатель обнаружит в себе силы пробежать глазами  еще несколько страниц, на которых собираемся мы рассказать о некоторых событиях из жизни наших героев, которые произошли несколько позднее и посему не были вплетены в канву  основного сюжета.  События же эти просты и не-замысловаты, словно полевые  лилии, и  правдивы не менее тех, о  которых мы уже успели поведать.
И начнем мы наш нехитрый рассказ с господина Белкина. Мы, ко-нечно, не удивим догадливого читателя, поведав ему, что мечтательный японист в скором времени женился на доброй прелестной женщине, с ко-торой познакомил его  легкомысленный друг, но разочаруем всех, кто предположил, что после этого субтильный Белкин раздобрел от Валиных пирогов и котлет. Нет, ничего подобного не случилось и случиться не могло, потому что Белкин носит наконец-то обретенную им любимую на руках, сдувает с нее пылинки и не позволяет ей даже подходить к плите и микроволновке. Тем же, кто подозревает нас в преувеличении и не  может вообразить, как это хрупкий филолог ухитряется носить на руках дородную кондитершу, спешим сообщить мы, что очарованный муж сам  балует любимую низкокалорийными  заморскими блюдами собственного приготовления, да так часто, что она, сама того не желая, заметно похудела.  И чтобы быть уж совсем честными, добавим, что Белкину на последнее обстоятельство  глубоко плевать, потому что считает он, что жена его в любом весе лучше всех на свете и превосходит всех дальневосточных див вместе взятых.
А вот друг его Вадим никого на руках не носит, а продолжает свои путешествия по кладбищам, помойкам и  оврагам, которых, такова жизнь, в Городе становится все больше и больше. Совершает он свои важные походы в одиночестве, потому что не нашлась еще пока та снисходительная дама, которая согласилась бы  разделить с пытливым филологом  столь оригинальное хобби или хотя бы ждать его во время частых и продолжительных отлучек, а потом отпаивать, откармливать, отмывать и отстирывать. Но  исследователь изнанок бытия не унывает, потому что жизнь любит его и часто поворачивается к нему своим прекрасным лицом и даже иногда приподнимает перед ним маску, позволяя разглядеть свои невидимые другим черты.
А философ Евгений Петрович теперь тоже очарован жизнью, а еще более – своей красавицей-женой и маленькой, растущей не по дням, а по часам, дочкой. Он пишет умные книги и уже учит малышку читать, а его любимые все хорошеют и  обожают его с каждым днем все больше и больше. И постоянно подтверждает глава этой счастливой семьи известную многим истину: очень легко философски относиться к жизни вообще, и  очень сложно – к своей собственной. И когда  его доченька  простужается или просто капризничает, или чем-то обеспокоена любимая жена, напоминает он самоотверженную курицу-наседку, готовую защитить родное гнездо даже от тигра.
Тоня  же расцвела настолько, что ее приглашали работать на местное телевидение вместо ведущей того самого шоу, на которое пожаловал  рассмешивший Губернию голубой медведь. Девушка во время своего неожиданного падения так поразила одного московского телемагната мелькнувшими в кадре прехорошенькими ножками,  что вскоре была востребована  известным столичным каналом, и теперь радует по утрам своим видом всю страну. А Тоня от вакансии отказалась и по-прежнему работает в библиотеке, потому что считает, что лучшей работы на свете просто не существует. 
Отставной военный Иван Кузьмич, оплакав незабвенную Марту Ивановну, через пару  месяцев снова женился и взял женщину достойную, аккуратную и пылко  заботящуюся о правильном питании, так что тоже счастлив вполне. А по-прежнему атакующие Губернию москвичи преподнесли молодоженам славный подарок, открыв в Городе  такое количество новых супермаркетов, что Ивану Кузьмичу даже пришлось составить специальный реестрик, и теперь они с новой супругой объезжают  вновь открывшиеся магазины не торопясь,  целенаправленно и планомерно, пробуя, оценивая и сравнивая. И пусть не пугается впечатлительный читатель, но жизнь есть жизнь, и холодец  из нашкодившей свиной головы все-таки сварили, правда,  по печальному поводу, но сами рассудите, можно ли в наше время просто так, из-за  какой-то нелепой прихоти, выкидывать полезный и в меру свежий продукт. Непутевый же  сын Ивана Кузьмича после смерти матери с отцом помирился, но продолжает прозябать без приличных обедов и довольствуется кавардаком, царящим в квартире его не-дисциплинированной возлюбленной, хотя, как ни странно, тоже  счастлив, чего разумный отец его решительно не понимает.
А другой военный, ныне тоже бывший, чуть не  оказался под трибуналом из-за  выкрутасов  напроказившей военной техники, но  суда все же избежал,  потому что  блудные танки через день  сами вернулись на место. Но прапорщик  подобного благородства не оценил и подал в отставку, и вовсе не потому, что побоялся грозящих ему неприятностей. Просто решил, что незачем расходовать отведенное ему время и дарованный богом талант на всякую дребедень  и пора уже целиком посвятить себя  своей возлюбленной поэзии, и многотрудным этим занятием теперь полностью поглощен. В настоящее время одаренный Николай Игнатьевич  работает над лирико-эпическим произведением о русских гусарах, и помогают ему в этом,  разумеется,  дамы, причем многочисленные и прекрасные, которые  чрезвычайно ценят и самобытного поэта, и его творчество.
Бойкие самолетики тоже благополучно вернулись на родной аэро-дром и теперь находятся под особым надзором, потому что многочисленные комиссии, посетившие нашумевший на весь мир летный городок,  в настоящее время осуществляют многолетнюю научно-исследовательскую программу, которая должна выяснить возможность  осуществления непилотируемых полетов истребителей и бомбардировщиков в условиях полного отсутствия горючего. Мы же спешим обрадовать читателя, что,  судя по секретным рапортам и отчетам, куда нам все же удалось заглянуть одним глазком, уважаемым профессионалам в этих непростых, но весьма важных изысканиях удалось достичь определенных успехов, взятых на вооружение Мини-стерством обороны. 
А вот ракеты в Городе до сих пор нет, потому что  положительного примера с  самолетов и танков  самовольница брать не стала, возвратиться в Город не пожелала, и следы ее потерялись где-то на полях Трансильвании. Последний примечательный факт подвиг некоторых местных фантастов на написание интереснейших произведений, ярко  живописующих и тех, кто на ней ныне летает,  и те места, куда она в своих полетах устремляется.
Журналист Белов больше ничего не пишет, а все время читает, причем одну и ту же старую книгу, и, по-видимому, будет читать ее еще много-много лет, если, конечно, Господь подарит  ему необходимое для этого долголетие. Но родную природу Белов любит по-прежнему и часто выбирается на велосипеде за город. Раскинув руки, ложится где-нибудь на лугу или в чистом поле и рассматривает бездонное небо в надежде увидеть нечто похожее на то, что так поразило его однажды. Однако  надежда эта оказывается тщетной, и по небу над ним проплывают  совсем иные животные. Но и за небесными собачками, поросятами, верблюдами,  слонами и гусями,  белыми и пушистыми, забавными, наблюдать тоже  превеликое удовольствие, так что бывший журналист  ни на кого не в обиде.
О старушке Пелагее ничего особо интересного сообщить  читателю мы не можем, да и не думаем, чтобы кто-то особо интересовался какими-то там старушками, тем более что им в нашем произведении мы отвели уже достаточно места.  Скажем лишь, что Пелагея продолжает свои ежедневные прогулки по Набережной, а устав, выбирает для отдыха ту самую скамейку, на которой мы с читателем ее уже трижды встречали. Привычки  разговаривать с незнакомцами  и показывать им свои дешевенькие покупки Пелагея не оставила и в результате иногда даже уходит домой с подарками, потому что губернский наш народ,  добрый и отзывчивый,  старушек любит и пытается подбодрить кто чем может, зная, что жизнь их и  в любые времена – не сахар, а в наши уж и подавно.   Но более всех презентов любит Пелагея кольцо, подаренное ей молодой печальной женщиной, и, вопреки своему заявлению, носит это кольцо на  безымянном пальце левой руки, с удовольствием разглядывая, как сияет переменчивый камень в ярких солнечных лучах. А возвращаясь домой, проходит мимо памятнику Первому, всякий раз дивясь, как  задорно тот отплясывает "Комаринскую".
Не оставили своих привычек и наши губернские мужчины и про-должают  любоваться, увы, не только собственными женами. Однако вкусы их со времени майских событий несколько изменились, и предпочитают они теперь не просто блондинок, а блондинок полнотелых, волооких, почти безбровых, простоволосых и очень неторопливых. Зная эти мужские пристрастия, многие губернские дамы поменяли цвет волос, избавились от бровей, изрядно поправились  и ходят, словно в кадрах замедленной киносъемки. А местные парикмахеры освоили особые методики, позволяющие всего за пару-тройку часов добиться на голове очередной клиентки такого эффекта, будто она  только что встала с постели или даже отродясь не при-чесывалась. Духи же и дезодоранты в магазинах раскупаются исключи-тельно с   запахом свежести, моря и водорослей, а продавцы этих магазинов сетуют на то, что мировая парфюмерия никак не догадается начать производство духов с легким запахом рыбы и тины, которые  постоянно требуют капризные губернские модницы.
Единственным же в Городе мужчиной,  обращающим свое благо-склонное внимание  только на свою драгоценную половину,  остается бывший мачо Костя Дубов. Его непреходящая мужская стать  по-прежнему привлекает юных красавиц, но он боится их как черт ладана, и во избежание неприятностей старается не выходить из дому без жены, которая до сих пор не может до конца поверить в произошедшие с мужем положительные метаморфозы и поэтому охотно сопровождает его повсюду. А его соратник по несчастью, бывший студент-историк, из дома почти не выходит, потому что спешит обрадовать мир обещанным романом о своих незабываемых    любовных впечатлениях, и публика с нетерпением ждет окончания этого интереснейшего произведения, а издатели атакуют мальчика, предлагая баснословные гонорары. Но он договор ни с кем заключать не торопится, потому что твердо знает, что создает нечто поистине бессмертное и абсолютно бесценное. 
А вот Клава Кузькина, вернувшись из деревни, всех удивила и мужа простила, даже особо и не ругала,  лишь вытребовала  с него давно желанную шубу.  А  подначивающим ее соседкам заявила, что если она будет из-за каких-то там старых проституток каждый раз разводиться  с мужьями, то в Губернии ни мужчин, ни судов не хватит. Любимую кровать, на которой почила престарелая разлучница, Клава, правда, сменила. Причем продать огромную прославленную колымагу так никому и не удалось, и пришлось просто отвезти  на городскую свалку,  где ее и подобрал бывший инженер, а ныне  бомж Григорий Ильич, тот самый, который ухитрился съесть в свое время завопившую сардельку. Превосходные нервы Григория Ильича и  на  этот раз сослужили ему отличную службу, так что спит он теперь с  превеликим удовольствием хотя и под открытым небом, но на замечательной кровати,  на зависть всем нервным и душевно неустроенным.
Подвергшийся публичной экзекуции депутат  Пальцев снискал себе славу человека всуе  униженного и невинно оскорбленного, в чем-то превзошедшего даже своего великого земляка, того самого, который не так давно разыскивал по ночам  потерянные очки и  давным-давно испытал ужас гражданской казни. Потому что одно дело – когда по высочайшему повелению приличный человек, офицер, дворянин, всего лишь ломает перед твоей физиономией шпагу в присутствии нескольких сотен зевак,  да при том еще и за дело, и совсем  другое – когда три миллиона человек глазеют на то, как тебя, невинного,  без суда и следствия порет по попе какая-то голубая страхолюдина совершенно безо всяких на то оснований. И, как всякий  униженный и  оскорбленный в нашем отечестве, получил Пальцев любовь и признание широких народных масс, в результате чего сделал прекрасную карьеру и ныне пребывает в самых верхах, возглавляя Отечественный Комитет по борьбе со всевозможными меньшинствами. А созданная им партия процветает и растет, так что теперь и жители других губерний, и даже москвичи могут порадовать взгляд лицезрением ее многочисленных членов, одетых, сообразно сезону, в посконные рубахи и лапти или тулупы и  валенки.
Великий же наш  земляк очки свои больше не ищет, ни ночами, ни днями, потому что, во-первых, всецело  согласился с доводами своего случайного ночного собеседника, а во-вторых, убежден, что круглые очки в серебряной оправе каким-то непонятным  образом оказались у  одного иностранного мальчика, ставшего известным всему миру. И сколько не убеждали упертого Классика другие его случайные и неслучайные ночные собеседники, что этого произойти не могло по многим причинам, и сколько не перечисляли, загибая пальцы, разнообразные эти причины, он им не верит и считает, что своей популярностью мальчик обязан именно  похищенным у него очкам. В качестве же основного довода за выдвинутую им гипотезу приводит Классик  тот факт, что и сам он раньше, когда еще ходил в очках, был премного популярен  и на родине и за ее пределами, да и издавался огромными тиражами, а теперь вместе с очками утратил и популяр-ность, и тиражи. 
А любящий Канта и сумевший хоть в чем-то переубедить  Классика фрезеровщик как-то раз  случайно  разговорился на базаре с добрым философом Петровым, и теперь тот снабжает нового знакомого  подходящим его уму и образованности чтением.   А затем с огромным вниманием слушает  интереснейшие размышления  своего внезапно обретенного друга по поводу прочитанного  и  даже учится у него кое-чему, причем происходит   все это, как догадывается опытный читатель, при определенных, способствующих подобным беседам обстоятельствах, достаточно часто случающихся в нашей скучающей отчизне.   
Достойнейший же Губернский Градоначальник, к величайшему на-шему сожалению, теперь уже тоже бывший, находится ныне в местах весьма отдаленных, поскольку его государственные способности  по заслугам оценены, и назначен он послом в приятный и дружественный всей нашей губернии и лично ему Того. Всецело уважая тамошние превосходные обычаи и традиции, любезнейший и любящий все народы Демьян Фомич  не пожелал обижать благоволящее к нему население и завел себе, как  там у них и полагается, еще парочку жен, похожих на его первую как две капли воды с той лишь разницей, что ночью  этих двух можно отыскать только по глазам и зубам.  И стоит этим красоткам хоть на секунду зажмуриться и закрыть рты, обнаружить их в темной комнате не представляется никакой возможности. Но они этого и не делают, а напротив, ярко улыбаются и широко распахивают глаза, чтобы любимый муж мог разыскать их в самой раскромешной африканской темноте. Но и  русская супруга бывшего Градоначальника и нынешнего Посла тоже улыбается, потому что навсегда осталась самой любимой и даже получила исключительное право составлять график посещений  женами главы  дружной многонациональной  семьи. Так что живет он сейчас, как ему и грезилось, почти в деревне и почти в раю.
Ну, а губернские обыватели,  как это и свойственно всем живым, о почти невосполнимой утрате тужили совсем недолго, потому что новый Губернский Градоначальник занял освободившееся кресло и стал удивлять Губернию своими собственными неоспоримыми достоинствами и нетленными замыслами и деяниями. Румяный же Сережа, господин Свинке,  все прочие советники, референты и  министры, даже и самые умные, чью общепризнанную  рассудительность природа отметила   несколькими подбородками,  после назначения нового Губернского Градоначальника все, как один, покинули свои кабинеты и отправились  в академии и университеты нашей Губернии, где и учат подрастающее поколение тому, как следует любить Родину, и большую, и малую. Так что теперь  преподают у нас люди исключительно с государственными умами, а пламенных патриотов в недалеком будущем в Губернии предполагается видимо-невидимо.
Но одну существенную потерю губернские вузы все же понесли, потому что красавица Хрусталева добилась, чего хотела, и на зависть своим недоброжелательницам вышла-таки замуж в столицу, чего мы и другим жаждущим того же самого дамам и девицам от всей души желаем. А мужчинам Города, напротив,  выражаем свое искреннее  соболезнование, потому что лишаются они в результате своей недальновидности и излишней разборчивости наилучшего  губернского достояния, того, что ценнее жемчуга и прекраснее изумрудов.
Девочка Ирочка теперь может радовать своими посещениями двоюродную бабушку  очень часто, потому что щедрый Белкин помог родственникам любимой жены деньгами, и те разъехались, так что молодые живут совсем рядом с Городским парком. И Ирочка часто гуляет там с Валей, и даже познакомилась с крохотной девочкой Настей и ее красивой мамой,  и очень любит читать им свои стишки, которые она сочиняет каждый день и которые, на наш не вполне просвещенный взгляд, значительно превосходят стихи ее бывшего двоюродного дедушки.   И девочки бегают по освещенным солнышком дорожкам и мостикам, по тенистым аллеям, нюхают цветы на клумбах, радуются бабочкам, лазают по симпатичным деревянным скульптуркам, катаются на качелях и кормят белок  и лебедей,  напевая сочиненные Ирочкой песенки:


Мышиный горошек красив,
И роза красива сама,
Но только горошек все обвивал,
А роза стояла пряма.
 
И все это так  хорошо, так славно, что даже Белкин иногда  сопровождает Ирочку в парк, стараясь, правда, не сходить с центральных дорог.
Нам же осталась самая малость – рассказать о гении. Через  два года  после описанных нами событий газеты и телепрограммы всего мира  дружно кричали о том, что в Китае проведены удачные эксперименты с обращенным временем. Пресса и интернет  были переполнены  предположениями и комментариями ведущих специалистов из многих стран. Но Академия наук Поднебесной безоговорочно опровергла эти сообщения, хотя и признала, что некоторые работы в этом направлении в стране все же ведутся. Совсем немного людей в мире было  посвящено в тайну этих работ, но одна уже известная читателю губернская дама, захлебываясь, рассказывала  не слушавшему ее  застолью:
- Слыхали, сегодня по первому показывали, что китайцы  сделали машину времени? Да что они сами могут, эти косоглазые, вы видали их на рынке, они и говорить-то толком не  умеют. Это все Витя наш, у него ведь не голова была, а коробочка с бриллиантами, любой телевизор мог за пять минут починить. И приезжал он сюда за Светкой своей, весь из себя, разодетый. Ну, где он мог в задрипанном Китае такие деньжищи заработать? Это они ему за машину отстегнули!
- Ладно тебе  трещать,  Розка, разливай!
Однако истина уже прикоснулась ко лбу женщины золотым перстом откровения. И озаренная его сиянием Роза, отчаянно пробиваясь сквозь равнодушие собутыльников,  закричала изо всех сил:
- И знаете, что я вам скажу?  Он еще здесь все придумал. Я ведь в тот же день, когда Колька мне про краску  для волос рассказал, всю комнату Витькину перерыла, хотела хотя бы  упаковку найти, чтобы название узнать. Даже в мусорку  слазила, но ничего не нашла. А он помолодел тогда за одну ночь, ей Богу, лет на десять, а мы,  идиоты, – перекрасился, перекрасился! Ой, да ведь это же  все часы, бабкины часы, клянусь, они! Дура я дура, шалава я шалава,  своими руками  Витьке их отдала. Себе взяла конуру никудышную, а его сокровищем наградила. А он еще отказывался! Это все часы, часы!
Но заблуждение, шаловливое дитя истины, всегда бежит рядом с красавицей-матерью, и бедная женщина слегка ошиблась. Потому что дело было не только в  часах.
А времена,  что бы там ни говорил аккуратный положительный господин, все же изменились, потому что Калерия Ивановна продолжает с удовольствием трудиться в славном Губернском музее. И это несмотря на то, что сын ее отбыл в столицу только месяца через три, когда закончилось лето и ровно тогда, когда он сам посчитал нужным это сделать, хотя его просили, и даже очень настоятельно просили ускорить отъезд. Но Михаил,  всецело соглашаясь со своим лучшим другом в том, что у каждой вещи есть свое время и свой устав, ничего ускорять не стал, поэтому в  Москву направился с написанным романом и любимой женой. Некоторые, посвященные в особые обстоятельства его пребывания в Губернии, полагали даже, что именно   с его возвращением в столицу и связаны те многочисленные потрясения, которые буквально одолели в последнее время самый лучший город мира. Мы же с ними совершенно не согласны, потому что и в Городе после  отъезда Писателя странные события не прекратились и время от времени  скрашивают жизнь наших обывателей.
И тогда слегка темнеет солнце, и чуть-чуть искривляется пространство, и сближаются параллельные улицы, переплетаясь, словно нити в гамаке. А Город  погружается в дрему,  и из темных углов, из длинных подворотен, из глубоких подвалов, из приоткрытых люков, из-за деревьев и кустов, из-под кроватей и диванов влекомые людскими помыслами, воплощаемые человеческими словами появляются, пробиваются, просачиваются те, кого бояться следует гораздо  менее людей. И шалят, куролесят, развлекаются, веселятся по-своему, пугая и радуя горожан.  Но кто-то уже кричит сверху:
- Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна своего?
И Город просыпается, и солнце снова становится ярким,  восходит и заходит, и спешит к месту своему, где оно восходит; и сладок его свет; Река течет в море, но море не переполняется; и птицы поют небесные; и твари живут земные; и всякая вещь под небом пребывает в труде; и суетятся люди; и нет памяти о прежнем.
Ну, вот мы и добрались до самого конца нашего  неторопливого рассказа  и устали не меньше читателя, потому что, по нашему разумению, писать ничуть не проще, чем читать. И теперь, по прошествии некоторого времени, понимаем мы, как суетны и излишни любые человеческие усилия, ибо наше повествование, как, впрочем, и вся мировая литература, вполне могло бы уместиться всего лишь в одном предложении. И мы, не смея поставить фатальную точку, полагая бесконечным вопрошание, не довольствуясь неопределенностью многоточия, завершаем единственную эту емкую фразу восхищенным восклицательным знаком. Удивительны Твои творения, Господи!

2007 г.