Заложники

Станислав Шуляк
 притча
   
   
  Я беру в свидетели небо, что исполню здесь то,
  что должен совершить: ибо дух побуждает меня к тому,
  так что я совсем в плену у него, и не могу обороняться от него,
  что бы со мной потом ни случилось.
   
  Я. Беме
   
   
   
Я не собирался тогда ни плавать, ни купаться, неожиданно оказавшись на том берегу моря, поражающем своей внезапной изменчивостью, я, не желавший особенно выдавать своего бесполезного небожительства, которое нередко теперь все более исключается из разряда достоинств, тем более под впечатлением всего нынешнего взбунтовавшегося неба и прежде, впрочем, не слишком покойного.

Я всегда знал себе цену и не преувеличивал никогда своей мысли, я думал, что неплохо проведу время, и уж не стану собирать раковин, отвоевывая их у морской соли, и угадывать в них какие-нибудь отпечатки прошедшей, неизвестной мне жизни.

В крайнем случае, я не стану делать ничего, если мне не доведется протрубить мою точную и победную песню, и я уже ходил, зарывшись по щиколотку в песок - хранитель времени, он есть рассеянная и некогда побежденная твердость, такой же безмерный носитель неясностей, как и всякий интимный дневник, я поглядывал издалека на скользкие и зубчатые гнейсы, похожие на детский сад великанов, резвящихся, задумчивых или вросших по пояс на древнем берегу моря.
   
Птицы не старались жалеть за меня об оставленном мною, и я себя считал благодарным им за это, хотя нам и прежде никогда не удавалось находить общего языка, я думал, что море здесь важнее неба, и странно, что находятся некоторые, готовые служить незначительному, пренебрегая важным, мне никто не говорил, чтобы я оборотился на себя и чаще вообще проделывал это, и единственные гонения для меня, - унижения неопознанным и обманчивым моим будущим.

Ну, это-то как раз не важно, проговорил тогда про себя я, ведь никто не смотрит теперь за мной, полагая меня призванным на экзамен, от которого, наверное, зависит для всех их последующее существование.

И теплые водоросли оплетали мои босые ступни, они ластились ко мне, вполне сознавая свою слабость.

А я бродил по морскому песку, ни в чем не замечая и тени тревожного.
   
Но береговая линия уже начинала расчетливо выгибаться у меня за спиной, словно змея, ползущая вокруг дерева; в ту самую минуту, когда я был более всего спокоен и делал вид, что мое пребывание здесь желательно; я имею привычку ни о чем не жалеть из прошедшего, и новая волна ударила меня под колени и тотчас же в плечо, я только рассеянно усмехнулся от этого, готовый спорить со всякой расчетливостью бедствий, и не встревожился ничем, когда несколько фунтов песка из-под моих ног отхлынуло вместе с волной в море.

Я думал, что не дам себя сбить туманными предостережениями, пускай бы даже часть из них стала исполняться прямо у меня на глазах, и тогда на меня обрушилась целая гора воды, в сравнении с которой я сам был ничтожной песчинкой, не видимой даже в лучший микроскоп.

Ну, это еще все-таки ничего, говорил про себя я, наверное, я еще выберусь.

Так рассуждал я, когда меня уже перевернуло, повалило водой, и в моем замутненном взоре на минуту перемешались вода и небо, меня один раз протащило лицом по песку, и я с радостью ощущал на себе кровь, тотчас же охлаждаемую солью, я хотел было еще встать на ноги, но береговая линия умчалась уже далеко вперед, толпою холодных стихий подмывало и пляжи, и дюны, и города, и кверху торчащие скалы, которые с грохотом и шипением обрушивались в неспокойную воду, и это было уже от меня далеко, так что я даже скорее угадывал это, чем видел воочию.

Иногда еще с неба слизывало и птиц водой, если они, любопытные, зазевавшись, подлетали к морю совсем близко; я не мог рассчитывать и на острова, разбежавшиеся во все стороны в испуге перед неистовостью всей воды...
   
Я все-таки еще могу просто плавать, решил я, пока спасение не придет само собой, и мне еще особенно не нужно будет думать о себе, потому что тем более все мы с младенчества всегда заложники смерти, и раньше нередко я себя приучал к самым разнообразным и хитроумным правилам, придуманным мной для ежедневного существования.

Но мне теперь надолго не досталось моей опасной свободы.

И надвинулась чернота сзади, меня подбросило кверху, опалило долгим властным дыханием, и была чернота шершавой и влажной, и меня снова куда-то понесло, так что я даже потом с большим трудом догадался, что проглочен теперь огромной рыбой.

Да, это была исполинская рыба, огромный тунец, размером более нескольких городов, куда я всегда приходил прежде, хотя и не стараясь еще издалека поразить горожан своим отстраненным избранничеством, я, по особенности свойства никогда не умеющий мучиться смыслом всякого увиденного, никому не посоветую теперь хотя бы даже своего ужаса, темнота здесь и смрад такие, что раздирают грудь, я обливаюсь слезами и поминутно захожусь приступами кашля и иногда только не стараюсь облегчить свое пребывание здесь отчаянными, безрассудными стонами.

Я стою посреди испарений разлагающейся пищи, которая сама липкой и жгучей кашицей легкими волнами перекатывается у моих щиколоток.

Я должен тоже, наверное, со временем быть переваренным, как и все остальное, хотя и считаю себя не моллюском, иные из которых, погибая, прощально фосфоресцируют, это еще последний сигнал примиренности с обстоятельствами, и не мелкой рыбешкой, состоящей с этим исполином в отдаленном и скандальном родстве.

Эта рыбина и сама, должно быть, недовольна, какая ей попалась крупная и несъедобная пища, и потому утробно и победно гудит.

Ведь что ей стоило предоставить меня самому себе, как обычно охотясь за небольшими рачками и рыбками - так я теперь обманываю себя, стараясь только, чтобы у меня лишь немного чувства уходило на бесполезные сожаления.

Я стараюсь обследовать мое смрадное логово, зная, что это станет, наверное, и моим самым последним занятием, другого же не останется ничего, и все же это еще соответствует моим привычкам, я их считаю пока не такими уж плохими.

Я раньше бы, наверное, погиб один в море, переломленный и раздавленный какой-то из больших волн, и все-таки я не считаю рыбу спасителем своим, я - тягостное содержимое этой рыбы-тюрьмы, рыбы-судьбы.

Но нет, я теперь не боюсь ничего и не буду, наверное, бояться впоследствии, и мне это не стоит почти ничего, всего лишь несколько затверженных мыслей и забвение нескольких недостаточных и перезрелых, сомнительных грез.

Так потом более семидесяти дней продолжается мое смрадное странствие, каждый день которого не похож на предыдущий и не отличается от того ничем, и я устал уже от бесполезного многообразия продолжающегося времени, я сам должен превратиться в кого-то другого, чтобы преобразовать его облик, в членистоногое, в птицу или в теплокровное животное, менее всего сомневающееся в природной потребности размножения, в окатанный водой камешек или в тонкую свирель в желтоватых и узких руках, хорошо знающих, как с ней следует обращаться.

Мы совершили за эти дни великое путешествие, о котором, впрочем, мне не известно ничего, и я только могу догадываться о многом, и я еще могу гордиться, что тоже побуждал свою тюрьму не оставаться на прежнем месте ударами изъязвленных ног в стенки, витиеватою своей бессловесностью, и она не знает теперь, как ей со мной сладить, ведь в себя никогда не заглянешь и не наведешь там порядка, даже обладая значительной силой и могуществом управления.

И рыба недовольно гудит, огрызается и скорее потом рассекает волны, и я горжусь своей причастностью к путешествию, это гордость отчаяния, она посылается в награду за продолжение мучений, хотя и не приходится выбирать, стоит ли принимать такой подарок.

Потом мы приближаемся еще к какой-то новой земле, на берег которой высыпают полуголые люди, вперед выталкивая своих стариков и женщин с младенцами, для них это праздник, и они выдвигают из себя одного, назначая тому говорить за всех, ему это ничего не стоит, и у него еще, должно быть, лицо человека, думающего о красном цвете, и он говорит, подбоченясь, с ужимками опереточного актера, на что он тоже, наверное, уполномочен народом.
   
Наконец, братья, говорит он, мы дождались этого знаменательного и непостижимого часа, когда к нам приплыла волнующая и великая гостья, которую всякий из нас, от мала до велика, был бы, буквально, счастлив поцеловать в ее сахарные влажные уста, в ее соленые очи. Кричите люди "виват!" - продолжает еще оратор, и люди кричат "виват!"

С машинальным самозабвением.

Вокруг нас бездны воды, продолжает еще мастер тирад, мы прилепились к последнему пятачку тверди.

Цивилизации наши - только разменная монета в неисповедимой игре Всевышнего, и мы привыкли молиться выгребной яме, куда сливаем свои нечистоты.

У нас уже не осталось времени, но еще меньше его у наших детей, и ныне имеющий чад даже не имеет своего могильщика.

Войны наши иссушили сообщества, а перемирия наши останавливает наша усталость.

Помните ли вы те дни, когда крошечные тревоги заводились в недрах наших исполинских беззаботностей.

Мы перестали беречь наших детенышей, наше отродье, мы более не лелеем их, не обучаем своим повадкам и странностям.

Ужас заселил наши жилища, и мы перебрались в пещеры.

Питомцы безнадежности, мы испытываем отвращение ко всем, сообщающим нам безмятежные повести.

Немало дееспособных фантомов являлось нам вблизи окончания времени, а мы не снискали себе славы расточительством безмолвия, ни единый из нас.

И вот настал час, и мы возьмемся за руки, воспоем наши гимны, наши псалмы и сатиры, и первозданно шагнем навстречу строгости нового безвременья.

Спасение наше пришло из неведомого, из океана влаги, из обители гибели...

Так говорил человек-лжец, а я раздирал подкладки безоглядных молитв, нередко натыкаясь на бесцельность звучащего слова.

Я порой примыкал к великим скорбящим, к благодетелям человечества в горечи.

С этим миром мы сводные чужаки, и пренебрежение мое суть соучастник моей скудной жизни.

Бедный пловец, бедный Иона, со вздохом своим в заусеницах безразличия говорил я.

В искусстве закоренелого запустения я и поныне искренний виртуоз, и я слышу теперь сквозняк гнилости, судороги и бульканье, и догадываюсь, что слышу смех.

Ибо был день хохота рыбы.

Не поскользнитесь на слизи, уговаривал избранных хитрый оратор, не оступитесь, когда мы будем восходить на грудь нашего вдохновенного ковчега.

Он погиб первым.

Что проку было в предостережениях, когда и случившемуся не внемлют.

Потом принесло первого младенца, оторванного от материнской груди и разбившегося о булатную сталь настоящего, потом пресыщенных старцев, потом юношей и девиц, самцов и самок, изнуренных двуногих, их скарб, украшения, их науку, искусство, их города...

У всякого из нас был шанс на достойный проигрыш, по обветшавшему слову моему; живые были полны враждебности смятенных.

Знал я.

И готовил себя к новым словам, к новому содроганию, к новому смыслу.

Неустанно и тщетно готовил.