Миша плюс Саша

Александра Горяшко
Миша + Саша


…Во всех книгах говорится о других книгах,
всякая история пересказывает историю, уже рассказанную.
Умберто Эко


…И почувствовала себя древней, все отжившей старухой, которой только и осталось искать трепета былой упругой жизни, наново придумывая ее в воспоминаниях.
Заранее предупреждаю всех желающих, буде они возникнут, выискивать исторические неточности, что говорю не о духе времени, а лишь о духе моих отношений со временем… - легко взялся мемуарный разгон. …Не только не тщусь передать верно дух времени, но даже – дух круга людей, с которыми общалась, ибо дух этот для каждого свой, зависящий от строения и настроя обонятельных луковиц.  Я говорю лишь о том, что было вокруг меня, то есть о том, что лишь я видела и слышала, а может быть, лишь о том, что создавала.
Фотографий тех времен почти нет. Упомянем одну существующую, паспортного образца, где мои настороженные, надменные глаза обрамлены гладким зачесом волос на прямой пробор, да по бокам тонкими косичками, снизу же все завершает грубой вязки свитер с криво растянутым воротом.
Сохранилась и одна его, выкраденная как-то в момент пронзительного прозрения скорой разлуки. Четыре года разницы уже придали ему взрослости, которой тогда трепетала. Черно-белый прямоугольник величиной с ладонь вмещает все, что любила – густой черный мех волос и бороды, курносый нос, да из-под изящных, почти женских бровей, вечную улыбку затаивший взгляд светлых глаз.
Было мне 17 лет – цифра из нынешних немощных времен отдающая чем-то легким, лазоревым, прелестным, чего на самом деле не было, но первая любовь, тогда случившаяся, как раз и окрашивает время в эти самые цвета.
В жизни и он, и я цветов этих чурались, допуская их разве что в литературу, да и то с непременным примечанием, что всерьез к этому не относимся.
Сейчас, остыв, я иногда задумываюсь, почему так полна и плотна была та история – не потому ли, что мы не переживали, а жили ее? Или потому, что неизбежность нашей встречи была так же предопределена, как ее окончание? И мы оба слишком хорошо знали этот грейпфрутовый вкус подчинения литературной композиции? А может быть у нас просто не осталось ни места, ни времени переживать и оценивать из-за полноты потока тогдашней жизни? О, этот чудесный настоящий мир, который не признает причин и следствий!

Древние научились справляться с порочной страстью поиска начал, головокружительно увлекающей дырявое ведро в бездонный колодец. Бешеные обороты колодезного ворота останавливает сказочное «жили-были».
Жили-были мальчик и девочка.

Жили-были двое очень одаренных и очень одиноких детей: мальчик и девочка. Они были одинаково одарены – умением играть с судьбой, и одинаково одиноки – абсолютно. Одинаковыми были их чувства: тоска от желтого электрического света в вечерней комнате, всесилие от медленно падающего снега, грусть неразделенной любви от весенних дождей, радость  встреч от дождей осенних.
Были одинаковые курносые носы и обиженные, изумленные обидой глаза. Были одинаковые стояния у разных окон, высматривание за черным стеклом белеющих черт, глазного блеска. Они ходили по одним улицам, бульварам и проспектам. Каждый день бывали на одних станциях метро.
Потом они встретились.

Не поступив после школы на биофак и остыв от увлечения другом детства (из-за которого попытка поступить была лишена всякого энтузиазма), а также выслушав сообщение от матери, чтобы на содержание больше не рассчитывала, Саша продумала свои требования к работе и отправилась на поиски такой, где «как можно меньше людей и как можно больше животных». Тихо изумясь, она такую работу почти сразу и обнаружила. В виварий при биофаке требовался человек для ухода за собаками. Саша посмотрела на моложавую седовласую заведующую, обошла с нею двор, где сидели в вольерах 23 пса, послушала их дружный лай, шелест листьев огромного тополя над вольерами, оценила уединенность двора и согласилась.

Миша окончил филфак и первый год работал – литературным сотрудником в молодежном журнале. Работа считалась достаточно престижной, требовала не так уж много времени и сил, и поначалу даже забавляла его. Ему нравилось встречаться с разными людьми, слушать их рассказы, читать их письма, а потом создавать из всего этого новый мир, мир статьи, в которой он был хозяином их судеб, заставляя читателя чувствовать и видеть то и так, как увидел он. Правда, он был не свободен в выборе тем. Правда, главный редактор мог вычеркнуть желтый осенний лист, распластанный порывом ветра на стекле машины, и тогда статья для Миши лишалась жизни, но дома его ждали листы, в жизни которых был властен только он.

Он жил с матерью и отчимом. Саша тоже. Оба они, приходя с работы, зарывались в вечно неубранные постели и спали до позднего вечера, до того момента, когда в квартирах утихали все звуки, когда матери их ложились спать с их отчимами. Тогда они поднимались.
Он ставил рядом с диваном табуретку, а на нее – пишущую машинку. Сидя на диване он печатал двумя пальцами – сочинял роман. Она повыше устраивала подушку и, опершись о подушку спиной, писала в тетрадке, положенной на поднятые колени. Она курила, открыв окно на тихий ночной проспект. Он не выносил табачного запаха.
Утром они мучительно просыпались, торопливо гасили ненавистный, безысходную тоску рождающий треск будильников и шли на работу.
На работе старательно вежливо улыбались. Он – лощеным редакционным секретаршам, она – бойким теткам в пропахших крысами и стружкой халатах. Каждое утро – в виварии и в редакции – начиналось с шуток о темных кругах под глазами мальчика и девочки. Беззащитные глаза сужались и покрывались непроницаемым ледком.
Потом они встретились.

Саша вдруг обнаружила, что одинока. Школьная компания разваливалась, других не было, только и осталось, что приветственный лай собак с утра, да курение наедине с тетрадкой по ночам.
В открытое окно тянуло чуть прохладной сентябрьской темнотой, воздух свежел, различались даже домашние вкусные ветерки с соседнего хлебозавода. Утихал проспект под окном: вместо сплошного гула – индивидуально нарастающее и вдали дошептывающее прощай каждой машины. Блаженство таких ночей иногда смывало, затопляло дикой глухой тоской, совершенной невозможностью выносить одиночество. Тогда казалось – где-то сейчас шумно, весело, пьяно, а я сижу тут одна… И мучительно себя жаль.
В одну из таких жалостливых минут она, с благодарностью кому-то мудрому в себе, поняла, что сама виновата – туда, где шумно, весело и пьяно, приглашали и ее, но была слишком разборчива, дорожила своим одиночеством, отказывалась.
«Не ной, - сказала себе Саша. – С завтрашнего дня начинаем эксперимент. Что будет, если принимать все, абсолютно все приглашения, предложения встретиться, ходить во все гости?»
На следующий день ей позвонила полузабытая полуподруга. «Они там все пишут, - сказала полуподруга, - а потом читают и обсуждают. Ты же, вроде, когда-то интересовалась литературой?»

Жизнь слов и листов, неподвластных редактору, давно уже была Мишиной жизнью. Случайная детская дружба, а позже – общность знаний и книг, объединяла его с теми, кому он читал эти листы, кто читал ему свои. Они были молоды, чувствовали себя бесконечно талантливыми, и таланты их были признаны и поощрены мудрым одобрением нескольких, уже маститых, писателей и критиков, отдыхавших душой на этих неподцензурных встречах. Наслаждаясь причастностью судьбам русской литературы, волшебно вершившимся во все времена, они назвали свои встречи «средами» и, гордясь неподвластностью официальным мнениям, весьма тщательно отделывали каждую новую вещь, прежде чем выйти с ней на безжалостный суд «среды».
Была среда и, собираясь на очередную встречу, Миша ощущал внутри глухое недовольство. Фамилия того, кого предстояло слушать, ничего ему не говорила. Так получалось уже не в первый раз. Круг избранных как-то незаметно разросся, кто-то приводил своих знакомых, а те – своих, и уже было не доискаться концов, а уровень читаемого, между тем, катастрофически падал.
- Ну, вот, что это такое – будет читать Коля Рыков? – мрачно думал Миша. – Кто он такой, этот Рыков? Откуда он взялся? И, наверняка, писать он не умеет. Может, не ходить? Хотя, что еще делать? – Заказанную статью писать почему-то не хотелось. Через стену, из кухни, уже проникали звуки нарождающегося домашнего вечера.
- А вдруг он гений – этот Рыков? Самородок. Народный талант. Ладно, схожу, все равно рядом.
Миша опоздал к началу, – предполагаемый гений уже читал, комната была полна незнакомых людей и сигаретного дыма. Он постоял в дверях, послушал, усмехнулся и пошел на кухню пить чай с хозяйкой.

Как здесь все было странно и ново, как притягательно и недоступно! Эти взрослые люди, их причастность какой-то соблазнительной тайне, вольность одежд и поз. Саша изо всех сил старалась не показать, как ей страшно, изо всех сил делала вид, что она – такая же, из их круга: независимо курила, лениво забрасывала одну на другую ноги в кожаных штанах, таинственно молчала. Рассказ, что читал робкий белокурый юноша, неуклюже, на трех ногах заковылял к концу. Значит, сейчас все будут говорить, что они про этот рассказ думают. И все больше хотелось Саше, все страшнее было крикнуть, как ей хорошо здесь, как она все видит и понимает. Видит, что рассказ плох, что запинающийся чтец вовсе не из этой среды, попал сюда случайно, что сидящие вокруг пишут на совсем другом уровне и теперь, переглядываясь и пересмеиваясь, просто даже и не знают, что сказать, настолько услышанное вообще не соответствует их пониманию прозы.
Они все же что-то вяло сказали, и было это как снисходительное, сочувственное похлопывание по плечу безнадежно больного. Ничего-ничего, все будет хорошо, а теперь – уходи. Было ясно, что больше он здесь не появится.
Теперь Саша знала совершенно точно, что останется с ними, надо только дать какой-то знак, что она – своя, угадать пароль. Поэтому с отчаянным упорством она вышла вместе с ними на улицу, себя убеждая и утверждая свое право идти среди них, уже начиная различать лица и голоса.

Вечер можно было бы считать вконец неудавшимся, если бы не странная девочка, прибившаяся к ним. В квартире, в дыму и мелькании многих лиц он ее не заметил, но теперь, когда остались только свои, с детства знакомые, не заметить было невозможно. Миша с интересом на нее поглядывал. Шла она с независимым видом дворняжки, избравшей вдруг на улице, за кем следовать, следующей так уверенно, что прохожие думают, – это и есть ее хозяин. Кожаные штаны, серый свитер с криво растянутым воротом, темные волосы, вольно летящие по ветру, а за всем этим – что-то чудесное, дикое, юное. Полная неизвестность, ее окружавшая, сулила забавный поворот вечера. Это было, – как войти в свою, до тошноты знакомую комнату и вдруг увидеть в ней разноцветную птицу, которой и названия-то не знаешь, а сидит себе, как дома, на спинке стула, поклевывает брошенную рубашку.

Так все началось, а может и не так, ведь это было чудовищно давно, так давно, как бывает только первая любовь. Так или не так, но Миша дал Саше свой телефон, и она стала звонить ему, чтобы узнать, где будет очередная «среда».
Все застыло в напряженном равновесии, пока однажды, под бронзово задумчивым взглядом Пушкина, она не решила, что пора обидеться, потому что ведь нельзя же, в самом деле, столько времени выяснять, кто именно пойдет провожать ее, благородно уступая друг другу. «До свидания, спасибо за приятный вечер», – она резко развернулась и пошла одна, от них, так же решительно, как когда-то за ними, так же чутко прислушиваясь.
За спиной наконец послышались торопливые шаги. «Господи, только бы это был он, - подумала Саша. – Пожалуйста, пусть это будет он!»
Слегка запыхавшийся от бега, с интересом сверху вниз на нее поглядывая, - это был он! «Сашенька, ну что Вы? Вы обиделись? Какая смешная! Сашенька, не обижайтесь на нас, пожалуйста!» – он гладил ее по голове и все говорил, так растерянно, так виновато, и называл ее Сашенькой, а глаза были смеющиеся. Не очень понимая о чем говорит, просто из желания продолжить эффектно начавшуюся сцену, она подняла на него глаза, медленно, раздельно произнесла: «Миша, неужели Вы ничего не поняли?» На секунду гладящая рука озадаченно застыла на ее голове, но тут же, еще нежнее перебирая волосы, поддав многозначительности в голос: «Конечно, понял. Сашенька, милая, не обижайтесь, я все понял!» «Интересно знать, что он понял, - подумала Саша, - если я не знаю, о чем спрашивала. Впрочем, это совершенно не важно. Зато как хорошо под его рукой, только бы никогда не убирал…»
Торопливые шаги за спиной послышались снова, на этот раз приумноженные. Рядом с ним возникли его друзья. «Чтоб вас всех…» – в сердцах подумала Саша. «Ах, жаль, не вовремя», – убирая руку с ее головы, подумал Миша.


- Слушай, а давай ты тоже что-нибудь напишешь, - сказал он ей однажды. У него был ремонт, с облупленного потолка, на проводах разной длины, свисали несколько лампочек, и от их голого света все в комнате казалось неестественно ярким.
- Я же не умею.
- Неважно, попробуй. Тем более, что не умеешь, и интересно. А я потом раскритикую. Ну, напиши, я так хочу.
- И мне не о чем. Я не знаю о чем.
- Птенчик, это совершенно не важно, - он почувствовал, что она поддается. – Напиши без сюжета. Напиши ни о чем, просто так. Хоть несколько страничек, а?
Саша пришла домой, дождалась, пока все легли спать, забралась в постель, положила тетрадку на колени и написала:

«Ни о чем. Просто так.
Тема: девочка, которая в первый раз идет на свидание. Морозное. Какое же еще? Осеннее, но уже морозное. Тонкое пальто прохватывает ветром, к тому же под ним надето нечто красивое, то есть – холодное. Натягивая обеими руками на уши все время сползающую шапку. Оговорка: свидание не первое. Но из первых. Итак – трепеща. Темные улицы и бесконечное по ним кружение рядом с мужчиной, на которого взглянуть боязно. Так красив. Так непривычен. Поэтому исподтишка, из-под руки, тянущей вниз шапочку, из-под свежевымытых и распущенных волос – кидает взгляды. Удостоив этой ночной прогулки, длительностью обязанной только позднему маминому укладыванию, придем с ними в квартиру. Оговорка: в квартиру придем с нею, ибо –
Квартира его, ему здесь все привычно. Мамы, спящей за стенкой, скрипящих половиц, газовой колонки в ванной он не боится. Ему приход не ощутим.
В квартиру придет она. Будет молчаливая, смущенная, дерзкая, настороженная. Будет выпрямившись сидеть на кухонной табуретке, сведет колени, когда он упадет в них головой, махнув на все и навсегда рукой, согласится остаться на ночь, расширенными глазами посмотрит на себя в зеркало в ванной, закусит на секунду руку, чтобы сдержать бешеный, дикарский крик, знаменующий открытие новой эпохи, быстро пройдет к нему в комнату по немолчным половицам, подойдет, встанет, упершись коленками в край кровати, вдруг, сверкнув глазами и зубами, удивив свободой и спокойствием (сколько раз отрепетировано в мечтах – знал бы!) ринется к нему и прижмется. Из форточки хлестнет морозным ветром, и на пол стремительно опустится желтый лист. Она вздрогнет и до подбородка натянет одеяло».

Дома Саша говорила, что едет ночевать к отцу. Это было очень удобно, потому что родители не общались уже лет десять. Потом она садилась на троллейбус и ехала к Мише.
Игра, которая началась так чудесно – звонком подруги, с тех пор не объявлявшейся, молчаливым пониманием в смеющихся глазах – продолжалась. Веселая, красивая и безопасная игра – спектакль, который они разыгрывали вдвоем среди дивных декораций зимнего города и его комнаты.
Как ей у него нравилось! Она любила корешки книг с золотым тиснением непонятного готического шрифта, стремянку, так и не убранную после без вести пропавших рабочих, фонарь за окном, в свете которого ночи напролет валили снег. Пока Миша читал принесенные ею листочки, Саша смотрела вокруг и удивлялась – тому, что она здесь, и что уже привыкла быть здесь. Даже ходить в его рубашке вместо халата привыкла. А ведь месяц назад, когда, поймав ее растерянный взгляд, он молча взял со стула и подал ей эту рубашку, Саша и не поняла зачем…
- Ты же гений! – восхищенно выдохнул он. – Попа! Ты хоть понимаешь, что здорово пишешь?
- Понимаю, - беззаботно ответила Саша.

Наверное, он просто заболел. Собственные движения казались нереальными. Он плавал в каком-то большом пузыре, сквозь мутные стенки которого едва пробивались вчера бывшие четкими черные силуэты деревьев в окантовке первого снега, крики ворон. Пару дней Миша старался смирить это мутное состояние, отмахнуться от него, но сегодня сдался.
В комнате быстро темнело, и подумать было страшно о режущей желтизне света. Почему-то очень мерзли руки. Три одеяла не согревали, только давили ватной тяжестью. За стеной, как маятник, мерно стучали мамины шаги – с кухни, на кухню, с кухни, на кухню. Неизменность этого ритма успокаивала, даже сложилась фраза: санный путь в сон. Так и эдак примериваясь к ее звучанию, он плавно начал соскальзывать на этот накатанный белый путь, но ритм вдруг разбился нетерпеливым перекатом кулака по его двери. «К телефону», – сказал мамин голос.

Что-то непрерывно тонко звенело – то ли в ушах, то ли в трубке. «Что-нибудь случилось? – спросила Саша, раздвигая этот звон. – Уже целая неделя…» Мама сосредоточенно рылась в каких-то клубках на столе. «Нет, - ответил он, в упор глядя на маму. – Ничего не случилось. Все в порядке».
«Мишка, скажи, я же слышу, что что-то не так». Мама подняла голову, увидела его застывший взгляд и, пожав плечами, вышла. «Я заболел», – сказал он. Звон куда-то рассеялся. Сашин голос стал слышен неестественно отчетливо. «Сейчас буду, - произнес этот новый голос. – Подожди немножко. Я сейчас буду».
Он дошел до кровати, залез с головой под одеяло и почувствовал себя слабым и счастливым.

Это было совсем не в их стиле. Это безумно все усложняло. В конце концов, это было просто глупо. Но когда Саша увидела, как он лежит один в холодной темной комнате, как лихорадочно блестят его глаза и нету в них и блика улыбки, когда он как-то отчужденно сказал, что любит ее, она вдруг поняла, что это уже не игра. Он сказал, что ему никого, кроме нее, не нужно. Все было очень серьезно. Все было очень соблазнительно. «Я не приеду ночевать, - сказала Саша, позвонив домой. – Нет, не у папы. Я останусь ночевать у любовника. Он болен и ему нужна моя помощь. А все остальное мы выясним с тобой завтра».

Завтра они выяснили, что выяснить ничего невозможно. Решительная мать обещала «принять меры». Невменяемая дочь сказала, что ей наплевать. И, поскольку больше они не разговаривали, наступило затишье. Изменилось только одно, – теперь Саша знала, что когда-нибудь они с Мишей расстанутся. Поэтому она взяла ручку и написала:

«Однажды, когда я проснусь, будет очень тихо. Я раздвину занавески и увижу, что идет снег. Тогда я оденусь и выйду на улицу. Целый день буду ходить и слушать, как снег легко касается непокрытой головы. Машины почему-то будут ездить бесшумно, и люди будут открывать рты, не производя ни единого звука.
Я буду ходить и вспоминать, как настоящую, комнату, которую придумала когда-то для нас с тобой. А потом окажусь в каком-то парке, снег станет синим, я пойму, что наступил вечер и услышу внутри себя молитву.
Молитва. Вечернему, среди пустынного парка, одинокому фонарю. Снегу под ним. Если бы ты не был таким треплом. Ах, господи, если бы ты только не был таким потрясающим треплом, если бы не предал меня уже в ту секунду, когда раздастся первый звонок в квартире твоей жены. Если бы ты сумел один раз промолчать, я бы сейчас позвонила тебе. Запыхавшись, взрывая ногами снег, добралась до автомата, стоящего в начале парка, замерзшими руками прижала к щеке холодную трубку, быстро и радостно, как когда-то, заговорила бы с тобою о снеге, о нашем с тобою снеге под нашим с тобою фонарем – он останется навсегда, он вечен. Да, да, - согласишься ты, - он вечен, потому что прекрасен, прекрасное наше прошлое, заснеженное, замороженное… Ты мерз».

Он отложил исписанные листки и оглянулся. Она лежала на диване за его спиной и смотрела в потолок. Вечно валяется. Как придет, так сразу на диван, и чай в комнату тащит, чтобы лежа. Заметила его взгляд и сняла заколку с волос. Он любит, когда вольно рассыпаются. Он наклонился, ткнулся лицом в ее волосы, прошептал, что любит, и стал целовать. «Погоди, – взяла обеими руками за виски и отодвинула. – Ты скажи, как тебе?» - «Хочется. Есть возражения?» - «Да нет. Я не про хочется. Я про рассказ».
Вот черт! О рассказе говорить как раз не хотелось. Он был неуютный и мешал жизни уже разнежившегося тела. «Тебе обязательно сейчас?» – «Ага, - сказала она. – Лучше сейчас». У нее сразу стало другое лицо – собранное, готовое к спору, и она приподнялась на локте, и остатки желания из Миши улетучились. Сейчас так сейчас.
- Ты же сама видишь, что это плохо. Во-первых, я тебе сто раз говорил, что пока ты не перестанешь писать о себе, ничего путного не выйдет. Ты же у меня умная, ты же прекрасно понимаешь, что все это было хорошо поначалу, пока удивляло, пока ты просто демонстрировала свой стиль. А теперь это уже скучно. Во-вторых. Ты называешь вещи, а не описываешь их, и они теряются. Потом, раз уж ты, не скрываясь, описываешь нас, то имей смелость писать то, что есть. Как я тебя люблю. Кстати, напиши, как я тебя люблю, это задание. И никаких глупых жен.
Или, скажем, ты выходишь на улицу, под снег, а этого совсем не чувствуется. Ведь можно через одни только волосы, через снег на волосах, через снежные струи, вливающиеся в потоки волос, через вьющиеся по ветру, по снегу…
- А у меня тогда будут короткие волосы, - медленно сказала она.
- Что?
- У меня будут короткие волосы. Совсем короткие. Мальчишечья стрижка. И никаких потоков.
- Когда – тогда? – спросил он растерянно.
- Ну, тогда, когда ты уже будешь жить у жены и бояться, что я вдруг позвоню, а я буду набирать твой номер, стоя в замерзшем автомате и перед последней цифрой бросать трубку.
- Ну что ты себе придумываешь глупости! Ты же знаешь, что мне никого, кроме тебя, не нужно. Честное слово, мне никого, никого, кроме тебя, не нужно! Иди ко мне, глупая, и никогда больше такого не думай, ну, иди же… Да не смотри ты на дверь, я закрыл, и все равно никого дома нет.

Огромный ящик радиолы он придвинул вплотную к дивану, чтобы можно было не вставая крутить настройку, и в комнате стало совсем странно. Светил из-за окна уличный фонарь, но света на всю комнату не давал, а только разложил ломаные желтые фигуры по приглянувшимся ему участкам полок и потолка. Совершенно независимо от фонаря шел снег, и неизвестно как отбеливал комнатную темноту, просеивал сквозь незащищенное окно белый туман. А теперь вот добавились зеленым светящиеся линии и цифры радиолы, и вся она была, как большая неуклюжая глубоководная рыба, поднявшаяся с пола. Рыба, фосфоресцируя, выползала на белый берег простыни, извергая тихое разноязыкое многоголосье.
Глаза уже слипались. Стоило их закрыть, как мгновенно начинался провал во что-то кружащееся и бесконечное, куда очень не хотелось проваливаться одной. Поэтому Саша терпеливо ждала, когда ему надоест играть с радиолой, когда он повернется, и можно будет уткнуться всем лицом в его плечо, где так тепло, и мягко, и надежно, и глубоко вдохнуть его запах, а тогда уже проваливаться, и чтобы последним было вот это вот ощущение: мы вместе…
Но он все не поворачивался. Он был сейчас вместе с глубоководной рыбой, ее слушал и трогал своими легкими нежными пальцами. Рыба тихо ворковала в ответ на каком-то языке, который они понимали, а Саша – нет. Тут она поймала себя на странной мысли, будто он и сам походит сейчас на большую снежно-белую рыбу, расплывшуюся по кровати. Рыба была неприятная и мысль была неприятная. Он просто заслушался, ему интересно, он у меня умница, вон сколько языков знает, я даже и определить не могу, что это за язык, а он все понимает и посмеивается там чему-то. И он не виноват, что мне рано вставать, он же сам все время предлагает: брось ты эту дурацкую работу, неужели тебе нравится. И вообще он меня любит, а все остальное надо забыть, и я его люблю, и никого у меня больше на этом свете нет… Она повернулась на бок, прижалась к его спине, послушно повторив все изгибы его тела, и сразу стала засыпать. «Как хорошо, попу греет», – услышала она, но ответить уже не смогла – набежавшая волна сбила с ног и утянула в море.

Утром, его утром, когда солнце наполнило всю комнату, и некуда было спастись, а потому пришлось проснуться, ее уже не было. Он смутно припоминал, что было другое утро, раннее и серое, и она, уже одетая, наклонилась его поцеловать, и от этого поцелуя, пахнущего зубной пастой, вдруг жадно, немедленно захотелось ее. Не открывая глаз и, в общем, продолжая спать, он нашел ее руки и потянул к себе в постель. Она шептала что-то быстрое о работе, об опоздании, и он начал ее целовать, чтобы ничего этого не слышать. Тогда она стала упираться, совсем мягко, совсем нежно, но отталкивать его, и пришлось резко дернуть ее на кровать. Грубость была у них не в обычае, она даже как-то сказала, что иногда хочется почувствовать не только его нежность, но и силу. Так что, возможно, она осталась довольна, это неизвестно, ведь он так и не открыл глаз, а потом сразу заснул, и во всем этом была какая-то особая прелесть, что-то зыбкое, как сон… Может быть – сон? Надо будет у нее выведать осторожно, окольными путями.
Вставать не хотелось. Вставать – означало идти на грязную неприбранную кухню (мать совершенно не способна держать дом в порядке), что-то самому готовить, заваривать чай. Все это не было тяжело само по себе, но никак не совпадало с устойчивой мечтой о домашнем уюте, о хлопочущих вокруг женщинах, о чьих-то руках, которые повесят, наконец, занавески, спасут от солнца по утрам и фонаря по ночам. Это было женское дело, и он страдал сразу и от тоски по уюту, и от невозможности воплотить уют самостоятельно – расписание ролей было так же незыблемо, как мечта.
Он попробовал представить, как Саша бросит работу, а главное, даже не работу, а что-то такое, что гонит ее из дома, из любого дома, даже из его. Он хотел представить, как она займется обустройством его жизни, но представить этого не мог. И того хуже: кто-то в нем, трезвый и логичный, ясно видел, что этого не будет никогда, если Саша будет писать, а рассказами ее он гордился, и тут был заколдованный круг, ничего не складывалось, не получалось, лучше не додумывать, а пойти под душ.

Попив чаю с яблочным вареньем, он вернулся в комнату, набросил плед на сбитые в кучу одеяла, сел сверху и придвинул к себе табуретку с пишущей машинкой. Из машинки торчал полуотпечатанный листочек. Хмурясь и покусывая усы, он перечитал написанное, вывел машинку на новую строку и застучал. Теперь все было хорошо. Теперь не было ни грязной кухни с переполненным помойным ведром, ни ободранных после ремонта обоев, ни статьи, которую уже давно надо было бы сдать в редакцию. Теперь был только молоденький солдатик (он с наслаждением отпечатал неприличную фамилию солдатика, выдумкой которой тихо гордился), и этот солдатик мечтал о дембеле, сидя в электричке и облизывая тающий стаканчик с мороженым. И сейчас он должен был залезть на сиденье с коленками, а коленки окажутся голыми, потому что он изящно и закономерно превратиться в мальчика в коротких штанишках, каковым по сути дела и является, а мороженое закапает на голые коленки, и за окном слепая старуха поведет на веревке козу... Но тут грянул звонок, пришлось все бросить и идти открывать дверь. Будь они там неладны, кто бы это ни был!
За дверью стояла незнакомая девушка, бледная, как снег, не успевший растаять на ее шапке и воротнике. «Здравствуйте, - сказала она (в голове у него мгновенно промелькнуло начало давнишнего рассказа: «Здравствуйте, - сказала она. – Я буду Вашей женой», и он едва сдержал улыбку), - я к Сергею Егорычу, - сказала она, - можно?» Сергей Егорыч был его отчим, занимавшийся репетиторством с абитуриентами и студентами, и сейчас его не было дома. «Сергея Егорыча нет дома, - сказал он. – Но Вы подождите. Вы ведь с ним договаривались?» Девушка кивнула, и он провел ее в комнату отчима.
Машинка ждала его, радостно откликнулась на прикосновение, и они согласно застрочили дальше. Солдатик (неприличная фамилия) вылез из электрички и пошел к старухе покупать молоко. Старуха сидела на низкой скамеечке и доила козу. Когда он подошел, старуха подняла на него глаза, затянутые бельмами, как яичной скорлупой… Зазвенел телефон.
Телефон стоял в комнате Сергея Егорыча. Войдя туда, он увидел покорно ждущую девушку, о которой успел забыть. Звонила Саша. Он хотел сказать ей «Здравствуй, Попа!», но покосился на девушку и ограничился «приветом».
Сашина работа кончалась в два, теперь был час, и она сообщала, что страшно хочется жрать, так что, если он не возражает, она с удовольствием пообедала бы у него. «Приезжай, - ответил он (снова пришлось сдержаться, чтобы не сказать «попа»). – Я еще немного поработаю, а потом мы куда-нибудь сходим». Он оглянулся на девушку, но все-таки сказал: «Я по тебе уже соскучился. Целую». Он положил трубку. Девушка сидела на неудобном стуле, шапку держала на коленях. У нее оказались очень черные волосы и ничего не выражающее лицо. Видимо, она была воспитанная девушка и ее научили делать вид, что ничего не слышишь из чужого разговора.
Он вернулся к себе и закрыл дверь. «Я сейчас подою, - сказала старуха. – Подождите».
Телефон зазвенел снова, и он решил не подходить. Солдатик достал из кармана гимнастерки оплывший от пота кусок сахара и бросил его дворняге. Но тут Миша вспомнил, что рядом с телефоном все еще сидит незнакомая девушка и, чертыхнувшись, пошел брать трубку.
На этот раз звонил Сергей Егорыч. «Послушай, Миша, там ко мне должны были прийти – (интересно, почему они с матерью никогда не здороваются?) – должна была прийти студентка, Оля…» Он прикрыл трубку рукой и спросил у девушки: «Вы – Оля?».
- Миша, ты слушаешь меня, куда ты пропал?
- Я спросил у девушки, которая пришла к Вам полчаса назад, Оля она или нет. Она действительно Оля.
- Так вот, Миша, я тебя прошу извиниться перед девушкой от моего имени и сказать ей, что занятие переноситься на вторник. Ты понял? На вторник будущей недели.
- Да, - ответил он, и Сергей Егорыч тут же положил трубку. Он подождал и, сказав коротким гудкам «до свидания», повернулся к девушке.
- Оля, Сергей Егорыч просил меня извиниться перед Вами и сказать, что занятие переноситься на вторник. Вы поняли? На вторник будущей недели.
- Поняла, - сказала Оля тихо. – Извините. До свидания.
Он закрыл за Олей дверь и понял, что уже не может вернуться к бабке с яичной скорлупой вместо глаз, к солдатику с неприличной фамилией, к псу, звонко разгрызающему сахар, а может теперь только ждать Сашу (Птенчика, Попу, Русскую Прусту, ох, сколько имен он успел ей напридумывать), только ждать ее, а когда она придет, уже скоро, сразу лечь с ней в постель, а потом быстренько закончить статью, она что-нибудь подскажет, и со статьей все получится легко и быстро, а потом уже будет вечер, и домой придут мама и Сергей Егорыч, поэтому лучше куда-нибудь уйти… Куда бы уйти? Ага, ведь сегодня среда, вот и отлично, пойдем с Птенчиком на «среду».

Саша вышла с работы и поняла, что сейчас будет ловить такси. Внутри искрилось любимое ощущение стремительности, ветер трепал волосы, Мишка ждал, все было легко и прекрасно, и хотелось мчаться не останавливаясь, быстро говорить, смеяться, двигаться, и вообще все было – праздник, а метро – это будни, и она  побежала через дорогу, чтобы успеть перехватить зеленый огонек на той стороне.
В такси она закурила. Все было как надо – ритм бьющего в ветровое стекло снега совпадал с ритмом жизни, и она вдруг поняла, что если послушается Мишку и бросит работу, то ничего этого не будет. Уже некуда будет мчаться и нечего ждать, и все будет известно, а покупки будут совместные и рассудительные, и нельзя будет угрохать всю зарплату на такси или, как недавно, на бусы из камня по имени авантюрин (за одно только это имя), и уже не будет сигарет со сладким привкусом запретного плода, и ночных прогулок от его до своего дома, и блаженных ночей одиночества с тетрадкой на коленях…

- А кто там будет? – спросила Саша
Они шли по раскатанному снегу бульвара, и она крепко держалась за его рукав.
- Попчик, я даже не знаю, что там будет
Фиолетовым светом начали наливаться фонари.
- Ты не находишь, Птенчик, что наша жизнь устроена странно?
- Отчего, Михаил Палыч?
- Вы, Саша, задали удивительно точный вопрос. Именно – отчего. Я бы даже сказал: от чего? Ты себе не представляешь, как мне надоела эта жизнь, когда в доме вечно толкутся студенты Сергея Егорыча, а ко мне обращаются только когда надо вынести помойное ведро. Вот от этого мы с тобой и идем. Как бы я хотел сейчас никуда не ходить, а сидеть и писать. И чтобы ты готовила мне ужин.
- Бедный Михаил Палыч, - сказала она.

Между тем мама начала принимать меры. Добыв каким-то образом Мишин телефон, она договорилась с его мамой, что у Миши  Саша ночевать не будет. А дочери сообщила, что в час ночи будет закрывать дверь на второй замок, от которого у Саши не было ключа.
Глупость поведения мам (как будто мы не можем лечь в постель днем!) была настолько очевидна и вместе с тем настолько необъяснима (взрослые же, вроде, люди!), что гнев уступал место изумлению, а оно, в свою очередь, - смеху. И настолько, видимо, в разных измерениях существовала их любовь и отношение к ней мам, что отношение уже не воспринималось, точнее – воспринималось как стихийное явление, вроде дождя или снега, с которыми ведь не будешь объясняться, выяснять отношения.
Реальность их любви чудесным образом одолевала уродливые меры мам, настаивала на своем, убеждала следовать себе, когда они попытались быть послушными детьми.
Она поцеловала его в закрытые засыпающие глаза, пробралась по скрипучему коридору и отправилась ловить такси. Около двери своей квартиры Саша была в четыре минуты второго. Второй замок был закрыт. И так ей вдруг не захотелось звонить, разговаривать со своей пунктуальной мамой, что она развернулась и вышла в тихий темный двор. Пахло теплым хлебом. Впереди была целая ночь – до девяти, до работы. Спешить некуда. Шагая по безлюдным тротуарам, Саша читала стихи. Пастернака хватило до Волхонки, Цветаевой - до Кремля. В половине четвертого она оказалась возле Мишиного дома.
«Спит», - про себя улыбнулась она. Медленно, пешком стала подниматься по лестнице на его пятый этаж, останавливаясь на площадках, глядя в круглые окна на вдруг поваливший косо снег. За лифтом лестница еще немного продолжалась, утыкаясь в запертую дверь на чердак. Там можно было скоротать оставшиеся четыре часа. Она посмотрела на его дверь (и сюда нельзя звонить, и здесь – мама!), на всякий случай, встав на цыпочки, провела рукой по верхнему косяку, где иногда оставляли ключ, на всякий случай легонько нажала на дверь. «Хорошо бы он сейчас проснулся и открыл мне», - подумала она, ступив на первую ступеньку чердачной лестницы.
За спиной раздался щелчок. Саша стремительно обернулась. В раскрытой двери – встрепанный, сонный и в трусах стоял Миша. «Заходи», - сказал он. «Ты чего?» – восхищенно прошептала Саша. «Не знаю, - ответил он. – Проснулся вдруг и решил открыть дверь. Ну, заходи, холодно».
Когда прозвенел будильник, она выбралась из его размаянных объятий, шепнула «ты спи, я сама ей все скажу» и отправилась на кухню, где уже погромыхивала Мишина мама.
И напрасна, совершенно напрасна оказалась эта уступка приличиям, и куда правильнее было бы неслышно пробраться по коридору и покинуть квартиру, до конца используя чудесный дар ясновидящего сна любви, потому что мама кричала, громко и неприятно, что ее чудненького умненького сына испортили женщины, что они отрывают его от работы, что они сделали из него быка-производителя («Да Вы что, - сказала Саша, - зачем же так о сыне…»), что они, Саша с Мишей, подлецы и лгуны, что они заранее договорились, как он откроет дверь («Мы не договаривались, - сказала Саша, - он просто проснулся и открыл»), что невозможно ни с того, ни с сего встать вдруг среди ночи и открыть дверь… «Как раз можно», - подумала Саша.
И, приехав на работу, с лязгом отпирая одну за другой железные двери вольер, выпуская на свободу ошалело на нее скакавших псов, носясь и валяясь с ними в снегу, «как раз можно», - думала она.

Миша проснулся от маминого крика и, приподнявшись с постели, закрылся на крючок. Он слышал, как за Сашей захлопнулась входная дверь, потом слышал, как ушла мама. Потом в квартиру позвонили, и кто-то прошел к Сергею Егорычу. Значит, уже пора на работу, а он все лежит. Лежит, глядя на серый в зимнем рассвете, потрескавшийся потолок. Тепло Сашиного ночного присутствия выветривается, сходит на нет, тонет в мамином крике, в шаркающих шагах Сергея Егорыча, и он понимает, что устал.
Устал здесь жить, выносить помойное ведро, искать приют для любви, стараться рассмотреть, расслышать ее сквозь косые мамины взгляды и прямые поучения.
В дверь постучали, и Сергей Егорыч нейтральным голосом сообщил: «Миша, тебя к телефону». Он натянул брюки и пошел к телефону. Сашина мама, официально-любезно представившись, сказала, что хочет побеседовать с ним «о судьбе своей дочери». Они договорились о встрече через два дня, и он понял, что устал окончательно.
А за столом Сергея Егорыча сидела бледная девушка с черной косой. «Оля», - вдруг вспомнил он. И совсем уже неожиданно для себя вспомнил еще одно, - что на Олю его мама глядела благосклонно.

Это было восхитительное, счастливое озарение, сразу со всем и всеми примирившее. Да, вот так он и уйдет от всех: от маминого вечно недовольного соседства, от нарочитой нейтральности Сергея Егорыча, от грязного раздражающего быта. Так он уйдет от всего, что мешает, и машинка будет стоять на столе, а не на табуретке. Так он уйдет и от Саши. Эта странная птица, залетевшая как-то осенней ночью в его комнату, стала причинять слишком много неудобств. В постели, конечно, было чудесно, и у нее получается хорошая проза, но мало ли у кого получается хорошая проза, а проблема постели решится тут автоматически.
Все это надо было еще проверить, но он почему-то уже знал, что все решил правильно.

«Ну, вот, Миша, у меня все. Надеюсь, мы друг друга поняли», - и Сашина мама примяла в пепельнице сигарету. Он бы даже залюбовался ею, тоненькой, как девочка, с короткой девической (почти мальчишеской!) стрижкой, он бы даже заинтересовался ею, если бы не дикое содержание разговора, не дикая роль нашкодившего школьника, которую она ему отвела. Он невольно сравнивал ее со своей матерью – расплывшейся, шестимесячно-завитой, давно уже перешедшей на безвозрастную униформу тусклых юбок и жакетов (а ведь почти ровесницы!), ее гладкую, рассудительную, не лишенную юмора речь со школьными штампами своей матери (а ведь мать не менее образованна!), чувствовал, что исполняется восхищения. Мать, о какой он всегда мечтал, и какой у него никогда не было. Он встал. Жалко сейчас было только одного, – что он никогда больше не увидит эту женщину.
«Вы, наверное, хотите зайти к моей дочери, - сказала она. – Первая дверь налево».
Саша лежала на диване. Он подошел к этому дивану и остановился. Надо было как-то сказать, но как и что собственно говорить, непонятно. Здесь все было другое, здесь была Саша, ее глаза, и все уже было совсем не так ясно и неотвратимо, как минуту назад. Она встала на диване и обняла его, прижалась тесно и доверчиво. Не в силах оторвать голову от ее груди, он с удивлением понял, что первый раз у нее дома, в ее комнате. Значит, вот здесь она живет, значит, вот как она живет…А тело уже начинало тяжелеть от сладкой привычной истомы… «Пойдем на улицу», - сказал он через силу.
Отпустила его и спрыгнула с дивана. Одеваясь, косилась на него. О чем говорила с ним мать – понятно и как говорила – тоже понятно, старые штучки, но неужели на него подействовало, на такого взрослого и умного, да что же это с ним?
Они молча спустились по лестнице и вышли на улицу. Молча прошли двор, перешли через дорогу. Булочная, магазин «Океан», тающий слякотный снег под ногами, автобусная остановка, вспугнутая с лужи ворона. Сейчас он должен сказать. Сейчас он скажет.
- Ты только не думай, пожалуйста, что это из-за разговора с твоей мамой, - сказал он. Все равно бы так было. Нам нужно расстаться, Попа.
- Не-а, - тут же ответила она.
- Как это?
- Очень просто. Я не хочу с тобой расставаться и не буду. Представляю, что она тебе наговорила. Небось, и мои семнадцать лет фигурировали?
- Да, но дело же не в этом, совсем не в этом. Просто мне самому надоело. Мне надоела такая жизнь. Я хочу жениться.
- Ух ты, - она дернула его за рукав, - смотри, какая кошка!
- Саша, я хочу жениться, у меня есть невеста. Ну пойми, пожалуйста, я хочу жить в нормальном доме, чтобы можно было спокойно писать, и у меня есть невеста, и мы собираемся пожениться…
- Ну и что, - сказала она, провожая глазами убегающую кошку. – А я тебя люблю.

Целую неделю он спал один. За эту неделю он сдал в редакцию две статьи, два раза был в гостях у невесты и один раз вынес помойное ведро. К концу недели он понял, что ждет Сашиного звонка.
Нет, - говорил он себе, - какой звонок, мы ведь расстались, я ведь ей сказал. Да, - говорил он себе, - ведь она отказалась расставаться, она позвонит. Черт знает что, - говорил он себе, - а не женщина. Ее гонишь, а она все равно… То ли дело Оля…
В гостях у невесты ему очень нравилось. Правда, роль была непривычна, зато привлекательна, он с удовольствием осваивал ее. О приезде надо было договариваться накануне, и он ждал у телефона, пока Оля ходила спрашивать маму, можно ли ему приехать. В подъезде он разворачивал цветы и бросал хрусткую бумагу в уголок. Поднимаясь по лестнице, он слышал, как она потрескивает, расправляясь. В комнате, на круглом столе, покрытом скатертью, стояли тонкие прозрачные чашки, вазочки с вареньями, блюдо яблок. Оля, садясь, расправляла платье и убирала косу за спину. Олина мама разливала чай и расспрашивала его о работе. «Мишенька, попробуйте вишневого варенья». Когда мама уходила на кухню присмотреть за пирогом, он не знал, о чем говорить с невестой и спрашивал, понравился ли ей его последний рассказ. «Да», - тихо отвечала Оля. «Но какая же она красивая!» – говорил он себе, помогая окрепнуть уже знакомому восторгу. Она действительно была очень красивая. Опускала глаза под его взглядом, и он любовался длинными черными ресницами. Возвращалась мама с пирогом.
Он понемногу осваивался, начинал рассказывать истории из редакционной практики – смешные, но в рамках. Иногда забывался, уже разогнавшись, понимал, что история недостаточно пристойна, и приходилось с полдороги все перекраивать: раздавать подцепленных в командировке телок беспутным фотокорреспондентам, изобретать эквиваленты уютному матерку, обменивать водку с пивом на бокал сухого. Это было сродни творчеству, приятно возбуждало. Оживлялась и Оля, смотрела на него широко распахнутыми глазами, разрумянивалась, смеялась. Казалось, вся квартира существует лишь как удивительно удачная декорация к его рассказам. Персидский ковер на полу, темное дерево стенки, таинственный мир хрусталя за стеклом, плотные складки гардин окружали его своим теплом, он был в центре.
Мама деликатно исчезала, Оля просила помочь с английским, и они шли в ее комнату. Он со вкусом объяснял «present continius”, заставляя ее спрягать глагол “жениться”. Оля безбожно путалась, и это было так трогательно, что он начинал ее целовать (“to kiss”). Оля закрывала глаза и осторожно клала руки ему на плечи.

Ночной вагон метро был желт, полупуст, устал. В нем можно было бегать из конца в конец, дергать за ручки запертых дверей в соседний вагон, висеть на поручнях, но ничего этого не хотелось. После того, как мать говорила с Мишкой, Саша взяла на работе отгулы и целых пять дней провела у подруги на даче – чудесной бревенчатой даче, среди сосен, тающего снега. В ежеутренних прогулках по лесу, бесконечному и дремучему, забывалась не только вся московская жизнь, но и собственное имя. А в ежевечерних посиделках на застекленной веранде урчание самовара, огромные объятия древнего кресла, мерное мелькание хозяйкиных спиц обволакивали таким уютом, что засыпалось после мгновенно, без мыслей, даже путь до кровати не помнился.
Они досидели до последнего – последнего воскресного автобуса, идущего на станцию. Дольше оставаться было невозможно, с утра обеим на работу, и теперь Саша покачивалась в вагоне метро, безразлично пробегающем последний отрезочек пути – от вокзала до дома.
В Москве оказалось тесно, и грязно, и шумно, но, начавшийся было на вокзале протест всему этому, теперь сменился тупым отвращением и усталостью. И вдруг, разом, как проснувшись, растерянно заозиралась – что же это такое? Да ведь он меня бросает! Напротив, оказалось, сидит пара: пожилая, но с гладким еще, яблочным румянцем и густой седой челкой из-под мохеровой беретки женщина и верткий ухватливый чернобородец с быстрыми карими глазами. Он беспрерывно что-то говорил соседке высоким картавым голосом, а руки его, будто отдельно от разговора, беспрерывно перекладывали из сумки в сумку какие-то книжки и пакетики, а глаза, уже совершенно отдельно от всей его, общей с пожилой, жизни все время цепко примеривались к Сашиным глазам. И под этим взглядом, в какой-то связи с ним, с мохеровой береткой, с чьим-то профилем, видным через два стекла в соседнем вагоне, вдруг сложилось ясное: А ведь он меня бросает!
Кто-то заиграл на детской флейте, звуки были неумелые, свистели и срывались, все разом повернули головы на эти звуки (и чернобородый с мохеровой тоже), и пронзительно, как вырвавшееся «си», неотвратимо, как повернутые головы, Саша поняла: Он меня бросает. Она вышла из вагона, и звук флейты еще долго несся вслед по пустынной платформе.
В коридоре перехода она оказалась одна, желтоватый мрамор стен был как «си» неумелого флейтиста, и она поняла, что уже сейчас, в озарении и разгаре горя, прикидывает, как описать это свое одиночество в коридоре метро, гулкость шагов, таинственность поворотов, поняла, что уже описывает все это, строки скачут в голове, и отстраненно подумала: Мишкина школа.

Статья никак не складывалась. Не то, что не складывалась, - даже не начиналась. Да и как она может начаться, если в голове пусто, а в остальном – один только протест работе на заказ. И этот проклятый диван, на котором приходится сидеть, печатая. Несколько дней назад он сменил постельное белье, но это не помогло: неуловимый аромат, след Сашиного присутствия снился по ночам, начинался, стоило прикрыть глаза. От него спасали только вкусные уютные запахи дома невесты, да отвлекал ненадолго ее белый лоб, пахнущий душистым мылом, но, как назло, они умудрились поссориться.
Это казалось настолько невероятным – поссориться с Олей, что сначала он даже не понял, что происходит, и все продолжал посмеиваться.
- Представляешь, сказал он ей, - когда я в первый раз увидел тебя, то вспомнил начало этого рассказа… Ну, ты поздоровалась, и я вспомнил: «Здравствуйте, - сказала она, - я буду Вашей женой. Так и сказала». Помнишь, я тебе давал читать?
- Почему? – спросила Оля и, кажется, первый раз посмотрела на него прямо, в глаза. Взгляд был на удивление жесткий, и никакой любви в нем не было.
- Что – почему, ангел мой? – спросил он, пытаясь ее обнять, но худенькое плечо неожиданно ушло из-под руки.
- Почему ты сравниваешь меня с такой женщиной?
Он наконец понял.
- Птенчик, господь с тобой, я совсем не сравниваю тебя с этой женщиной! Я только указал тебе на удивительное совпадение. Знаешь, судьба часто делает такие подарки: не творчество отражает жизнь, а совсем наоборот – жизнь покорно повторяет творчество…
- Я не хочу, чтобы ты сравнивал меня с такими женщинами…
Они так и не договорились. Он не видел за собой никакой вины, видел только, что Оля, с которой он решил прожить жизнь, не понимает прелестной игры, того, что манит его больше всего на свете, того, чем так хотелось бы заниматься именно в ее, Олином доме.
Миша с удивлением обнаружил в себе эту потребность, которой раньше, вроде, не было. Потребность смачно прочесть вслух восхитивший абзац, удивиться необходимости, единственности слова, подсказанного другим, встретить понимание своему наслаждению и страху от рокового сплетения литературы и жизни. Неужели и к этому приучила, этим пониманием избаловала Саша?

Как-то давно (их знакомству с Сашей было тогда месяца полтора) он валялся с книгой на диване и исподтишка наблюдал, как Саша убирается в его комнате. Только что выбравшись из-под одеяла, она натянула на голое тело его свитер и принялась за уборку. Было чертовски приятно лежать вот так, не одеваясь, и смотреть на нее. Она разбирала вещи, грудой сваленные на стуле.
Брюки складывала аккуратно и вешала на спинку стула, для рубашек раздобыла где-то вешалку, а ношенные сбрасывала на пол, в стирку. Барахла было много. Вдруг мелькнуло что-то черное. Он еще не успел вспомнить, а она уже расправила и держала перед собой, любуясь, длинное бархатное платье. Он внимательно проследил за выражением ее лица. Нет, ничего, просто удовольствие от красивой вещи. Ага, а вот и любопытство.
- А это откуда?
- А-а, это любовница забыла, - между прочим, утыкаясь в книгу.
- Михаил Палыч, не пудрите мне мозги. Это не лифчик и не трусы. Куда ж она пошла без платья?
Бесполезно. Никакой ревности. Придется сказать правду – как валяли дурака, снимали фильм, и одна из самодеятельных актрис была в этом вот платье, выкопанном кем-то из бабушкиных сундуков.
- А можно померить?
- Меряйте… - Он снова углубился в книгу, а когда поднял глаза, она уже переоделась.
Собственно говоря, он первый раз видел ее в платье, и само это оказалось неожиданным. Вместо задорной беспризорницы с пацаньими ухватками, которую накормить и обласкать показалось однажды так ново и забавно, перед ним стояла изящная молодая женщина. Она преобразилась совершенно, и мысли не было, что она может так гениально сыграть. Уж он-то, открывший, расколдовавший ее тело, думал, что знает его наизусть, а оказалось – нет. Ни этой завораживающей линии бедра, ни гордого разворота плеч, ни белизны длинной шеи он не знал. «Сашенька!» Она шагнула к нему, и он понял, что и поступи этой не знал. Чудесная незнакомка, перед которой вдруг неодолимо захотелось упасть на колени, приближалась, и он действительно откинул одеяло и встал голыми коленями на холодный пол, приник лицом к теплой узкой юбке. Он почувствовал ее руки на своих волосах, поднял к ней голову, поднялся сам. В этом объятии было непередаваемое ощущение новизны, а от прикосновения бархата к обнаженному телу добавлялось еще и чувство участия в совсем новой изысканной игре – любимое чувство. Он подтолкнул ее к двери и вывел в коридор, где висело большое, в рост, зеркало. Они выглядели даже эффектнее, чем ему представлялось. Несколько минут они с почтительным удивлением смотрели на эту далекую композицию: обнаженный чернобородый красавец, держащий в объятиях стройную женщину в черном платье. Восхищенные, чуть напуганные тем, что гармонией и красотой эта композиция обязана им, они отвернулись от зеркала, спрятались друг в друга, в поцелуй. Казалось, в этом поцелуе был он весь, но откуда-то изнутри вынырнул остроглазый наблюдатель и шепнул тихо, в самое ухо: «Оглянись. Вы сейчас должны клево смотреться». Он приоткрыл глаза и осторожно покосился на зеркало. Глаза стройного существа, чьи губы он все еще чувствовал на своих, украдкой, через пряди волос, оценивающе смотрели в зеркало.

Она не позвонила. Просто был уже жаркий майский день, Миша стоял под душем, закрывал глаза, подставлял лицо под прохладные струи, и тут услышал звонок в дверь. Из ванны он выскочил босиком, на ходу закрутил полотенце вокруг бедер, накапал на коридорный линолеум. Она переступила порог и протянула к нему руку. «Смотри, - сказала она, - я шла, а на меня упала, прямо с неба…» На ладони у нее лежала маленькая, салатово-зеленая гусеница. Шорты, и выгоревшая футболка, и холщовые сандалии на босых ногах, и уже чуть загорелая кожа…
- Мы на велосипедах катались, - сказала она.
Он потянулся к ее руке, чуть не наткнулся на гусеницу (деловито ползущую вверх, к локтю), опасливо руку отдернул.
- Да брось ты ее, ради Бога!
- Куда же я ее брошу? А, знаю, можно на цветок посадить?
- Сажай куда хочешь, только убери…
Саша осторожно перенесла невесомое зеленое тельце на стебель засохшей кухонной фиалки, плеснула на землю желтоватой воды из банки.
- Пойдем, - сказал он. – Очень тебя прошу, пойдем.
Он взял ее за руку и привел в ванну. С треском закрыл дверь и щелкнул задвижкой.
- Меня ребята ждут на улице, - сказала она.
Он, молча, до отказа отвернул краны, сбросил с себя полотенце и потянул наверх ее замызганную майку.

Колоссальное облегчение наступило. И спокойно, не торопясь, заворачивались краны, тщательно, любовно обтиралось полотенцем тело. Рвущуюся наружу огромную благодарность к ней он старался сдержать, суетливо оправдывался перед самим собой: «Просто привычка». И пугался, понимая, что просто привычка такого удивительного покоя не приносит.
Саша сбегала вниз, но ребят у подъезда уже не было. Видимо, они обо всем догадались и не стали ждать понапрасну.
Она снова вошла в лифт, поднялась на пятый этаж и позвонила. Дверь открыл незнакомый молодой человек. Оторопев, она остановилась на пороге. Незнакомец сказал «ты чего?» Мишкиным голосом и потянул ее в квартиру. Он был неприятно белокожий, толстоватый и смешной. Сырые черные волосы клочьями торчали во все стороны. Он неуклюже затоптался в коридоре, пропуская ее вперед.
Квартира была его. Знакомо скрипел под ногами коридорный паркет. Была дверь в его комнату. Были его вещи на вешалке, было зеркало, в котором навсегда застыло отражение самого начала их любви. Был запах его дома. А его не было.
Только гораздо, гораздо позже Саша поняла, что же было. Просто она больше не любила его. И почувствовала себя древней, все отжившей старухой…
1988 г.