Славой Жижек, В защиту проигранных дел (2008)
Перевод с английского.
Глава 5. Революционный террор от Робеспьера до Мао.
«Что вы желаете?»
В своей книге «Logiques des mondes”, Ален Бадью рассматривает реализацию на практике вечной Идеи политики революционного правосудия от древнекитайских «легистов» до Ленина и Мао, включая якобинцев. Революционное правосудие имеет четыре составляющих: волюнтаризм (вера в то, что можно «свернуть горы», пренебрегая при этом «объективными» законами и препятствиями); террор (беспощадное желание сокрушить врага народа); всеобщее правосудие (его непосредственное и жестокое утверждение, без внимания к «сложным обстоятельствам», которые якобы убеждают нас действовать поступательно); и, не в последнюю очередь, вера в народ. В отношении последней достаточно вспомнить два примера: самого Робеспьера с его «великой истиной» («народное правительство по своему характеру должно верить в народ и быть строгим к себе») и Мао с его критикой сталинских «Экономических проблем социализма в СССР», в которой он оценивает точку зрения Сталина как «почти совершенно неверную. Основная ошибка – недоверие к крестьянству».
В современной европейской истории первыми, кто полностью реализовал политику революционного правосудия на практике, были якобинцы во время Французской Революции (3). В 1953 г., когда Жу Энлай, китайский премьер-министр, был в Женеве на мирных переговорах об окончании Корейской войны, французский журналист спросил его, что он думает о Французской Революции; Жу ответил: «Пока все еще рано говорить об этом». В некотором роде он был прав: вслед за дезинтеграцией «народных демократий» в конце 1990х, спор об исторической значимости Французской Революции разгорелся с новой силой. Ревизионисты-либералы попытались утвердить мысль, что падение коммунизма в 1989 г. произошло в самый что ни на есть подходящий момент: оно ознаменовало конец эры, начавшейся в 1789 г., и было последней неудачей статической революционной модели, впервые предложенной якобинцами.
Выражение «всякая история есть история настоящего» как нельзя более подходит к случаю с Французской Революцией: ее историография всегда почти в точности отражала политические зигзаги. Всевозможные консерваторы полностью и единодушно ее отрицают: по их мысли, Французская Революция с самого начала была катастрофой, продуктом безбожного мышления Нового Времени, интерпретировать ее следует как божью кару за грехи человечества, и, таким образом, ее следы должны быть уничтожены насколько возможно полно. Типичная либеральная позиция несколько иная, ее формула – «1789 без 1793». Если коротко, то чувствительные либералы хотят декафеированную революцию, т.е. революцию, от которой революцией и не пахнет. Франсуа Фюре сотоварищи пытаются таким образом лишить Французскую Революцию статуса основополагающего события в истории современной демократии, релегируя ее в разряд исторических аномалий. Они признают существовавшую историческую необходимость утвердить современные принципы личной свободы и т.д., но, как показывает пример Англии, это можно было бы сделать гораздо лучше и куда более мирным способом... Радикалы, напротив, одержимы тем, что А. Бадью называет «страстью Настоящего»: если говорят, что А – равенство, права человека и свобода, тогда незачем сторониться последствий, а нужно набраться смелости сказать, что В – террор, необходимый, чтобы по-настоящему защитить и утвердить А.
То же относится и к воспоминаниям о мае 1968 г. За несколько дней до второго раунда президентских выборов в мае 2007 г. Никола Саркози определил перспективу изгнания духа мая 1968 г. как истинный выбор, стоявший перед электоратом: «На этих выборах мы должны узнать, будет ли наследие мая 1968 г. продолжать существовать, или оно раз и навсегда будет ликвидировано. Я хочу перевернуть страницу мая 1968 г.». Хотя память о мае 1968 г. следует хранить, следует помнить также, что сама по себе эта память – стержень идеологической борьбы: как недавно указали Даниэль Бенсаид и Ален Кривин, «май есть их и наш». Главенствующий либеральный дискурс утвердил взгляд на события мая 1968 г. как начало конца традиционных «левых», взрыв юношеской энергии и творчества, как «запоздалое вступление в гедонистическую современность». Напротив, для «левых» май 1968 г. был уникальным моментом всеобщей забастовки, которая парализовала Францию и явила спектр дезинтергации государственной власти; это был момент объединения студенческих забастовок и рабочих протестов, и часть более крупного движения, охватывавшего студенческие слои в США, Германии и Италии.
Однако было бы слишком легко сказать, что сегодняшние «левые» должны просто продолжать идти тем же путем. Что-то похожее на исторический разрыв, действительно, произошло в 1990е: все, включая современных «радикальных левых», отчего-то стыдятся наследия якобинцев - централизованного революционного террора, - и таким образом, нынешняя doxa такова, что «левые», дабы вновь обрести политическую эффективность, должны целиком себя преобразовать, отказавшись, наконец, от так называемой «якобинской парадигмы». В нашу постмодернистскую эру «эмерджентных свойств», хаотического взаимодействия множества субъективностей, свободного взаимодействия вместо централизованной иерархии, разнообразия мнений вместо одной Истины якобинская диктатура изначально «нам не по вкусу» (термину «вкус» должно придать весь его исторический вес как слову, определяющему простейшую философскую установку). Возможно ли представить нечто более чуждое нашему универсуму, зиждущемуся на свободе мнений, рыночной конкуренции, неприкаянном плюрализме форм взаимодействия, и так далее, и так далее, чем робеспьеровская политика Истины (с большой буквы «И», конечно же), чьей провозглашенной целью было «возвратить судьбу свободы в руки истины»? Подобная Истина может быть утверждена лишь посредством террора:
Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор - добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор - это ничто иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели; он не столько частный принцип, как следствие общего принципа демократии, используемого при наиболее неотложных нуждах отечества.
Эта линия доказательства достигает кульминации в парадоксальном отождествлении нескольких противоположностей. Революционный террор «сглаживает» противостояние наказания и милости: справедливое и жестокое наказаниеврагов есть высшая форма милости, т.е. террор объединяет любовь и жестокость:
Наказать угнетателей человеческого рода – милость; простить их – варварство. Жестокость у тиранов – всего лишь принцип; у республиканского правительства жестокость проистекает из любви.
Открыты ли еще наши уши такому революционному «совпадению противоположностей» - наказания и любви, террора и свободы? Популярный нынче образ Робеспьера – какой-то Человек-Слон наоборот: в то время как ужасно изуродованное тело последнего скрывало мягкую и умную натуру, под добротой и вежливостью Робеспьера пряталась хладнокровная и жестокая решимость, читавшаяся в его зеленых глазах. В таком виде Робеспьер превосходно подходит современным анти-тоталитарным либералам, у кого больше нет нужды выписывать его жестоким монстром со злой усмешкой на губах, как это делали реакционеры в 19 в. Всякий готов признать в нем моральную честность и абсолютную преданность делу Революции, ибо проблема заключается в этом самом «пуризме» Робеспьера, который и является корнем всех зол, как подчеркивает заголовок новейшей биографии Робеспьера – «Фатальный пуризм» Рут Скарр. И, дабы никто не упустил этот момент из виду, Антония Фрейзер в своей рецензии выводит «леденящий душу урок для нас сегодняшних»: как человек, Робеспьер был честен и искреннен, но «кровопускания, произошедшие благодаря этому «искреннему» человеку, определенно, предупреждают нас, что вера в собственную правоту вплоть до ослепления может быть настолько же опасна, как и более циничное намерение рассудочного тирана». Счастливы же мы, кто живет под властью циничных манипуляторов общественным мнением, а не под властью искренних мусульманских фундаменталистов, готовых полностью отдаться реализации своих намерений... что может быть лучшим доказательством этико-политической нищеты нашей эпохи, чья основная мобилизующая сила – недоверие к добродетели!
Что тогда должны делать со всем этим те, кто остается верным наследию «левых» радикалов? Две вещи, по крайней мере. Во-первых, прошлый террор должен был принят как «наш», даже если, - или точнее, поскольку, - его критически отвергают. Единственная альтернатива полууверенной защитной позиции виноватых перед лицом наших либеральных или «правых» критиков – это позиция критиков, кто лучше знает свой материал. Это, однако, не все: нельзя позволять нашим оппонентам определять условия и тему дебатов. Это означает, что беспощадная самокритика должна идти рука об руку с бесстрашным признанием того, что, перефразируя марксово суждение о диалектике Гегеля, есть соблазн назвать «рациональным зерном» якобинского террора:
Материалистическая диалектика полагает, без особой радости, что до сих пор ни один политический субъект не был в состоянии достичь сути истины, которую он пытался установить, без моментов террора. Как вопрошал Сен-Жюст, «чего желают те, кто не желает ни добродетели, ни террора?» Его ответ хорошо известен: они желают коррупции – другого названия поражения субъекта.
Или же, как коротко сказал Сен-Жюст по другому поводу, «то, что производит общее благо, всегда ужасно». Эти слова следует понимать не как предостережение против соблазна силой навязать социуму «общее благо», но, напротив, как горькую правду, которую следует полностью принять.
Следующий важный момент, о котором нужно помнить, это то, что для Робеспьера революционный террор был прямо противоположен войне. Робеспьер был пацифистом, но не из лицемерия или филантропической чувствительности, а потому, что хорошо понимал: война между народами служит, как правило, средством угнетения революционной борьбы внутри каждой отдельной страны. Речь Робеспьера «О войне» имеет сегодня особую важность: в ней он предстает как истинный миролюб, кто беспощадно отвергает патриотические призывы к войне, даже если война формулируется как способ защиты революции, поскольку это и есть попытка тех, кто желает «революции без революции» перевести радикализацию революционного процесса в другое русло. Его позиция, таким образом, прямо противоположна позиции тех, кому нужна война, чтобы милитаризировать общественную жизнь и получить диктаторский контроль над нею. По этой же причине Робеспьер отверг и соблазн «экспортировать» революцию в другие страны, силой «освобождая» их:
Французский народ не подвержен мании делать другой народ счастливым и свободным против воли последнего. Все короли могли бы скукожиться или умереть безнаказанными на своих забрызганных кровью тронах, будь они в состоянии уважать независимость французского народа.
Якобинский революционный террор временами оправдывается (наполовину) как «созидающее преступление» буржуазного универсума, основанного на законе и порядке, в рамках которого гражданам позволено предследовать свои интересы мирным способом, но такое определение следует отвергнуть по двум причинам. Это не только фактически неверно (многие консерваторы вполне правильно указали, что буржуазного законопорядка можно было достичь без террористических эксцессов, как это произошло в Великобритании (хотя не стоит забывать о Кромвеле...); но, что гораздо важнее, революционный террор 1792-94 гг. был примером не того, что Уолтер Бенджамин и другие называют государствообразующей жестокостью, но примером «божественной жестокости». Критики Бенджамина удивляются, что, в конце концов, могла означать «божественная жестокость»: не еще ли это одна «левацкая» мечта о «чистом» событии, которое никогда на самом деле не происходит? Здесь стоит вспомнить отсылку Фридриха Энгельса к Парижской Коммуне как примеру диктатуры пролетариата:
В последнее время социал-демократический филистер опять начинает испытывать спасительный страх при словах: диктатура пролетариата. Хотите ли знать, милостивые государи, как эта диктатура выглядит? Посмотрите на Парижскую Коммуну. Это была диктатура пролетариата.
Можно повторить это, перефразировав, по отношению к божественной жестокости: «Ну, так вот, милостивые государи критики из числа теоретиков, хотите знать, как выглядит божественная жестокость? Посмотрите на революционный террор 1792-94 гг. Это была Божественная Жестокость». (В продолжение можно упомянуть Красный Террор 1919 г....). Иначе говоря, следует бесстрашно отождествлять божественную жестокость с позитивно существующим историческим феноменом, таким образом избегая всей обскурантистской мистификации. Когда находящиеся вне устоявшегося социального поля нападают «вслепую», требуя и безотлагательно реализуя справедливость и месть, это и есть «божественная справедливость»: вспомните панику в Рио-де-Жанейро лет около десяти назад, когда толпы из favelas вошли в богатую часть города и принялись грабить и поджигать супермаркеты, - вот это была «божественная справедливость»... Как библейская саранча, божественное наказание за человеческие грехи, она возникает из ниоткуда, как средство без цели, - или, как сказал Робеспьер в речи, в которой он потребовал казни Людовика XVI:
Народ судит не так, как мировые суды; он не выносит приговоров, но обрушивает гром и молнии; он не осуждает королей, но опрокидывает их в небытие; и этот суд вполне равноценен тому, что творят мировые суды.
«Диктатура пролетариата», таким образом, является другим названием для бенджаминовской «божественной жестокости», каковая находится вне сферы закона. Жестокость эта реализуется как брутальная месть\правосудие, но почему же «божественная»? «Божественный» указывает на «нечеловеческое» качество; таким образом, нужно произвести двойное уравнение: божественное правосудие = нечеловеческий террор = диктатура пролетариата. В бенджаминовской «божественной жестокости» «божественное» должно фигурировать в строгом смысле старого латинского лозунга «глас народа – глас божий»: не в извращенном виде («мы делаем что-то, будучи всего лишь инструментами Воли Народа»), но как героическое приятие одиночности суверенного решения. Это решение (убить, рискнуть или пожертвовать своей жизнью), принятое в абсолютном одиночестве, без прикрытия «большого Другого». Если это решение сверхморально, оно все же не «аморально», оно не дает субъекту право просто убивать с некоей ангельской невинностью. Лозунг божественного правосудия – «суд вершится, гибнет мир»: посредством суда, точкой, в которой суд не отличается от мести, «народ» (безымянная часть исключенной из общества части) устанавливает свой террор и заставляет другие слои платить их цену. Это Судный День в долгой истории угнетения, эксплуатации, страданий или, как это об этом очень ярко сказал Робеспьер:
Чего вы домогаетесь, вы хотите, чтобы истина в устах представителей французского народа не имела силы? Истина, несомненно, имеет свою силу, свой гнев, свой деспотизм; ее звуки, трогательные и ужасные, с силой раздаются в чистых сердцах и в преступных умах, и лжи более не дано, как Салмонею, подражать грому неба; но в этом обвиняйте природу, обвиняйте народ, который чувствует и любит истину.
Это-то и имеет в виду Робеспьер в его известном обвинении умеренных, что они на самом деле желают «революцию без революции». Они желают такую революцию, в которой не было бы излишнего слияния террора и демократии; которая уважала бы социальные устои, подчинялась ранее существовавшим нормам; которая была бы лишена «божественного» измерения и, таким образом, сводилась бы к стратегическому вмешательству с четкими и ограниченными целями:
Граждане, вы хотели революцию без революции? Откуда этот дух преследования, который явился пересматривать, так сказать, тот, с помощью которого мы сбросили свои цепи? Но какое верное суждение может сделать кто-либо о плодах этих великих восстаний? Кто может указать, вслед за свершившимся событием, точный момент, в который должны были бы вздыбиться волны народного восстания? Если бы так, какой народ смог бы когда-либо сбросить с себя ярмо деспотизма? Ибо, хоть это и правда, что большая страна не может восстать одномоментно, и что удар по тирании может нанести лишь ближайшая к ней группа граждан, как эти последние вообще решились бы атаковать ее, если бы, вслед за победой, выборщики из удаленных областей могли вменить им в вину длительность или жестокость политической тревоги, которая спасла Родину? Их действия следовало бы рассматривать как оправданные молчаливым proxy за все общество. Французы, друзья свободы, встретившись в Париже в прошлом августе, выступили именно в таком качестве, от имени всех департаментов. Их действия должно либо полностью признать, либо отвергнуть. Заставить их отвечать по закону за некоторые кажущиеся или настоящие беспорядки, не отделимые от столь великого шока, значило бы покарать их за их преданность.
Эта аутентичная революционная логика может быть отмечена уже в использовании речевых фигур. Робеспьер любит выворачивать наизнанку обычной ход мысли, когда вначале подается якобы «реальное», а потом демонстрируется его иллюзорность: он часто начинает с того, что рисует некое положение или ситуацию как абсурдное преувеличение, фикцию, а затем напоминает нам, что то, что при первом рассмотрении не может не быть фикцией, на самом деле есть сама истина: «Но что я говорю? То, что я только что описал как абсурдное предположение, на деле есть весьма настоящее положение вещей». И эта же самая радикальная революционная позиция позволяет Робеспьеру отмести «гуманистические» заботы о жертвах революционного «божественного правосудия»: «Чувствительность, каковая оплакивает исключительно врагов свободы, кажется мне подозрительной. Прекратите трясти передо мной окровавленным платьем тирана, иначе я поверю, что вы желаете заковать Рим в цепи».
Примечания:
В данном варианте опущены ссылки на литературу.
