Когда нас долбанули

Александр Курушин
       В 1928 году Михаил Афанасьевич и Любовь Евгеньевна Булгаковы поселились в Москве на Пироговской, которая соединяла Новодевичий монастырь с Пречистенкой, где жили многие друзья Булгаковых, например Шапошниковы. Дед Натальи Вадимовны Шапошниковой был директором музея им. Пушкина, здесь же жили Лямины и Ермолинские. Мы сидим в тесной от «булгаковской мебели» однокомнатной квартире, которая отстоит на 30 метров по прямой от той самой булгаковской квартиры с кабинетом, где работал Мастер. От той квартиры, на двери которой была прикреплена табличка «Бутон Булгаков. Звонить 2 раза».
       Любовь Евгеньевна лежит на «закорюке», обрамленная портретами М.А. и своими – Серафимы из «Бега». Тихо урчит магнитофон «Романтик». Июнь 1986 г.



Епифанцев:… И вот в журнале «Театр» появилась фотография, где написано: «В роли Иешуа-Га-Ноцри артист Брусникин». Я подумал: «Вот - теперь я могу умирать. Это я добился, что в нашем журнале «Театр» напечатали Иисуса Христа».
Шапошникова: А что там было написано про сам спектакль?
Епифанцев: Нет, там было о Малой сцене, и вот эта фотография. А рецензия очень хорошая была в «Известиях», называлась «Бал разума», написал её, дай Бог память…, а потом вдруг появилась заметка в «Правде», о Малой сцене, и кончается она тем, «что хотя бы ради того, чтобы увидеть в роли Понтия Пилата Марка Исааковича Прудкина, стоит посмотреть этот замечательный спектакль». До сих пор играет Марк Исаакович Понтия Пилата.
Белозерская: И очень хорошо.
Шапошникова: Он слишком стар, по-моему, для такой роли.
Епифанцев: Ну если бы он не играл бы Понтия Пилата, то во МХАТе никогда бы не вышел этот спектакль.
Белозерская: Нет, Понтий Пилат и не должен быть молодым.
Епифанцев: Нет, ну у нас «Бал при свечах» - это уже восьмой вариант пьесы и он представляет из себя не просто классическое представление, нормальные роли, или мистические, а это как бы вот артисты, после прочтения самого романа, разговаривают меж собой о жизни, о смысле, о Боге, о добре, вспоминая какие-то страницы романа. Или как бы подкрепляя какие-то свои рассуждения.
Белозерская: Непосредственно булгаковского там нет?
Епифанцев: Не то, что там реалистические сцены, актеры выходят в своих костюмах… Интересно, как принимали спектакль. Принимали его очень сложно. Только Олег Ефремов доказал своим авторитетом, что можно его играть, чтобы он был, этот спектакль. Не то, что мол, поучили, поэкспериментировали, что вот вам эксперимент, ну и все.
Белозерская: Ну вы молодец, что так сделали.
Епифанцев: И вот Ефремов своим авторитетом просто настоял.
Шапошникова: Он присутствовал, дал добро?
Епифанцев: Ему понравилось. Тем более, что нам очень повезло. Сейчас, когда как говорится, искусства нету, особенно театрального искусства, театр отстал на 100 или на 200 лет от жизни, даже трудно об этом говорить, что в этом спектакле что-то присутствует. Ну скажем, мы с режиссером ставим после каждого спектакля оценку по 100 бальной системе. Мы ставим оценку не сговариваясь, например, я ставлю 62, а он – смотрю его бумажку, он ставит «63». Назавтра он ставит 71, я ставлю 70. Он говорит – 48, я говорю – 46. И вот – если за 50 % по нашей шкале оценки не превышает спектакль, сегодня, например, идет на 46, то он получается пошлым, глупым, с претензией какой-то, и все выходят, и все плюются. Все без исключения, кто бы не смотрел. Если он переходит за 50% по нашей шкале оценки, все без исключения выходят, одни начинают говорить очень умные слова, что они поняли, другие говорят, я ничего не понял, но как будто в церкви побывал. (Одобрительный смех Л.Е. и Н.В.) И вот когда мы сдавали спектакль, нам просто повезло, что Ефремов, когда принимал спектакль, он вошел и увидел начало спектакля, 15 минут, где было ну не 100, но 98-99%. Потом ушел, там спектакль провалился до 30%, было безобразие полное. Но когда Ефремов вернулся и просидел около двадцати минут, они тоже были около ста процентов.
Шапошникова: Повезло ему, вернее Вам.
Епифанцев: Да, а вчера была сдача худсовету, когда он не присутствовал, и когда спектакль прошел на самом высшем уровне. Ну никогда он так хорошо не шел, и весь Худсовет был в полном восторге. И Ефремов, когда увидел начало и конец, понял, почему так восторгались его товарищи. Но когда начали из Министерства, как говорится, протестовать, они тоже были правы, потому что они видели середину провала. Но с другой стороны, они протестовали по другим причинам, вот например, есть там фраза, что каждому будет дано по его вере. И вот один говорит: «А мне по какой вере будет дано?»
Белозерская: Это кто говорил?
Епифанцев: Начальник в Управлении театров спросил: «По какой вере мне будет дано?» (Белозерская и Шапошникова смеются) Я ему ответил:
-По Вашей, по вере начальника управления театров. По вашей, коммунистической, по нашей, социалистической вере. Морали и всему.
-А что вы имеете под этим в виду?
-Ну, как… свершение все ваших чаяний, надежд, мечты. У вас есть же мечта, чем вы живете. По всему вам это будет дано. Что вы ходите получить от жизни, во что вы верите, то и будет вам дано…
       Ну и так далее. Так вот к чему я подбираюсь. А потом я вдруг, значит, сел и написал инсценировку «Собачьего сердца». И положил ее в стол, как никому, как говорится, не требующуюся. Потому что наш завлит Смелянский, который сейчас защищает диссертацию докторскую по Булгакову, сказал мне, что…
Белозерская: Это Альтшуллер?
Епифанцев: Да, Альтшуллер, Смелянский. Он сказал, что никогда это никто не разрешит, никогда это никто не напечатает, и этого не будет.
Шапошникова: Он вообще то прав был…
Епифанцев: Ему можно верить, хотя я с ним не согласен. Верил, что когда-нибудь разрешат. И я положил ее в стол. Но никто не интересовался этим. Я тоже никому активно не навязывал. Я только подарил один экземпляр артисту Буркову. Который сказал, что он готов ее завтра играть. У него уже образ готов. Я – говорит – хоть завтра его сыграю, Шарикова. (Оживление слушающих дам). И все, на этом все. И вдруг ко мне пришла молодежь, новое руководство тетра на Бронной. И завлит театра на Бронной говорит: «Дай мне твою пьесу почитать, «Собачье сердце»». Срочно, притом. Они новый репертуар создают, там пришел новый главный режиссер молодой, и вот новый завлит. Он бывший актер театра Маяковского, так он сам что-то пишет, инсценировки, грамотный человек. Лазарев такой артист на Бронной главный режиссер, стал главным режиссером театра на Бронной, и он с собой привел, значит, своего товарища по прежнему театру завлитом театра. Камратов. На Малой Бронной я никого не знал. И вот они хотят, значит, ее поставить, и пьесу эту, эту инсценировку дали в Главк, в Главное управление культуры при Моссовете, которому они непосредственно подчиняются. И теперь, значит, вопрос стоит…, они спрашивают, ну, а как мол, с «Собачьим сердцем», как, что. Ну, я говорю, я этим не занимался, поскольку не было ни у кого интереса. Не возникал вопрос, что кто-то хочет этим заниматься, и кто-то хочет это ставить. Теперь у меня появился какой-то интерес.
Шапошникова: И с тем же названием пьесу Вы написали?
Епифанцев: Нет, я не назвал пьесу «Собачье сердце», я назвал «Эксперимент». (Пауза). Хотя, если выйдет спектакль, я назвал бы спектакль «Очеловечение».
Шапошникова: Ну, это уж слишком сложно.
Епифанцев: Сложно? Ну а почему должно бы несложно. «Очеловечение» - об этом выделено у Булгакова. Это слово «Очеловечение».
Белозерская: Сейчас модны такие тяжелые слова.
Епифанцев: Ну а что, может и модны. Слово «Очеловечение» значит, что мы за «очеловечение».
Шапошникова: Это в скобках?
Епифанцев: Нет, на сцене будет «Собачье сердце». «Собачье сердце» - это повесть Булгакова.
Шапошникова: Нет, я все же не понимаю «Очеловечение». Может, одухотворенность, процесс? Нет?
Епифанцев: Нет, ну они хотят очеловечить собаку.
Шапошникова: Я все это понимаю. Я спрашиваю – это слово – «очеловечение» – не слишком ли тяжелое? Как заглавие или как подзаголовок?
Епифанцев: Нет, как заглавие. Я пишу пьесу по повести Булгакова, инсценировку. По мотивам повести…
Шапошникова: Но пьесы не существует.
Епифанцев: Ну, как не существует, она существует. Она существует. Я делал эту пьесу еще давно, в 1963 году. Елена Сергеевна подарила Высоцкому. На машинке отпечатанный вариант «Собачьего сердца». И после смерти Высоцкого он остался у меня.
Белозерская: Высоцкий любил Булгакова.
Епифанцев: Да, мы ходили к [Елене Сергеевне]. Мы с Высоцким там, на Суворовском бульваре, читали «Мастера и Маргариту» в рукописи. За столиком Михаила Афанасьевича.
Шапошникова: За каким столиком?
Курушин: За столиком Михаила Афанасьевича, когда Е.С. переехала на Суворовский бульвар.
Епифанцев: Ну, где она жила. Или подождите.
Курушин: Она до 60-го какого-то года жила в Нащекинском, потом тот дом сломали. Нет, наверное, там они читали.
Епифанцев: Да, такой старый желтый дом с большими балконами.
Курушин: Возле метро Кропоткинской? Значит там, в том доме.
Епифанцев: Ну, я помню, как войдешь, [Елена Сергеевна] сказала, там был овал такой, что Михаил Афанасьевич мечтал, чтобы там кто-нибудь нарисовал Воланда. И я хотел нарисовать. Тогда я много рисовал. Ну и вот. Звонил, значит, Камратов Чудаковой. И я звонил. Она говорит, что в смысле вот того, что это, как пробивать пьесу, поскольку не напечатанное произведение, и по ненапечатанному вроде как сделана инсценировка…Ну можно, вот скажем…
Белозерская: Простите, я вас перебью. Вы давно к ней обращались?
Епифанцев: Ну, буквально, недели три назад.
 
Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова, 1984 г.
Белозерская: Очень жаль.
Епифанцев: Что очень жаль?
Белозерская: Очень жаль, что вы к ней обращались. Тем более с таким вопросом.
Курушин: Ну, просто для информации.
Епифанцев: Для информации. Она тоже говорит, что это её любимое произведение.
Белозерская: Для какой информации?
Епифанцев: Она сказала, что повесть включена в будущее собрание сочинений.
Белозерская: Откуда, откуда это известно?
Епифанцев: Она говорит, что она включено в предполагаемое будущее собрание сочинений, комиссией по расследованию Булгакова и утверждено, как говорит, в самых высших инстанциях. Будет ли оно напечатано, как говорится, это уже вопрос другой. Но так как оно включено, и утверждено в высших инстанциях, можно на это ссылаться. Что театр сейчас другой, новые формы жизни, работы, что ж дожидаться, пока напечатают…
Белозерская: И Вы, положа руку на сердце, можете сказать, что вы верите ее словам?
Епифанцев: А почему не верить?
Белозерская: Что это включено, и вы не проверяли.
Епифанцев: Ну как же, если она сказала, что это включено, ну как же мне не верить.
Курушин: Ну, можно, чтобы это выяснить, Караганову позвонить.
Епифанцев: Я сказал об этом Смелянскому нашему. Но я не знал, что Караганов – Председатель комиссии по литнаследию Булгакова. А я с Карагановым тоже знаком лично. Так что я теперь я могу обратиться к нему напрямую.
Белозерская: Я вас очень прошу обратиться к нему. Тогда это примет форму джентльменского разговора. А если нет этого подтверждения, то это совершенно невозможно. Потому что это самая мадам, мало того, что она при том, когда меня все и почти все эти самые советские писатели, они же издатели, понимаете, [охаивали], после этого наврала так, что у меня нет слов. Дело было связано с публикацией моей книги о Булгакове. Меня вызвал замести-тель главного редактора, и я сказала, что я человек не гордый, и заберу свою книгу обратно. Потому что я не хочу, чтобы Чудакова редактировала ее. Она пришла [ко мне домой], сразу сказала, как она любит кошек, и как она понимает меня, почему я их люблю, тут же поставила какойто экзотический торт. Одним словом, это странная дама. И эта самая дама, когда ее вышвырнули из Ленинской библиотеки, причем не устранили, а выжили, она не сдалась. Она собрала всех своих бывших друзей у себя, и в виде прощального привета прочла лекцию. В самом шикарном зале. И начиналась эта лекция так: «Я знаю хорошо материал, и я должна вам сказать, что Булгаков очень тяжело пережил смерть Маяковского, и тяжело переживая смерть Маяковского, он в «Мастере и Маргарите» вывел Маяковского как Мастера». Это бред, дешевый, отвратительный бред, и мне не хочется, если вы думаете идти напролом в этом смысле, то я против! Я жалею имя Михаила Афанасьевича! Оно чистое.
Епифанцев: Нет, я вообще-то лично никогда ни к кому не обращался, ни с кем ничего, как говорится. Это только постольку, поскольку завлит театра на М. Бронной к ней обратился и спросил. Я лично обхожусь без них, я занимался Горьким, Андреевым, у меня идет пьеса «Друзья» - это диалог между Горьким и Андреевым. И когда я писал, ни к кому из них не обращался, а ведь у нас есть начальники Горького, начальники Андреева. Которые все это держат у себя. Меня лично вопрос этот не касается. И соприкасаюсь с этим постольку, поскольку я сам тоже художник и артист. У меня свой диалог с любым писателем, которого я читаю, у меня свои отношения. Личные. А вот то, что пишут критики, искусствоведы, литературоведы, это другая сторона. Я вот работаю с Достоевским, и сейчас, когда читаю то, что пишут о нем литературоведы, я понимаю, что это глупость полная. Самая-самая. Чем я больше с возрастом читаю Достоевского, я Достоевского прочел еще мальчишкой во 2 и 3-4 классе, и с тех пор Достоевский мой любимый писатель. И с возрастом я продолжаю его читать, перечитывать по десятому по двадцатому разу, и мне интересно. Любого Бурсова, Фриленгера, когда читаешь, интересно, как любое исследование. Но потом, когда я беру в руки рассказ Толстого «Смерть Ивана Ильича» я понимаю, что все, что написано о Толстом, это полная глупость. Поэтому для меня все эти официальные, как говорится, круги, которые у нас заведуют Толстым, и которые считают, что Толстого такого можно, такого нельзя, что он такой, а не такой, для меня не авторитет. Для меня авторитет только сам Толстой. И его рассказ «Смерть Ивана Ильича». Потому что художественная правда сама по себе есть правда. А если я художник, артист, то я его понимаю не словами умозаключениями какими-то, философией какой-то, я его понимаю сердцем. Простой человек его понимает сердцем. А я понимаю сердцем художника. Я смею утверждать, что я чуть-чуть тоже художник. Тоже я из искусства, понимаете. Я люблю свой язык. Толстой, он для меня родной человек. В том смысле, что я бьюсь над теми же художественными проблемами, задачами, и вот какая-то одна фраза, одна блестка – и как это все меняется. Так что в этом смысле я люблю «Собачье сердце» совсем не так, как они. Кто-то утверждает, что «Собачье сердце» направлено против кого-то, несет тенденцию, политику. А я вижу – это художественное произведение или не художественное произведение. Оно меня увлекает как художественное произведение? Увлекает. Трогает? Трогает. Это на тему, что такое человек? На эту тему. Значит, мне это Интересно. А потом. Ну скажите, ну что они имеют, когда говорят, что это антисоветская повесть? Ну что в этом антисоветского, если каждый человек будет заниматься своим делом и заниматься хорошо? Ну, какому это прогрессивному строю может это помешать? Если действительно заниматься не своим делом, если действительно вмешиваться в природу, как говорит Филипп Филиппович, что мол, природа сама позаботится, как рожать Толстых, как рожать Ломоносовых. Когда нужно, то сделает. А если мы искусственно начнем делать, и как я сделал, то это глупость, ошибка, нельзя вмешиваться так вот, грубо в природу. С ней надо обращаться очень осторожно. И вообще наука – это очень осторожно нужно с наукой, эти открытия делать. Это очень актуально, вечно. Это написано правдиво, это настоящие живые характеры, живые люди. И я вижу, что Шариков – это Чугунков, это живой человек. Я вижу – Швондер как живой написан, они вон до сих пор ходят все. Говорят – это против пролетариата. Ну какой же сейчас пролетариат? Это раньше звучало, что председатель домкома Швондер - это был пролетарий. В наше время это уже не пролетарий.
 Шапошникова: Там есть гениальная фраза, между прочим, это говорит сам доктор. Я точно не помню тех слов, но там есть вообще…
Епифанцев: Они не понимают, что для них Шариков – большая опасность, чем для меня. Он прочтет Энгельса, значит, и поймет из него совсем другое, и такое наворотят вам.
Белозерская: Это фраза, которую все со всех сторон очень побаивались. Ощупывали, осматривали. Это относительно того, как идет разговор… Кто-то из этой комиссии говорит: «Он же был живой, он же разговаривал! Он же был человеком!» А профессор говорит: «Он разговаривал, но это еще не зна-чит, что он был человеком». Вот это и считается криминальной фразой.
Епифанцев: Нет, ну в самом начале. Когда ошпарил кипятком, Шариков говорит: а еще пролетарий, называется. Значит, повар уже не пролетарий. (Все смеются) Значит, домоуправы эти тоже не пролетарии. Только чинов-ники, возведенные, которые наворовали всё, что можно, наворовали себе квартиры, мебель, положение, всё. Живут, воинствующие противники советской власти. Так что наоборот, сейчас, как говорится, стало. А идет по инер-ции, как будто когда-то что-то чего-то сказал. Когда в министерство обращаешься, они: «Булгаков? Лучше не надо. Спокойно, тихо, жить надо». Никто не хочет этим заниматься, … Ну, тоже самое происходит сейчас вот с Высоцким. Высоцкий мой однокурсник, друг. Приезжаешь куда-нибудь, говорят: «Высоцкий запрещен! Как вы его читаете!» Я говорю: «Где, когда он был запрещен? Это слух, кто-то где-то сказал, что он запрещен. Да кем он запрещен? Где, покажите». «Нет, он запрещен».
Белозерская: Очень много может быть слушков, наветного.
Епифанцев: Вот, говорят, что «Собачье сердце» - антисоветское. А ведь оно чуть не было напечатано. Была инсценировка во МХАТе, хотели во МХАТе ставить. А потом по инерции – раз не напечатано, то значит запрещено. Прошло уже сколько лет-то. С 25-го года!.. Нет, до сих пор – кто-то когда-то чего-то сказал.
Белозерская: В этом смысле конечно, если о Чудаковой говорить, то пишут так: «даже она при ее смелости, она не повторяла название этой вещи». Даже запрещено название.
Шапошникова: Да, она не упоминает,
Епифанцев: Яновская тоже не упоминает.
Курушин: Надо отдать должное Чудаковой, что она даже без упоминания названия, описала повесть «Собачье сердце». (Шапошниковой) У нас был интересный в последнее время семинар «Булгаков и музыка». Очень грамот-ная, Магометова, литературовед, вела вечер, она работает в ИМЛИ и сама же имеет законченное музыкальное образование. Она делает такое заключение, выводы, что Михаил Афанасьевич, при написании «Мастера и Маргариты» находился под сильным действием Фантастической симфонии Берлиоза. Она очень часто звучала, и в содержании, фабуле были про отрезанную голову, про ведьму, по шабаш, все это было.
Белозерская: Очень интересно, Георгий Семенович. Я с интересом слушала, когда вы говорили относительно Достоевского.
Епифанцев: Я еще мальчишкой читал его. Это я сейчас деградировал, а был вун-деркиндом. Потом знаете, как вундеркинд деградирует, глупеет в геометрической прогрессии.
Шапошникова:А Моцарт, он вундеркинд, но он не глупел. Я каждый год его слушаю, я недавно его Реквием слушала.
Епифанцев: Что он там писал, мистику. Как я Реквием слушал, так никто не слушал. Высоцкий, перед тем как умирать, дал задание своему администра-тору, Янковичу, подобрал фотографию, какая должна на его похоронах ви-сеть и музыку. И сказал: «Обязательно вставь Ля Кримозу из Реквиема. И ставь ее раза четыре. По кусочку. Один человек на похоронах будет хохотать, умрет от смеху. Я хочу рассмешить его». И вот, когда я стоял в театре на Таганке, шла панихида по Высоцкому, и когда первый раз Ля Кримоза заиграла, я кое-что вспомнил, второй раз я улыбнулся, третий раз стало нехорошо. Четвертый раз я чуть не умер, потому что я хохотал безумно. Это было очень смешно, потому что Ля Кримоза 4 раза повторяется. Почему? Потому что, когда-то я купил пластинку, Реквием, и мы с Высоцким что делали. Мы были молодые, но крепкие ребята. Любили мы очень коньяк «Бакы», он был такой выдержанный и дешевый. По 4-12 он тогда был. И покупали примерно по 3 бутылки на брата. 6 бутылок. Экономили на закуске, покупали лимон. Резали лимон, посыпали сахаром. У каждого свои три бутылки. У нас были хрустальные бокалы «Бакаран» у меня были тогда в доме. Мы с ним раздевались, ложились на пол. Раздевались догола. У каждого своя рюмка. Ставили Ля Кримузу, выпивали по рюмке и представляли, что мы такие великие, и человечество по нас скорбит. Мы выпивали еще, переворачивали пластинку, ставили снова Ля Кримозу, и снова представляли, что мы такие великие, что по нас весь мир плачет. А потому уже через неделю, через месяц, мы сократили. Пили только под Ля Кримузу, быстрее. Одну часть только поставим. Выпили, поставили, опять выпили.
Шапошникова: Это называется Стадод макер, а не просто Ля-Кримоза.
Епифанцев: Тонкостей не знаю. Это продолжалось в течении многих лет, а потом прошло время, какой-то период мы с ним не виделись, может даже лет 10, мало встречались, и вот он представил, что он будет лежать в гробу, в театре, а здесь будут играть Ля Кримозу. А вот Жорка будет стоять в зале, когда в четвертый раз заиграет. «Умрет один человек от смеха, я не скажу кто он» - сказал он. Но я не стал ничего говорить, не до этого было. Но действительно это такой человек, и думал, как бы посмешнее было на его похоронах.
Шапошникова: А что он за человек был, если так думал о своих похоронах?
Епифанцев: Нормальный живой человек. Да он уже за 2 года говорил, что он умрет. Потом за год говорил, что через год умрет. За два месяца говорил, что через 2 месяца умрет. За месяц – что через месяц. И даже сказал, что сегодня ночью.
Шапошникова: Ну, там может уже это на здоровье действовало. Он ведь лечился.
Епифанцев: Никогда он толком не лечился. Это был совершенно другой организм, другие законы. Вы себе представить не можете, лечение, лекарство не действовало. Я присутствовал при том, как его пытались усыпить. Бригада реанимационная делала уколы ему. «Давайте, делайте, ну усыпите меня»! Ну слон уснет, а он хохочет: «Ну ребята, на меня это не действует. Ну, вы там кому-то другому делайте эти уколы»! У него другие дела. Другой организм. Организм настроен на непрерывное сопротивление. Когда человек может не спать трое суток, семь суток. Все время работает на втором, на третьем, на седьмом дыхании.
Шапошникова: Но он себя уничтожал.
Епифанцев: Ну и что, что уничтожал. Он по-другому жить не мог. Зачем он себя истязал, как любой художник себя истязает. Выходит на сцену и отдается так, что сейчас вот умрет. Зачем, надо жить спокойно, сажать. Это уже другая степень темперамента. Ну, тогда скажем, а зачем Пушкин не поберег себя до 96-ти?
Шапошникова: Нет, Пушкин в другую историю попал.
Епифанцев: И здесь другое. Другая жизнь. Тоже все. Тот же Шукшин говорил: «Засыпаешь с сжатыми кулаками, с сжатыми зубами, и просыпаешься с такими же сжатыми зубами и кулаками. И опять вперед. Кулаками и зубами как говорится драться. За литературу, за искусство». А кругом – стены. И каждый день нужно биться. И непробиваемые стены. Но единственный способ пробить эту стену – это в нее биться. А иначе она так и будет непробиваемая. Но есть идиоты, которые не понимают, что это непробиваемая стена. И бьются в нее. А потом – вот чудо – непробиваемая, а он на той стороне. Ой так Шукшин, ой так Высоцкий. Ой да Булгаков. Взял, написал что-то. Да никогда это не напечатают. «Собачье сердце», зачем это? Ты взял бы лучше написал другое. Пускай лежит. Все равно будет напечатано. И будет напечатано.
Шапошникова: Мы не знаем, думал ли он, что напечатают.
Курушин: Мы гадаем, а ведь Любовь Евгеньевна была свидетелем, как «Собачье сердце» писалось.
Шапошникова: Любовь Евгеньевна, но когда он писал это «Собачье сердце», ведь Михаил Афанасьевич мог подозревать, что «Собачье сердце» может быть напечатано, или он уверен был с самого начала, что это никогда не будет напечатано?
Белозерская: Конечно, хотел напечатать, и пробовал издать, и даже жива еще Мария Ангарская, дочь редактора, который готовил «Сердце» к изданию. Который расшибался в лепешку, чтобы издать. Так ему хотелось напечатать эту вещь. Он считал, и я считала, что она очень большая. И очень смелая.
Епифанцев: Когда мы ставили первый вариант «Мастера и Маргариты», мои товарищи говорили: «Жор, ты сумасшедший. Зачем ты это делаешь, зачем мы это делаем?» Делали, но заведомо знали, что Главлит не пропустит. Это мы концертный вариант делали. Потом пришли нас принимать. Обычно приходят принимать четыре-пять-шесть человек. И вдруг приходят человек сорок! Из министерства и из Росконцерта. В полном составе. Испугались все страшно. У нас все еще не готово. Потому, что недобросовестно артисты относились, не веря, что это пройдет. Мастера читает Пузырев, первый был Мастер, по бумажке. Он болел, у него нога, и он по бумажке. И вот кончи-лось все это, и сейчас будут обсуждать. Меня вперед посадили, вот мол, он втянул нас в это дело. И выступает первый редактор. И он встает и говорит: «Вы знаете, я прежде всего хочу сказать об инсценировке. Мне кажется, основную претензию нужно предъявить к инсценировке. Я чрезвычайно недовольна этим». И все кричат: «Да, да. Он!» Как при Сталине: «Топи!» Но она говорит: «Нет, ну это такой роман, понимаете, и вдруг из него надерганы какие-то нитки, такой громадный роман. И вдруг… А где это, а где это, и вообще все так скомпоновано». И все мои товарищи, сидя за мной, стали хором с ней соглашаться: «Да, да, да, мы согласны». А почему они согласны, потому что у нас есть другой концерт. Мы с этой группой поедем и будем получать свои деньги, и все в порядке, что там лезть. И вдруг выступает второй оратор, который начинает свою речь так: «Я категорически не согла-сен с предыдущим оратором. Именно относительно инсценировки. Я хочу низко поклониться в ноги Георгию Семеновичу, за то что он сделал» и такое все, и такие слова… И аргументировал все и Марксом, и Энгельсом, и Лениным, и прочими цитатами. И дальше все подряд, кроме этой первой, все говорили только хорошие слова. А мой хор тут же удивился, и тут же: «А, у нас Георгий Семенович, вон какой, он у нас Автор», и ставят меня опять на пьедестал, значит поднимать. Когда нас долбанули…
На этом запись обрывается.