От пашни свежей кровью тянет

Александр Раков
Сын попал в аварию и разбил машину вдрызг. Хорошо, сам отделался разрывом связок плеча и переломом ноги. Но дачное хозяйство держалось на нем, и меня это устраивало: ну, не ле-жит душа к земле, что ты будешь делать! Это нетерпеливый характер виноват: пока что-то посадишь, да взойдет ли, а если взойдет, то может погибнуть от холода, а тут еще вредители, поливка, прополка, удобрения, или дождь, или ведро… А время с весны до осени? Муторным показались для меня приусадебные за-нятия, в которых чуть не вся страна нашла забвение и удоволь-ствие; да и прибавка к столу существенная.

Пытался себя заставить полюбить ковыряние в земле, но — невольник не богомольник. Чтобы хоть как успокоить душу, купил для дачи российский культиватор «Тарпан», итальянскую бензиновую косу «Спарта», немецкую электропилу — пользуйтесь! И говорить вслух о своей нелюбви к работе на родной «фазенде» неудобно: не поймут меня строящие по 20 лет свои дачи из чего придется трудящиеся. Буду помогать родным техникой и советами: теорию-то мы все хорошо знаем…

Сегодня пашут в огороде,
А завтра будут боронить.
Веками свитая в народе —
Суровая — не рвется нить.

От пашни свежей кровью тянет,
Червя выискивает грач.
И полубомж-полукрестьянин —
Свой тракторок пускает вскачь.

А я гляжу сквозь занавеску
На них — в рассветное окно.
И стыдно мне, но — интересно.
И хочется, но — не дано…
Глеб Горбовский, СПб


Еще одно страшное признание: не люблю мемориальных музеев. Все вылизано, отлакировано, покрашено; если кровать, то на ней точно никто не спал, шкаф с книгами — наверное, страницы не разрезаны. И вообще: «руками не трогать», «в кресло не са-диться», «близко не подходить» — и ограждающие веревочки, что-бы не пересекали. Предметы в музее, может, и подлинные, а человека, которому посвящен музей, рядом нет, будто и не жил он в этой лакированной шкатулке. Тут даже пыль отсутствует.

И только однажды, на греческом острове Эгина, я видел, как молодая гречанка лежала на белоснежном покрывале в келье великого святого ХХ века Нектария Пентапольского (†1920) и слезно о чем-то молилась. И никто, представьте, никто, не сделал ей замечания.

В мемориальном музее только рукописи живые, даже если копии: вот где бьется мысль в безчисленных зачеркиваниях и по-правках, вот здесь ты воочию убеждаешься, в каких муках рожда-лось гениальное произведение. А из какой чашки пил чай русский гений, на каком стуле сидел, мне как-то все равно…

РУКОПИСИ ПУШКИНА
Что писано рукою Пушкина,
Напоминает шторм, прибой:
То выстроено, то разрушено,
То новой поднято строкой.

Мысль Пушкина быстра, как молния,
Полет ее неуследим.
Сижу в подавленном безмолвии
Перед создателем седым.

Седым? Но Пушкин был брюнетом
И значился в числе повес.
Я знаю, я ведь не об этом —
О мудрости его словес.

Они заоблачно вершинны,
Им к высоте не привыкать.
Они, как Бог, неустрашимы
Святую правду изрекать.

Не рукописи — брызги моря,
Не строки — гребни грозных волн.
А с морем кто из нас поспорит?
Никто! Поспорит только он!
Виктор Боков


… Мучает не сама безсонница, а мысль, что не выспишься и утром встанешь не с той ноги, а на работе будешь цепляться к подчиненным, болеть головной болью и раздражительным безразли-чием. Но почему-то именно безсонной ночью приходят мысли, ко-торые впоследствии вы читаете. Безсонница любит людей чувст-вующих, с обнаженным нервом, не умеющих расслабляться. Сильные волей перебарывают безсонницу или, по крайней мере, не позво-ляют собой командовать. Ночь – время молитвы; недаром монахи любят ночные бдения. Я же, будучи человеком слабым, глотаю снотворные, жалуюсь духовнику и непостоянно читаю молитву

       ПРИ БЕЗСОННИЦЕ
Преподобному Иринарху, затворнику Ростовскому
О, преподобне отче Иринархе! Се мы молим тя усердно: бу-ди ходатай наш присный, испроси нам от Христа Бога мир, тиши-ну, благоденствие, здравие и спасение, и от всех врагов види-мых и невидимых ограждение, покрый же нас ходатайством твоим от нахождения всяких бед и скорбей, паче же от искушений врага темнаго, да вси мы с тобою прославляем всесвятое имя Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
Равно угодны Богу тьма и свет.
Бог сотворил и ночь не для забавы.
Добро и зло нужны, как «да» и «нет»,
И разрушители в свой час бывают правы.

Не оценили благолепный День,
Когда не знали сумрака ночного.
Судьба послала Яблоню и Тень,
И откусили яблока земного…

Вмиг раскололся мир, и плачет райский сад.
Но обманулся тот, кто сам расставил сети.
Не ведая стыда, не требуя наград,
У грешной матери растут безгрешно дети.
 Ирина Дрожжина, СПб


В Греции купил жене самую дешевую, но натуральную шубу из лобиков норки. При встрече с батюшкой сказал: «Жалко, батюшка, норок!» «А чего их жалеть, крысок?» — ответил духовник. Но мне почему-то кажется, что здесь в нем заговорил крестьянин: не любят они животных, наносящих потраву.

А вот другой вопрос, мучающий меня: не грех ли — рыбалка развлечения ради? Не о таких ли людях сказал Господь: «Все труды человека — для рта его, а душа его не насыщается» (Екк.6,7)? Представьте только на миг, что вы проглотили сталь-ной крючок с зазубринами, а некто с силой тащит его из вашего нутра назад. Волосы дыбом! А что рыбы? Да им не больно…

Рыбам слезы б источать!
Если голос обрели бы, —
На крик закричали б рыбы,
Нет, не стали бы молчать.
Мария Петровых †1979

Рыбы кричать не могут? Но раз есть мозг — есть и нервы, а значит, существует и боль. Когда поймем рыбий язык, рыбы нам со слезами о своей боли расскажут. Рыбы ведь тоже умеют пла-кать…

НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Реченька-малютка,
будто ручеек,
на разливе — утка,
уточка-чирок.
Маленькая, серая
на закате дня,
юркая и смелая
смотрит на меня.
И взлететь готова,
и удар стерпеть.
Что со мною? Слово
или выстрел, смерть?
Замерли, друг в друга
взгляды уперев,
на виду у луга,
на глазах дерев…
Воздух-то чистейший —
не дышать, а пить!
Понял я: сильнейший
должен отступить.
Владимир Семенов, СПб


В новое собрание сочинений Михаила Пришвина (1873-1954) вошел не публиковавшийся ранее дневник писателя. Кто смел ска-зать, что Пришвин — влюбленный только в природу человек, без-различный ко всему остальному, без Бога в душе?
«6 марта 1918 г. Смотришь на человека: вот он идет по улице — ну что в нем хорошего? Жалкого вида человечек, одна из крошек, упавших от съеденного пирога когда-то великого государства Российского, — тошно смотреть!

И так тоже подумаешь: а ведь он и раньше такой был, только покрыт был покрывалом великого государства Российского, покровы упали — и вот он, человечек, весь тут налицо, ковыляет себе и ковыляет. Чего от него убыло? Такой он и был, такой он и есть: вся правда налицо. И так все, оказалось теперь, это великое число лентяев, негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи, — так это и раньше было, это и есть правда нашей жизни, значит все, что случилось, мы увидели правду».

Как много стало нынче шума,
Как мало стало тишины.
Толпятся граждане угрюмо,
Своей не ведая вины.

Вокруг стоит кромешный гомон,
Вокруг — безудержный галдеж.
И слышен голос незнакомый:
«А ты, старик, куда идешь?»
А мне туда, где нет разбоя,
А мне туда, где каждый год
И небо будет голубое,
Где будет совестный народ.

И где «весенней гулкой ранью»,
Не по моей совсем вине,
Меня никто последней бранью
Не скосит, будто на войне.

Где по весне любимы грозы.
И на грядущие года —
Где в поле светлые березы,
А в речке звонкая вода.

Ну кто ж меня за то осудит,
Какой старик или юнец,
За то, что верю, скоро будет
Безумству дикому конец,

Конец безчестию и сраму
Безпутных дел, лукавых слов?..
Видна, видна дорога к Храму
И Божий крест до облаков.
Николай Громов, СПб

Еще Пришвин: «26 января 1918 г. Страшно прислушаться к себе, проверить — какой ответ я дам на близком Суде. Все за-смыслилось, а в общем тайное в слове потеряло свою силу. Толь-ко целы еще скромные и чистые ризы моей родины. Я надену их в последний час, и Тот, Кто будет судить меня, я верю, смилует-ся: «Безсловесные, — скажет, — проходи!»

Раскинутся тогда ризы мои полями ржаными-пшеничными, благодатное время снизойдет по воде — и станут воды и нивы тихими и дремучие леса полными хвойных и лиственных тайн — куда хочешь иди! Тропинкой вдоль большака, полями ржаными-пшеничными, краем ли моря теплого по камушкам или студеного моря твердыми наплесканными песками от сосенке к сосенке… Утром ранним внизу, на речке умоюсь, алым вечером позорюсь на завалинке. И это будет вечно мое заслужен-ное».

И снова в лесу как в светлице.
Пылает в брусничниках мох,
Над озером ранние птицы
Катают жемчужный горох.

А дали озерные зыбки,
А чуткие воды чисты.
Трепещут, как светлые рыбки,
На ивах прибрежных листы.

Над всем озарившимся краем,
Вполнеба янтарно горя,
Ликует, резвясь и играя,
Совсем молодая заря.

А осень вовсю хороводит,
В рассветные трубы трубит,
По чистому золоту ходит,
На золоте пляшет и спит.

Летят дорогие убранства
И с левой и с правой руки.
…На фоне такого богатства
Какие мы все бедняки…
Виктор Коротаев †2001


Я написал предисловие к своей очередной книжке, но по разным причинам оно не вошло, и я забыл про него. Недавно я натолкнулся на стихотворение, которое поразило меня схожестью наших чувств: набрел-то я на этот стих вчера, перелистывая на даче старые номера «Нового мира». В предисловии я писал:

"Оказалось, что тяга к писательству сродни болезни. Намучившись с двумя последними книжками все тех же «записок редактора», я честно сказал себе: «Хватит! Что изменится в мире от 300 страниц моих несовершенных мыслей тиражом 5000 экземпляров? Есть люди и поталантливее, и поглубже, пусть они и толка-ются в издательствах. Вот сдам эту последнюю книжку — в твердом переплете обещал издатель — тогда наступит конец этому су-масшествию!» И сверстанный с потом и кровью текст компьютер мигом отправил по назначению.

А я отправился в короткий, но долгожданный летний отпуск и отдыхал в удовольствие, вспоминая давнюю шутливую фразу из «Литературки»: «Если можешь не писать — не пиши». Оказывается, я мог, хотя по привычке всюду таскал с собой надоевший блокнот с ручкой. Я упивался победой: ум оттачивал слова, глаза схватывали сюжеты, уши ловили фразы, за-поминали стихи, — но чернила сохли в моей ручке.

Через три с лишним года безпрерывного писательского труда — внакладку к делам газетным — я вдруг открыл, что могу не писать, и мои не-записанные мысли легко убегают прочь…
Так продолжалось долго — почти восемь дней, — и снова неведомая сила, как раба на галере, приковала меня к перу.

«Ладно, напишу еще одну, — подумал, сдаваясь, я — последнюю, но лучшую книгу в своей жизни и уступлю дорогу другим, честное слово!» Как там у Редьярда Киплинга? «Но глаза мои слезятся: непривычен яркий свет. Лишь клеймо я заработал и оков глубокий след. От плетей рубцы и язвы, что вовек не заживут. Но готов за ту же плату я продолжить тот же труд»…

…И опять я просыпаюсь по ночам, чтобы записать, а днем хватаю любой клочок бумаги, чтобы не забыть. Жизнь вновь пре-вратилась в каторгу. Вернулось то мучительно-приятное состоя-ние, которое, по выражению Юрия Олеши, называется «ни дня без строчки». Но, может быть, и галерный раб со временем возлюбит свою ненавистную работу, и поздним вечером, бросив вниз тяже-лые до онемения руки, довольно подставит усталое лицо ласкающему соленому ветерку…»

ТВОРЧЕСТВО
Летам невозможно не верить,
что жизнь все короче, короче,
а я еще все на галере
работаю веслами строчек.
Собой обреченный когда-то
на сладкую каторгу эту,
гребу и за датою дату
на сердце бросаю как мету.
Но сердце не ведает страха
над меридианами весен,
как будто последнего взмаха
не будет у весел.
 Степан Щипачев †1979


Самое ценное, самое светлое воспоминание в жизни — как медсестричка из Снегиревки положила на мои дрожащие от счастья и волнения руки невесомый розовый конвертик с новорожденной дочкой Настенькой. Я протянул сестричке зеленую трехрублевую бумажку: так тогда было принято — за мальчика пять рублей, за девочку три. Год 1978-й, начало января…

Много воды утекло с тех пор, и у дочери уже есть свой сын, а я до сих пор чувствую в руках тяжесть родной плоти, а в сердце счастье, окутавшее меня. Потом… впрочем, потом, наверное, как у многих. Но тогда я все же был несказанно счастлив. И дай Бог здоровья и благополучия той женщине, которая одарила меня этим несбывшимся счастьем…

В РОДДОМЕ
Одна твое лишь имя помнила.
Стояло солнце высоко.
Была я нежностью наполнена,
Густою, словно молоко.

Теснила грудь рубашка белая,
Казалась комната мала…
Я для тебя, любимый, сделала
Все то, что женщина могла.

Поверь мне, жизнь неиссякаема,
Мы будем вместе много дней, —
Хоть я пока недосягаема
Для дерзкой нежности твоей.

Живу в высоком, светлом тереме,
И мальчик маленький со мной…
А ты стоишь внизу, растерянный,
Счастливый, юный и хмельной.
 Любовь Ладейщикова, Урал


Душа, душа, ну почему ты опять самовольничаешь и летаешь по ночам к женщине, с которой я расстался двадцать три года назад? Не воспоминания пережитого ведут тебя — я давно уже не возвращаюсь назад — зачем же ты заставляешь, душа, учащенно дышать меня по утрам? Я запрещаю тебе, ну ладно, я прошу тебя забыть туда дорогу. Зачем ты делаешь мне больно?..

Я тебе снилась однажды
в самом расцвете весны.
Сны приключаются с каждым,
мы не в ответе за сны…
Я тебе снилась, спасибо,
знать, тосковал обо мне,
мы наяву не могли бы
так говорить, как во сне.
Вечно стояли б меж нами
совести злые права,
а не повитые снами
правды скупые слова.
Я тебе снилась, наверно,
в свете густой синевы
смутно, счастливо, неверно,
как не бывает, увы.
Лариса Васильева