Просто любить

Наталья Столярова
Рисунок Александра Фирсова


Руки у Люси чуть дрожали – с самого утра. Она себя на все лады уговаривала, занимая работой безостановочной и сладкой. Cегодня всё было в радость, спорилось ловко, словно разматываясь пёстрым нарядным полотном самотканых дорожек, которые она расстелила в комнате.

Вертолёт обещали днём. Значит, часов до двух нужно затопить баню. Михаил всегда первым делом шёл в баню. Так заведено уже много лет.

В молодости помыкались они по общежитиям и съёмным углам, мечтая о своем жилище-пристанище. И даже не столько о доме, сколько – о бане. Чтобы стояла она на берегу ручья или речки, с пологим спуском, прикрытым кустами гибкого тальника. Чтоб вместе сигать из жаркого пара – в эту прохладу…

Дом купили пять лет назад. На краю посёлка, у соснового бора. Но до самого дома руки у Михаила никак не доходили. Заменил нижние гнилые венцы, да подполье обновил. Зато баня – как пасхальное яичко. Всю душу вложил. Ездил на делянку, каждую лиственницу самолично выбирал. И хотя деток Бог не дал, и вроде не для кого – на века, но Михаил был мужиком обстоятельным во всём, а тут уж – дело особое. И в помощники никого не захотел.

Работал он в экспедиции вальщиком леса, но в тот раз выпросил отпуск летом. С неохотой, но дали, потому что отпусков у него накопилось гулять – не перегулять. А куда ехать? Родителей давно схоронил, сестра младшая живёт в Германии, вышла замуж за немца. Правда, зовёт, но больше из вежливости. А Люся – детдомовская, всей родни – подруга Лидочка. Но и к ней, в Москву – раз в пятилетку, не чаще.

Люся, при постройке бани, каждую свободную минутку старалась быть рядом. То бревно придержит, то инструмент подаст. Михаил – молчун, за годы она привыкла и не пыталась его разговорить, но сама журчала безостановочным ручейком, изредка взглядывая на мужа, чтобы поймать кивок.

Любила ли она Михаила? Люся об этом и не думала. Но после задушевной песни или романса по радио, щемило что-то в душе и хотелось плакать. Лишь иногда вспоминала ту страшную ночь… Она стояла у кровати с топором, чтобы рубануть по кудрявой мужниной голове и прекратить ту муку, которая жгла сердце огнём...

Про Ленку-разведёнку Люся узнала сама, никто из поселковых баб не догадывался. Рыжая Ленка появилась на соседней улице с год назад. Раньше жила на другом конце посёлка с мужем, оба работали в геологической экспедиции. Он – гидрогеолог, а Ленка – в кадрах. Но видно, разлад какой пошёл у них, разъехались из дома по разным квартирам. Мужик один долго не задержался, женился, а может, раньше любовь крутил, просто для порядка выжидал. Так Ленка оказалась в соседках у Люси.

Ни та, ни другая к дружбе не рвались. Люся много лет работала на ферме дояркой, а зеленоглазая Ленка считала себя птицей высокого полета, у неё и подружки были свои, экспедиционные. Так, кивнут при встрече, да окинут цепким взглядом, отмечая обновку.
Ленка на Михаила глаз положила, а Люся не уследила. Да и не брала она никогда дурные мысли в голову. Прожили семейно почти двадцать лет, и вроде всё ладно было. Жалко, без детей, но судьба такая… Поначалу, в первые годы, Люся частенько плакала, а потом смирилась. Вся её забота потихоньку сошла на Михаила, а он хоть и не говорил ничего, но – ценил, и Люсю не обижал. Повезло с мужиком, грех жаловаться. Она и не гневила Бога: «не два горошка на ложку»… А было бы семеро по лавкам, да муж – пьяница или гуляка… А так – всё как у людей. В доме достаток, и жизнь спокойная да размеренная, как течение реки на широком плёсе.

Больше всего она любила выходные, когда после долгой трудовой недели, в субботу, начинал Михаил с полудня топить баню. Воду брал из речки, с того места, где бил у берега чистый ключик. А Люся тёрла скребком полок, хотя он и так аж светился. Протирала рогожкой стены, обшитые одна к одной липовыми дощечками, от которых шёл летний и лёгкий дух. В деревянной кадушке траву запаривала: душицу, чабрец, зверобой. И доставала из-под навеса два веника: берёзовый и вересковый.

Баньку она и сама подтапливала ежедневно, потому как на ферме вовсе не сеном и молоком пахнет, а силосом и навозом, который дояркам приходилось ворочать самим. Рабочих рук не хватало, а мужиков-скотников у них отродясь не водилось. Поэтому баня была не только отрадой, а ежедневной необходимостью: помыться и робу простирнуть, тут же и повесить сушить, чтобы с утра надеть чистое.

А уж по субботам – праздник. Пока Михаил неспешно занимался делами во дворе, Люся ставила тесто, готовила начинку: грибы и капусту. Мясорубок она не признавала, мясо мелко рубила в дубовом корытце, лука не жалела, чтобы пироги соком исходили. Так она намаялась в детдоме, что дела домашние были не в тягость, а в радость.

Люся знала поговорку: мой дом – моя крепость, но её дом был больше чем крепость, он – сердце. К ноябрьским и к пасхе она всегда белила печку, ласково с ней разговаривая. Полы в доме Михаил настелил из сосновых досок. Люся попросила – не красить. Хотелось по живому и теплому ходить.

Михаил часто бывал в заездках, валил лес на делянах, приходилось одной время коротать. Но она никогда не скучала. Зимними вечерами вышивала подушки-думочки, вязала мужу тёплые носки, впрядая в нити собачью шерсть, начёсанную с Тунгуса – здорового пса неизвестной породы. Он вырос из крохотного комочка, который подобрала Люся на обочине дороги осенним промозглым днем. Пела вполголоса, вспоминая совсем уж забытое, или подмурлыкивая песням по радио, что бормотало потихоньку целый день. И на душе у нее было светло и покойно.

Только кончилось всё в один миг. Понесло Люсю в неурочный час домой. Решила дорогу скоротать, огородами пройти по узкой тропке, которая как раз и выходила на баню. Дверь была чуть приоткрыта, хотя Люся точно помнила, что утром с силой прихлопнула её, и обернулась. В поселке не шалили, по чужим баням не шастали, потому и замков не держали. Но мало ли?

Люся уже взялась за ручку, но услышала тихий женский смех и знакомый Мишин басок: «Да не спеши ты, отдышаться дай, Лена…». Люся отпрянула от двери, прижалась к тёплым бревнам, уже прогретым весенним солнышком. Воздуха не хватало, никак не могла продохнуть. И с места двинуться не могла... Но не чувствовала она никакого бабского запала. Ей бы дверь – нараспашку, да в космы вцепиться, да полено дёрнуть из ровной поленницы, так любовно мужем сложенной….
Но тихонько двинулась она вкруг бани, ощупывая, как слепая, бревенчатую стенку, чтобы не упасть. В лесочке обняла берёзу и дала волю слезам. И её не обошла стороной женская беда, разошлась чёрной полыньей.

Вечером подала мужу, как обычно, ужин. Села напротив, подперев рукой щеку. Она любила смотреть, как Михаил ест. Всегда молча, не торопясь. И так сладко у нее на сердце было, тихо. Но не сегодня.

Дождалась и ночи. Михаил лёг, привычно откинув одеяло с краю. Для неё. Но уснул скоро, не дождался. Ещё вчера она бы подумала: «Устал… Намаялся…». Но ширилась полынья, тянула душу в чёрную воду. Опомнилась возле кровати с топором. Зажала рот свободной рукой, выбежала во двор, швырнула топор в сторону. И опять туда же – в баню. Плеснула в лицо холодной воды из ковшика, присела на широкую скамью.

Вспоминала, как тесал Миша доски, ровнёхонько шла медовая стружка. Люся разбаловалась: приладила себе париком копну стружек, запела: «Без меня тебе, любимый мой, земля мала как остров… Без меня, тебе, любимый мой….». Голос у нее был знатный – грудной и глубокий, песня шла из самого сердца. Михаил смотрел во все глаза, будто первый раз увидел. Положил рубанок, обнял, на руках понёс в баню. Полок – широкий, под двухметрового хозяина излажен. И сыпались стружки, и смеялась она тогда – от счастья…

Вот и кончилась её жизнь. И Миша не виноват… В деревне говорят просто: «сучка не захочет, кобель не вскочит». Люся хоть и детдомовская, но блуда языком не любила, и Михаил никогда при ней грубых слов не говорил. Но сейчас подумалось именно так, и снова – окатило волной бессильной и злой ненависти к разлучнице.

Утро всё равно наступило. На ферме начался отёл, Люся крутилась как белка в колесе, с ног сбилась. Вот и слава Богу, день пережила. А вечером шла улицей, ноги сами понесли к Ленкиной калитке. Не знала, что скажет, зачем идёт. Но поднялась уже на крыльцо, дверь толкнула, замерла на пороге. Та всё поняла, придвинула стул, рукой махнула: садись, и встала у окна. Люся молчала, потом подняла глаза:
- Родишь ему?
- Если бы…Я ведь и с первым потому разошлась. Сейчас у него уже малец бегает, второй год пошёл. А я не могу… За что Бог наказал?
- За то, что мужиков чужих сманиваешь…
- А тебя тогда – за что? Ты ведь праведная, правильная. А тоже…
- Какой- то мы разговор завели…. Вроде – ругаться надо, а не получается…
- Не надо нам, Людмила, ругаться. Я уже всё решила. Уеду. Завтра же уеду. Михаилу ничего не скажу. А ты сама-то выдержишь? Не упрекнёшь, не вспомнишь?
- Если уедешь, нет. Не узнает он, что вас видела. И что у тебя была…
- Ну, вот и договорились. Девчонки на работе всё мигом оформят, а добра у меня – чемодан да узел.
- А есть – куда?
- Никак за меня беспокоишься? Не бойся, не пропаду. Мир большой, мужиков навалом. Баба я видная, по секрету скажу – сладкая… Ни один не устоит. Иди уже, а то меня понесёт, не остановишь… Еще и подерёмся.

Люся встала. Вышла молча. На улице было по-весеннему стыло. На сапогах налипли комья грязи, под ногами – месиво из глины. Люся подняла глаза, ей показалось, что посёлок и ближний лесок накрыты перевёрнутой тонкой фарфоровой чашкой, сквозь которую просвечивает соседняя сопка и синеватые тучи, готовые пролиться первым в этом году дождём.

Ленка слово сдержала, уехала. Михаил первые дни места себе не находил, маялся. Видно, присушила она его крепко. Люся вида не подавала, тайком вытирала не к месту подступавшие слезы, да старалась больше на ферме быть. Телятки уже окрепли, хлопот полно, ещё и молоденькая ветеринарша в декрет ушла, остался один Палыч. У него хоть и нет высшего образования, зато такой опыт, что со всей округи приезжают.

Палыч её на разговор и вызвал. Присели они на завалинку, на солнышке погреться, Люся закрыла глаза, зажмурилась. Палыч закурил, прокашлялся:
- Ты, девонька, скажи мне, что у тебя приключилось?
Она глянула, брови подняла:
- Палыч, ты о чём?
- Да не крути ты... Не хочешь говорить – не надо. За язык не буду тянуть. А если душа просит, то лучше скажи.
Люся и не поняла, откуда слова взялись. Не думала, что сможет так – больное, схороненное – рассказать. Палыч слушал, не перебивая, покручивая в жилистых изработанных руках поднятый с земли прутик. Потом молчали какое-то время, и Люся выдохнула:
- Вот. Такие у меня, Палыч, дела.
- Нормальные дела. Жизненные. Всё можно изменить, кроме смерти. Мишка-то где?
- Сегодня дома. Завтра забросят на новый участок.
- Это хорошо. За два-то месяца отойдёт. А ты домой беги, баню топи, мужика провожай, чтобы только о тебе в тайге тосковал.

Всякое было за эти два месяца. Иной раз Люсе казалось, что кипятком в грудь плеснули: опять слышался ей в предбаннике Ленкин призывный смех, занозой сидели слова: «по секрету скажу – сладкая я…». Виделся тоскливый взгляд мужа в первые дни после её отъезда. Бросалась тогда Люся в работу, меры не знала – что дома, что на ферме. Палыч только головой качал:
- Остынь, девонька. Перемелется…

Все изменилось две недели назад. Когда разбился в ста километрах от аэропорта вертолёт с бригадой буровиков. Вой стоял над посёлком целые сутки, и в ряд поставили в клубе геологов семь гробов. Тогда она и поняла слова Палыча: «Жизненные у тебя дела….». И стыдно Люсе было, что в тот миг счастье поднялось горячей волной и ошпарило: «Мой-то – жив, жив…». И будто кто-то тряхнул за плечи, раз и навсегда запретив возвращаться памятью к тем дням, когда была в их жизни Ленка-разлучница.

Баню затопила с утра, благо – выходной. До полудня ещё есть время. Разделась в светлом предбаннике, оглядела себя сторонним взглядом. Сорок лет, но тело, не тронутое родами, было почти прежним, упругим и крепким. Взяла баночку с липовым мёдом, села на полок, стала втирать мёд, шепча слова, что шли на ум: «…буду самая желанная, самая сладкая… Ягодка земляничная, спелая, любимая…»

Лето стояло в зените. Середина июля. Вился дымок из бани, низко жужжал шмель, бился о стекло. В унисон ему издалека послышался рокот. Еле заметной точкой над вершинами берёз повис серо-зелёный вертолёт…