Акварелью

Юлия Бекенская
Питер. В гранитной раме, акварельными красками. Вода, небо, асфальт, облака. Здесь поневоле научишься различать с полста оттенков серого. Мои прогулки по городу часты и почти всегда случайны. Незнакомые попутчики, новые маршруты.
– Белая ночь – она никакая не белая. Смотри – туман один. Солнца нет, звезд нет, луна… – мой спутник запрокидывает голову, – ну, это не луна, одно название… Вот потому сейчас самое то время. Сечешь?
Я пока не совсем понимаю, о чем речь, но киваю на всякий случай. Время действительно странное. Зыбкая мгла, полутона. И никто ни отбрасывает тени.
Мальчишка взлохмачен, чумаз и взбудоражен. Видно, что ему хочется произвести впечатление.
– Теперь смотри. Видишь, убогая сидит?
Я оглядываюсь. Бабка как бабка. Бесформенное пальто, шерстяной платок. Скрюченная пятерня протянута прохожим. Диссонансом в облике – поблескивающий золотой зуб. Не симпатичней остальных городских попрошаек.
– Ну? – нетерпеливо спрашивает проводник.
Не вижу ничего особенного. Публика проходит мимо, не обращая на бабку внимания. Разве что взгляд старухи – глаз не прячет, смотрит остро, будто выбирает кого-то из толпы. Особо внимательно глядит на женщин. Оп! Один из гуляк шагнул прямо на нее и прошел насквозь, не причинив нищенке не малейшего вреда.
– Вида-ал? – торжествующе тянет мальчишка, а ведь не ждал, признайся, а?
Оторопело киваю. Приглядевшись, замечаю кирпичную кладку здания, просвечивающую через бабкину одежку.
– Убогую – бойся, – серьезно инструктирует меня пацан, – Думаешь, ей деньги нужны? Смотри дальше.
Наблюдаю за старухой. Кто-то пройдет мимо, кто-то взглянет мельком, кто-то бросит монетку в ладонь нищенки и не заметит, что деньги падают на асфальт, не встретив на своем пути препятствия.
– Кто-то видит, кто-то нет, – думаю вслух, – почему?
Тем временем к бабке приближается женщина с лицом усталым и тревожным. Наткнувшись на колючий взгляд, вздрагивает, торопливо роется в кошельке, протягивает монетку. Старуха, не отводя глаз, начинает говорить, женщина цепенеет.
Мне тоже становиться не по себе, поскольку я замечаю две вещи. Вещь первая – монета все еще поблескивает на ладони нищенки и не спешит упасть на землю. И вторая – вглядевшись, вижу почти прозрачную белесую паутину, идущую от старухиной ладони. Паутина эта, едва различимая в сумерках, коконом опутывает фигуру подающей.
– Жалость забирает, вину отдает, – шепотом поясняет мой спутник, – ты, грит, молодая, смотри, грит, я тоже молодой была, теперь старая, больная, дети меня бросили, дочь такая же, как ты – и мать ей не нужна, ей лишь бы с мужиками… Теперь, пока всю не выпьет – не отпустит, все они такие…
От руки подающей исходит розоватое свечение, и поглощается без остатка старухиной ладонью.
– Кто – все? – рассеяно спрашиваю, продолжая наблюдать, как бледнеет женщина и ярче проступает румянец на морщинистом бабкином лице.
-Упырицы,- глядит с возмущением, удивляясь моей недогадливости. – Ох ты, бес, заметила нас, тикаем!
Кричит шепотом, и сразу – бегом, босыми пятками, через Невский, к Спасу.
Бег в сумерках. Странное ощущение, как во сне – чем сильнее стараешься, тем больше вязнешь, чем больше усилий – тем медленней движешься. Наконец переходим на шаг. Оба запыхались.
Навстречу из подворотни выруливает громадный черный дог, прыжками несется наперерез. Я судорожно ищу, на какой бы фонарь вскарабкаться, а мальчишка смело кидается псине навстречу. Чудище виляет хвостом, встает на задние лапы, передние кладет пареньку на плечи. Розовый язык облизывает довольную физиономию мальчишки.
– Этот здесь недавно, – весело сообщает он, – я его Валетом зову. До-о-брый! Сахар страсть как любит – из кармана мешковатых штанов извлекаются несколько белых кусочков, – на, Валетка, жри, хороший пес… – треплет за уши, трется носом о черную морду.
Сахар схарчивается моментально, хвост работает без устали – парочка явно рада друг дружке. Меня равнодушно обнюхивают, и, видимо, признают безвредным и неинтересным. Дальше прогулку продолжаем втроем.
Людей в проулках немного. Сонными рыбами плывут они в сумерках, а я азартно пытаюсь отделить реальность от наваждения. Вглядываюсь в прохожих и пытаюсь понять, есть ли среди них такие же, как та старуха? Все лица блеклы, безучастны, и мне мерещится – сейчас столкнутся, пройдут друг сквозь друга, и сами ничего не заметят. В этом городе люди настолько погружены в себя, что, кем бы ты ни был, для большинства остаешься человеком-невидимкой.
Меня так и подмывает задать вопросы моему новому приятелю, но чутье подсказывает – не время.
– Шляпа у тебя знатная, – парнишка смотрит с завистью. – Мне б такую.
Сам-то он смотрится не слишком шикарно – холщевые штаны, рубаха, копна нечесаных волос. Босые ноги, руки в цыпках, щербатая улыбка. Будто сбежал со съемок «Республики ШКИД», типичная питерская шпана. Годов примерно двадцатых двадцатого же столетия. Глаза примечательные – яркие, хитрые, васильковые.

Ее замечаю издали. Силуэт, сперва нечеткий, проявляется постепенно, будто кто-то рисует небрежной кистью. Высокая, хрупкая, в темном. Слепая. Держится очень прямо, тонкие пальцы прежде, возможно, касались струн, теперь высохшие, как обломанные ветки.
Незнакомка приближается к нам быстро и плавно, словно и вовсе не идет по тротуару, а плывет в сантиметре от него.
– Замри, – мальчишка испуган.
Молча уступаю дорогу. Парнишка вжимается в стену, кланяется, а она проходит, не кивнув, светлые глаза ее смотрят поверх наших голов. Меня бьет озноб.
– Валетка, голос, – шипит мой компаньон.
Дог тихонько скулит. Слепая живо оборачивается, лицо ее искажено.
Бросается к собаке, и пес отступает – приседая, бочком. Слух режет тонкий, железом по стеклу, визг, миг – и в лице незнакомки не остается человеческого.
Кидается оземь, раз – и сгинула, а вместо – живой хрипящий клубок. Еще секунда – и черные перья разлетелись вороньем, и вот уже стая гонит несчастного пса по проулку. Лишь вой и карканье долетают до нас, пока исчезает морок в проулках рваными клочьями тумана…
       – Даже не спрашивай, – обрезая вопросы, – идем, схорониться бы надо. Переждать…

…В открытые двери входи смело, – мой компаньон шире распахивает тяжелую дверь, – А в закрытые – ни-ни. И не моги даже. Тут постой пока, а я разведаю, что к чему.
Старый дом, сталинский – огромные окна, высокие потолки. В углу пыльной залы – большое, в рост, зеркало. Подхожу, вглядываюсь в матовую глубину, и не нахожу своего отражения. Впрочем, сегодня ночью меня это не особенно удивляет.
В глубине – та же зала, только там в ней горит яркий свет, и накрыт стол, и полным ходом идет пирушка. Грузный человек в белом кителе говорит, гости оживлены, внимают, хлопают, поднимают бокалы. Чем пристальней вглядываюсь, тем четче становится картинка, а я начинаю различать голоса, обрывки музыки. «Рио-рита», по-моему. Ближе ко мне, щека к щеке, танцует пара – низенькая, в кудряшках, гражданка, и тощий тип с гитлеровскими усиками.
 Смех, звон, музыка – вечеринка в разгаре. К зеркалу подходит девчушка в светлом платье. Веснушки, курносый нос, пухлые розовые губки. По-детски мила, но уже не ребенок – изгибы фигуры отнюдь не детские. Хороша тем более, что пока не подозревает об этом. Поправляет волосы, а я откровенно ею любуюсь, одновременно пытаясь вспомнить, кого же она мне напоминает. Фокстрот сменяется вальсом, девушка кружится перед зеркалом, музыке в такт.
Внезапно она останавливается и начинает вглядываться сквозь стекло. Наши глаза встречаются, и я понимаю, что теперь она меня видит. Но ее это не смущает, напротив, она рада нежданному гостю. Серые глаза смеются, шутливый реверанс, и – незнакомка протягивает мне руку. Мне знаком и этот жест, и улыбка, но я не могу вспомнить, где я мог видеть их раньше.
Прикладываю ладонь к зеркалу, она повторяет мой жест – мы стоим напротив, странные отражения друг друга, и разделяет наш лишь гладь стекла. Мне кажется, или я начинаю чувствовать тепло ее руки? Тонкая пластина между нами тончает, исчезая. Наши ладони почти соприкасаются, и вот-вот я сожму ее руку. Она встает на цыпочки и тянется ко мне, полные влажные губы полуоткрыты. Тонкий газовый шарф на шее источает сладковатый, едва уловимый запах. Духи? Еще мгновенье – и я окажусь в ее зазеркалье…
Мощный пинок под зад, ругань – и я лечу на пол, а мальчишка орет отчаянно:
– Беги! И не вздумай обернуться!
Но я, конечно, оборачиваюсь, и, конечно, лучше б я этого не делал.
Я вижу зеркало, неестественно, непристойно выгибающееся в мою сторону, и нечто, искаженное, приплюснутое к зеркальной поверхности…
Поблескивающая, на глазах растущая, выпуклая, мясистая плоть изгибается, сладострастно тянется в мою сторону. И, оцепенев, я вдруг понимаю, что эта пара розовых слизней – гротескно искаженные, невозможно раздутые, секунду назад такие желанные губы незнакомки…
Удар, знакомый уже визг – железом по стеклу – и с хрюпаньем зеркало втягивается обратно, принимая гладкую благопристойную форму. Даже слой пыли остался нетронутым, словно и не было ничего. Воспоминанием о мороке - розовый шарф на полу. Меня передергивает от отвращения.
– Ты, слышь, это, в следующий раз думай, что делаешь, – пацан прячет в карман рогатку, – Пойдем отсюда!
Мы выходим на улицу, вокруг никого. Лишь туман и сумерки. Из ниоткуда появляется собака, и нас снова трое.
– Спасибо. Не знаю, что это было, но все равно – спасибо. Зовут-то тебя как?
– А тебе что за дело? Так я тебе и сказал, – прищуривается, затем, спохватившись, – Ах, да, ты ж не знаешь ничего… Вот сам скажи-ка, а тебя-то как звать?

И в самом деле. Почему-то этот простейший вопрос ставит меня в тупик. Странно, что до сих пор он не пришел мне в голову. Похоже, я был слишком увлечен происходящим. Пытаюсь вспоминать, с какого момента все началось? Я иду с мальчишкой вдоль Невского. А что было до? Не всплывает никаких ассоциаций. Словно так и положено идти по городу, здесь и сейчас, будто не было никакого до и не будет никакого после. До меня начинает доходить, что что-то не так со мной или окружающей меня реальностью. Смутное ощущение, что не каждый день я встречаю призрачных нищих и плотоядные зеркала. Что-то не так… С окружающим миром? Со мной? Так. Попробуем еще раз.
Если со мной все в порядке, то почему я не помню, что было до прогулки? И почему меня не покидает ощущение неправильности происходящего? Мне даже не с чем сравнить – нет критериев для оценки. Дальше. Если что-то не так с окружающим миром, а я – нормален, то почему я ничего не помню?
Становится не по себе. Мысленно пытаюсь выбраться из этой ловушки, и вспомнить хоть что-нибудь. И, холодея, я внезапно понимаю, что не только не могу вспомнить свое имя. Я не знаю, как выглядит мое лицо.
Меня охватывает паника, кидаюсь к уличной витрине, пытаюсь поймать в ней свое отражение. В полусвете сделать это не так просто, и я подхожу ближе. Изображение мерцает, затем становится четче, а после, словно в насмешку, выдает не одну, а несколько картинок. Будто издеваясь, витрина отражает последовательно: черкеса в бурке, двугорбого верблюда и новенький трехколесный велосипед. Со злости пытаюсь пнуть стекло ногой, но в последний миг останавливаюсь – что-то подсказывает мне, что теперь мне не стоит подходить к зеркалам слишком близко.
Кидаюсь к пацану, чтобы вытрясти из него все ответы, но оказываюсь нос к носу с оскаленной собачей мордой, дог верно оценил мое намерение и встал на защиту мальчишки. А тот увлеченно изучает свои босые ноги, и делает вид, что ничего не происходит.
Во я попал. Если и был в этом мире человек, которому можно было доверять до конца, то человек этот – я сам. А теперь, если даже сильно не вдаваться в экзистенции, то кто, черт побери, есть этот самый я?
Кто-нибудь пробовал на ощупь установить истинную форму предмета? Гиблое это дело, смею заверить. Пока я обследую собственный нос, уши, губы, мальчишка наблюдает за мной с острым, болезненным даже любопытством, и лишь раз, не удержавшись, хихикает, когда я выдираю из головы несколько волос, предприняв безуспешную попытку определиться на предмет их цвета.
На смену страху приходит злость. Что за чушь, в самом деле! Все это слишком нелепо. Вновь оборачиваюсь к моему провожатому. Тот стоит, слегка наклонив голову, прислушиваясь к чему-то, одному ему известному. Во взгляде, брошенном на меня, читаю сочувствие. Но мне наплевать, я тихо зверею, пытаясь поймать в происходящем хоть какую-то логику. А для начала – пусть вот этот шкет объяснит мне, что, по его мнению, тут происходит.
– Звиняй, – парнишка разводит руками, – мой, понимаешь, выход, – и ныряет в самую гущу тумана, прямиком к дорожной обочине…

*****

Жаворонок. Слышите вы меня? Жа-во-ро-нок. Я засыпаю в девять вечера. В десять – в самом крайнем случае. Отстой, фыркнете вы. На любителя, отвечу вам я, и добавлю, что для меня это в тысячу раз лучше, чем полночи колбаситься на дискотеке, а потом с выпученными от недосыпа глазами нестись с утра на работу.
 Нет большего кайфа, чем проснувшись в пять утра, пару часов перед работой проваляться в постели с любимой книжкой. И нет облома страшнее, чем выключив телефон, зашторив плотно окна с чертовым круглосуточным освещением кошмарной белой ночи, обнаружить, что мобильник не отключен, и проснуться от его жизнерадостного писка. Впрочем, пожалуй, есть.

 …Осознать, что на проводе лучшая подруга в состоянии жесткого душевного кризиса и полчаса разбирать стоны и вопли означенной подруги, и затем, поняв, что дистанционно кризис не лечится, матерясь и зевая до вывиха челюсти, размазывая по физиономии остатки ночного крема, топать на стоянку, по пути оптимистично размышляя, что тебе, в твоем возрасте и при твоей комплекции не страшны никакие маньяки, и изнасилование тебе не грозит ни в коем случае, разве что попадется особо хлипкий супостат и тебе удастся удержать его силой. И под такие мысли садиться в свою адскую зверь-машину, и завести двигатель всего с третьей попытки, и по дороге на чертов Васильевский к Натке рассуждать, что и у такого идиотского времени года есть свои преимущества, и что видимость сравнительно неплохая, и можно с бешенных 50 километров в час перейти аж на запредельные 60 километров, и что тебе не страшны никакие патрульные, потому как нечего взять с тебя продавцам полосатых палочек, разве что, выдернув тебя из машины постоять, посокрушаться над твоим ведром с гайками, обнять и долго, самозабвенно плакать, а затем отпустить на все четыре стороны, смахнув скупую слезу и перекрестив на прощанье…
…Поправляя панорамное зеркало, норовящее отлететь на каждой колдобине, рассуждать, что чертова кукла Натка снова вляпалась в очередную передрягу, и что бог послал тебе ее в наказанье за все твои грехи, прошлые и будущие, и что горбатого исправит могила, а потому до гробовой доски носиться тебе ночами на Васильевский и вытряхивать подругу из очередной петли, а ей, утерев сопли, ныне и присно быть настолько тактичной, что не замечать по какому кайфу тебе эти экстремальные вылеты, и вовеки вам не сказать друг другу, что такие встряски нужны вам обеим, и что хуже облома брошенной бабы может быть только вечная пустота бабы свободной, самодостаточной и совсем никому не нужной…
…И зевая до слез, широко раскрывая варежку, теряя из поля зрения дорогу, заметить, что все в этом городе не слава богу, и из Невы лезет совершенно безобразный туман, плотный, белый, и есть большая вероятность при такой видимости совсем не заметить впереди идущую машину, или светофор, или, не приведи господь, кретина-пешехода. И, скользя по набережной в тумане, отметить, что странно одетый мальчишка стоит в опасной близости от проезжей части, и сбросить на всякий случай газ, и в последнюю секунду увидеть, как прямо тебе под колеса летит нескладная фигурка, и услышать визг тормозов, а так же собственный, ни на что не похожий, полурев-полувой, и обрадоваться напоследок, что пристегнут ремень безопасности, и закрутится юзом посреди молочного тумана, и протаранить поребрик, и получить-таки прямо в лобешник вконец отлетевшим зеркалом, и, вырубиться, наконец, окончательно…

…Обнаружить целого и невредимого мальчишку, стоящего рядом с твоим замученным автомобилем и спорящего с каким-то парнем, и услышать их голоса, и с удивлением заметить, что ничего у тебя не болит, и отстраненно рассудить, что пребываешь, ты, видимо, в состоянии отруба, и безрадостное видение дыма, струящегося из-под капота твоей тачки – ни что иное, как глюк, вызванный, несомненно, сотрясением мозга или чему там в твоей пустой башке надлежит сотрясаться, равно как и зрелище типа в шляпе, трясущего за грудки невесть чему радующегося малолетнего оборванца. Обнаружить, что означенный тип, к слову сказать, весьма приятной наружности, озабоченно изучает твое состояние, и даже пытается проверить пульс. Констатировать, что прикосновения длинных прохладных пальцев тебе совершенно не противны, усмехнувшись, сыронизировать, что стоило лишь тюкнуться головой, как на горизонте обозначился герой твоего романа, почувствовать неприятное сверление в районе правого бока…
… Очнуться от вибрации и пронзительного звона мобильника, ощутить здоровенную шишку на лбу, взрывающую череп пульсирующей болью, оглядеться, не обнаружить ни типа, ни оборванца, и ответить, наконец, на телефонный звонок. Дождаться эвакуатора, и оказаться-таки у Натки на Васильевском, и быть напоенной чаем и кое-чем покрепче моментально вынырнувшей из депрессии подругой, и наклюкавшись-таки уже глубокой ночью, прийти к выводу, что все мужики, несомненно, козлы, но худшей их разновидностью являются злыдни-автомеханики. И, клюя носом, слипающимися глазами разглядывать рисунок, подаренный подруге, да так и заснуть, не выпустив его из рук…

…И, провалившись в сон, обнаружить, что рисунок этот – странный слепок мира, возникающего вокруг – с бледным небом, свинцовой Невой и туманными улицами. И пойти во сне бродить по местам родным и незнакомым, и почти без удивления наблюдать…
…Как в садике перед Адмиралтейством медвежонок водит мужика на цепочке. Как мужик безнадежно пытается присесть отдохнуть, а его хозяин дергает поводок, рычит и тянет бедолагу дальше, и тоскливы морды у обоих. Как мимо проплывает карета, а из глубин ее кивает нарумяненная старуха. Как стоит возле мечети высокий лысый старик с протянутой рукой. Как стеклянный глаз его ворочается в глазнице, следя за облаками. Как за стеклами цветочного павильона творится странное, и словно на ветру, трепещут листья, гнутся стебли, мечутся оторванные лепестки. Как, отрицая все природные циклы, тянутся ростки, распускаются листья, зацветают бутоны, и все извивается, тянется и гнется в полной тишине. Как цветут и через мгновение осыпаются, увянув, белые лилии, а алые головы тюльпанов раскачиваются на чудовищно длинных бледных стеблях, идущих к самому потолку.
И броситься прочь, отбросив рисунок, и бежать медленно и вязко, обмирая от ужаса, и заметить вдалеке парнишку вместе с давешним незнакомцем, и окрикнуть, и не услышать собственного голоса, и заплакать от досады, и провалиться в глубокий, без сновидений, сон, чтобы, проснувшись, забыть обо всем окончательно.

*****

– Ты что творишь, паршивец? – кричу я, но сорванец смеется в ответ.
Я предпринимаю целый ряд ненужных движений чтоб убедиться, что женщина за рулем жива, и в тот момент, когда я пытаюсь проверить пульс незнакомки, мои пальцы проходят сквозь кисть ее руки. В этот же миг в голове взрывается ворох забытых вопросов, и все повторяется. Я пытаюсь вспомнить, и не могу. Я оборачиваюсь к мальчишке и вижу, что туман настолько плотен, что я не различаю даже пальцев на вытянутых руках. Пропал автомобиль, и женщина в нем, и мальчишка. Я двигаюсь на ощупь, и чуть не оказываюсь в воде, сделав неверный шаг.
Я застываю на краю и вижу, как вокруг меня туман рассеивается, образуя правильный обвал, словно оправа большого, в рост, портрета. Я чувствую, как стынет воздух, и пар идет у меня изо рта, и вот уже не вздохнуть, настолько он холоден. А в образовавшейся этой раме, моим дыханием создаваемое, возникает зеркало. И приблизившись к нему, я могу, наконец, разглядеть себя.
Он чертовски недурен, этот тип с зелеными, с отливом в желчь, глазами. Смотрит на меня с приязнью, где-то даже покровительственно, как, бывает, смотришь на растяпу-однокашника, с которым не теряешь связь с одной лишь целью – всегда иметь возможность сравнить, насколько дальше ты продвинулся. Усмехается, поднимает ладонь в приветствии. Этой ночью отражения ведут себя на редкость самостоятельно – не одно не копирует моих жестов. Я смотрю ему в глаза. И, постепенно, нехотя, начинают появляться обрывки воспоминаний…
…Утро, я стою на остановке и наблюдаю, как старуха с тощей собачонкой на поводке ищет бутылки в мусорных баках. Нашариваю в кармане десятку, чтобы дать ей, но тут как раз подходит мой автобус, и я сажусь в него, привычно подумав, что опять не успел, как и вчера, и неделю, и месяц назад…
…Первоклашки втроем, жестоко, совсем не по-детски лупят чернявого мальчишку, их же ровесника. Пытаюсь разнять, идущая мимо баба бросает брюзгливо: «Чего лезешь? Сами с ним разберутся, понаехало…»
…Перевернутые столики, и листки с рисунками втоптаны в снег невозмутимыми парнями в форме, ну не положено тут, в общественном месте, устраивать базар и непотребство. Акварели раскисают и растворяются в лужах…
Вспоминается. Фиговый мир, сволочные правила. И ничегошеньки от тебя не зависит, и в лучшем случае ты сам за себя, а в худшем – болтаешься, как гвоздика в проруби, да так всю жизнь и остаешься неприкаянным.
Зеленые глаза спокойны, мой двойник ждет и не спешит. Кивает, наперед зная мои мысли. Такие правила. Все так. И поганому этому миру надо уметь давать сдачи, и тогда все получится, если прекратить пускать слюни и начать брать то, что тебе причитается. Нас ждут дела, и хватит рефлексии. Иначе, когда к сороковнику обнаружишь себя на помойке, поезд уйдет уже далеко-далеко.
И ты уже это умеешь, не стоит прибедняться, у тебя совсем неплохо получается. Всплывают другие картинки – ножом по сердцу, зло и стыдно…
…Из толстой пачки отслюнявить 500 рублей, матери, переводом, торопливо, ничего, хватит…
…Захлебнувшемуся от слез голосу в трубке, да-да, уже уехал, войти в роль, вернусь не скоро, и театрально отключить телефон, глядя в глаза чужие, новые, желанные…
…Похлопать по плечу, надежно, как договорились, пожать руку и – забыть…
Вспоминается. Не вытравить. Рот полон горечи, я борюсь с тошнотой. Больше всего мне хочется стереть ухмылку с физиономии двойника. Но, возражает он, тут все свои, стесняться нечего, чего ты так разволновался? Я – не ты, кричу в ответ. Да ладно, он миролюбив, а кто ж тогда? Я вижу улицы за его спиной и понимаю, что сейчас самое время вернуться назад, и нет тут никакого подвоха, надо просто сделать шаг и начать наконец жить, всерьез, взаправду, а не примеряться к жизни, не прикидывать, как бы это половчее, не копить энергию, а выкладываться на полную катушку, и ползти, карабкаться, добиваться своего. И в этом мире можно неплохо выживать, отрастив когти и зубы, и быть саблезубым енотом, трогательным снаружи и хищным внутри.
И понятливый мой двойник кивает, и протягивает мне руку. Давай, он улыбается, я – всего лишь ты, о чем вообще разговор? Он знает жизнь, этот зеленоглазый проходимец, и если я – это действительно он, то, чего, в самом деле, мне опасаться? Я делаю шаг навстречу, он кивает, в самом деле, жизнь неплохая штука, если научиться называть вещи своими именами и брать свое…
Еще шаг. Стоп. А скажи-ка ты мне, дружище, а я-то тебе зачем, раз у тебя все схвачено? А тебе от меня совсем ничегошеньки и не надо? Он еще улыбается, но я начинаю кое-что понимать.
Что, скучно тебе без меня? Скушно, именно так, через «ш», как встарь, и шипящая эта тоска, и безнадежное это долго и счастливо, издревле, когда со скуки травились, шли под дуэль…
Так вот в чем, оказывается, дело. И жить не интересно, есть, пить, спать, а уж работать и подавно, и нет куража, и все обрыдло. Да ты даже влюбиться не можешь, дорогой ты мой человек. Захотеть – да, обаять – запросто, попользоваться друг другом к взаимному удовольствию – легко! «Вы – привлекательны, я чертовски привлекателен, чего зря время терять?»…
Да только не цепляет. И меняются бабы, и хочется экстрима – прыгнуть с парашютом, или сигануть с водопада, или гонять без правил – чтоб хоть как-то зацепить молчащую внутри струну, которая сама по себе, просто так, звучала прежде. И это еще не все, потому как даже если не разобьешь ты башку забубенную на скалах, не подхватишь СПИД и не останешься лежать на дне океана с навороченным и бесполезным аквалангом, то рано или поздно надоест тебе и это. И тогда, по стариннейшему обычаю, придет к тебе распоследнее средство от тоски. И тогда кто-то скажет о тебе – все, спекся, жаль, хороший был мужик… «Мне скучно, бес…»
Так вот я тебе зачем, Альтер ты мое, мать твою так, эго? Видать, хреново тебе без меня, раз так упорно тащишь с собой. А иди-ка ты себе один, пустой и незакомплексованный, и будет тебе счастие. А я уж лучше тут как-нибудь. Только похоже, не будет тебе без меня, драгоценный ты мой прагматизм, цинизм ты мой безжалостный и беспощадный, ни радости, ни драйва. И топчут землю толпы таких как ты, тюнингованных снаружи и полых внутри, и кидает вас в разные стороны, и глумитесь над неудачниками, у которых нет того, чего у вас в избытке. И лишь ночами, в самый пик застарелой бессонницы, вдруг вспомнится некстати, как в двенадцать лет тянул похотливые ручонки к гитаре брата, потел, страшился возмездия, но брал-таки первое свое баре, и шалел от восторга, и бывал глупо, бессовестно, беспредметно счастлив.
Истошный лай, и между мной и зеркалом возникает черная тень. Дог рычит, скалясь на моего двойника. Еще секунду мы смотрим в глаза друг другу, затем он пожимает плечами, равнодушно кивает мне, и исчезает, затянутый клубами тумана.
Мне в ладонь утыкается холодный нос, я глажу собаку. Возможно, он только что выручил меня из беды. Назовите это оптимизмом. Если считать таковым способность вообразить себе еще большие неприятности, нежели те, которые в настоящий момент с тобой происходят.
Спустя пару минут рассеивается и сам туман, и я вновь стою на набережной, и на парапете сидит, болтая ногами, мой давешний чумазый приятель…

*****

Не спится Михалычу. Спалят ведь дачу, паразиты, как пить дать спалят. Сидеть бы сейчас на веранде под абажуром, потягивать пивко, и расписывать пулю под жужжание комаров. А с утра встать пораньше, и закончить, наконец, этот клятый парник, чтоб вернувшейся из отпуска дочери не осталось иного, как признать, что руки у отца растут из положенного места, в отличие от ее драгоценного муженька… А вместо этого сидит Михалыч дома, и нервничает, рассуждая, как так вышло, что его обвела вокруг пальца двадцатилетняя пигалица.
Позиционная война началась с неделю назад, когда Алка невинно попросила деда разрешить отпраздновать с друзьями день рождения на даче. «Пати на свежем воздухе», как она изволила выразиться. На даче Михалыч царствовал безраздельно, и выходные без грядок представить не мог.
Дед ответил решительным нет, обстановка в квартире накалилась. Алка прибегла последовательно к лести, уговорам, и, наконец, шантажу, вызвав на помощь тяжелую артиллерию. Звонок дочери из отпуска стал последней каплей. Состоялось серьезное объяснение, после чего Алка перестала дома завтракать, обедать и ужинать, днями с отсутствующим видом сидела за компьютером, и даже запах фирменной дедовой солянки не мог заманить ее на камбуз.
Михалыч не выдержал и позвал узницу совести на обед. Стеклянным голосом, не глядя на деда, внучка поблагодарила за проявленную заботу, равно как и за испорченный день рождения и окончательно подорванную репутацию. Добавила, что теперь вряд ли кто-то из друзей захочет с ней разговаривать. Впрочем, равнодушно заметила она, она не в чем деда не обвиняет, в конце концов, проведет праздник одна, с компьютером в обнимку. А деду желает приятных выходных на его драгоценной даче.
Михалыч крякнул, ушел на кухню и после тягостных раздумий принес внучке ключи. Алка вернулась к жизни моментально, смолотила на радостях две тарелки солянки и улетела прочь, чмокнув деда в щетину и на бегу объяснив, что времени в обрез и ей надо успеть все подготовить.
И вот теперь вечеринка в разгаре, а Михалыч страдай, не затопчут ли архаровцы огурцы в парнике, не спялят ли, к чертям собачим, баню и не разнесут ли любовно восстановленный колодец…
Включил телевизор, да как на грех, попал на Дом-2. Плюнул, выматерился, с расстройства пошел на кухню дернуть корвалолу, чтоб наконец заснуть, да вместо этого, как-то так случайно вышло, приложился к початой маленькой, в холодильнике припрятанной. Все-таки внучкин юбилей, чтоб ей там хорошо отдыхалось…Теперь нипочем не заснуть, сиди себе на кухне, в окошко гляди. Тихо в городе летом, спокойно, двор пустой. Только вон двое парней шагают, шустро так, глазами по сторонам зыркают.
Интересненько. Идут вроде как из тупичка, что в конце двора. Что им там делать, на бомжей или гопоту не похожи, на наркоманов не тянут – на эту братию у Михалыча нюх. Хлопнул еще рюмашку, задумался. Не террористы ли? Время нынче неспокойное, может, там в тупичке уже бомба тикает, а он тут рассиживается…
Нерастраченная в огородных раскопках энергия нашла-таки выход, и дед засобирался. Пустое мусорное ведро прикрыл крышкой, предварительно вложив в него молоток. Мало ли что, в самом деле? Пойти посмотреть… А что чеканутый старикан выносит мусор в ночи – кому какое дело?.. Засомневался, не вызвать ли милицию, но передумал – и так участковый волком смотрит, бдительный Михалыч не раз поднимал его по тревоге. Закрыл дверь, пешком прошлепал вниз. Староват стал, ноги не те уже, может, стоит позвонить, кого из соседей на подмогу вызвать? Ладно, путь поспят, если что, Михалыч сумеет так завопить, что подскочат как миленькие.
Ни души на улице. Даст бог, и молоток не пригодится. Стена на месте – старый дом снесли, а про стену забыли, потом с улицы загородили щитами с рекламой, будто так и надо. Порушили, теперь поставят какое-нибудь казино. Почти добрался, осталось свернуть за угол, вот и тупик, и мусорные баки, и…
Да что ж это… Что же это такое на свете делается! Михалыч выронил ведро, прислонился к стене, набрал в грудь побольше воздуха и, во всю силу немолодых своих легких, заорал.

*****

Устало присаживаюсь рядом с мальчишкой. После встречи с двойником накатило отупение, будто уходя, он забрал в зеркало остатки моих сил. И мозгов.
– Что это было? Расскажи, что можешь, сам-то я не понимаю ни черта. Что за бред происходит? Какого хрена ты под колеса кидаешься? Кто ты такой, в конце концов? Туман? Псина эта ненормальная? Зеркала? При чем тут зеркала?
Он не пытается отвечать, ждет, когда кончатся вопросы. Мне тоже уже не до ответов, это что-то вроде тихой истерики. Вопросы сыплются один за другим, и я внезапно понимаю, что какую историю мне не расскажет сейчас этот малолетний проходимец, я не поверю ни единому его слову. Наконец я выдыхаюсь, и замолкаю, и он сейчас, наверно, удерет, а я так ничего и не выясню. Но нет, стоит, таращится на меня своими глазищами, и, наконец, произносит:
– Лиговский я. Чего тут рассказывать… Жил себе, как все. Батька на фронте погиб, в гражданскую. А мы остались: мамочка, сам, братовья… Мамочка у нас красивая. Краше всех. Как батьки не стало, к нам один инженер ходить начал, так я его штиблеты гвоздями к полу приколотил, больше не совался… А пирожки с луком какие у ей… Нас у мамки четверо, горой друг за дружку, весело было, хоть и жрать нечего, – он вздыхает, затем продолжает:
– Под транвай я угодил. Так за мной и не пришли. В тот год много народу мерло, особо и не разбирались. Я тут и оказался. Сперва думал, мамка придет, свечку поставит, я отсюда и уберусь. А она не пришла. Может, случилось что. Может, и померла. А я тут вот и застрял, – малец шмыгает носом, рукавом вытирает физиономию:
– Теперь-то знаю, что пугать приставлен – видал, как ловко вышло? Ты-то сдрейфил, небось. Машина вдребезги, а дамочке той – хоть бы хны… Я слушать умею – чую, когда надо являться, – говорит с ноткой гордости за честно исполненное дело.
– Еще, бывает, мелкоту стращаю – чтоб за транваи не цеплялись… Бывает, влезу вместе с ними, а потом и сорвусь, чтоб все видели. Могу кровью истечь, могу руку-ногу вывернуть, могу даже голову снять, хочешь, покажу? – Я поспешно мотаю головой, пацан продолжает с плохо скрытым разочарованием:
– Знаешь, скольких уже напугал? Помереть же могли, а живы. Я так рассуждаю – как тысяча набежит, так мамка меня и заберет. А с тобой, похоже, беда... Я вот что думаю… Тут, это, понимаешь, какое дело… – мальчишка мнется, – понимаешь…
И не выдерживает, бухает в лоб:
– Помрешь ты скоро!
Вот спасибо, ай порадовал. Приплыли. Впрочем, если я общаюсь с призраком, ругаюсь с собственным отражением, если повезет отыскать таковое в зеркале, и не знаю, как меня зовут – вряд ли эти признаки сулят мне жизнь долгую и беззаботную. А из воспоминаний, подаренных двойником, вытекает следующее – а оно вообще мне надо? Такая жизнь?
– Но еще не помер, – добавляет он поспешно, – иначе она так тебя б не искала.
– Она?... – тупо переспрашиваю я. Пацан продолжает:
– Слепая она, – рассуждает буднично, – Старая, опять же. А ты вроде как не здесь, не там. Непорядок. Вот она и рыщет. Понятно?
До меня потихоньку начинает доходить.
– Она – это…– Паренек кивает.
– Ты ж уже ее встречал. А зеркала – так это самое ее место. Так проще всего тебя можно поймать.
– Стало быть, любое зеркало…
– Ловушка. Держись от них подальше.
– А раньше ты не мог меня предупредить?
– Не, не мог, – негодник ухмыляется, – раньше некогда было, ты бы сразу испужался и домой захотел. А я опять сиди один.
Я даже не злюсь. А как иначе он мог поступить? За десятки лет поневоле начнешь ценить свежих собеседников. Получается, что я избежал ловушки – когда отказался пойти со своим двойником. Интересно, а выход отсюда есть? Впрочем, если за сотню лет его не нашел мой приятель… Кошмар. Который становится явью. Кошмарный сон… А это мысль. У меня появилась идея, в порядке эксперимента, почему бы и нет. Если отнестись к этой реальности как к сновиденью, можно попытаться проснуться. Вдруг сработает? Для моих снов слово «исчезни» равносильно переключению на другую программу.
– Исчезни, – командую я.

– Да куда ж я исчезну, – добродушно возражает пацан, – ну что, пойдем, что ли…
Все-таки краешком сознания я надеялся, что это сработает. А теперь – я не могу выбраться. Эксперимент не удался, не помогло слово – в различных вариантах, с палитрой интонаций и тембров по нарастающей и финальным визгом с истерическим хохотом вперемешку.
Парнишка тем временем вводит меня в курс местных дел:
…– Ну, всех-то я не знаю… Я сперва тоже не отличал, потом научился…
…– Которые новые приходят – надолго не остаются. Один тут был, гнида, из фараонов, так его прямо на глазах утащило. Бежал через дорогу. Машина летела, затормозить не успела – так его треснула, аж штиблеты долой. И стоит он в одних носках, озирается. Не успел понять еще, – понизив голос до шепота, – тут его и взяли…
Мне почему-то совсем не хочется знать, как выглядели забиравшие. Мы снова бредем по городу, и я слушаю рассеяно, все больше глядя по сторонам…
Странные отношения с пространством – мы оказываемся в местах, топографически друг от друга не близких. Почему-то я не замечаю этих переходов. С Мойки – на Петроградку, с Дворцовой – на Обводный. И, словно в подтверждение теперешнего моего сомнительного статуса реальность обретает все более сюрреалистичные оттенки.
...В летнем саду раскланиваемся с господином во фраке, с лицом серым и вдохновенным. Мысленно готовлюсь, что он тут же растает в воздухе, однако паренек поясняет:
– Дирижер из Капеллы.
На этот раз я принял за тень человека. Поразмыслив, прихожу к выводу, что обратное случается чаще. В этом городе люди настолько погружены в себя, что человек, призрак, или сама смерть легко проскользнут мимо и останутся незамеченными...
… – А еще другие были, все стреляли друг дружку, на улицах прям…в малиновых таких сюртуках.
 – Пиджаках? – переспрашиваю.
– Ну да, пинджаках, так те и вовсе постоят минутку, потом раздуются и лопнут…
Мы меряем шагами тротуары, переходим мосты. На Дворцовом, глядя в воду, стоит снулый скрипач с куцыми крылышками за спиной. Его пацан равнодушно обходит, мне же говорит:
– От воды держись подальше. Особливо когда наводнение – такое, бывает, полезет… не загонишь потом.
А я успокаиваюсь потихоньку. Начинаю привыкать к мысли, что, в конце концов, не самый худший из раскладов – провести в любимом городе ближайшую вечность. Если мне повезет. Если вновь не повстречаюсь с зеркалами. Или с той, которая меня ищет. Или… Только цепляет, не дает себя поймать какая-то мысль, незаконченное какое-то дело сидит, как заноза в мозгу.
…– Есть еще Вечный студент. Этот из путейного, как заблудился в катакомбах, так и бродит до сих пор. Не, не злой, голодный тока …
У метро есть народ даже в этот час. Люди с лицами синими и опухшими, похожие на оживших утопленников, и, если рискнуть задать им прямой вопрос, сами они не разберут, на каком сейчас свете. Нас они не замечают. Раскрашенные малолетки обоих полов, занятые только друг дружкой, уличный музыкант.
Он, похоже, нас видит.
Мелодия мне незнакома. Подхожу поближе. Вокруг уже собрался народ, кое-кто сидит прямо на асфальте. Кто-то дремлет, прислонившись плечом к соседу. Музыка тиха и задумчива. Покойна, как говорили раньше.
Неспешно, в такт мелодии, вплывает воспоминание – бабушкина коммуналка, и бесконечный коридор, и вечный вечер ее комнаты, при зашторенных окнах, включенном торшере. Запах книг, пыли и старости. Уснуть. Свернуться калачиком в старом кресле, укрыться пледом и дремать. Тяжелеют веки, слипаются глаза. Как же я устал все-таки …
Пронзительный свист, и музыка обрывается. Слушатели ворчат, а саксофонист пожимает плечами, забирает инструмент и уходит.
– Спугнул, – удовлетворенно шепчет мне мальчишка, – Не повезло ему сегодня, ага…
Трясу головой, чтоб сбросить накатившую вдруг тяжесть, и почти без удивления наблюдаю, как фигура музыканта бледнеет на фоне неба, и исчезает…

Наша прогулка длится… ночь? Год? Столетие? Отношения со временем так же неопределенны, как и с пространством. Вся палитра серого, от неба до воды, от крыш до асфальта. И мне начинает казаться, что я также серею, обретаю прозрачность, чтоб раствориться постепенно в светлом мороке питерской ночи.
Жемчужный, мышиный, гранитный – вокруг меня, и тем резче бросается в глаза обороненный кем-то рисунок. Лежит на земле, рядом – увядший тюльпан. Подбираю зачем-то, разглядываю. Этот набросок знаком мне до боли. Крыши, купол на фоне неба. Изображение притягивает, напоминая о чем-то.
Я вглядываюсь пристальней и вижу, как рисунок оживает, наполняясь цветом. Сперва робко – серо-голубой, серо-зеленый, серый с золотом. Затем смелей – есть, есть на свете другие цвета – золотой, изумрудный, синий. Ближе, ярче, краски заполняют фон, закручиваются водоворотом. Картинка обретает глубину, и живой, свежий, с бензином и сиренью ветер дует в лицо, и гонит серый флер беспамятства.
Света все больше, все ближе небо. Сейчас эта картина более реальна, чем весь этот странный мир. По мере того, как рисунок оживает, окружающая меня реальность сереет, тончает. И хоровод образов вдогонку, черно-белой спиралью, напоминанием, что все действительно было.
И давешняя слепая смотрит вдруг зряче, прямо в глаза, и взгляд этот тянет все силы. Виток спирали. Черный пес, ледяное зеркало. Еще виток. Слепая качает головой, и, не прощаясь, исчезает. Новый виток – машина, женщина в ней.
Рисунок тянет внутрь, я почти провалился в небо. Последний, кого я вижу, мальчишка – глядит в глаза, кричит торопливо:
– Николка я. Слышь, запомни – Николка с Лиговки. Ты, это, свечку Угоднику поставь… будь другом… Страсть как к мамке…. Николка я, слышишь! Только не забудь! Николка…
И – небо, небо, небо…

Открываю глаза. Все то же небо, лицо надо мной. Меня тормошит, бьет по щекам какой-то дед, орет, причитая. А я, наконец, вспоминаю…

…Я сидел на стене. Широкой такой, кирпичной. Желтой. Часть дома снесли, а стена осталась стоять. И вот с этой самой стены открылся необычный, такой нужный мне ракурс.
Крыши, много неба – бледного, питерского, и на этом фоне – купол золотом. Я облазил полгорода, устал, как черт, но, наконец, нашел то, что нужно. Я как раз делал набросок, одновременно пытаясь удержаться и не сверзиться вниз. Потом кто-то окликнул меня, и резко дернул за брючину…
Падая, я еще успел подумать, что непременно напишу этот вид. Акварелью.