Евдоха

Олег Игорьин
Светлой памяти моей бабушки.

       Это произошло в далекое тяжелое время (Хотя разве время бывает тяжелым? – тяжелым его делают люди), в далеком украинском селе.
       Зима предстояла длинной и морозной. В природе тогда существовали два контрастных цвета: белый - холодный, покрывший все, и черный – тоже холодный, пробивающийся домами, плетнями, одеждой людей, их измученными и покорными лицами. Других цветов не было. Нет… Был еще красный цвет, тонкими полосками затянувший рукава и шапки людей, ехавших обозом на понурых лошадях.
       Одна из телег остановилась возле плетня крайней хаты. Несколько человек, соскочивших с повозки, направились к ней.
       Хата было небольшая, глиняная, с соломенной крышей, малюсенькими окнами, низким дверным проемом. Дверь была обмотана какими-то тряпками, сдерживающими натиск холода. То ли женской рукой, то ли детской на белой стене перед входом были нарисованы большие подсолнухи, какие-то мелкие цветы и красные петушки.
       Снег поскрипывал под ногами. Резко открыв нараспашку маленькие двери и пригнувшись, в дом вошло несколько здоровых мужиков. Глаза не сразу привыкли к темноте. Потом обозначилась печка, стол и стоящая женщина лет сорока в белом платке.
       - Муж где? – громко спросил один вошедший. Это был молодой парень, здоровый, в кожаной куртке с ремнем и висевшем на нем наганом. Он приехал из далекого большого города и ненавидел это задрипанное село и этих людей. Которые были похожи на стадо глупых овец и нечего не хотели делать для мировой революции.
       - Не знаю, давно уже не видела его. Уехал, а куда и не знаю.
       Разве могла она рассказать, что сама и решила отослать его подальше отсюда, и в дорогу отправляла поздней ночью, недолюбив и тоскуя о нем? А куда уехал, действительно, не знала, и весточки не получала.
       - Наверно, другую нашел, не такую дуру, как ты, - парень рассмеялся. - Давай, доставай свои богатства, нам некогда тут с тобой возиться.
       - Нету ничего… - тяжелая волна подкатилась к горлу. Стало трудно дышать. Она подумала о том мешке кукурузных початков, спрятанном под хворостом для печи.
       - Знаем мы вас, куркулей, - он стал заглядывать всюду, разбрасывая хламье. Все было старым и ветхим.
       Нигде ничего не было. Злость и упрямство появились на его лице. Не уходить же с пустыми руками…
       - А ну слезли все, - вдруг взвизгнул он. - Нарожала, кулацкая курва, выродков.
       Дети, до этого лежавшие на печке и глядевшие вниз, что-то тихо перешептываясь, покорно скатывались сверху, обнажая голенькие худые белые ноги и розово-желтые пятки. Все они были в каких-то старых заштопанных сорочках. Сейчас стояли молча в темноте комнаты, поблескивая пятью парами глаз, как щенята. Лида, Ира, Надя, Володя, Вера. Они стояли, прижавшись друг к другу и дрожа, то ли от холода, то ли от страха.
       Мать посмотрела на них, вздохнула. Ее взгляд потеплел, когда она взглянула на единственного мужчину в доме – на пятилетнего Володю, который был уже помощником. Не без выгоды всегда в гости брала только его - мальчику охотнее давали еду, охотнее угощали. Его ставили на табурет, и он отрабатывал харч, читая стихи, выученные старшими сестрами и рассказанные ему: «Человек сказал днепру я тебя стеной запру нет ответила вода ни за что и никогда». Богатым это нравилось.
       Вошедший стоял посередине избы, думая, куда еще не заглянул. Желваки ходили на его щеках.
       Искоса, невольно, Евдоха взглянула на то место, где был спрятан мешок. Парень успел перехватить ее взгляд и направился туда. Раскидав хворост, вытянул мешок. Он был доволен. (Эх, баба - баба! Нашла куда прятать!)
       - Это что?! Ничего нет! – орал он.
       Мать заплакала. Она пыталась разжалобить слезами, говорила, что у нее пятеро душ детей, надо их кормить, растить, а впереди долгая зима. Дети тоже стали подвывать матери.
       Но парню стало уже весело. Он откровенно смеялся.
       - Возьми мешок, - сказал он зашедшему с ним пожилому мужчине, из местных. Тот был в кожухе, подпоясанном какой-то старой веревкой. С самого начала он стоял в дверях, насупившись и тоскливо глядя на все.
       - Нет, ничего я не буду брать, - вдруг, глухо сказал он, глядя в глиняный пол, - не могу я оставить детей голодными.
       Он развернулся и, пригнувшись, вышел через низенькие двери из хаты. Дошел до обоза, стоявшего возле покривившегося плетня и остановился, сгорбившись и думая что-то о своем грустном. Может быть - о своей семье, о своих детях; а может еще о чем.
       Парень взял мешок, он был нетяжелый, вышел и, поскрипывая сапогами, кинул его в телегу.
       - А с тобой, товарищ, мы еще разберемся, - угрожающе сказал он.
       Через тусклые и маленькие окошки было видно, как обоз пошел дальше.
       Евдоха вздохнула, плакать не хотелось и не моглось. Слез уже не было. Да и не нужны они были сейчас. Надо было жить. И растить детей.