Поселение. Главы 34-44

Алексей Недлинский
XXXIV

Фу, отделался наконец! Уже не зря мои писания: только что комара ими прихлопнул и вот это свалил, давившее.
Полностью-то избыть – самому петухом следует засидеть червонец. Не готов, не могу, прости, Господи. В послесмертии – что угодно приму, понимаю: так надо. А здесь, на земле, – хватит одной ходки. Впрочем, да будет воля Твоя, не зарекаюсь.
 Кстати, только срок отбывая, понимаешь, почему так мало маяков с того света. Ведь казалось бы: столько близких уходит – ну отчего не заслать весточку? Случается, конечно, я не сказал, что нет совсем, я говорю – мало.
Тут – полная аналогия: сидишь с человеком душа в душу, годами не разлей; откидывается он – и молчок. Хотя обещал клятвенно: письма на командировке наравне с пайкой по важности – по себе же знает.
Будь наши срока по пятьдесят-шестьдесят лет – никто б и не верил, что воля есть, любая ксива за фальшивку бы катила. Думали бы: так, ментовские выдумки, чтоб контингент посмирней сидел, без резни повальной...
Да, слишком разные миры. Спроси у рецидивиста – всегда услышишь: на волю вышел – будто не сидел, в тюрьму возвращаешься – будто на воле не бывал. Ну? Прямая параллель: рождаемся – небесное отшибает, неужели и умрем – будто не жили покажется? Но ведь зачем-то же был и срок, и жизнь? Не для исправления, ясно. Звонок – независимо, успел ты исправиться или нет. В общем, темное дело – зачем нас рожают, зачем нас сажают.
Потому и не могу я смириться: как это – будто не сидел? Сидел.
Но писем и я по освобождении не писал. Только с поселения – в зону. Тоже на сопоставления наводит. Позвонить кому просили – позвонил, а черкануть ребятам в Серебрянку – так и не удосужился. Вернее, нет, вспоминаю: заставил-таки себя, выдавил страничку (начиналось: "Дорогие мои"), но конверт купить, отправить – закрутился, забыл, а потом как-то ни к чему стало, не скребло на душе. Так что просить уходящих привет передать, замолвить словечко на небесах – можно, исполнят, а откликнуться – нет, пусть и не обещают.
Между тем разгорелось уральское лето – жуткий сезон: тридцать пять в тени, а гнуса! Недели две что-то запредельное творится – порою хочется руки на себя наложить. И наложил бы, ей-богу, одно удерживает: в аду такое на постоянку, лучше уж здесь потерпеть.
На штабелях у меня – брачные оргии короедов. Совершенно нецензурные вещи вытворяют! Оральный секс, свальные вакханалии - ничего-то мы оригинального не придумали, у жуков уже всё это было.
Понимаю йогов теперь! Ведь в тропиках, где бушующее соитие круглый год, без передышки – только на свой пупок и остается смотреть, о нирване вздыхать. Надоедает же! Нет у них нашего северного умиления перед торопливой ненасытностью жизни. Две недели всего отпущено – конечно, голову потеряешь! Особенно хороши короеды в полете: тело движется по воздуху вертикально, тарахтит, передние две лапки – на длиннющих изогнутых усах: рокеры, один к одному!
Таежная природа – непуглива, доверчива (деревья-то, наверное, загодя криком кричат – но нам не слышно) – и платится за это. Вот у дороги куропатка с выводком, подхожу – и не думает удирать. С двух шагов метнул фофан – всегда с собой, это ж моя постель – накрыл пару курчат, взял одного. Зачем? А, думаю, посажу в будке под каску чью-нибудь – в жару не работают в касках: сварится башка. Так и сделал. Мужички из пасеки приплелись, чифир стали организовывать – тут каска на столе, хвать – а из под нее – шорх! Геша чуть бычок не проглотил. Нам-то весело, а курчонок обгадил все кругом с перепугу. Отпустили его, конечно, но – добежал ли до мамки? Вряд ли. Вот так пошутишь – и десять лет мучаешься, гадаешь, – лучше бы в суп его кинули.
Между прочим, за два года в тайге один раз только дичи отведал. Гарик тетерева принес – отпугнул ястреба, когда тот закогтил уже. На всю бригаду смешно делить: там, если общипать, с кулак тушка. Посоветовал Гаринча где-нибудь в сторонке в глине запечь, с перьями. Дескать, потом снимаешь глину – на ней все и остается. Черт его знает, у Джека Лондона он это, что ли, вычитал. Но я поверил, как всегда, что знает из собственной практики.
– Давай, Ленчик, займись, я вернусь через часок – пообедаем.
Добро. Для начала я сам больше, чем тетерев, в глине обвалялся – не прилипает она к перьям, пусть Джек не выдумывает. Потом плюнул, запихал в золу грязный комок: что-нибудь да выйдет, горячо не сыро. Раскапывать вернувшемуся Гарику предоставил, его же рецепт. Оглядели обед: голова и крылья обуглились, ножки даже не вспотели.
– Наверное, золы было мало.
– Да. Или дрова не той формы, – это я съехидничал.
Но неунывающий Гарик, отряхнув деликатес, отнес его в столовую – вагончик за два километра – и довел-таки до победного. Правда, без экзотики, в банальном бульоне. Не помню, что там было на вкус: если, как ребята уверяют, собачину от баранины не отличить, то дичь от курятины – тем паче, пожестче разве что. Вкус – это дело воображения, на девяносто процентов.
Вон этапники, паразиты, даже кошку нашу съели, Мусеньку-душечку, – и ничего, не поперхнулись. Толстенькая была, пушистая, ласковая и, главное, сама нас приручила. В подполе барака много кошек жило, но совершенно дикие: так шикнут на тебя – дрожь берет. И вот Муська – одна-единственная – не могла без людей. Наша семейка (я, Гарик, Игорек) утром за кофейком – Муська четвертой садится, потершись обо всех предварительно. Не привередничала никогда: печенье даешь – схрумкает, кильку в томате – и жестяночку вылижет, а от заушного почеса – кончала просто, натуральный оргазм, все симптомы! Не уследили мы, не уберегли – но не с собой же в лес ее было таскать. Этапники – лютый народ в смысле пожрать, по себе прекрасно помню, так я еще не с голодной зоны приехал; денег нет ни у кого, вот и злодействуют.
ДПНК нарядил майский этап картошку сажать – потом удивлялся, идиот: почему это не взошло ничего? Ведь своими глазами видел: закапывали в землю. Ну, правильно, они закопали – и не поленились, палочкой каждое захоронение отметили. И той же ночью, на китайский манер, собрали урожай. И вроде всем ясно: аванс надо давать, зачем на эксцессы провоцировать. (Впрочем, у офицеров – ни собак, ни кошек, ученые уже.) Но беда в том, что Серебрянка – перевалочный пункт, и первую неделю – неизвестно, дальше пассажир поедет или здесь осядет. Вот из нашего этапа только я и остался. А чужака авансировать – потом не расхлебаешься с финансовой отчетностью.
Да, все и всех можно понять – но Муську все равно жалко, до слез, как Муму.

XXXV

Серебрянка начинает свой бег из поганых болот, в которых не лазил – и не советую. Поросячьими завитками дозвенивает до Вишеры, та уже солидно вкатывается в Каму, но вот потом – запинка. Местные патриоты полагают, что Волга в Каму впадает, а не наоборот. И "Волга впадает в Каспийское море" – для них вовсе не трюизм, а спорное утверждение, тем более – в озеро, а не в море, строго говоря.
Но в любом случае все было бы скучно и пресно без Беломора и Волго-Дона. Привил-таки Отец народов нашу Серебрянку к мировым океанам. Так что мы жарким июльским полднем плещемся как бы сразу в четырех.
В детстве – захожу с папой в парк:
– Это настоящий лес, пап?
– Настоящий.
– А докуда он? До Москвы? – мне, четырехлетнему, Москва – предел вообразимой удаленности.
– До Москвы.
Сам знал, чувствовал, что так, но со взрослым авторитетом – надежнее. Захватывающая соединенность – посредством однородной стихии – с краем света. Если и дальше – все лес да лес – то считай, что уже в Москве. Горжусь собой. Большой путешественник.
А к тридцати – и внутри себя так научился: чуть в духе – считай, что в Боге, благодать! Только папы нет уже, чтоб поддакнуть авторитетно. Хорошо католикам – не сиротеют.
Выскакиваем из ледяной Серебрянки по двое. Пока один одевается – другой лапником машет вокруг – иначе слепни, шершни вмиг растерзают: тучами на мокрое. Есть еще такие – с хитиновой шпагой сзади, длиннее себя. Мы-то думали – жало, но знаток разъяснил: яйцеклад, чтоб шкуру коровью прошибать. Причем взрослая корова выдерживает операцию, а телки от боли – аж с копыт долой. Ужасы какие. Чего только природа не выдумает ради яиц этих.
Возвращаемся на магистральную, стало быть. О – Виталя катит из Вишерогорска.
– Ленчик, садись!
До дома с километр всего, но почему не прокатиться, тем более давно не виделись, не базарили с Виталиком – разметала судьба.
– Тебе от Сереги привет, встретил его сегодня.
– Спасибо. Как он, устроился на работу?
– Да, в гараже у них.
– А Римка? Всё на заправке?
– Нет, в конторе теперь. На заправке обе новые.
– Почему обе? А Эля?
– Так Эля повесилась. Ты не в курсе, что ли?
– Нет, откуда. Давно?
– Дней пять. Уже схоронили.
– А чего она?
– Та-а... Разное базарят.
– Римка-то должна знать.
– Должна. Да какая разница.
В общем, интерес, конечно, чисто академический. Но все-таки – не каждый день молодая девка в петлю, это же не наш брат, сильный пол, неврастеники.
Наверное, с неделю я осколки собирал, чтобы составить картинку. Ничего потрясающего в результате, можно было и не корпеть. Оказывается, Макокин, сердцеед лихоусый, отрекся от авторства, не поверил то есть, что Элька именно от него забеременела. И, с одной стороны, безусловно – гарантий никаких, уж больно продуваемо элькино рабочее место, на семи ветрах. Но, с другой стороны, я еще с гаражных времен знаю: наши водилы, во всяком случае, там не паслись. Из непростых ситуация, тяжело пришлось Андреичу. А может, он заранее решил: обернется ответственностью – брэк, как в море корабли. Ментовская душа – потемки. За одно ручаюсь: потухшего взора, обвисших усов – не было после элькиной смерти, как раньше похохатывал баритонально, так и продолжал.
Нет, с Макокиным все ясно более-менее. Но вот Эля... Вешайся, на здоровье – но роди сначала, вырасти спиногрыза – зачем за него решать. Какой-то здесь недогляд у природы. Баба на сносях должна Лейбницем проникаться: все к лучшему в этом лучшем из миров. Безоговорочно. Пессимизм – по нашей части, по мужской. И то для вольных только – то есть худшей половины. Зэкам упадничество претит. Даже опустить могут декадента.
Впрочем, я не сужу, может, ты и права, Эля: ну его к дьяволу, этот мир. Хватит плодиться и размножаться. Ишь какой хитрый: заповедь дал, а с алиментами сами, мол, разбирайтесь. О рогохвостах – и то больше заботы.

XXXVI

Два раза в жизни я испытал чувство оцепенелой безнадежности. То есть когда вот он – конец, а тебе уже все равно: то ли нет сил рыпнуться, то ли чувствуешь – бесполезно. Оба раза на поселке, конечно. Здесь-то где же?
Даже, помню, в 91-м, на баррикадах, мясом против железа (как предполагалось) – только весело было, азартно.
А вот когда елка тридцатиметровая на меня падала – это проняло. Гарик однажды учил, как определить: пришлепнет тебя хлыстом или нет. Становишься спиной к дереву, смотришь себе между ног – если макушку видно – порядок, можно не отбегать. Действительно, безошибочный способ. Но целый день жопу кверху не будешь задирать – смешно да и некогда. Лучше всего просто не лезть на делянку, но квело же в будке, хочется кровь разогнать. И вот – то к вальщику пойдешь, то к трактористу. К сучкорубам – нет, этим не поднимая головы махать приходится, мои праздные упражнения их только бесить будут. Ну, и подвернулся-таки под елку, Геша их быстро чикает.
Два эти измерения: горизонталь и вертикаль – как-то не соотносимы, на земле все короче оказывается – оптический обман. Но, стоя под падающим деревом, этого не успеваешь сообразить. Говорят, в последний миг жизни вспоминаешь ее всю – не подтвердилось, было только безразличие – от бессилия: убьет так убьет.
И такое же точно – когда от медведя убегал. Они, медведи, в это лето обнаглели небывало – старожилы не припоминали подобного. На северном Урале две породы: крупные и помельче, муравейники – думаю, просто недоросли. (Очаровательный этот анекдот: гризли? – нэт, душили.) Насчет борьбы так и не выяснил, но ни те, ни другие – не людоеды. Но это пусть зоологов утешает. Когда медведь целый час вокруг заглохшего погрузчика ходил, Гриша Гайнуллин даже на помощь звать боялся. Чтобы услышали – надо дверцу приоткрыть, а зачем медведю знать, что она открывается? Так и сидел, любовался на Потапыча. Наверное, этот же и в столовую лесную залез – утром, еще до приезда бригад. Разворотил там все, набезобразничал. Повар наш, Миша-узбек, все не верил, что настоящий тезка хулиганит – и кости не зарывал. Однажды – только приехали, чифирнули – слышим: кончают кого-то. Верещит, в ультразвук обрываясь. Похватали топоры, мчимся – от столовой крик. Миша и орал.
– Что такое?
Тот белый-белый (интересно, негр может так побледнеть?), только пальцем тычет, голос сорвал. Наслежено возле вагончика – будто тут все три приходили, прямо из сказки. Но нет, выяснилось – один был, просто долго, по-хозяйски топтался, осматривал, вынюхивал. Нашел помойку, кость оттуда вытащил, покрупнее, встал на задние лапы и в воздухе ею помахал. Как раз все это время Миша визжал предсмертно, на ступеньке перед дверью. Замок открыть еще не успел, а при виде Топтыгина – руки уже не слушались.
– Он мне, наверное, показать хотел: вот, больше ничего не беру, замолчи.
– А быстро мы прибежали, правда, Миш?
– Нет. Долго. Очень долго. – По бесстрастному счету три минуты, не больше.
После этого местный медвежатник – не по фене, а натуральный – выследил нахала и завалил. Тушу в зоновскую столовую привезли, я филе купил, килограмма три – еле сожрали. Очень вкусно, но хранить негде – в два присеста пришлось умять.
Однако это оказался не единственный в округе, другого пастухи видели, а вскоре и я наткнулся. Дело в том, что, если до делянок было не больше пятнадцати километров, я ходил на работу пешком. Вставал часиков в десять и, кофею выкушав, не торопясь – грибки, земляничка – топал на свою площадку. Как раз к обеду приходил, когда уже есть что принимать. Все менты, кроме молдаван, на мой режим дня смотрели сквозь пальцы, дежурство же Доноса и Гроссу для меня всегда кичей заканчивалось. Сутки с выводом, то есть одну ночь всего – чистая проформа, но и вовсе игнорировать молдаванские докладные ДПНК не мог. У меня же были свои причины не ездить на машине, и я безропотно шел ночевать в ШИЗО, если присуждали.
В конце июля вылез хороший слой красных, только почему-то с белыми шляпками; тем более глупо упускать: не такой уж у нас разносол, даже рентгеновские посылки учитывая. Хотелось прочесать осинничек вдоль дороги, уговорил Гарика, вместе отправились. Действительно, урожайное местечко оказалось: чуть ли не на каждом метре по семейке – я иногда себе рай таким представляю. Гарик по гребешку холма, а я внизу – режем, увлеклись, даже не перекрикиваемся. Да что перекрикиваться – и разогнуться некогда! Так я чуть башкой в медведя и не вперся. Чудом за полметра глаза поднял. Взглянули друг на друга в упор, по-мужски, и я – бочком-бочком – на дорогу. Тут заорал только:
– Гарик! Гарик! – больше ничего, но экспрессии вложил достаточно. Гарик мне потом сказал, что понял все без разъяснений.
То есть он поверху, я понизу, посрамляя Гиннеса, стометровку рванули. И здесь опять накатило на меня: чувствую – не могу в таком темпе больше, догоняет меня косолапый или нет – не могу, всё. Пусть терзает.
Остановился, оглядываюсь – на том же месте, где я на дорогу выскочил, – голова из кустов торчит, смотрит на меня. Даже печаль во взоре мне почудилась, хотя не ручаюсь с такого расстояния. Гарик, бурно треща, ссыпался по склону, задыхаемся оба, хохочем.
– Грибы-то не растерял?
– Какие грибы, Ленчик! Я так перебздел – чуть прямую кишку не потерял, а ты – грибы!
– Чего перебздел-то? Ты ж далеко от медведя был.
– Так ты бы свой крик слышал... Это меня в Судный день будить будут – таким криком.
И до вечера я потом радовался и грустил. Так чудесно это вплавленное в память: взгляд в упор и круглая башка из кустов, а печально – что да, лучший мир впереди, и все там прекрасно – верю и уповаю, но вот такого: стремглав от зверя – и в хохот: спаслись! – не будет уже. Это – чисто наше, земное. Немножко жаль небожителей. Нет, не как Муму – но все-таки.

XXXVII

Единственно правильное отношение ко времени: оно должно скорей пройти. Не какою-то частью, а целиком, без остатка. Высшее обетование нам: "Времени уже не будет", – за что и люблю Апокалипсис.
Невыносимо же, чудовищно представить: дление, дление, дление – неизбывно, без конца. Но пока сидишь – обманываешь себя: мол, там, на свободе, – другое время, благое, драгоценное. Чепуха. Не надо обольщаться – ничем оно не лучше тюремного. Ну, свобода. Обертка из золотинки – а внутри? Становишься непоправимо вольным: вмиг слетает с тебя зэковская беспечность, добродушие. Разучиваешься радоваться нормальным радостям: хорошей делянке, письму, летящим дням... Делаешься расчетливым, озлобленным хамом – как все кругом. С волками жить...
Да, вот прозвенит у каждого – и располземся по своим норам, выводить потомство, недолюбливать друг друга: русоволосые – узкоглазых, хохлы – москалей, все хором – евреев: эти даже среднеазиатам ухитрились на нерв наступить. Оттого я, зайдя в лесную столовую, и любуюсь букетом: Гриша Гайнуллин, Кажу, Ара, Кацо, Миша-узбек (Таш-Мухаммед, вроде, по паспорту) – будто чувствую: осени поздней цветы запоздалые, никогда нам больше не то что повоевать плечом к плечу, но и посидеть вместе не придется.
Тогда еще даже прибалты всерьез не гоношились, но предвидеть было нетрудно: с антиалкогольной кампании началось – значит, далеко зайдет, добром не кончится. Одно дело – ходовую протянуть у развалюхи, другое – с горы ее толкнуть. Конечно, повыскакивают все, дураков нет. Не ждать же, когда, как Лебедиха, мордой в грязи захлебнешься.
Интернационал наш семейную жизнь обсуждает. Гриша недавно женился на местной, вот и зацепились языками, высказываются поочередно.
– Я вам сейчас свою покажу, – это Миша, полез в карман. Смотри-ка, и в лесу с собой. – Вот. Это третья у меня. – Показывает хмуроватую узбечку, под сорок.
– А с теми-то что, развелся?
– Зачем развелся? У нас это нет, крепкая семья. Умерли. Раком болели. Жизнь тяжелая.
На Мишиной морде, даже после шестеры лагерной, – следы былой холености.
– Когда эта умрет – хочу на русской жениться.
– Она еще тебя переживет, не загадывай.
– Нет. Ей двадцать пять уже. Больше десять лет не продержится. А мне шестьдесят два будет – зачем умирать?
– Думаешь, русачки покрепче?
– Да. Хорошие женщины, не ленивые. Я хочу свое дело иметь – русско-узбекская кухня, будем людей кормить.
Здесь мы покивали – что да, то да, готовил Миша здорово. Предыдущий повар, грузин (не Кацо, молодой обалдуй), не утруждал себя рецептурой. Покупал в поселковом магазине свинячью башку, сало из нее вырезывал кубиками и в кипяток бросал – готов супешник. И хавали мужички! Жиринки плавают – стало быть, законная бацилла. А на второе – рожки или яйца вкрутую. Так бы и самозванствовал, душегуб, но нарвался на Гешину бригаду.
Приехали как-то ребята на тракторе, не поленились – из чистого любопытства. Я-то их разбаловал, изнежил: такие харчо каждый день в ведре импровизировал от нечего делать – сам на себя удивлялся. До тюрьмы и яичницу не умел толком, откуда взялось?
Отведали мои гурманы свинячьего кипятка, ковырнули склеившиеся рожки – и полезли обратно на трелевщик. Повар не обиделся, но деньги потребовал: у него на полтинник все меню скалькулированы. А вот этого делать было не надо. Тем же вечером подправили ему Геша с Ванькой носовую горбинку и пообещали назавтра его собственные яйца сварить – тогда, мол, и заплатят по полтиннику. Тут, видно, горская гордость взыграла в парне – такое хозяйство всего в рубль оценили! – утром ломанулся к техноруку, перевелся в сучкорубы.
Но Мишина карьера тоже не с роз началась. В первый же день решил блеснуть, потрясти публику и – сверх программы – соорудил беляши. И впрямь в лесу что-то невиданное! Пустил по себестоимости: реклама важнее прибыли – тридцать копеек штучка. Геша же с Ванькой наводили порядок в системе общепита – как раз после альминой истории было, искали, на ком зло сорвать. И беляши подвергли тщательной препарации на предмет: где мясо? за что плотим?
– Здоровский обед сегодня! – кто-то шел от вагончика, а мне хотелось радостью поделиться.
– Ну, зыкий. Повара бьют уже.
– Мишу? За что?
Выяснилось: не нашли Геша с Ванькой мяса в нужном количестве. Напрасно Миша плакал, аллахом клялся: дескать, свинина – она растекается, тает в тесте, пропитывает его – потому и вкусно так, он же сам пробовал, грех на душу взял. Нет, бить не били – пожилой все-таки человек, но страху нагнали. Ничего, поварам оно не вредно. Еще приветливей стал, старательней. Когда Малинников хотел его в офицерскую столовую перевести – чуть бунт не случился. (На другой год перевел все-таки.) Сейчас, наверное, процветает Миша в Ташкенте – глупо было бы: такая практика!
Гриша с Кажу отправились заводить свои хапы, Ара и Кацо взяли еще по компоту. Им спешить некуда – шишкари оба, самая дурковая работа на поселении. Правда, зимой, когда весь узбекский этап на нее попал, – я им не завидовал. Шишки в мешок собирать – не топором махать, не согревает в минус тридцать. А из будки я их гнал неумолимо: мешали спать, гремели печною дверцей.
– Холядно, холядно, – лопочут, синеют, но мне не жалко. Да, морозок, так чего ж вас понесло на север? Сидели бы у себя, в солнечной Чучмекии. Каждому свое. Я в минус тридцать и на улице мог спать, на штабеле то есть. Батя мне пальто прислал – непрошибаемое, 50-х годов издания – добротная вещь! Когда он в Питере его предлагал носить – я глумился только. А вот пригодилось, поди ж ты! Не выбрасывайте, друзья, теплые вещи – даже смешные на вид. Кто знает, что нас ждет еще.
– Кацо, а я слышал, грузины не любят армян, как вы с Арой кентуетесь?
– Нет, это мы азербайджанцев не любим, – Ара поправляет.
Ну да, действительно. Фильм-то этот, "Мимино" – там тоже Гиви с Хачиком дружат. Запутался я.
Одно вывел про этих закавказцев: в противоположность евреям – так себе, ничего особенного народцы. Зато – евреям не в пример – чуть не каждый пассажир оттуда – море обаяния, душа нараспашку! Понимаю, что много в этом театральности, но: плохой театр лучше хорошего погрома – еврейской же мудростью себе возражаю.
Взять этого Кацо. Под шестьдесят мужику, занимался киднэппингом, схлопотал чирик. А у технорука – дурная манера: личные дела перелистывать (впрочем, и учительствовал я благодаря этой его привычке).
– Я тебя здесь сгною, Ахвледиани, – не понравился, значит, такой вид бизнеса.
Кацо только посмотрел ясным взором. И вот – двух месяцев не прошло – какое там "сгною"! Клинья в брюки вшивать пришлось – поперек себя шире стал, целыми днями то дрыхнет, то в столовой о Тбилиси рассказывает – с ведома технорука, при его попустительстве. Обаял! Не поднялась рука на мерзавца!
– Леня, вот ты где! – это Гарик нарисовался. – Пойдем, надо к мартовским твоим штабелям визиры промять, только ты найти можешь.
Слава богу! Своею бы волей – никогда от компота не оторвался.

XXXVIII

Проехались мы на трелевщике до глухих штабелей и обратно, чтобы потом, значит, бульдек дорогу заделал. Гарик, на мою скорбную рожу поглядывая, хихикает. Знает он за мной это легкое помешательство: я даже цветов в тайге стараюсь не рвать.
– Ленчик! Здесь же все равно выруба будут!
Ну и что. Если везде, где в мире выруба будут, пакостить начать – не отмолишься потом. Все равно, мол, девку растлят – отчего ж не я первый? Это пусть Донос и Гроссу так рассуждают. С меня и «Крестов» хватит, а им уже нечего терять.
Удивляюсь, как они до Катюшки не добрались до сих пор – что мешало? Не так уж она неприступна. Сейчас вон Ванька вовсю апроши роет – хлестался только, что не любит целок, а как до дела дошло – старается. И я, по зэковской солидарности, за него болею, сочувствую предприятию. Сам же и настропалил парня, раскрыл ему глаза. Теперь мы вдвоем после работы – в контору, но я, посидев часок, облагородившись в девичьем обществе, тактично удаляюсь. А вечером – жду отчета о маневрах. Быстро продвигается! Последняя твердыня осталась, но – хорошая артподготовка, кило шоколаду, децел удачи, то есть чтоб не помешал никто, – и падет, оба рассчитываем.
Перед сном, Ванькины откровения прокручивая, смеюсь тихонько. Ай, молодец, – это я про себя, не про него, – ловко увильнул! Блаженствую. А ведь еще с полмесяца назад – по краю ходил. Чуть не доигрался. Но как-то, дня три подряд, мутить начало. Будто поганку съел с замедленным действием. Сперва отмахивался, потом решил добраться – что же со мною все-таки? И с ужасом понял: да, отравился. Люблю Катюшку. По-настоящему, как жену когда-то. И мутит – от ревности. Значит, неизбежно – еще один круг, по-новой вся эта пытка предтюремная! И кончится – не лучше, никаких сомнений. Единственный шанс, последняя соломинка – самому же Ваньку натравить, посводничать, посодействовать. И вот – помогло, оклемался! Как не радоваться?
Нет, при меньшем градусе можно было и посоперничать; пожалуй, и выиграл бы – зря ли столько месяцев расточался ежевечерне. Но домчаться первым, ленточку порвать – мне этого мало. Верности до гроба – это как минимум бы потребовал. А с какой стати?
Эх, древность, недаром я все вздыхаю: чудесно же было заведено! Муж крякнул, тогда и жену – бац дубинкой – и к нему в ямку. Летите, голуби! Золотой век! Неужели не вернется никогда?
Присматриваюсь к ванькиной тактике – Катюху ведь за гараж не заволокешь, все-таки подходец нужен. Ну, каковы они, пролетарские куры?
Незамысловаты. Но мне – вовек не освоить. Главная задача – чтоб девка прониклась: никуда ей не деться. Все уже за нее решено. Просто руки пока не доходят до последнего и решительного – есть поважнее дела. Покапризничать может для самоуважения, но серьезное противодействие даже предполагать смехотворно. Универсальное средство, возьми любой организм с женской психикой: скажем, народ или, для наглядности, очередь – срабатывает безотказно. Попробуй хоть заикнуться, хоть взглянуть вопросительно – такой гундос поднимут! А просто подойди и бери, что надо, – побухтят – и всё.
Нет, я так никогда не смогу. И вообще – усматриваю тут непростительный промах натуры. Ладно я, горбатый, – давно могила плачет, но ведь в большинстве-то мы волей-неволей делаемся, какими нас женщины хотят – безотчетно, маткой. Но женский инстинкт простирается всего на одно поколение. Ну да, с толстокожим, нахрапистым – оно надежнее размножаться. Всех кругом распихает, передавит, но отпрыска своего обеспечит. Только не обернулось бы все это очередной всероссийской разборкой, резней и
пальбой – через два поколения. Не с трехлинейками уже, не с шашками наголо, а с системами "Град" и ковровым бомбометанием – или что к тому времени изобретут.
Господи, вразуми ты баб – пусть они зашуганных любят! Впрочем, бабу-то можно образумить, она и полюбит, да отдастся все равно деловому-крученому. Или толстому генералу, как Таня Ларина: матку не переделаешь. Влипли мы, ребята, с этой эмансипацией! Но узбека послушаешь – ясно: и без нее нельзя. Заколдованный круг.
– Поздравь, Леня, свершилось! – Ванька, на шконку мою присев, дней через пять.
– Поздравляю.
– Рассказать? – чувствую: распирает парня.
– Не надо. Что вы там, небывалый способ нашли?
– Да нет. Но стремно получилось: только наживил – хозяин приперся.
Гм. Сомнительная пикантность, слишком в зэковском вкусе.
– Ну и что?
– Ничего, успел вытащить. Спросил, чего я в конторе.
– А ты?
– Как договаривались – сказал: вместо Ленчика сводку принес. Он глянул: у всех под сто – развеселился и на пилораму пошел.
– И что, Катька по-новой далась?
– Весь трусняк мокрый – еще б не даться.
Прав был Сандро – на полотне им самое место. Не надо красавиц в трехмерность выпускать – это их, наоборот, только сплющивает.

ХXXIX

Таинственная штука – радиация. Вот эти микродозы посылочные – то вешаться Гарик собирался, а теперь, сам признается, дымит у него круглосуточно, как у селезня. (Дарю идею сексопатологам.)
– Эх, мне бы Лебедиху сейчас – до корней волос бы продрал, чтоб кричала: "Больше не надо!"
Ой, утопист! Кто, когда от бабы подобное слыхивал?
Лебедиха уже далеко – так он к продавщице поселковой приладился. В поселке два лабаза, когда оба работают – зэкам только в нижний позволено: сегрегация. Вот в нижнем-то и торгует тетя Нюра, пышная бабуся, божий одуванчик. Год уже на пенсии, но 60 рэ ее не устраивают, дочке хочет помогать.
– Гарик! Там уже зарубцевалось все, опомнись!
– Ничо, ничо, Ленчик. Не понимаешь ты: самый цимус, еще не один лежак под ней раскачать можно! – Ну, гон у парня, натурально. – Идем за макаронами. Посидишь на шухере, пока я пошурую, шумнешь, если что.
Нашел дуэнью! Ладно, сижу на крылечке – пусть друган покуражится. Рядом щебечет стайка пахнущих мочой ребятишек. Двоих знаю: дочь Сумарокова, Ксюша, и Павлик, сынишка зэка-кразиста. Третий, самый мелкий, замурзанный – неизвестно, чье потомство. Кричат – заспорили о чем-то на великом-могучем. То есть матюками в основном – нарочитым выговором возвращая им первозданную непристойность. Влияние улицы, как Райкин комиковал. А правда, бес его знает, где они набираются, вся улица-то – десять дворов. Впрочем, с миру по нитке... Я сам, помню, в детстве неплохо владел, но думал тогда, что мат – это исключительно мальчишеское озорство, не верил, что взрослые могут так безобразничать.
В жизни вообще хороша эта постепенность разочарования. Ребенком – взрослых идеализируешь (я все дождаться не мог, когда в их светлый мир переберусь, – так меня изводило сверстническое вероломство). В юности – ровесниц. В молодости – родную историю, предков, значит. И только к тридцати добираешься: кроме как насчет себя – нечем больше обольщаться. Но закаляешься к этому времени – и к последнему разочарованию тоже готов.
Ага, разобрал все-таки: отцами похваляются.
– У моего папы – вот такая удочка! Выше дома! – девчушка, торжествуя.
(Удочка? Здесь и рыбу где-то ловят? Надо выяснить.)
– А у моего папы – выше неба!
Ксюша осеклась, посмотрела укоризненно. Павлик – не по правилам – сразу все ступеньки перемахнул. В промежутке бы еще дерево и гора полагались.
– Петух! – вот, женская логика: на личности переходить, когда возразить нечего.
Павлик еще в мастях не сечет, но, ориентируясь на интонацию, сознает: крепко обруган. Явно рукопашная назревает.
– Ребятишки, идите сюда, фокус покажу.
– Мой папа тоже фокусы показывает!
– Конечно. Все папы – молодцы. Смотрите: монетка. Здесь цифры, а с этой стороны?
Не знают, мнутся.
– Это герб называется, – кладу на ладонь цифрой вверх. – Теперь фокус: раз! – ладонь переворачиваю. – Что сейчас будет, когда открою: герб или цифра?
Разошлись во мнениях. Да, не по возрасту мое шоу. Соль-то в том, что цифра же и останется, – ловкость рук, в юности освоил. Объясняю, показываю еще раз – все равно не доходит. Ну, главное – мир установлен.
– Леня! Бугор! Здорово!
О – это мои орлы: Андрюха с Вовчиком – от пилорамы идут.
– Привет! Вы что, в магазин? – собираюсь Гарику стукнуть.
– Нет, просто тебя увидели.
– А чего на пилораме-то?
– Так Юрок исчез второй день. Вчера в будке просидели, а сегодня распихали нас кого куда.
– Исчез? Убежал, что ли?
– Да нет, вряд ли. Он позавчера остался на нижнем, сказал – с кразистом приедет, успеет к поверке.
– И не приехал?
– Ну. Но его вещи вольные, деньги – в бараке.
– Так в Вишерогорске пьет с кем-нибудь.
– Нет, уже там искали сегодня – бесполезно.
– И в Говорухе?
– Конечно. Мухин землю роет – ему еще ЧП не хватало.
– Найдут. Не испарился же. А сами-то что думаете?
Вовчик с Андрюхой переглянулись, почесались.
– Мы знаем. К Ленке он пошел.
– К Ленусе? А она вышла на работу?
– Она уже не на нижнем давно.
– А почему вы решили?
– Он уже ходил до этого. Только, Леня, – пусть его еще хоть неделю поищут – мы отдохнем пока.
– Нет, я сейчас побегу докладную писать. Пусть ищут, конечно.
Юрка нашли не через неделю – гораздо позже. Но отдохнуть моим орлам не дали: уже на следующий день в лес перевели. Те же сто кубов. Но у воды, пожалуй, полегче: ветерок, гнуса нет почти... Не раз, наверное, Вовчик с Андрюхой бугровскую любовь проклинали.

XL

Разузнал я у местных насчет рыбалки, удочки смастерил, уфаловал Гарика (он не любитель), и отправились мы с утра вниз по Серебрянке. С наживкой чуть не оплошали – я никак червей не мог накопать, и Гарик предложил опарыша развести. Жара – плевое дело. Но выяснилось, что ловят здесь хариуса, а он на муху бьет, внаплавку надо закидывать. Слава богу: не люблю я этого опарыша. Четверть века рыбачу, а превозмочь себя не умею. Почему так омерзителен опарыш? – Да ведь это образ кишащей, копошащейся первоплоти мира. Жизнь – до Божьего дуновения. А дунул – и вот: муха. Совсем другое дело. Хоть и дальняя, но уже родня, не отопрешься. Да и не взбредет отпираться – прелесть же! Одно умывание чего стоит.
(Кажу однажды: «А знаете, как можно муху изнасиловать?» – ?? – бровями все. «Обрываешь ей крылья, а сам – в ванную, только кончик наружу. И туда ее сажаешь, пусть бегает, щекотит…»)
Наловили мы этой прелести полный коробок, Гарик еще и кукан соорудил заранее, хоть я отговаривал: плохая примета – кукан без улова. Так и вышло: до обеда хлестали – и ни чешуйки. Даже намека на поклевку не было.
– Я и не верил, что тут рыба есть, – Гарик признался. – Это ведь мертвая речка. Ты же видел, что во время сплава делается.
Видел. Кроме баланов – бывает, и трелевщики по руслу скрежещут, заторы разбивают – жуть.
– Но местные ловят же.
– А! Базар один. Не может здесь рыба жить.
Я понимаю, что просто надоело Гарику. А мне удилище в руках – уже за счастье, до вечера готов дурачиться, благо выходной. Но не упорствую.
– Как тебе баба Нюра-то, Гарик? Знойная женщина?
– Не подкалывай. *** ровесников не ищет. Со спины – так вполне. Первый раз аж заплакала после.
– От счастья?
– От неожиданности.
Ясное дело, это ведь вроде "Волги" в лотерею – на сочного геронтофила напороться, заплачешь тут.
– Пусть тушенку нам заначивает, пассия твоя.
– Уже схвачено, Ленчик. Кого ты учишь.
Что ж, хоть какие-то дивиденды с Амура. А то утомил этот платонизм. Вон в Катюху сколько сластей вложено, а процента – чуть.
– Знаешь, она хочет, чтобы я с ее дочкой познакомился. Адрес дала.
– А где дочка-то?
– В Красновишерске.
– Молодая?
– Тридцатник. Внучке – восемь.
– Сватает, значит? Веселая у вас семейка будет. Лет через пять и внучка поспеет.
– Да ладно тебе. При чем здесь внучка. Я поделился, что не знаю, куда после звонка причалить, – она и ухватилась. А что – фотку показала, нормальная баба. Мне уж девственницу поздно искать.
– Ну, и в Чалдонии, серьезно, остался бы?
– Нет. Я где-нибудь в средней полосе хочу. Колхозец. Бычков возьму на откорм. Свинки, там, кроликов разводить. Полсрока уже мечтаю.
Вот это да! Гарик – и свинки! Если б сказал, что в отряд космонавтов собирается заявление подать, – я б не так удивился. А он, на мое изумление, дальше развивает:
– Ленчик! Город – это новый срок, без вариантов. А я не хочу больше – пусть лучше пристрелят сразу. – Увы, все так говорят – и половина опять садится. – У тебя хоть крыша в Питере, мать, кенты нормальные. А я на пятеру раскручусь – и похмелиться не успею. А так – поедем вдвоем, устроимся, пацанку потом заберем...
Я улыбаюсь: уже распланировал все, даже девку не повидав. (Но зря улыбался: именно так и получилось у Гарика. Мечта созидает реальность, вплоть до бычков и свинок, – сколько раз потом убеждался.)
– Ничего, еще приедешь ко мне на самогоночку, самому завидно будет.
– Да нет, завидовать вряд ли. Я еще не созрел для фермерства.
– Какие твои годы. Мне в двадцать пять тоже крутиться хотелось.
Напророчил Гарик, как в воду глядел. Правда, крутиться мне никогда не хотелось. Уже от слова-то воротит – что за дела такие: крутиться? Разве это человеческое занятие? Крутится волчок. А волчок, по фене, – анальное отверстие. Ну, крутитесь, крутитесь. Крутые вы мои. Да, но вот насчет фермерства: как раз я теперь в том гариковом возрасте – и точно: тараканов готов разводить – лишь бы не в городе. Напарницы не найти только. Не начать ли со старушек? Глядишь, какая-нибудь и случит со своей дочкой бесхозной... Нет, не получится, сознаю. Не хватает напора мечты. То есть старушку можно подцепить, но у нее или сын окажется, а если дочь – так замужем, а не замужем – так из Питера – ни-ни, из конуры своей блочной.
Смотали удочки, вышли на дорогу, бредем, веточками помахиваем. За поворотом – урчание УАЗика.
– Загасимся? – я-то всегда предпочитаю за кустиком отсидеться.
– Брось ты.
Ну вот, послушался – и на хозяина нарвались, да еще с управленским козлом каким-то.
– Златоустов! По десять суток, обоим!
– Ленчика-то за что, гражданин начальник? У него законный выходной. – Вот это Гарик напрасно. О законе упоминать – вернейший способ мента взбесить.
– В выходной за территорию зоны вообще не имеете права выходить! С удочками тут разгуливают, курортники!
– Так не поймали же ничего, гражданин начальник!
– Вот по десять суток – это ваш улов. Всё.
Захлопнул дверцу, укатили.
– Выдрючивается перед управленцем.
– Ясно дело. Ничего, Лень, отмажемся.
Отмазались, точно, – только ночь прошизовали. Но вот волосы опять отращивать – надоело, сил нет.

XLI

Про кроликов – это я знаю, откуда у Гарика мысль. Крольчатня у нас на ферме – еще со времен начальствования Канюки, его любимое детище. Даже для офицерской столовой не давал забивать. Навещал ежедневно, гладил, умилялся. Дед Мазай, да и только. (А Владимир Ильич кошечек любил почесывать. Это у них, видно, профессиональное, у хозяев.) Ну, кролики и мерли от перенаселения. И двух зашуганных дедков, к крольчатне приставленных, каждый мор наполнял мстительным торжеством. Не разделяю, потому что – кролики-то чем виноваты?
А если вникнуть – то и Канюка дядька неплохой. С тех пор как опустили из начальников – помягчел, даже симпатичное что-то появилось, например, с прическою стал экспериментировать. Со своей уже, не с зэковской. То выбреет кумпол до блеска, зато под носом начернит недельной щетиной. То, напротив, бобрик напустит, а вместо усов – бачки. В общем, фантазировал неистощимо, причем каждая эволюция сообщала его лицу все новые оттенки идиотизма. Хотя идиотом не был, отнюдь. Просто предвосхищал стиль, ставший повальной модой в 90-х. Сегодня попробуй, сунься куда с умным выражением – засмеют: провинциал! Забывает, забывает свои корни нынешний бомонд, а ведь все оттуда, из мощных глубин, – столицы давно бесплодны, увы.
Скажем, вот этот неотразимый жест: звучно набрать в рот соплей и сплюнуть под ноги – смачно, с прихарком – снобизмом было бы отрицать фольклорные истоки. Легко описать, кстати, а попробуй-ка исполнить непринужденно – упорной тренировкой достигается, некоторым так и не освоить.
Впрочем, по этому поводу ученик мой ответил однажды – на замечание: "Не ковыряй в носу, меня тошнит!" – "А вы не смотрите". Совершенно в точку: меня же тошнит – мои, стало быть, и проблемы. Нет такого закона – в носу не ковырять.
Пересеклись как-то с Канюкой: он – в штаб, я – в лес.
– А почему ты пешком все время ходишь, Ленчик?
Хороший вопрос. Мог ведь и поинтересоваться, почему я с подъемом не встаю, на разводе не бываю.
– Геморрой замучил, гражданин начальник. Только ходьбой спасаюсь.
– Правда, помогает? – живое участие, чувствую: брат по несчастью.
– Да, если острого не есть – утихает.
– Надо же, я десять лет с этим делом – и не знал. Свечами перебиваюсь.
– Так вам – куда ходить. Здесь длинные дистанции нужны.
– Верно, верно. Гублю себя своей работой, пора на заслуженный отдых.
– Все там будем, гражданин начальник.
– Ну-ну, ты, развеселился, я смотрю. Лучше скажи, зачем кубатуру урезаешь? Бригадиры жалуются.
– Клевещут. Зачем мне их кубы, в карман не положишь.
Вот: минутку всего побазарили, а я два фуфла задвинуть успел. Геморрой, конечно, присутствует, но не потому я не езжу, а с кубами – это у нас так и задумано, чтоб жаловались на меня бугры: лучший способ отвести подозрения в приписках. Ничего, Бог правду видит, а ментам – не обязательно. И так на себя много лишнего берут.
Правда же, несказуемая правда – в моем психическом заболевании. Смешно и помыслить такое объяснение:
– Клаустрофобия у меня, гражданин начальник.
Зэкам не полагается недугов с такими названиями. И геморрой-то – нахальство с моей стороны, сидячая ведь хворь, а я не шофер.
Но здесь причина мне понятна: полдетства с книжкой на стульчаке, самое место почитать без помех. С клаустрофобией сложнее. Отвлеченно еще на зоне набегало – чувство безысходной запертости, – не личной, а поголовной: в теле, в мире... Как-то так брезжило: ну да, можно и с Земли улететь, но свобода – когда ты сразу везде, и вот это – недостижимо. Умирай, воскресай – бесполезно, с этим – и в загробье не лучше. Если ты в одной точке – значит, не в другой, и все тут, тюрьма – во веки веков. Что пространства уже не будет – нам ведь не обещано. Впрочем, надо перечитать повнимательней.
Но болезни еще не было. По-настоящему, пожалуй, в столыпине подцепил – когда на оправку часа четыре допроситься не мог. И вот – скрутило, наконец: помираю в машине. С водилой рядом, то есть зная, что остановит в любой момент при надобности – пожалуйста, хоть целый день. В кузове – тут же припадок. Внешне-то ничего, креплюсь, но эти сорок минут или час, если ехать все же приходится, – морская болезнь – просто насморк в сравнении.
Потом уже расползлось на все подобное: поезда, самолеты. В метро тоже: от станции до станции – полутруп. (В Москве полегче: там перегоны короткие.) Да и комнату – если снаружи ее запереть – не могу переносить. Словом, любое, откуда по своей воле нельзя выйти когда угодно. А если на туловище распространится? Жду с ужасом. Оно ведь тоже – вроде комнаты. Или самолета. Срочно пора йогу практиковать: пятки за уши, копчиком в подбородок… Одно и мешает: то рифмы, то мемуары.
Дохожу до площадок, Геша уже в будке сидит, мастерит флюгер. Тоже невроз у парня: не может без дела, руки должны быть заняты.
– Как тебе, Леня? – показывает пропеллер на вертушке. – Я петушка хотел, потом доехал: стремак – петух на будке.
– Подумаешь. Кто чего скажет.
– Да не скажут – самому смешно просто.
Приладил над дверью.
– А не взлетим, Геш? Побег припаяют.
– Нет, не получится. Балласта много.
Меня, что ли, имел в виду?

XLII

Устал от вечного зуда в голове. Нет, не завшивел (волосяной и не было на поселке – хитрые твари: что толку заводиться, если персонажа бреют чуть не каждый месяц? Бельевая – это да, на чужую шконку присядешь – не оберешься потом) – внутри зудение. Мозг все какие-то иксы вычисляет. Никто не плотит за это – так он на общественных началах, деятель неуемный. Потому особо люблю минуты, когда хмурый смысл отлучится ненадолго – и сердце шалит, захлебывается от радостной бесцельности существования... А лучше бы – вовсе не заводился. Как бы наладиться потверже – чтоб ничего впереди, никакой перспективы? Не дано, увы. Все равно конец срока маячит – вот и ждешь, дни считаешь. А потом оказывается: дни, которые зачеркивал с таким кайфом, – и были самые благодатные. Ну, зато теперь занятие – реставрировать, крестики стирать.
26 августа справил я день рождения. Игорек мне боты подарил, а Гарик, в Красновишерск на днях катавшийся, вышустрил там где-то рекламный плакат фильма "Хорошо сидим!" (Да, шел такой фильм, только третьим экраном почему-то – в Питере не показывали.) Три ханурика изображены в крокодильской манере и поверх – название. Я прикнопил над шконкой – весь барак на экскурсию пришел. На следующий день Донос оторвал, конечно.
Эх, потому и ждешь звонка – ради этих картин лелеемых: трясет меня с утра, гаденыш, шизняком грозит – медленно, сонно одеяло приподнимаю (надеюсь, не подведет фитюлька, напружена будет, как обычно): "Поцелуй – тогда встану". И жестом – куда поцеловать, если не поймет сразу.
Не сбылось, не хочу выдумывать. Не Донос дежурил в день моего освобождения, да и, честно сказать, последние недели даже он меня не будил.
А 27 августа – потому и запомнил, что после дня рождения сразу, – нашли Юрка Воронина. Вернее, сам нашелся: всплыл и прибился к бережку, где-то за Арефой, вниз по Вишере.
По наколкам идентифицировали, лица там не было практически – снесено дробью в упор. После формальностей этапники закопали на серебрянском погосте, в рядок с Акулькой, Толиком и Лебедихой – хорошее, кстати, место: березки, тихо, сухо.
Повязали по этому делу Володьку ленусиного. До нас дошло, что и не отпирался парень, вроде как ждал только случая признать вину. Самому сдаваться глупо, конечно, но и жить с этим – тяжело, понимаю.
Володька! Если б знал я заранее, что так обернется – я б тебя главным героем сделал. Теперь-то поздно уже, не с начала же начинать. Впрочем, поскольку я не в курсе, по пьяне ты пальнул или в трезвом уме – слегка тускнеет мой интерес. Если по пьяне – то совсем неинтересно. Но вот с кем ты трупешник в Вишеру сплавлял – за это бы дорого дал, чтоб выяснить. Одному неподсильно, без транспорта не обошлось. Собянин, что ли, посодействовал? А Ленуся? Она-то как здесь, каким боком? Кроме Володьки, никого даже на допросы почти не дергали. Так, по разу Ленусю да соседей – это мне потом Серега Перчаткин рассказывал, когда я к нему зашел после откидки. Странно немного – убийство все-таки, хоть и зэка. Значит, по володькиной версии – без подельников, без свидетелей, всех отмазал. Ну, и молодец. Семеру на уши повесили – убийство на почве ревности, легкая статья, по одной трети на химию идет. Не то что моя – ни амнистий, ни льгот, кроме поселка. Надо, ребята, сначала кодекс изучать, потом за дело браться. А то вот задним умом только и крепчаем. Правда, двухстволки у меня все равно под рукой не было. Теперь имею, после бати осталась, зато жены нет и хахалей, соответственно, – не в кого стрельнуть. Ну, еще не вечер, пусть лежит пока на антресолях, дозревает.
В начале сентября Гарика перевели на Сыпучи – другое поселение, поглуше, километров сорок от нас. Письмишко от него получил вскоре – хвалил очень сыпучевский лес, такие дубаны, дескать, в Серебрянке и не снились.
"А угадай, кто тут замполитом? – Наш – помнишь, который зимой сбежал. И Котря с ним, только не работает нигде, дома сидит. Вообще тут скучнее, Ленчик, баб нет почти, один магазин всего, но продавщица уже под седлом, не пристроишься. Зато бухалом торгует – почти открыто, крутой бизнес. (Мне это письмо ребята передали, так бы Гарик не пустился в подробности – цензуруют же нашу корреспонденцию.) Режимник хотел с обыском к ней – она на всю деревню его жене орала: "Пусть придет только, я ему в фуражку столько насру – не утащит!" Душевная женщина, жаль, покороче не сойтись", – в таком духе страницы три. Гарик ведь и там мастером, времени навалом, а уши свободные еще не нашел, как я понял. Потом были три-четыре весточки, но посуше – потому что по почте.
Вдвоем нам непривычно, скучновато с Игорьком семействовать – взяли мы третьего, Славика. Мой ровесник, из Ростова, веселый парень, здоровенный казачина, а главное – два раза успел до тюрьмы жениться, и обе жены к нему теперь приезжали поочередно. Славик-то им хитроумный график составил – чтоб не столкнулись, но хозяин выдал: рассказал второй о первой. И все увещевал многоженца: нельзя, мол, пора определиться. Славик кивал усиленно, но письма с поцелуями продолжал слать обеим.
Так с ними и надо, между прочим, – женщины только в полигамии свое место осознают. А как признаешься: ты у меня одна – всё, на голову садятся. Погорячился Владимир с выбором религии – к мусульманству получше стоило присмотреться. "Руси, – говорит, – веселие есть пити", – так оттого и пьем, что эти на голове сидят. Тысячу лет уже за Красное Солнышко расхлебываем.

XLIII

Иногда самого себя спрашиваю: ты это в шутку или всерьез? И, подумав, отвечаю по-еврейски – вопросом на вопрос: а вся жизнь – в шутку или всерьез? Для серьезности – слишком много игры, для игры – слишком много серьезности. (Это один дядька знаменитый так про шахматы сказал.) Но жизнь – такой и должна быть. Какой же серьез, если столько вещей выше разумения – а ему одному серьез и нужен, но и какая ж игра, если правил мы не знаем и своих не установишь.
Вот – без абстракций: даже Уголовный кодекс не нами составлен. И это бы ладно, но и такой-то – никто не читал толком. В школьные хрестоматии надо включить, как завершение программы. А сзади на обложке курсивом пустить – из Экклезиаста: "Что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела".
Экклезиаст вот почему вспомнился: остался мне ровно год до звонка, такой же круглый, катящийся – как и предыдущий. Осень – зима – весна – лето – осень (в октябре освобождаюсь). Это и навевает соблазн циклизма: "Что было, то и будет, что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки".
Так хорошо, покойно, гладко, кругло – хочется забыть, что 2000 лет назад – кольцо разорвано. Нет больше повторяемости рода, иное взошло средоточие: Лицо. Неповторимое и вечное.
Но мы едва тянем, не в жилу. Вот это наше с Гариком – свинок выращивать – в самой глубине – от желания избыть непосильное. Но не дано – обратно, к роду, к земле, не уйти нынче в крестьяне, не надо себя обманывать. Потому что их нет, некуда уходить, не в чем растворяться. На этой земле одни пролетарии остались – чума ХХ века. Те, то есть, кто из рода не вверх, а вниз выпал, и в школе кому втолковали (всеобщее же обязательное): вечного не бывает, все относительно. Жизнь – одноразового использования: кольнулся – и в отключку.
Когда мне совсем невмоготу от пролетариев делается – я их на войне представляю: Гешу, например, пулеметчиком, Ваньку – танкистом. Помогает! Дойдем до Берлина, никаких сомнений. Только потом ведь обратно, на круги своя...
Ничего, где чума – там и пир. Залог бессмертья. Но я все же предпочитаю поэтов: может, душу твою и погубят – но кирзачом по почкам не настучат.
Здесь, кстати, подобная процедура называется «угостить пивком». Мол, по внутреннему эффекту два удара как раз заменяют кружку… Нет, меня не потчевали – это Ванька с нижнескладскими сцепился, в зоне уже, вечером. Он моим грифелем приемщицким на торцах написал: "Привет, аборигены!" – а те отказались воз разделывать. (Вывозка в тот же день была.) Обиделись, решили почему-то, что "аборигены" – это масть, вроде гребней. И после поверки – слово за слово – пошло хлесталово. Потом избитый Ванька хохотал на крылечке барака – когда я спрашивал, отчего он их ко мне не послал, за лексической справкой.
– Нет-нет, не вздумай им объяснять, пусть аборигенами ходят, мудаки.
И весь следующий день в отличном настроении был – как освежился, пинков схлопотав. (Не раз я слыхивал, кстати: «Тот не мужик, кто ****ы не получал». Гм. Что, уже такой непременный половой признак? Вроде мошонки?) С утра, до заезда в пасеку, приставал ко мне: какие я помню куплеты из "Славное море, священный Байкал". Я, кроме первого, другие только наполовину смог выудить, по две строчки в каждом – канули, как ни напрягался.
– Ты напиши, что вспомнил, остальное я и сам сложу, если что.
– Зачем тебе?
– Попеть охота.
Точно, в тракторе хорошо петь – даже сам себя не слышишь почти, ори на здоровье. Но почему репертуар решил поменять? Раньше всё Новикова напевал: "Парень я не хилый..."
Написал я Ваньке обрывки, он листочек взял и пошел трелевщик заводить, чокерман заждался в кабине. И, третью пачку выволакивая, – то есть через полтора часа примерно – пели они уже целиком, присочинив недостающее. Нецензурно, конечно, но смешно получилось, и в рифму, в размер попадая. Вот молодцы, кто бы мог подумать! Меня даже угрызение куснуло: лелею непрерывность души, заношусь иногда – а может, вся разница между нами – в режиме труда и отдыха? Не будем вдаваться, кто там создал человека, но поэта созидает безделье – однозначно.
Хотите сделать страну поэтов – переведите всех на оклад. Да оно и шло к тому: кухарки государством не управляли, зато дворники и кочегары виршеплетствовали поголовно. (Про «застой» – это Гинзбурги выдумали. Имелось в виду, что документы выездные им долго оформляют. А как пошустрее в ОВИРах пошло – это и было «ускорение», натурально. А когда Лившиц министом финансов стал – всё, победа демократии. Когда же турнут его – «угроза фашизма» начнется.)
Впрочем, одни поэты кругом – так же непереносимо, как и сплошь пролетарии, не меньшая зараза. Очевидное решение: пусть те и те будут, нейтрализуют друг друга. Жизнь установит необходимую пропорцию. Главное – самим в крайности не бросаться.

XLIV

13 октября 87 года проснулся – уже на свободе, хоть и в бараке, на своей шконке угловой. Подосадовал на себя, что радость не доплескивает до запланированной. Ждал, ждал, и вот, оказалось, все сладкое – съел за предвкушениями. В общем, ничего особенного, утро как утро. Только до десяти не стал валяться, в семь вскочил – зачем три свободных часа сну уступать? Зэк спит, а срок идет – всё, это в прошлом. Теперь уже не срок, а жизнь идет, экономнее надо – так думалось, по наивности. Ведь и билет когда-то вытащил по зарубежке: "Жизнь есть сон" Кальдерона, и пятерку получил – но не проникся, значит, формально оттарабанил.
Впрочем, такие билеты не для восемнадцати лет. Но вот уже двадцать пять дураку, а резво так поднялся, молочной смеси "Малыш" глотнул наспех – и бегом в гараж: выяснять, у кого сегодня в Красновишерск путевой. Зря бежал – бензовоз только едет, но уже занят, Мухина с Наташкой Сойкиной еще вчера места забили. Ладно, разберемся. Пошел паспорт получать и портянку об освобождении. Частенько мы спорили, первоходчики: ставят отметку в паспорте отсидевшему или нет? У Шукшина в "Калине красной" персонаж говорит, что есть закорючка, хотя на нее, мол, и не смотрят. Ерунда. Никакой закорючки не нашел. (У Шукшина этот фильм весь на лаже – как и положено подлинному искусству. Но забавный, конечно, – как и надлежит хорошему кино.)
Канюка – он дежурил – руку протянул, удостоил. Думал, сейчас скажет, типа: «ступай и не греши» – но нет, хватило ума, обошелся без сентенций.
– А чего ж ты вчера-то не уехал? – спросил только.
– Как это?
– Вчера бы вечером мог взять документы, и машина была до города.
Мать честная, выходит, я лишнюю ночь отсидел! Впрочем, не жалею – неэстетично бы получилось: целый день ходишь зэком, а вечером – нате, свободен, без всякой ощутимой границы. Может, умирать так и лучше – плавно, без перепадов, но освобождаться – нет, черта нужна какая-то.
Но что же с транспортом? По бороде. Все разъехались, пусто в гараже. Что ж, сюда довезли, спасибо, а отсюда и пешком уйду – всего-то 50 километров. Вещей нет никаких (я все важное: журналы, книжки – посылкой отправил заранее), ботинки только под мышкой – сам в сапогах.
Километров пять отмахал полурысцой – дальше Краз подбросил, до Вишерогорска. Тут еще деньги надо получить. В Серебрянке за два года ни копейки на лицевом не осело, но зоновская тыща в неприкосновенности.
Римка в конторе вишерогорской, улыбается:
– К Сереге-то зайдешь?
– А как же.
Получил деньги; дедок-кассир, сталинский сокол облезлый, поскрипел напутственно:
– Всё освобождаются!.. Кто работать будет?
Я его хотел утешить, что из них, из конторских, как раз бригаду сколотить можно, но не стал: Бог с ним, думаю, сам скоро умрет, без моих подначек.
А тут и технорук подвернулся: туда же, куда и люди, – зарплату получает.
– Что, Ленчик, до хаты?
– Да, поеду потихоньку.
– Не понравилось у нас?
– Нет, ничего. Владимир Иванович, а вам не хочется в Питер? Поживете у меня… Дать адрес?
– Да ну, не надо. Скучно там у вас. Лесоповала нет… Денег-то много заработал?
– Тонну.
– Ого! Я с утра до вечера, как проклятый, – и до сих пор без книжки…
Ну, так в чем проблема. Присядь на пяток – и заведешь.
С Серегой провели полчасика, он дернулся было градусы организовывать, но я его тормознул:
– Не надо. Если лететь до Перми – всё обратно стравлю. Как ты, прижился тут?
– Ничего, нормально. Римка еще малoго хочет.
– И завязь есть?
– Три месяца. Уже в стадии жабы.
– Пацана хочешь?
– Что получится. Какая разница?
Во Римка дает, до чего парня феминизировала.
– Ну, пришлешь фотку. Всем семейством щелкнитесь, ладно?
– Обязательно.
Не прислал. Но я надеюсь, что все-таки мальчик родился. Хотя, если в маму, то можно и девочку, согласен.
– В Красновишерск-то будут машины сегодня?
– Да, через два часа начальство на партактив поедет. Вон УАЗик стоит, на нем. В кузове если, годится?
– Конечно.
До города двадцать километров еще, на машине все равно быстрее, а раз есть два часа – можно и на нижний зайти, с Санькой-сторожем попрощаться. Мелькнуло – к Ленусе, но отбросил тут же, задавил.
Шагаю по дороге, вполглазка на себя со стороны поглядываю – умора! Даже походка переменилась! Так и разит от всего: смотрите, смотрите скорей! Ничего не замечаете? Да это же вольный идет, совершенно свободный человек!
Будка сторожа всегда с краю, и от нее – собачара на меня, белобрысая, тощая. Гавкнула, но тут же осеклась, завиляла. Следом Санек вышел:
– Смотри, Леня, узнала тебя!
– Так это Белка, что ли?
– Ну.
– А чего такая худая?
– Щенят кормила. Вон, под будкой, хочешь посмотреть?
Я глянул из вежливости, поумилялся.
– А Жулик где?
– Жулика съели давно.
– Я думал, это от него.
– Нет, где-то в деревне нагуляла. Чайку попьешь?
Санька раздул угли около будки, кинул щепочек, подвесил жестянку. Едва успели чифирнуть – мне пора в гараж двигать, еще уедут раньше времени партийцы-то эти.
– Через два дня дома, значит, – вздохнул Санек. Без зависти, просто показать, что врубается в мой кайф. Ему еще три года сторожить, а завидовать только за полгода начинаешь.
– Если повезет – так и сегодня. – Не повезло, не было авиарейса из Красновишерска, а в Перми, назавтра, билетов до Питера не оказалось. – Увидишь Ленусю, Санек, передавай привет.
– Хорошо. Да где увижу-то.
– Ну, вдруг.
Обратно дорога в горку, и я сверху оглянулся разок. Давно ли сплав закончился, а штабелей опять накатано – берега не видать. Усталую серую Вишеру кто-то рассекает на моторке. Дымок от санькиного костерка медлящей струйкой неуследимо растворяется в небесах.

март-май 97

Словарик:

Автозэк – спецмашина
Балан – бревно (от "баланс" – название разделанной древесины)
Баландер – зэк из тюремной обслуги
Бирма – снег по сторонам дороги
Бобан – батон
БУР – барак усиленного режима
Верхний склад – площадки непосредственно возле лесосеки, где штабелюются хлысты для последующей вывозки
Дальняк – туалет
Децел – немножко
ДПНК – дежурный помощник начальника колонии, а также строение, где он дежурствует
Звонок – конец срока
Коник – одна из стоек на лесовозе, между которыми грузятся хлысты
Коть-моть – житель Коми-Пермяцкого автономного округа
Мойка – лезвие бритвы
Нижний склад – участок берега у сплавной реки, где штабелюется разделанный лес
Откинуться – освободиться
Петух (гребень, опущенный, обиженный) – пассивный педераст
Пидерка – форменная зоновская фуражка
Столыпин – спецвагон
Терпила – потерпевший (ая)
Фофан – ватник
Хап – погрузчик
Химия – условное освобождение с обязательным привлечением к труду
Хлыст – сваленное дерево
Чокерман – чокеровщик, тот, кто собирает хлысты на волоке в пачку, прицепляя их на отводы основного троса – чокера
ШИЗО – штрафной изолятор (то же, что "кича")
Шконка – кровать
Шлёмка – миска
Шмалять – стрелять
Шмон – обыск
Упоминаемые статьи (по УК РСФСР):
93-я – хищение госимущества (93-прим – в особо крупных размерах)
102-я– убийство с отягчающими обстоятельствами
103-я – без отягчающих обстоятельств
117-я статья – изнасилование (простое, с угрозой для жизни, в извращенной форме, групповое. 4-я часть – изнасилование малолетних)
206-я – хулиганство (т.е., как правило, уличная драка)