Стихи о. Романа. Рассказы Валерия Лялина. Горница

Александр Раков
Иеромонах Роман (Александр Иванович Матюшин) родился в
1954 г. в семье сельской учительницы. Учился в университете, преподавал в школе.
В 1983 году принял монашеский постриг, в 1985-м рукоположен во иеромонахи. Служил в приходах Псковской епархии (пос. Кярово,
г. Каменец), с 1993-го удалился в скит Ветрово. Автор духовных стихов и песен, член Союза писателей России, он давно стал родным и близким для многих ревнителей чистого святоотеческого Православия. В стихах иеромонаха Романа — и безпощадность ко грехам, и откровения покаяния, и боль о России.

†††
Нам от чужих ошибок мало проку,
И Косово — нагляднейший пример,
Как попустительство выходит боком,
Но Запад — всем известный лицемер.
Игра в права — удавка для Парижа,
И, убеждён, не только для него,
Не удивлюсь, коль в будущем увижу
Не la France, а край le Kosowo.

†††
Вели невинных убивать
В жестоком оцепленье.
Кричали, кто хотел кричать,
Крик был сопротивленьем.
Мужчины принимали Крест
В молчанье, а старухам —
Хоть слабый, всё-таки протест,
Пусть не от силы духа.
Дела войны осуждены,
Мы помним о мильонах.
Но есть беда страшней войны —
Убийство нерождённых.
Со мною скажет всяк живой
В богоугодном гневе:
Страшнее всех прошедших войн —
Убийство душ во чреве!
Поистине беда из бед,
Венец ожесточенья!
Врачи учились столько лет —
И лишь для убиенья!
Вот палачи из палачей!
Вот нож в живот Державе!
Довольно же гнилых речей
О личности и праве!
Как можно руки подымать
На тех, кто познан Богом!
Они ведь даже закричать
И отползти не могут!
Как жуток ты, беззвучный крик!
Ужель и он простится?..
И жмутся к матери внутри,
Не зная: мать — убийца!
О вы, державные мужи!
Чем крохи согрешили?
Не дайте посягать на жизнь,
Ведь вас же не убили!

†††
И знают — жизнь не безконечна,
Но мнят от старости сбежать
И рвутся к молодости вечной
С одним желанием — прельщать.
Что над собой не вытворяют! —
А толку — на горелый грош.
Морщины, складки выступают —
И вот уже к врачу под нож.
И тот глядится чудодеем,
Раз красотою дарит всех…
Да Чистотою молодеют!
А безобразит, старит грех!
(Хоть безобразие и старость
Отнюдь не сёстры-близнецы.
И старость не всегда усталость,
Об этом знают чернецы).
Всё происходит в сокровенном,
Не годы, а душа виной.
О, сколько юных и растленных
С душою дряхлой и больной!
А старость может быть прекрасной,
Иметь благообразный вид…
Любые лекари напрасны,
Когда душа грехом смердит!

РУССКИЕ ЖЕНЩИНЫ
Деревни и сёла, похоже,
У братской могилы стоят.
Но женщины в Праздники всё же,
Как могут, молитвы творят.
О муже, который гуляет,
О сыне, который сидит,
О дочке, что тяжко хворает —
За всех её свечка горит.
Поплачет, вздохнёт с облегченьем,
И вроде не давит беда…
Есть женщины в русских селеньях!
И верим, что будут всегда!

ЛИСИЧКА
Придя из леса, по привычке
Отец улыбкой согревал:
— Тебе гостинец от лисички, —
Ломоть замёрзший подавал.
На нём, не в силах надивиться,
Переливались искры звёзд.
— А правда, рыжая лисица?
— А правда, что большущий хвост?
Болтал — не мог остановиться,
Пока он распрягал коня…
Но вот убитую лисицу
Увидел на чужих санях.
И что-то в мире изменилось,
Как будто солнышко зашло.
— За что её? Чем провинилась? —
Давился горюшком без слов.
И всё глядел на бедолагу
(Большущий хвост, а кончик сед),
И, может быть, впервые плакал,
Узнав, что мир жестокосерд.

†††
Человек на наказанье падок,
Ладно — словом, руки-то длинны!
Жалко мне заезженных лошадок,
Этих осуждённых без вины.
Видел я, и раною осталось,
И кровавит явью и во сне:
Из последней мочи, надрываясь,
Лошадёнка падает на снег.
И колхозник — не своя скотина —
Чем уж только, осерчав, не бил! —
Подымал кнутом и хлобыстиной,
Был бы лом — его б употребил.
Столько лет — а всё не заживает!
Ни забыть, ни помнить не могу:
Кроткая батрачка мировая
Бьётся от ударов на снегу.

†††
Мир да снидет на всякого зверя!
Ничего просто так не сорви:
Всё живое Господь нам доверил,
Чтобы мы возрастали в любви.
Нет ненужных во всём мирозданье,
Всё исполнено Цели Святой.
Как узнали бы о состраданье,
Если б в нас не нуждался никто?
Братья меньшие! Вас сотворили
С Человечеством зло изживать.
Как бы мы доброту проявили,
Если б некому было подать?
Да отыдет страдание с болью —
Кто для нас и живёт на Земле!
Как бы люди святились любовью,
Если б некого было жалеть?

ХРИСТИАНИНУ ПОСЛЕДНИХ ВРЕМЁН
Не напрасны слова, не напрасны твои упованья,
Умирись сам с собою и знамений впредь не ищи.
Поведёт тебя Дух, поведёт тебя Дух на страданья,
Он услышал молитвы твои, потому — не ропщи.
Ты зело возлюбил, отвратись от неправды и мщенья,
Что злорадство врагов! — каждый воду свою изопьёт.
И нужны ли тебе, и нужны ли тебе утешенья,
Коль Утешитель Сам в бой победный тебя поведёт?
И отверзется Небо — и узрится Царство Сиянья!
И услышишь хвалу обновлённых и верных сердец!
И заплачет душа, лобызая земные страданья —
Одеянье невесты, достойной идти под венец.

†††
Не мало пожили, поверьте,
Познали жизни красоту:
Нет ничего прекрасней смерти,
Когда она ведёт к Христу!

†††
Однажды всем придётся выходить:
В земном краю не быть дороге вечной.
Всё меньше остановок впереди,
Всё ближе очертание конечной.
Когда сомкнутся двери за спиной,
Я обернусь, разлукою тревожим.
Благодарю — вы ехали со мной!
Простите, коль попутчик был негожим.

†††
А я любил, всегда любил дожди,
Особенно порою грозовою.
Пыль, духота, томленье позади,
Когда приходит чудо мировое.
Как изнывало всё без чистоты!
Как жаждала природа очищенья!
И дерева, и травы, и цветы
Вымаливали Праздник Омовенья.
И наконец явился, аки царь,
Дробя громами тучу дождевую…
Вода Небес! Не уклоню лица,
Приемля благодать твою живую!
Вода Небес! Ты солнечно светла,
В потоках ясных Милосердье вижу:
Кто выжил бы, когда б ты не несла
Моей Земле благословенье Свыше?

†††
Есть нечто сокровенное в воде,
Лишь ею живоносится природа.
Случайно ли, что более нигде
Нет ничего похожего на воду?
И капли нет в безчисленых мирах!
Но мы к планетам взоры обращаем.
Безумие — в космических песках
Выискивать, что здесь уничтожаем!
Вода запоминает и хранит
Молитву, ругань — всё, что получает,
Меняет свойства, первозданный вид,
И после седмерицей возвращает.
Вода, вода! Ты вовсе не проста,
Поведало Писание Святое:
— Земля была безвидна и пуста,
И Божий Дух носился над водою.
И нам бы не в галактики глядеть,
А поучиться жить на всём готовом,
И в родниковой, и в любой воде
Хранить дыханье Духа Всесвятого!

РОССИЯ
Россия — лазурное слово,
Свечение Вести Благой,
Последняя пристань Христова,
И нет во Вселенной другой.
Твой образ доныне унижен,
Но всё отпадёт пеленой:
Под пылью и копотью вижу
Таинственный Лик неземной.
Какая беда б ни грозила —
Всегда посрамятся враги.
Россия! Россия! Россия!
Надежды молитвенный гимн.

КАЗНЬ
А в древности была такая казнь —
Привязывали жертву к жеребцу,
И мчался тот по бездорожью вскачь,
Влача беднягу к жалкому концу.
Картина не для немощных сердец,
Но оглянитесь, кто не слеп, не глух —
Не так ли плоть, как дикий жеребец,
Влачит на смерть сражённый ею дух?

†††
Ничто не канет в смертный час,
Не распадётся.
Всё, исходящее от нас,
На нас вернётся.
Словами Вечность не возьмёшь,
Дела предстанут,
И наша правда или ложь
С собой потянут.
Когда исчезнет суета
(О Трисиянный!),
Кто о земле вздохнёт тогда
Об окаянной?

†††
Чем докучают будни? Не трудом —
Обыденностью, ветхостью теченья.
И гонит серость, но не в Божий дом —
Кого в кабак, кого — на приключенья.
И праздники мирские не бальзам,
Всё заполняют громкой суетою,
Окрадывают души и глаза
И оставляют с большей пустотою.
А в Праздниках церковных новизна,
Не новшество — тут словеса иные.
Так, вероятно, ранняя весна
Несёт земле подснежники лесные.
Неумолимо веет Чистота,
Благоухает тайна Обновленья.
И светит неземная Красота,
И сердце ощущает примиренье.

†††
Довольно воплей истеричных,
Да здравствуют ограниченья!
Дом без морали — дом публичный,
Долой содомские реченья!
В цепях свобода, говорите?
Имею право быть уродом?
Хотите в пропасть? — Как хотите,
Но не поганьте дух народа!
Не призываю строить кельи,
Но жизнь без Бога невозможна:
Земля без Неба — подземелье,
Душа без Божьего — ничтожна!

†††
«Ко грешником пришел, от них же первый аз…»
Привычно говорим, привычно просим.
Сосуды без глубин! О, если бы хоть раз
Мы осознали то, что произносим!
Не пропадут слова, оставят мир земной
И возвратятся гневом иль прощеньем.
Куда нас повлекут? Ведь сказано не мной,
Что проклят всяк, кто служит с небреженьем.
Пока ещё не ночь, пока не Судный час,
Не уподобимся гробам смердящим,
Чтоб словеса мольбы, исшедшие от нас,
Вернулись благодатью говорящим.

†††
Душа блудницею кочует
По злачным пагубным местам.
Пока Господь не уврачует —
Больной не возлюбить Христа.
Но мы! Хотим ли врачеванья?
Иль это помыслы одне,
И все благие пожеланья
Подобны Лотовой жене?
Нет, двоедушный неисцелен!
Тот будет падать много крат,
Кто служит словом правой цели
И глазом косится назад.

†††
Видение иль сон? Пророчество иль бред?
Грядущее не ведает отсрочки.
Но вижу я себя чрез пару-тройку лет
В прокуренной тюремной одиночке.
Вот нары, стул и стол и сухаря кусок,
У Библии стою в потёртой рясе.
Вот гулкие шаги — отдёрнулся глазок,
И сторож мой затопал восвояси.
За Библией лежат и ручка, и листы,
И даже есть пакетик со свечами.
Но что это за дом? Бутырка иль Кресты?
Нет разницы — он всюду дом Печали.
Не приведи Господь за грех попасть сюда!
Не стоит грех, чтоб за него страдали.
Но если суждено, иль происки суда —
Потерпим, чтоб на Небе оправдали.

†††
Латынь, как помнится, я не любил.
Но вот присловицу одну твердил.
При вражьих происках шептал всерьёз:
Si Deus nobicum — Quis contra nos?
Вот так молился я, готов был петь.
Не уклонился бы, увидев смерть.
Всё образуется — бодрил глагол…
По тёмным улицам я с Богом шёл.

†††
Мы не любим и хаем ненастья,
Нас тревожат явления гроз.
Что нужнее — несчастье иль счастье?
Это вовсе не праздный вопрос.
Кто погнался за счастьем и только,
Тот в начале пути захромал.
И нисколько, поверьте, нисколько
О безценной душе не узнал.
Ну а кто, ослепленный гордыней,
О беде стал Творца умолять,
Этот тоже умом половинен:
Умолил — и не в силах поднять.
Что мудрить? Кто живёт не утробно —
Всё примет из Божьей руки:
Ведь несчастье и счастье подобны
Берегам нашей жизни-реки.

†††
А всё — потуги языка,
Пустопорожнее теченье.
Стремимся к Небу, но пока
Мы — ложь без самоотреченья.
Мы — оболочка без нутра,
Нам любо зеркало кривое,
И все поветрия-ветра
Играют нами, как листвою.

†††
Лютая зимняя стынь —
Даже деревьям угроза.
Лунная яркая синь
За ночь добавит мороза.
Жалко зверюшек и птиц:
Мёрзнут, и некуда деться.
Если бы мог — запустил
В келью к себе отогреться.
В этот полуночный час
Как без жилья выживают?
Все они платят за нас,
Вот без вины и страдают.
Окна затянуты в лёд,
Даже звезда не просветит.
Едет ли кто иль идёт,
Пусть он дойдёт и доедет.
Молится мир или спит?
В воздухе хмарится смута…
Что же так сердце болит?
Знает, что плохо кому-то.

ГЛУПЫЙ
Уже не помнится, как звали,
Но отрок с виду глупым был.
Его детишки обижали,
Дразнили, кто-то даже бил.
Куда убогому деваться?
Он мог заплакать и застыть,
Не смея даже защищаться:
Мол, бейте, раз охота бить.
И Сашка Длинный, было дело,
Ударил как-то, просто так.
Я подскочил — душа вскипела:
— Кого ты трогаешь, дурак?
И к справедливому отмщенью
Я одногодка притянул
— Ударь! — взывал я с возмущеньем,
А тот плаксиво губы дул.
— Ударь его! — он молча плакал.
— Ответь! — а он глядел не зло.
И Сашка, бедный забияка,
Заплакал сам — видать, дошло.
Мы с Сашкой помирились летом,
А отрок отошёл навек…
Потом я понял — глупый этот
Был просто Божий человек.

†††
Деревня в снегах затерялась,
Живу бобылём в стороне…
Какая-то велия жалость
Ночами приходит ко мне.
И жизнь, словно книгу, листаю
(О Боже! Какая стезя!),
Всё те же страницы читаю —
Казнил бы себя, да нельзя.
Пред всеми душа виновата,
А совесть острее ножа…
Кого-то обидел когда-то,
И даже зверьё обижал!
И вроде пытался загладить,
И вроде никто не винит.
Но совесть с душою не ладит,
И сердце щемит и щемит.

†††
Нынче праздник суете,
Лица, песни — всё не те.
И в толпе разгульной той
Не отыщешь золотой.
По пословице живёшь? —
Всюду вхож, как медный грош.

РУССКАЯ ПЕЧКА
Печка Русская! Кормилица Руси!
Не тебе ль ребёнком глину я месил?
Хоть к работе сызмала привык —
Да не за день-два сложил тебя печник.
И кормила, и целила ты меня!
Утром радовала бликами огня.
Зажигала ты узоры на стекле —
Загорались да и таяли в тепле.
Никаких тогда не ведали носков,
Ноги в валенки пихнул — и был таков.
Накатаешься с ребятами зимой,
Наваляешься, и чуть живой — домой.
Пятки голые к горячим кирпичам,
И не надобно таскаться по врачам.
Ну а если друг сердечный забегал,
То и он ко мне на печку залезал.
Вечерами кто-то в гости приходил
И душевные беседы заводил.
Керосиновая лампа — светел дом!
Мужики и бабы за столом.
Сколько понаслушался от них
О русалках, леших, домовых!
(Леший целу ночь его водил! —
Правда, перед этим — пригубил).
Если смех — утробой не трясли,
Если слёзы — не при всех текли.
Мать любили, раз могла внимать,
Миколаевною звали мать.
Сколько былей-небылиц, тепла
Мне душа народная дала!
Слушал я, Россию познавал
И по разговору засыпал.

†††
Кто-то спит на земле и вериги
На себя возгорелся надеть…
Но поистине дело великих
От своих поруганье терпеть.
Погляжу — до единого судят,
Даже в прелести жуткой винят.
Благодарность вам, добрые люди,
Что ведёте к вершинам меня.

†††
Премногие спаслись без прорицаний,
Без осияний, знамений, чудес.
Но все не обошлись без дарованья —
Смирения, что тоже — дар Небес.
Мы ничего почти уже не можем.
Мы — оболочки, некого винить.
Больны, горды, в страстях, и всё же,всё же,
Есть ещё время головы склонить.

РУССКИЙ СОЛДАТ
Если б не был монахом — стал быРусским Солдатом.
Это слово звучит, будто грозный набат.
В этом звуке — Победа! В этом звуке — Утрата.
Вы прислушайтесь: Русский Солдат!
Ты за всех воевал, делал дело Святое.
И куда ни пойди — твои кости лежат.
Пусть клевещут враги — не покрыть клеветою
Имя славное — Русский Солдат!
Перепишут историю волки в шкурах овечьих
И дороги твои осмеют, исказят.
Что тебе горевать? Что суды человечьи?
Ты пред Господом — Русский Солдат!

†††
И день и ночь метёт, не прекращает,
Знать, солнышку и завтра не бывать.
Но что над суетою возвышает —
Не смею непогодою назвать.
Мы видим сердцем. И чисты виденья,
Когда душа исполнена добра.
И благодатно снежное круженье,
И радостны шумящие ветра.

†††
Тихи дни Великого поста,
Но пасхалит сердце ненароком:
Всё поёт, когда душа чиста,
Жизнь прекрасна, если светло око.

†††
Приходит время воздаянья,
Душа взывает о прощении,
И ей лишение страдания —
Невыносимое лишение!
О, запоздалое прозрение!
О, смехотворность собирания!
Не к тем высотам восхождения,
Не к тем красотам припадания.
Теряя вышнее в общениях,
Считала благом расставание,
И ей вменяли за прельщение
Боголюбезное молчание.
И, зачеркнув пустопорожнее —
Всех неразумных чарование,
Вперила ум в высоты Божии,
И, как Спасенья, ждёт страдания.

†††
И пот поклонов, и молитвословье,
И прочие посильные труды —
Затем, чтоб сердце наполнялось новью,
Чтоб Дух Святый коснулся с высоты.
Всё ради Духа! Кто тонул, тот знает —
Не в гибнущих спасение от бед:
Барахтанье и крики не спасают,
Они — для привлечения к себе.
Так прииди, воззри на потопленье
К добру недвижных и едва живых,
Царю Небесный, Боже Утешенья,
Дух Истины, Сокровище Благих!

ВЕРБА-ВЕРБОЧКА
Дерева предчувствуют, наверное,
Жаль и ради Праздника губить.
Не сломаю вербочку на Вербное:
Как же ей до Пасхи не дожить?
Прошепчу молитву Освящения
Золотым пушистым бубенцам,
И водой Великого крещения
Окроплю в честь Каждого Лица.
Колыхнётся верба на мгновение
И, сверкая каплями, замрёт,
И, благодаря за Обновление,
Неказнённой красотой качнёт.

†††
Кто возлюбил и жаждет подражать
Сосудам Всесвятого — тот Божествен!
…Христе Царю!
Когда б я мог сказать —
Ты всё моё — богатство и блаженство!
Но умолчу, чтоб Духу не солгать.
Смирись, превратность!
С пламенем играешь!
…Ужель и отходя не прошептать:
Христе Царю! Ты всё моё…
Ты знаешь!

†††
Славлю Спаса не только устами:
Больше сана желанна сума.
Всех и вся ради Бога оставил.
Близок Свет. Да разыдется тьма!
Благодать! — Ни по ком не скучаю.
Выжег мир, как худую траву,
И Пришествие Господа чая,
Попираю молитвой молву.

Свой писательский путь Валерий Николаевич Лялин начал сравнительно поздно, однако его безусловный литературный дар был вскоре замечен и оценен издателями и читателями. Его рассказы увлекательны и поучительны, а богатейший жизненный опыт автора и твердое стояние в Православной вере придают им особенную глубину, неповторимый колорит и разнообразие. Перед читателем — встречи с разными людьми, размышления автора о Церкви, о судьбах России. Объединяет все рассказы удивительно теплая авторская интонация, за которой — человек, знающий, что на жизненном пути нельзя потерять самое главное — сострадание к людям и надежду на Господа.
КУДА ВЕДУТ ДОРОГИ

Поздней осенью в ночной тьме, грохоча по мостам и тоннелям, освещая мощными фонарями мокрые стальные рельсы, наш поезд мчался на восток. В моём купе в тусклом свете ночника, положив руки на столик, сидел мой сосед и неотрывно смотрел в тёмное окно. Конечно, он там ничего не видел, но, надо полагать, думал какую-то свою думу.

Днём я часто наведывался в вагон-ресторан, от безделья много ел, затем много спал, и вот сейчас, поздним вечером, сон не шёл ко мне. Я сел и зажёг яркий свет. Сосед не возражал. Мы разговорились и познакомились. Его звали Николаем, и лет ему было примерно около тридцати. Это был крепкий, среднего роста мужчина с небольшой светлой бородкой и серыми глазами, в которых угадывалась не то печаль, не то скрытая грусть. Он рассказал мне, что окончил университет, биологическое отделение, по специальности работы мало, семьи у него нет, и он уже лет пять разъезжает по стране, работая плотником. Не было у него покоя на душе, и что-то гнало его на поиски того, чего он и сам не мог определить.

— После окончания университета, — рассказывал он, — направили меня в небольшой городок преподавать биологию в сельхозтехникум. Городок был как городок: в центре кирпичные постройки райкома, райисполкома, суда и милиции, а на окраинах сплошь деревянные частные домики с палисадниками и сиренью. И еще надо отметить большое количество ворон, которые целый день отвратно каркали на деревьях и тучами носились над городком. Поначалу всё у меня было, как у всех выпускников, и даже дали мне небольшую квартиру. В техникуме я учил ребяток основам дарвинизма, как обезьяна постепенно превратилась в сутулого коренастого неандертальца, у которого колени были, как пушечные ядра, и который мог прыгать сразу на пять метров. Растолковывал им учение академика Лысенко и прочее, что сейчас считается чушью и бредом, но тогда ребятки внимательно слушали и в тетрадочки все конспектировали. После уроков иду в столовую обедать. Стою в очереди с пластмассовым подносом в руках и медленно продвигаюсь к раздаточной. Сзади кто-то жарко дышит мне в затылок пивным духом и чесноком. Вот уже подошел к алюминиевым серым вилкам и ложкам, беру их и кладу на поднос. Толстая зобатая кассирша с накрахмаленной наколкой в волосах выбивает мне щи, биточки и бледный пресный компот. Ворочаю ложкой щи, в надежде, что там нет таракана. После обеда несу грязную посуду на особый стол, а поднос — на другой. Рутина меню и столовского быта с его запахами старых мокрых тряпок — ужасная, а потом обязательно — изжога. Каждую зиму городок постигала эпидемия гриппа, которая валила весь техникум с ног. Ну, конечно, и меня тоже. Пришёл я в поликлинику и попал к молодой докторше. И докторша эта была очень хороша собой. Я таких еще не видел и не встречал. Глаза у неё были какие-то колдовские, завораживающие. В общем, произвела она на меня потрясающее впечатление. Может, это наваждение случилось от высокой температуры и злого гриппозного вируса, а может, и впрямь Амур любовную стрелу пустил в мое одинокое сердце. И стал я с тех пор похаживать к поликлинике и высматривать красавицу-докторшу. Когда она выходила с работы, я шёл за ней следом. Она оглядывалась, улыбалась и грозила мне пальцем, но я не отступал, и в конце концов мы познакомились и стали встречаться. Ее звали Елена, она была москвичка и не замужем. Я в это время был на седьмом небе от счастья, и душа моя вся была заполнена любовью к этой женщине.

В этом городке, где я жил, существовала действующая церковь, что в хрущёвские времена было большой редкостью. Мимо неё я проходил ежедневно, направляясь в техникум. Совершенно равнодушно я тогда смотрел на праздничное скопление людей около неё. То стояла очередь с бидонами для святой воды, то с пучками вербы, то с куличами, которые они принесли святить. «Чудаки!» — думал я. И мне была смешна их наивная вера во святую воду и в крашеные яйца. Во всём этом благочестии мне виделись традиционно-реликтовые обычаи, и мне тогда и в голову не приходило, что стоит за всеми этими церковными традициями. Я замечал также, что городские власти всячески противодействовали церковной жизни. Меня забавляло, когда я видел, как стражи порядка тащили священника в милицию за то, что вышел на улицу в рясе и с крестом, как поперёк дороги, напротив церкви, вывесили транспарант с надписью, что религия — опиум для народа, как с грузовой машины стаскивали ларёк и поставили его у церковной ограды для торговли вином в розлив. А гипсовый памятник вождю мирового пролетариата, стоящий у райкома, окрашенный серебрянкой, указывал на церковь, как бы говоря: «Вот где затаились вражины!»

Тем временем у моей красавицы кончился обязательный трёхгодичный срок отработки на периферии, и она засобиралась к себе в Москву. Как я понял, она меня всерьёз не принимала и отбыла в столицу одна. Я приглашение не получил, и мы расстались с ней мирно и дружелюбно. Между прочим, я особенно и не переживал нашу разлуку, вероятно, это была всего лишь случайная связь. Но вот в это время со мной стало происходить что-то необычайное и довольно неприятное. Как-то исподволь, понемногу мною стала овладевать необъяснимая печаль, переходящая в тоску. Я не мог дать себе отчёт, что со мной происходит. То ли это национальное свойство русской души от воздействия холодного, сырого климата и унылой, однообразной лесистой и болотистой природы, то ли это наследственное, хотя в роду у нас психов, пьяниц и самоубийц не было. Наш кочегар техникума, дядя Вася, даже рассмеялся, когда я ему пожаловался, и посоветовал принимать по два гранёных стакана водки, но я его совета не принял, потому что ясно себе представлял, чем может кончиться такое лечение. Я нашёл другой путь спасения от этого наваждения: купил себе ружьё, лыжи и стал ходить на охоту. Движение, поиск дичи, азарт и, наконец, утомление притупляли чувство тоски, а иногда она на короткий период даже оставляла меня. И все же надо сознаться, что в этом соревновании, в этой конкурентной борьбе тоска стала брать верх. Постепенно мир утратил свои живые краски и стал для меня серой фотографией, мысль перестала проникать в сущность жизни и скользила по её поверхности, перекрываемая неистребимым чувством тоски. Когда мне стало уже совсем невмочь, я купил в магазине бутылку водки и выпил её в одиночестве за один вечер. Бурное веселье охватило меня. Мне представилось, что я попал на кавказский курорт, и я даже пытался лихо сплясать лезгинку. Потом ослаб и, рухнув на кровать, заснул тяжёлым сном. Утром, проснувшись, я испытал такое гадкое, поганое состояние, что даже не мог сразу встать. Произошёл какой-то провал, отделивший меня от привычной жизни. Кое-как собравшись, я поплёлся на работу. Завуч техникума, увидев меня, щёлкнул языком и сказал:

— Да ты, брат, сегодня никуда не годишься. Иди-ка домой и проспись.

Еще в студенчестве в стройотряде я приобрел плотницкие навыки, и у меня в этом деле оказался талант. Никто лучше меня не мог сделать сруб, поставить баньку, плотно настелить полы. Инструменты у меня хранились в специальном плотницком ящике и стояли под кроватью. Я ими дорожил и сберёг до сего времени.

А я продолжал пьянствовать, вечером запирался в своей квартире и нарезывался в одиночестве, как англичанин. Через месяц раздражённое начальство уволило меня с работы. Всё чаще и чаще я стал поглядывать на висевшее на стене ружье, чтобы свести счёты с жизнью и освободиться от тоски. Наконец я встал перед выбором: или покинуть этот мир навсегда, или уйти из города и стать странником безконечных русских дорог. Ездил я и в областной центр к психиатру, который определил у меня глубокую депрессию и предложил лечь на лечение в клинику. Когда я приехал домой, чтобы не было мне искушения, вышел во двор, схватил ружьё за ствол и разнес его о камни. Я понял, что пришло время уходить странником, чтобы рассеять на дорогах эту лютую русскую тоску. Я взял с собой круглый солдатский котелок, кружку и ящик с плотницкими инструментами. Плотники нужны везде, но на юг я не пошел — там дома лепят из самана, глины, как ласточки гнезда, — а направился я на северо-восток, где еще стоит Русь деревянная, избяная и плотники ходят в большой цене. Была ранняя весна, дороги ещё не просохли, но на мне были крепкие солдатские сапоги, ватник и брезентовый плащ. Когда я шел по деревенской улице, таща свой плотницкий ящик, или по окраинам небольшого городка, где всё было сработано из дерева, то кричал во всю глотку: «Кому избу поправить, кому баньку, сарай поставить?!» На мой крик выходили хозяева, и мы рядились с ними о цене и кормёжке. Если работа была большая, то я задерживался на месте долго, если пустяковая — два-три дня, и опять в дорогу. Хозяева плотника ублажали, готовили все посытнее, пожирнее, выставляли и водочку, но я от неё отмахивался обеими руками, чем приводил хозяев в большое удивление, и они спрашивали:

— Ты что, парень, не нашей веры или зарок дал?

— Зарок дал, — говорил я.

— Ну, за твоё здоровье! — говорил хозяин, опрокидывая стакан.

Работой я был обезпечен всегда — и летом, и зимой. Находясь постоянно в движении, в делах и заботах, я и спать стал крепко, и тоска не так одолевала, но совсем не проходила, а была такой тихой, ноющей, как осенний моросящий дождь.

Однажды мне пришлось ладить новую двускатную баньку у одного богомольного старичка Матвея Ивановича. Вначале в его большой и чистой избе я сменил одно подгнившее бревно под окнами, а потом принялся и за баньку. Матвей Иванович жил вдвоём со старухой, а дети их, как водится, выучились и пристроились жить в городе. В избе я обратил внимание на восточный угол, увешанный красивыми иконами, на небольшом шкафике перед ними лежали толстые старинные книги в кожаных переплётах. Молились они со старухой крепко и без счёта валились на пол, отбивая земные поклоны. Всё это мне было удивительно и даже интересно, тем более, что такое я видел впервые. За чаем мы часто беседовали с Матвеем Ивановичем, и я рассказывал ему о своей несложившейся жизни и о неизбывной душевной тоске, гонящей меня по свету. Старик внимательно выслушал меня, помолчал, подумал и высказал своё мнение по этому поводу:

«Мне твоё состояние, милый дружок, очень даже понятно, и я постараюсь его тебе растолковать. Всё дело в том, что нас самих и всё, что ты видишь кругом, в давние времена сотворил Господь Бог. Человека Бог сотворил из праха земного — красной глины, и мы тянемся и любим всё земное. Но душу нашу, животворящую тело, Бог вдунул из Себя. Значит, тело наше — земное, а душа — Божественная. А раз она имеет Божественное происхождение, то она и тянется к Богу. Тело — к земле, а душа — к Богу. Вот ты и маешься тоской, оттого что душа твоя ищет Бога, но ты этого не знаешь и не соображаешь, что с тобой происходит, пока не обретёшь веру. А вера сама не приходит. Видишь, даже учёные безбожные профессора в клинике не смогли тебе помочь и объяснить, в чем причина твоего состояния.

А в Священном Писании сказано, что вера рождается от слышания Слова Божия. И некому до сих пор тебя было просветить. А вот бесы, которых везде полно, рады тому, что ты не просвещён. Они не дремлют. Видят они, что человек замутился, и сразу на гибельный путь толкают: водочку тебе предоставили, на ружьецо кивают, чтобы ты руки на себя наложил, а душа твоя им досталась. Вот, я тебе точно говорю, как только ты обретёшь веру и найдёшь путь ко Христу, так сразу и тоска от тебя отнимется и уйдёт за тёмные леса, за высокие горы.

Вот ты имеешь высшее образование, а не знаешь, что Христос сказал всем людям: Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Но только учти и запомни, как только ты решишься ступить на путь ко Христу, у тебя начнутся разные искушения, потому что дьявол не дремлет и будет всячески сбивать тебя с этого пути. Ты мне баньку-то построишь, наверно, недели за две, может, за три, так что времени у тебя будет почитать Евангелие. Вот здесь на шкафике оно у меня лежит, бери и читай. Если что непонятно будет, спросишь меня или бабку, она тоже знает Святое Писание».

После этого разговора я с банькой не торопился и в свободное время жадно читал Евангелие. Когда работа была окончена, я плату с хозяина не взял, но попросил подарить мне Новый Завет, тем более что у него был еще один. Он благословил мне его на молитвенную память и на спасение души. Старуха напекла пирогов-подорожников, и я отправился в путь с лёгким сердцем и какой-то чудной радостью, с новым, неведомым ранее чувством, что я в мире не одинок, что у меня нашёлся дорогой родственник, к которому я иду под его гостеприимный кров.

Но, видимо, действительно, дьявол не дремал, и я в одном пригороде вечером попал на ночлег в один нехороший дом. Похоже, что это был воровской притон. Вначале все было тихо, и мы с хозяином-стариком посидели, попили чай из самовара. Хозяин отправился к себе в комнату, а я полез спать на печку. Проснулся я от густого табачного дыма, ругани, криков и драки. За столом плотно сидела очень подозрительная компания, которая резалась в карты, пила водку и все время скандалила. Я не мог заснуть, пока они не ушли. Под утро я проснулся от того, что меня тряс старик-хозяин и как-то жалобно выл:

— Вставай, парень, бяда!

Я вскочил, ударившись головой о потолок.

— Какая еще беда, что случилось?

— Ох, паря, — ныл хозяин, — и не знаю даже, что делать, как сказать тебе.

— Ну говори же, старый чёрт, что случилось?!

— У нас в сенях образовался покойник.

Я со сна ничего не соображал:

— Как то есть образовался?!

— Да это жульё своего же прикончили и в сенях в бочку запихали, одни ноги торчат.

— Так иди в милицию, пусть разбираются, а я-то при чём?

Хозяин брякнулся на колени и ещё пуще завыл:

— Ох, что ты, «иди в милицию» — затаскают, посадят, бить будут. Ох, паря, помоги мне вынести покойника из дома. Пока темно, вывезем его в поле и сунем в канаву.

— Да иди ты сам в канаву, а меня к этому не примешивай.

Старик залился слезами.

— Ой, пропал я, совсем пропал. Если пойду в милицию, то мне надо будет говорить, что и ты, парень, ночевал в доме, и тебя милиция начнет трясти как свидетеля, а может, и как убивца.

«Час от часу не легче, — подумал я, — придется помочь старому хрычу». Старик прикатил из сарая ручную тележку, в которую мы погрузили мертвеца, прикрыв его мешками, повезли в поле. Там опустили тело в придорожную канаву и кинули сверху мешок. Старик снял шапку, перекрестился и сказал:

— Прости, брат, да будет земля тебе пухом. Когда мы приехали с тарахтящей тележкой во двор, то там нас уже ждала милиция. Меня посчитали причастным к этому делу и защелкнули наручники на запястьях. «Вот оно — искушение, о котором говорил Матвей Иванович», — подумал я. После допроса и составления протокола меня отвезли в местную тюрьму. Я был спокоен, зная, что Бог меня не оставит, да ведь я ни сном ни духом не был виновен в этом убийстве. Компания в камере подобралась самая что ни на есть уголовная. Воры и мошенники здесь сидели самые отборные. Вначале они хотели запихать меня под нары или посадить около «параши», но, узнав, что я сел по «мокрому» делу, дали мне место на нарах, сбросив оттуда мелкого жулика. Целый день в камере шла несусветная кутерьма. Из-за жуткой тесноты и духоты перебранки и драки вспыхивали постоянно. То здесь бурно делили передачу с воли, то пили тайно доставленную водку, то играли в карты и при этом всегда били кого-то. Пахан камеры — старый вор со звездочками на плечах — сидел на самом лучшем месте у окна и дирижировал всей жизнью в камере. Кроме того, они все постоянно курили, жрали чеснок и громко портили воздух. Многие из них от дурной пищи страдали животами и тут же справляли большую нужду. Я думаю, что в самом поганом зверинце зверей содержат лучше, чем здесь содержали нас.

Среди обитателей камеры оказался искусный татуировщик, который разукрашивал всех желающих чертями, драконами, голыми коренастыми красавицами и надписями вроде: «Не забуду мать родную». Орудовал он связанными в пучок иглами и краской, которую добывал из собственной резиновой подошвы. Наконец очередь дошла и до меня. Я, конечно, отказался, что стало сразу известно свирепому пахану. Он пошевелил бровями и велел татуировщику для начала изобразить у меня на груди сисястую русалку. Меня схватили, повалили на пол, и татуировщик уже готовился приступить к делу, чтобы изобразить морскую красотку с рыбьим хвостом. Я взмолился к пахану, и он разрешил выколоть то, что я пожелаю. И я пожелал, чтобы около сердца изобразили Ангела с крестом. Пахан одобрительно кивнул головой.

Видно, Господь вспомнил обо мне, и я недолго просидел в тюрьме, потому что к тому времени нашли убийцу, но на мне еще висела статья «за сокрытие преступления». Но промыслительно случился какой-то государственный юбилей, посему объявили амнистию и меня выпустили на волю.

Я сходил к хозяину того злачного дома, который отвертелся от тюрьмы, свалив все на меня, и взял у него свой ящик с плотницкими инструментами. Новый Завет тоже сохранился. Я взял его в руки и с чувством радости поцеловал. Опять я пошёл по русским дорогам, но теперь уже искал работу в церковных приходах, а иногда в монастырях, которые стали вновь открываться с тех пор, как свалились коммунисты. В Успенском монастыре отец благочинный Тихон после исповеди сказал мне, что человек только тогда успокоится, когда придёт к Богу. Это были слова учителя Церкви блаженного Августина. Это я уже понял на собственном опыте, когда открыл свое сердце Христу. И Он вошел в него, и оттуда вышла тоска, чтобы никогда больше не возвращаться. Как управить, как строить свою жизнь дальше, я пока не решил. Думаю, что Господь укажет мне правильный путь.

Ну а пока еду в один большой и славный монастырь, который восстанавливают и где нужны большие плотницкие работы.

Мой попутчик Николай умолк. За окном смутно мелькали телеграфные столбы, чернел лес и уже начинался рассвет нового дня. Николай утром вышел на маленькой станции, где за лесом на холме виднелись кресты на золотых куполах большого монастыря.


Валерий Лялин

ВЕЧЕР НА ИВАНОВОМ ПОГОСТЕ

Зимой на Северо-Западе России дни стоят короткие, с воробьиный нос, а ночи длинные, тёмные и морозные, наводящие тяжёлую русскую тоску и уныние, особенно в лесных деревнях, где в основном остались старики и старухи, доживающие свой советский век. Несмотря на то что в космосе летают спутники и космические корабли и весь мир опутан компьютерной интернетной паутиной, здесь — сонное царство. Спит лес, засыпанный снегами, спят реки, покрытые толстым льдом, спят деревеньки, по самые окна погрузившиеся в сугробы. На проводах вдоль шоссе висит бахрома сверкающего инея, на деревянных столбах — снежные шапки. А приложишь ухо к столбу — он гудит, гудит напряжённо и безостановочно. А что он гудит и чего там гудеть сюда, в глушь? Кто его знает?! Дед Матвей, что пасёт деревенское стадо, говорит:

— Это начальство гудёт из области по обязанности, за что и хорошее жалование берёт, да кто его здесь слышит? Разве что лоси, кабаны да волки.

И вот в эту глухую пору, да ещё под вечер, пришлось мне ехать здесь на своей машине из гостей от свата, пригласившего меня на охоту. Сват жил в собственном доме в небольшом посёлке при лесокомбинате. Я пробыл у него неделю и вот в самые сретенские морозы возвращался назад по пустынному, плохо очищенному от снега шоссе. Справа сплошной угрюмой стеной стоит еловый лес, над ним висит большой багровый диск заходящего солнца, и ни души. Как только солнце зашло за лес, сразу стало темнеть, на небе появились бледные звёзды. Я включил фары, и дальний свет выхватывал то стройную, обложенную снегом, как ватой, ель, то какое-то корявое придорожное дерево, то скачущего в свете фар безтолкового зайца. В машине что-то подозрительно стало стучать. Я подумал: «Еще этого в такой мороз мне не хватало». Машина плохо стала тянуть, пошла рывками, наконец в моторе что-то затарахтело, и она остановилась на обочине. Я вышел из машины, и сразу лютый мороз перехватил дыхание и защипал лицо. Я представил, что меня ожидает: ночь, мороз, волки, и нет надежды, что кто-нибудь проедет и возьмет на буксир. Все мои попытки наладить машину ни к чему не привели.

Как-то, с Божией помощью, надо продержаться до утра, а утром авось кто-нибудь да проедет мимо. У меня в багажнике был топор, которым я нарубил кучу веток и повалил небольшое сухое дерево. В сторонке от машины при помощи бензина я разжёг большой костёр и стоя грелся у него. На случай волков, которых здесь развелась прорва, я надел на пояс патронташ и закинул за спину ружьё. Присев на корточки, я шевелил палкой в костре. В мороз огонь особенно прожорлив, только и успевай подбрасывать в него ветки. Я вспомнил, как на фронте зимой мы ночевали в лесу, соорудив нодью. Это два бревна, положенные друг на друга, укрепленные колышками, а между ними мы просовывали сухие сучья и мох. Зажигали — и эти брёвна медленно горели всю ночь, обогревая лежащих вповалку солдат. Мне одному, конечно, нодью не соорудить. Просто сил не хватит ворочать бревна. Ну ладно, буду поддерживать костер и пойду нарублю еще веток... Стало совсем темно, ветра не было, и на чёрном небе дрожащим холодным светом ярко горели звёзды. Было тихо, только иногда в лесу раздавался громкий треск — это крепкий мороз рвал древесину. Так прошло часа два, и пока никаких изменений не предвиделось. От этих хлопот и суеты я почувствовал усталость, да и ноги стали болеть. Да еще и мысль о волках не оставляла меня. Не дай Бог, волки наскочат. В такой мороз они делаются от голода наглые и безстрашные. Ну да ладно, как-нибудь отобьюсь да в машине отсижусь, если не замерзну.

Внезапно я вздрогнул и сорвал со спины ружьё, нацелив его на выскочившего из темноты зверя. Это оказалась крупная чёрно-белая лайка. Она подошла ко мне, обнюхала ноги и, насторожив острые уши, уставилась в сторону леса. Пока никого не было, но вот послышался кашель и скрип снега под лыжами. На свет вышел старик. Он прищурился на огонь и сказал:

— Бедуешь здесь?!

— Бедую.

За спиной у старика виднелось ружьё и еще пара лыж, которые он снял и положил рядом со мной.

— С машиной что? Крах?

— Надо в мастерскую.

— Это уже до завтра, а сейчас пошли ко мне. Негоже тебе в такой морозище на ночь оставаться. Да ещё у нас волки балуют.

— А ты как, дедушка, здесь оказался?

— А здесь рядом наша деревушка: Иванов Погост. Увидел я на дороге костёр и думаю: надо пойти посмотреть, кто там бедует.

— Как вас, дедушка, звать-величать?

— Матвеем Ивановичем зовёмся.

Перед тем как идти, я написал записку и налепил на лобовое стекло машины, чтобы, кто может, взял её на буксир, погудел мне — и я выйду на дорогу с Иванова Погоста.

— Услышу ли от дороги? — спросил я деда.

— Как не услышишь? Обязательно услышишь. Тут близко.

Я встал на лыжи и пошёл вслед за стариком. Идти пришлось недолго, и мы вышли на деревенскую улицу, освещённую светом, падавшим из окон. Деревенька оказалась маленькой, всего-то домов десять-двенадцать. Я её с дороги не видел, потому что она прикрыта лесным урочищем. Впереди, всё обнюхивая, бежала собака, приведшая нас ко двору. Мы прошли через тёмные холодные сени и вошли в избу. Она состояла из одной большой комнаты, на пороге которой сидел самодовольный рыжий кот и вылизывал когтистую лапу. Справа от двери, занимая треть помещения, стояла большая русская печь со множеством удобных и полезных приспособлений. Тут была и большая топка, прикрытая железной заслонкой, и вмазанный чугунный казан с постоянно горячей водой, и ниши для сушения валенок, и обширная лежанка, где могли устроиться и спать в тепле сразу пять человек. Под стенами стояли широкие лавки. Посреди — большой скособоченный стол с керосиновой лампой. В красном углу теп-лилась лампадка под хорошего письма иконами. Рядом — лубочная старинная картина: развесёлые пьяные грешники с гармошками в обнимку с блудницами идут широким путём и в конце его валятся в огненную преисподнюю. На другой половине картины изображены сухие постные старцы с котомками и торбами, лезущие в гору узким путём прямо в Царство Небесное, у врат которого стоит с ключом гостеприимный апостол Петр.

Всё в избе было просто, без всяких городских украшательств, без традиционных обоев, столь любимых тараканами и клопами, без пахучего линолеума и прочего. С другой стороны красного угла было много фотографий, к которым особенно питают пристрастие деревенские жители. В рамочках под стеклом красовались молодые солдаты времен Первой мировой войны с выпученными глазами и каменными лицами. Они сидели под фотоательевскими пальмами на тонких венских стульях и старались щегольнуть начищенными сапогами и громадными саблями. На других фотках они же, в остроконечных буденновках со звездою, сидят около пулемёта «максим» под знаменем с надписью «Смерть мировому капиталу!». Были здесь и колхозные стахановки с граблями и косами, и дорогие покойники во гробах, и счастливые молодожёны, и солдаты Отечественной войны с медалями и костылями.

За столом при свете керосиновой лампы сидели и делали уроки мальчик лет десяти и девочка лет восьми со светлыми льняными волосами.

— Это мои внуки. Круглые сироты, — сказал Матвей Иванович. — Родители их погибли на дороге в аварии. Уж такое Господь возложил на меня послушание — воспитывать их. Так и живём втроём. Есть у нас и хозяйство: коровушка, поросёнок, несколько овец, куры, огород. Пенсию получаем. Слава Богу, так и живём. Не голодаем. Жаль вот только, света нет. Сгорел трансформатор, а новый всё не поставят. Ну, да и без электричества обходимся. Меньше искушений и соблазнов. Вот и телевизор поэтому не заводим. В Писании сказано: «Не всякого впускай в дом свой». А с телевизором дом не дом, а проходной двор. С ним-то в дом входят и воры, и убивцы, и блудницы, и всякие колдуны и звездочёты, и черти, и дьяволы, и сам сатана. Тьфу, не к ночи будь помянут проклятик.

— Дедушка, а я от мальчишек в школе слышал стишок про телевизор, — сказал Вася.

— А ну-ка, Васенька, скажи, а мы послушаем.

— Свет телевизора в каждом окне, это лампадки зажгли сатане.

— Ха-ха-ха, ну и стишок! Прямо не в бровь, а в глаз лукавому!

— Время ужинать. Накрывай, Маша, на стол. А ты, Вася, поди подбрось сена животинам, им тоже надо на ночь подкормиться.

Маша расставила тарелки, положила ложки, нарезала хлеб. Рогатым ухватом ловко вынула из печи и поставила на стол чугунок с кашей и к ней кринку молока. Со двора вернулся Вася и встал у стола. Меня тоже пригласили к ужину. Матвей Иванович прочитал «Отче наш», благословил трапезу, мы сели на лавки и принялись за еду. Во время трапезы по православному обычаю хозяева соблюдали молчание. После еды дедушка прочел благодарственную молитву: «Благодарим Тя, Христе Боже наш».

После ужина Маша тщательно вытерла стол и перемыла посуду. Дедушка тем временем готовился читать что-нибудь из Пролога или Алфавитного Патерика. Маша подкрутила фитиль в лампе и прибавила света. Дед надел на нос очки, перекрестился и открыл большую старинную книгу с медными застёжками. Все приготовились слушать. Дедушка послюнил палец, перевернул страницу, торжественно посмотрел на слушателей и начал:

— Сегодня мы будем читать про святого египетского монаха авву Даниила.

«Поведал некоторый отец, что авва Даниил пришёл однажды в селение для продажи рукоделия. Молодой человек, житель того же селения, просил его войти в дом свой и сотворить молитву о жене его, которая была безплодна. Старец оказал ему послушание, вошел в дом его и помолился о жене его. По благословению Божию она сделалась беременною. Некоторые, чуждые Божиего страха, начали злоречить, говоря: «Молодой человек не способен к чадорождению! Жена его зачала от аввы Даниила». Дошли эти толки и до старца; он послал сказать молодому человеку: «Когда жена твоя родит, извести меня». Когда жена родила, муж ее пришел в скит и сказал старцу: «Бог по молитвам твоим даровал нам дитя». Авва сказал ему: «Когда будут крестить дитя, сделай в этот день обед и угощение и призови меня, сродников и друзей своих». Молодой человек сделал так. Во время обеда, когда все сидели за столом, старец взял дитя на руки и перед всеми спросил его: «Кто твой отец?» Дитя протянуло руку и, показав пальцем на молодого человека, сказало: «Вот отец мой». Дитяти было двенадцать дней. Все, видевшие это, прославили Бога, а старец встал из-за стола и бежал в скит».

— Ой, дедушка, да как же это, ведь такие маленькие не говорят и ничего не понимают?

— Здесь, Маша, во всем действует Бог по молитве своего угодника аввы Даниила. Бог по Своему желанию может изменять природы естество. И чего невозможно человеку, возможно Богу. Ну, дети, помолитесь и ложитесь спать.

Не прошло и полчаса, как дети, постелив себе на лавках, крепко спали.

— Что-то собака надрывается. Кто-то пришёл. Пойду открою калитку.

Накинув тулуп на плечи, Матвей Иванович пошёл к воротам. Вскоре он вернулся с соседом — стариком с большой окладистой бородой. Старик вошёл, увидел меня, поздоровался. На иконы посмотрел, но не крестился и не положил поклон.

— Это мой сосед Яков Петрович. Вы, наверное, удивляетесь, что, вошед, он не помолился на иконы, как положено православному.

— Мы на никонианские иконы не молимся, — проворчал Яков Петрович.

— А почему? — спросил я.

— В них святости мы не находим. Пишут их — лик утучнён, перстосложение безблагодатное — Малакса.

— Что это?

— Да был такой греческий епископ Малакса, который придумал благословлять не двуперстием, а раскорякой. Да еще гонитель Никон на ваших иконах ковчег упразднил. Мы молимся только на свои древние иконы.

— Так вы какой веры? — спросил я.

— Мы — старообрядцы Поморского согласия.

— А ты, Яков, как думаешь спасаться, если не только наших икон не признаёшь, но и причастия не приемлешь?

— Я, Матвей Иванович, как могу приемлять причастие, если у нас нет священников?

— А куда они делись?

— Да вымерли все со временем, а новых ставить некому было.

Матвей Иванович огладил бородку, поглядел на меня и спросил Якова Петровича:

— А вот в Евангелии Господь наш Иисус Христос говорит: Кто не вкушает Моего Тела и Крови, тот не войдёт в Царствие Небесное. Что ты на это скажешь?

— Наш знаменитый старообрядческий начётчик Пичугин учил нас на этот счёт, что за наше благочестие по молитвам неотступным Господь причащает нас не чувственно, а духовно.

—Э-э, Яков Петрович, это у вас новоизобретенное мудрование. Этим вы думаете Христа объехать. Не получится! Вы уже начали хитрить-мудрить, как иудеи. Вот им в субботу их закон не дозволяет уходить от дома сверх меры. Так мне знакомый еврей рассказывал, как их раввины придумали обходить этот закон. Значит, еврей берет под мышку зонтик, набивает карманы хлебом и отправляется в путь. Прошел законную мерку, стоп. Дальше — Бога гневить. И вот он устраивает якобы дом. Раскрывает зонтик — это крыша, садится и жуёт хлеб. Пусть Бог думает, что он дома обедает. Пожевал, пожевал, сложил зонтик и еще может мерку идти. И так идут, сколько хотят. Так и Пичугин придумал вам духовное причастие. Талмудисты вы стали.

— Тебя, Матвей Иванович, не переспоришь, — Яков Петрович поднялся с лавки. — Ведь я к тебе за дрожжами пришел. Моя хозяйка хочет на ночь квашню ставить, а дрожжей-то и нет.

— А на дворе-то метель поднялась, — сказал вошедший Матвей Иванович, проводивший соседа.

Я выглянул во двор: действительно — снежная круговерть. Ничего не видно. К крыльцу подбежала собака, вся облепленная снегом, из раскрытой пасти вываливался пар. Она забежала в сени и, вытянув хвост, начала трястись, сбрасывая с себя снег. В избу хозяин собаку не пускал, так как собака — животное нечистое и в дом, где святые иконы, по православному обычаю её пускать не полагается. Мы уселись на лавку, и я спросил хозяина:

— Расскажите, как вы здесь живёте в такой глуши?

— Ну вот так и живём. Есть у нас деревянная часовня, куда на праздники приезжает священник из райцентра. Есть маленькая школа-восьмилетка. Учителя тоже приезжают вахтовым методом. При школе есть библиотека. Муку привозят. Хлеб печём сами. У всех есть огороды, скот. Так и живём. Главное — духом не падать. Живём, спасаемся.

— От чего же вы спасаетесь, Матвей Иванович?

— А спасаемся, дорогой друг, прежде всего от самих себя. Что есть в нашей душе? Хаос. Вот отсюда греховная тоска, беснование, пьянство, драки, ругань. Прежде всего надо душу свою утихомирить, привести её в порядок. Но самому, одному это не под силу, но возможно только с Божией помощью. Стараемся жить по Евангельским заветам Господа нашего. Здесь главное — постепенность и чтобы из воли Божией не выходить. Так понемногу душа умиротворяется. А когда в душе водворяется мир, тогда все пойдёт как по маслу и жить будет хорошо и без телевизора. Вот сам спасайся и других спасай. Показывай путь ко Христу. Я вот двух внуков воспитываю. Бог даст, будут хорошими людьми.

Еще мы много говорили под шум ветра и стук метели в окна. Наконец Матвей Иванович полез спать на полати. А я постелил себе на лавке. Ночью сквозь сон я слышал собачий лай, визг и возню на дворе. Утром, когда я проснулся, в залепленном снегом окне синел рассвет. По избе ходил озабоченный хозяин, что-то бормоча.

— Что случилось? — спросил я его.

— Волки нас ночью посетили. Утащили со двора собаку. Видно, выскочил он на них оборонять сарай с овцами. А без собаки я как без рук.

— Не горюйте, я с оказией пришлю вам волкодава — кавказскую овчарку. У меня в городе есть такая на примете.

Вдруг Матвей Иванович насторожился.

— Чу, гудят! Это с дороги гудят. Дорогу до райцентра, видно, уже расчистили, и кто-то может взять вас на буксир.

Мы встали на лыжи и до-шли до дороги. Гудел милицейский вездеход. Он взял меня на буксир. Я распрощался с хозяином, и мы тронулись к райцентру. А через месяц я с едущим по этой дороге знакомым прислал обещанную Матвею Ивановичу собаку.

Валерий Лялин

ОБЛАКО

Лето в этом году было богато грозами с тяжёлыми, обложными дождями, с порывистыми ветрами, вздымавшими на реке белые пенные волны, а если выдавались сухие жаркие дни, то по вечерам на западе полыхали синие зарницы и закаты отличались багровым мерцающим светом.

Украинский городок, куда я направлялся, был совсем небольшим, похожим более на раскидистое село, примостившееся на высоком берегу реки, с садами, огородами, кирпичными домиками и белыми, совсем сельскими, мазанками. Почти у всех его обитателей было своё небольшое хозяйство, и поэтому на центральной, грязной и обильной лужами улице можно было видеть вольготно бродивших гусей и поросят. Вообще-то городок был пустяшный, и к нему не подходила ни железная дорога, ни порядочное шоссе, и сообщение главным образом, совершалось по реке, где регулярно курсировали небольшие пароходики. На одном из таких пароходиков, носящем гордое имя «Перемога», я и направлялся в этот городок, где у меня испокон веков жили родственники. Эта «Перемога» недолго перемогалась, плывя по течению, и не доходя до городка вдруг остановилась, уткнувшись носом в берег. Из машинных недр на палубу вылез, вытирая паклей грязные руки, судовой механик и объявил, что пароходик дальше не пойдёт по случаю великой шкоды в механизмах.

Надо упомянуть о том, что это было время, когда на Украине громыхнула атомная электростанция и смертоносная радиоактивная мгла заволокла громадные территории Украины, Белоруссии и России. Только и было тогда на слуху это жуткое слово: Чернобыль, Чернобыль, Чернобыль. И вот, по прошествии нескольких лет, я ехал в этот городок, где тоже пролился радиоактивный дождь и люди, живущие там, получали «гробовые» деньги на лечение и на утешение.

Я высадился с пароходика вместе со знакомой попутчицей Тоней на дорогу, идущую вдоль зоны отчуждения, на многие километры ограждённую колючей проволокой. Проволока уже успела потемнеть, и над этой, ранее благословенной, а теперь проклятой землёй синело такое же небо, пышным разнотравьем красовались луга, летали и пели птицы, на крышах обез-людевших хат виднелись раскидистые гнезда, и в одном, поджав ногу, задумчиво стоял аист. На полях, где раньше волнами колыхалась пшеница и густыми рядами стояли золотистые подсолнухи, теперь все поросло бурьяном и кустарником. Над полями вились бабочки, жуки и шмели, иногда пробегала одичалая лохматая собака, в бурьяне копался целый выводок ничейных свиней, но людей не было. Всё было брошено на этих полях, и знаком беды стояли заржавленный трактор, и развалившаяся полуторка, и облупившийся комбайн.

И хаты — ранее тёплое, веками обжитое человеческое жилье — теперь смотрели тусклыми глазницами окон и распахнутыми дверями. Что-то незримое, но смертоносное висело над этой зоной отчуждения, и это была смерть в новой, невиданной и неслыханной доселе форме, дьявольское порождение высоких, но безбожных умов XX века.

Моя попутчица Тоня — молодая женщина с мучнисто-бледным лицом и пышными локонами каштановых волос, которые она постоянно поправляла тонкими пальцами. Разговаривая, она как-то по-детски виновато смотрела на меня своими большими голубыми глазами. Мы с ней познакомились ещё в поезде. Она возвращалась домой, отлежав два месяца в институте радиационной медицины.

— Вот, живу-доживаю, — говорила Тоня, — наглоталась, надышалась этой заразы, и отняла она у меня жизнь и здоровье. А раньше я была красивая, цветущая, весёлая. Когда громыхнуло на атомной станции, нас отселили с Припяти, но если тебя ужалила змея, то хоть отселяй, не отселяй — яд змеиный уже в тебе, с тобой и всё отравляет и разрушает.

— Но ты, Тоня, и сейчас неплохо выглядишь, только бледновата, но зато кудри такие, что хоть в кино.

— Ах, так вам кудри мои понравились! Ну так — смотрите! — Тоня схватила себя за волосы и потянула вверх. Под париком обнаружился голый, обтянутый бледной кожей череп. — Я у Алексея Апухтина читала вещее, написанное в XIX веке стихотворение:

О, что за облако над Русью пролетело,

Какой тяжелый сон в пустующих полях!

— Это над нашим городком оно пролетело и унесло не только мои волосы и здоровье, но и многие, многие жизни.

А мои родственники жили в небольшом городке вблизи тридцатикилометровой зоны отчуждения. Глава семьи был учёным лесничим, в ведении которого находились лесные угодья в районах Припяти и Десны. С седой клиновидной бородкой и чеховским пенсне на толстом носу, он выглядел старым земским деятелем, радеющим о начальных школах и сельских больницах. Жена его тоже была ему под стать: этакая полная дама с благородными манерами. Ещё с ними жила сестра жены — крепкая хозяйственная старушка. После случившейся катастрофы комиссия, приехавшая в их городок, предлагала им покинуть дом и отселиться подальше от опасной зоны, но на семейном совете старики решили доживать свой век в родном гнезде. Насильственно их не выселяли, но строго-настрого наказали: огородом не пользоваться, в лесу грибы-ягоды не собирать, корову не пасти, а постоянно держать в сарае на привязи на привозном сене, колодец держать закрытым и следить, чтобы туда не затекала дождевая вода.

Рассказав мне всё это, дядя мой, Сергей Иванович, повёл меня в сарай, где бурёнка уныло в полутьме потребляла сено, а почти ослепшие куры ходили по сараю и разгребали лапами навоз. Лишь пятнистый поросёнок всем был доволен и, наращивая аппетит, жадно пожирал из лохани тёплое месиво.

«И нам плохо, и скотинке невесело, — вздохнув, сказал дядя. Недавно по делам службы я был в запретной зоне и сделал вывод, что атомная радиация такой силы в нашем мире явление новое и на неё не реагируют ни животные, ни птицы, ни насекомые, хотя все они загодя прячутся, предчувствуя ураганы, землетрясения, наводнения. Генетически в них не заложено чувство опасности радиации. Следовательно, это новое явление, порождённое умом безбожных ученых. Между прочим, в Священном Писании предсказана эта катастрофа: у Иоанна Богослова в Апокалипсисе без обиняков сказано: Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде «полынь», и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки. И к этому еще надо сказать, что полынь по-украински — чернобыльник. Вообще, не спросивши согласия населения страны, власти настроили эти чудовищные атомные электростанции — эти потенциальные источники смерти, эти молохи, пожирающие жизни людей. А нужны ли они в условиях нашей страны, столь богатой могучими реками, углём, нефтью и газом? Я думаю, что многие ответили бы: «НЕТ!»

Итак, далее о зоне отчуждения: люди из опасной зоны ушли, но птицы, животные и насекомые продолжают там жить. Под влиянием радиации все они стали крупнее, а брошенные домашние животные одичали. Немало среди них и мутантов: я сам видел аистов с тремя ногами, двухголовых поросят, совершенно голых безшёрстных собак. Даже фрукты в два-три раза больше обычных и уродливой формы. Цыгане, которые там поселились, говорят, что ночью эти плоды слабо светятся. Да, немного людей там есть. Это обделённые судьбой бездомные бродяги. Они вселились в брошенные дома и живут там, не обращая ни на что внимания, и не верят, что здесь все отравлено. Они берут воду из колодцев, потребляют с огородов овощи, пасут коров, ловят и едят свиней. Они говорят, что надеются на Божию защиту. «Перед тем как есть и пить, трижды перекрестим еду, призовем Божие благословение и едим. И ничего, пока живы-здоровы. А умирать всё равно от чего-нибудь придется».

Я заглядывал в брошенные дома и увидел, что там уже кто-то похозяйничал. Во-первых, конечно, здесь ходили охотники за иконами. В домах жителям при отъезде брать с собой ничего не разрешали из-за радиоактивной пыли. Божиим попущением беда, случившаяся на Украине, распростёрла свои чёрные крылья и над Белоруссией, и над Россией.

«О, что за облако над Русью пролетело?!»

Много, много юных жизней погибло, и ещё многие годы в городах и сёлах страны будут болеть и умирать чернобыльцы. Эта особая категория людей, ликвидаторов катастрофы, положивших жизни свои за други своя. Низкий, низкий земной поклон им за их подвиг.

К сожалению, в одном из самых благословенных мест Украины в её живое тело до скончания веков врезалась смертоносная звезда Полынь, которую ни забыть, ни избыть. И сидит она на водной артерии реки Припять, которая впадает в Днепр, питающий водой Украину».

Так сокрушённо говорил старый лесничий Сергей Иванович. Этой семьи уже нет на свете. Каж­дый год в течение трёх лет я приезжал на похороны. Первой умерла хозяйка, потом — её сестра и последним — Сергей Иванович. И во всех трёх свидетельствах о смерти был проставлен один диагноз: хроническая лучевая болезнь.
Валерий Лялин

И БЫЛО В ТОТ ВЕЧЕР

Уже вечерело, когда мы вместе с безруким лейтенантом тайно вышли в самоволку из военного госпиталя, находившегося в центре Иванова. В этом госпитале, старинном кирпичном здании бывшей женской гимназии, довольно строго преследовали и наказывали за самовольные отлучки в город, но нам, искалеченным, уже нечего было терять, тем более что мы уже были накануне выписки.

У лейтенанта — красивого кудрявого парня — правая рука была отрезана под корень и пустой рукав гимнастёрки заправлен за ремень. На груди у него красовались три боевых ордена и медаль «За отвагу». На гражданке он мечтал выучиться на артиста и в палате целыми днями просиживал за столом, учась писать левой рукой. Сейчас он спешил на автобусную станцию, чтобы на ночь уехать в Ильинско-Хованское, где его ждала невеста. Мне же не надо было ехать так далеко, я направлялся на окраину города, где в деревянном просторном доме меня ждали мать, братишка и сестра, эвакуированные полуживыми из блокадного Ленинграда по льду Ладожского озера.

На город надвигались осенние сумерки, и стояла промозглая погода с мелким холодным дождём. С лейтенантом мы расстались у серого деревянного забора психиатрической больницы. За забором слышались крики и вопли, вероятно, больных загоняли в палаты после вечерней прогулки. Из щелей и дыр в заборе торчали просунутые по локоть худые синие руки больных. Это голодные психи просили у прохожих милостыню. Мелкий дождь перешёл в мокрый снег, который оседал и таял на ладонях больных и был, пожалуй, единственной милостыней в эти протянутые руки. Да и откуда у прохожих была возможность подать милостыню? Это был голодный город военного времени. Даже в лучшие предвоенные годы город плохо снабжался, потому что он был городом лёгкой ткацкой промышленности с низкой оплатой труда, и был он богат только дешёвой женской рабочей силой. Великой было несправедливостью называть их тяжёлый труд в шумных жарких цехах у ткацких станков лёгкой промышленностью. Этот нелёгкий труд могли выдержать только молодые, здоровые женщины — голубоглазые, с коротко стриженными русыми волосами, ровными сахарными зубами и несходящей улыбкой на устах. Это был цвет русской нации, приехавший с берегов Волги и Суры в душные ткацкие цеха текстильных фабрик Иванова. Мужчин в городе было мало, а молодым ткачихам хотелось нравиться и наряжаться, и вот у них появился промысел, дающий прибавку к мизерной зарплате. Они стали сдавать кровь. Молодая горячая кровь ивановских женщин и девушек рекой текла в госпитали и больницы, тоннами отправлялась на фронт.

Мой путь пролегал через рынок, который бурлил до поздней ночи. Продавцы здесь стояли рядами с однообразным товаром. Главный ряд состоял из торгующих выкупленной по талонам водкой. Мокрые и замёрзшие женщины трясли бутылками, показывая покупателям возникающие в горлышке пленки, что должно было быть доказательством, что водка качественная. Без покупателей они не оставались. Покупатели тоже трясли бутылку и, отсчитав смятые рублёвки, прятали бутылку в карман. А вот ряд с буханками ржаного хлеба. Хлеб был свежий, с хрустящей корочкой, и издавал чудный, присущий только свежему хлебу запах. Но к этому хлебу не очень-то подступишься, он был дорогой. Самым большим, в два ряда, коридором был участок торговок одеждой. Они стояли, вытянув руки, на которых висели брюки, пиджаки и рубашки, а на головах поверх платков красовались кепки, фуражки и шляпы. В основном это были женщины-вдовы, которые продавали одежду своих погибших на фронте мужей. Это был скорбный ряд, и покупателей здесь было мало.

Весь рынок кишел военными калеками. Они ползали по грязи в кожаных мешках по пояс, ездили на маленьких самодельных тележках — короткие безногие обрубки с грудью, украшенной медалями. Слепые играли на гармошках, одноногие скакали на костылях. Все они предлагали покупателям вертеть рулетку, отгадать горошину под напёрстком, кто-то пел песни, кто-то собирал милостыню. Как только у них появлялись деньги, они сразу покупали водку и тут же ее распивали, потом валялись, промокшие, в холодной грязи под забором. У этих калек не было выбора, над ними все еще довлела война. Она была у них в мозгу, в сердцах, в обрубленных культях ног, она приходила к ним в кошмарных ночных снах, и, чтобы уйти от нее, проклятой, они пили, и пили безпробудно.

Дом, в котором жила моя мать с детьми, стоял на краю оврага, где внизу теснились домики и огороды казанских татар. В нашем доме, в верхней светёлке, жил и мой двоюродный брат Феликс. Имя его означает «счастливый», но это было просто насмешкой судьбы. Он только что вышел из тюрьмы, где сидел за воровство, и доживал последние дни, страшно кашляя по ночам и выхаркивая кровавые ошмётки легких. В тюрьме он проиграл в карты два передних зуба, и улыбка его на обтянутом бледной кожей костлявом лице была жутковата. В тюремной больнице врач сказал, что он может еще поправиться, если будет хорошо питаться, например, часто есть куриный суп. И он старался. Каждое утро он забирался с удочкой в сарай и, насадив на крючок наживку и немного приоткрыв дверь, караулил легкомысленных татарских кур, которые поднимались из оврага и гуляли по нашему двору.

— Ти, ти, ти, — слышался из сарая завлекающий и многообещающий зов Феликса.

Доверчивые куры, опережая друг друга, спешили к полуоткрытой двери. Тут охотник выкидывал из сарая крючок с наживкой, и жадная курица-воструха поспешно склёвывала наживку. Тут уж охотник не зевал, быстро делал подсечку, молниеносно втаскивая жертву в сарай, и скручивал ей шею. Держа в зубах толстую, из газеты, самокрутку с махоркой, он деловито ощипывал курицу и, пуская клубы едкого махорочного дыма, говорил в утешение почившей:

— Все там будем.

У него был какой-то странный ритуал: ночью он спускался в овраг и оставлял на пороге татарского дома ощипанные куриные перья.

— Татарам на подушку, — говаривал он.

Наевшись жирного куриного супа и набравшись сил, он шел в отделение милиции, согласно строгому предписанию, чтобы отметиться. Как и у всех чахоточных больных, у него была большая надежда на поправку, но недолго он протянул. Как только весной на реке тронулся лёд, так с вешним льдом ушёл и Феликс в ту страну, где нет ни тюрем, ни куриного супа, ни водки, ни курева.

В доме меня встретили радостно. Дети бросились ко мне обшаривать карманы. Я дал им по два куска сахара, которые оставил от утреннего чая. Мать мне предлагала поесть каши из пшеничных зерен с горьким льняным маслом. Эту кашу она называла «дубовой», но я отказался, чтобы зря не объедать их.

— Знаешь, Валя, — сказала мать, — сегодня к нам придут люди и священник на молебен и панихиду. Только ты об этом молчи и не говори никому.

Мы с ней посидели. Она показала мне письмо от отца, который был на Ленинградском фронте и сейчас лежал в госпитале, где лечился от цинги и последствий голодной дистрофии. Скоро в дом стали собираться молодые и пожилые женщины. После всех пришел старичок священник. Он первым делом попросил завесить окна. Зажгли керосиновую лампу, и не потому, что в городе не было электричества, но потому, что у нас в доме был исчерпан месячный лимит на электроэнергию, которой много уходило на электроплитку: на ней Феликс в горнице варил себе куриные супы. Священник снял пальто, и я увидел, что под пальто у него была надета ряса, полы которой были завернуты на плечи. На молебен собралось двенадцать молодых и старых женщин, или, как говорят в Иванове, — жёнок, со своими надеждами и скорбями. Надеждами на жизнь близких на фронтах и скорбью о тех, на которых пришли похоронки из фронтовых канцелярий, где было написано: «Пал смертью храбрых». Мать застелила стол белой льняной скатертью. Священник положил на него, вынув из саквояжа, требник, целовальный крест, Святое Евангелие, кадило и коробочку с ладаном. Впрочем, это был не росный ладан из Ливана, а русский ладан времен гонения на Церковь, с крепким и приятным запахом. Это были застывшие янтарные слезы, катившиеся по стволам наших еловых лесов. Вперёд вышли и встали три старушки, искусные в церковном пении, и приготовились, поглядывая на батюшку. Батюшка надел на шею епитрахиль и начал молебен. Это было молебное пение против супостатов, нашедших на нашу страну. Батюшка, тронув пальцами свой наперсный крест, негромко провозгласил:

— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

Все осенили себя крестным знамением. Старушки вполголоса запели «Царю Небесный, Утешителю...». Пропели: «Спаси, Господи, люди Твоя...».

Батюшка замолк, остановил хор и послал одну из жёнок на двор осмотреть кругом дома, нет ли там какого соглядатая. Наступила пауза. Все молчали. Вскоре жёнка вернулась и сказала, что кругом всё спокойно. И молебное пение продолжалось. Когда батюшка читал Евангелие от Матфея, зачало двадцать первое: Рече Господь: просите, и дастся вам; ищите, и обрящете, толцыте, и отверзится вам, — все благоговейно припали головами в белых платочках к полу в земном поклоне. Из светёлки со свечкой в руке выглянул Феликс, посмотрел, ухмыльнулся и снова убрался в свою комнату.

Проникновенно, с любовью, батюшка прочитал записки за здравие с именами воинов. Окончив молебен, для панихиды батюшка раздул кадило, положив туда еловой смолы, и густой синеватый дым клубами поднимался к потолку. Вскоре из светелки с кашлем выскочил Феликс и стал кричать, что его хотят уморить. Мать успокоила его и отослала прогуляться на улицу. Начав панихиду, батюшка запел на восьмой глас тропарь: «Глубиною мудрости человеколюбно вся строя и полезное всем подаваяй...» В конце панихиды, перечислив по заупокойным запискам имена воинов, на фронте за други своя живот положивших, батюшка закончил панихиду, вытряс из кадила в таз с водою зашипевшие угли и сложил в саквояж книги и целовальный крест. Двое жёнок, попрощавшись, ушли домой, оставшиеся вместе с батюшкой сели за стол. Мать внесла и поставила на стол кипящий самовар, разложила чашки и блюдца. Сахара и чая тогда и в помине не было. Вместо чая заваривали сушёную морковь или лист смородины с мятой. Вместо сахара мать насыпала в чашки немного порошкового сахарина. Все жёнки развязали принесённые узелки и разложили на столе всё, чем были богаты. Здесь были темные ржаные пироги с картошкой, коричневые сухари, и нарезанный кусками застывший гороховый кисель, и варёная картошка в мундире, и белый искусственный жир, называемый «лярд», и куски ржаного пайкового хлеба, и даже яичный порошок из Америки, который жёнки сыпали на хлеб. Это были яства военного времени. Мать принёсенное разделила всем поровну, и агапа, или вечеря христианской любви, началась. Батюшка прочел за трапезой молитву и благословил ястие и питие. А мать мою батюшка во время трапезы назначил читать в Четьих житие святого апостола Фомы, так как был его день — девятнадцатое октября. Остальные молча, слушая житие Фомы-близнеца, приступили к трапезе. Посреди трапезы, когда на дворе уже была темень, вдруг в окнах задрожали стёкла от орудийного грохота. Батюшка приподнял занавеску, и было видно, как ночное небо озарялось разрывами снарядов и по небу неровно шарили лучи прожекторов. Это зенитные батареи вели заградительный огонь по немецким самолетам, направляющимся бомбить горьковские и сормовские военные заводы. Ивановские ткацкие фабрики они оставляли без внимания и, слава Богу, не бомбили. Когда всё утихло, батюшка проникновенно заговорил:

— Чада мои дорогие, сегодня в этом доме мы тайно собрались на молебен и агапу — сиречь вечерю христианской любви, как это делалось в подземных катакомбах Древнего Рима первыми христианами при жестоких языческих императорах, когда христиан казнили или отправляли в цирк на растерзание диким зверям на потеху римской черни. Нам тоже за это небольшое собрание грозит наказание от советских властей: меня — в лагерь, где я уже отсидел один срок, а вас уволят с работы и тем лишат хлебной рабочей карточки. Но, милые мои, слышал я радостную весть, что ныне восходит заря церковной свободы. Иосиф Сталин однажды ночью вызвал к себе трёх наших ещё оставшихся в живых митрополитов и как будто разрешил вновь открывать Божии храмы, выпустить из заключения священников и соборно избрать Патриарха всея Руси. Официально этого пока в газетах не объявлено, но верные люди, приехавшие из Москвы, принесли мне эту благую весть. Возрадуемся и возвеселимся днесь. Господь услышал наши молитвы и увидел нашу скорбь. Посмотрите, что делается в вашей Ивановской области: все храмы разграблены, осквернены и закрыты. Народ остался без хлеба духовного в такое тяжёлое время войны и скорбей. До революции я служил в большом чудном храме в Старой Вичуге. Храм был возведён на пожертвования купечества. Стены сияли замечательной росписью, под куполом была большая надпись золотом: «Чистые сердцем Бога узрят». Что же сейчас представляет из себя этот храм? Горе горькое, мерзость и запустение. И если эти слухи из Москвы окажутся верными, то, Бог даст, я ещё послужу в своём родном храме.

Вот, пожалуй, и всё о христианской агапе тех далёких скорбных военных времён в далёком от фронта тылу. И жаль, жаль мне добрый, кроткий и доверчивый русский народ, понесший неисчислимые жертвы в кровавом и безжалостном XX веке. Миллионы молодых женщин, состарившись, не оставив потомства, ушли, исчезли с лица земли, так и не дождавшись погибших на фронтах своих мужей. И матери тоже со-
шли в могилу, оплакивая своих не вернувшихся сыновей. Горькая, горькая у тебя была судьба, Русь, в XX веке. И я молю Бога, чтобы эта эпидемия бед, несчастий и скорбей не перешла из XX века в XXI век, чтобы русский народ вновь обрёл утраченную силу и нашу святую Православную веру, которая силою Святой Живоначальной Троицы, Словом Господа нашего Иисуса Христа под Покровом Пресвятой Богородицы возродилась, окрепла, просияла красотой и влилась бы в душу народную, чтобы народ жил и процветал на многия, многия лета.

Валерий Лялин
ИЗ ОМУТА

— Папа, спаси, я умираю, — задыхаясь, про­шептала молодая девушка и упала на пороге, когда отец открыл дверь. В квартире началась суматоха, залаяла встревоженная собака, из квартиры напротив высунулась лохматая голова любопытной старухи с сигаретой в зубах. Антон Петрович с женой потащили дочку на диван. «Скорую помощь» не вызывали, потому что хозяин квартиры сам был неплохой врач, и все уже было приготовлено для дезинтоксикации, и болезнь дочери тоже была известна. Дочка была наркоманка и уже года три, как говорят, «сидела на игле». Отец быстро сделал ей инъекции, поддерживающие сердечную деятельность, и наладил спасительную капельницу.

— Боже мой, Боже мой! — плакала мать, хватаясь за голову. — И когда же кончится эта достоевщина?!

— Опять перебрала дозу, — сокрушался отец, нащупывая у дочери нитевидный пульс.

Дочка, бледная, с синюшным лицом, обливаясь холодным липким потом, лежала без сознания, закатив глаза.

Мать, рыдая, продолжала плакать, укоряя дочь, хотя та ничего не слышала.

— Вот, опять прошлялась всю ночь неизвестно с кем и пришла умирать домой. Безсердечная ты, Машка, не жалеешь ни себя, ни мать, ни отца.

А Маша была рослая, красивая блондинка, с медалью окончившая школу и легко проходившая конкурсы в институты, которые она по своим капризам меняла дважды. А покатилась она по наклонной с тех пор, как поступила в секцию конного спорта, где вовсю процветала распущенность нравов. Общение с горячими породистыми лошадьми, особенно верховая езда, разжигали чувственность. От этих благородных животных исходила какая-то жизненная сила («вис виталис», как говорили древние язычники-римляне, знавшие толк в лошадях и обожавшие конские ристалища). После победы на скачках лошадники устраивали бурные многочасовые застолья, часто переходящие в оргии. Маша вначале старалась сторониться этих застолий, но постепенно присмотрелась, привыкла и стала участвовать в них. Как-то, полупьяная, она бездумно пала с наглым кавказцем-жокеем, а потом пошло и пошло, пока она не докатилась до притона наркоманов.

Приезжавший недавно из прионежского села дедушка Василий, посмотрев на их нескладную жизнь, сказал:

— Как перед Господом встанем и какой ответ за Машу держать будем? Ведь она теперича полностью в когтях сатаны. Эх, горе-злосчастие, хороша Маша, да не наша!

А на наркоту каждый день требовались деньги, и немалые. Любострастного дьявола, поселившегося в её молодом и прекрасном теле, надо было кормить героином, и кормить каждый день, а если нет, то начиналась дьявольская ломка. Бес бушевал у неё внутри, и она уже не помнила себя от неслыханных пыток. Полураздетая, косматая, как ведьма, она в бешенстве металась по квартире, всё сокрушая и испуская дикие вопли и чёрные ругательства. Она ползала на коленях перед отцом, прося денег на косячок, на одну только дозу, потому что она погибает. Схватив нож, резала себе руки, чтобы разжалобить отца, срывала с себя одежду и кричала, что, если он не даст ей денег, она голая выскочит на улицу и начнет предлагать себя каждому. Ничего не добившись, наркоманка как зверь набрасывалась на отца, хлестала его по щекам, крича, что это он недосмотрел за ней и тем погубил ее. И Антон Петрович — уважаемый доктор, заведующий отделением, плача, доставал бумажник и давал Маше деньги, которые она жадно хватала и исчезала за дверью на несколько суток. А мать во время этих беснований запиралась в ванной, зажимала себе уши ладонями и тихо стонала от душевной боли.

Оставаясь один, Антон Петрович горестно размышлял: и за что ему такое? Он, круглый сирота, потерявший родителей в блокадном Ленинграде, воспитывался в детском доме. Всё дурное всегда обходил стороной и не пристрастился ни к куреву, ни к выпивке. Учась в медицинском институте, очень нуждался и жил в основном на маленькую стипендию, какая в те времена была определена в гуманитарных вузах. Учёба в институте отнимала почти всё дневное время. Учился он хорошо и готовился стать настоящим и понимающим врачом. Но когда нужда схватила его за горло, то он пошел работать ночным санитаром на «скорую помощь». Взял он десять ночных дежурств в месяц. Дежурства были напряженные. Вызовы шли безпрерывно всю ночь до утра. А утром — тяжёлая, гудящая голова и лёгкое, невесомое тело. В глазах — калейдоскоп ночных событий: то он извлекает из машины окровавленное безчувственное тело, то стоит в богатой квартире и с удивлением смотрит на висящего на крюке удавленника, то возится с умирающим наркоманом, то везёт в больницу с огнестрельными ранами бандитов после разборки. А утром — в институт, на лекции и практические занятия. И так все шесть лет. Только молодость и крепкое здоровье да, видно, Божие заступничество за сироту помогли окончить ему институт. Получив диплом врача-лечебника, он был направлен в рыбацкий поселок на берегу Онежского озера. Народ тут жил крепкий, обстоятельный, и сплошь старообрядцы Поморского согласия. Со стороны врачебной практики всё пошло как по маслу, но народ здесь был такой интересный, такой чистый в своем этническом составе, что в молодом докторе пробудился этнограф-славянофил, и он стал записывать их песни, сказания, пословицы. Ходил с ними на баркасах на рыбный промысел, грелся ночами у костра, ел онежскую уху. Присмотревшись к ним и читая историческую литературу, он понял, что народ этот состоял из потомков древних новгородцев. Они никогда не были рабами, всегда жили вольно, никому не кланялись, исправно платя подати в государеву казну. Светловолосые, с яркими голубыми глазами, статные и крепкие, они являли собой чистый тип великорусского народа. Все они были верующими, и храмы Божии называли «моленные». Антон Петрович стал ходить к ним на богослужения, поражаясь неслыханному ранее древнему знаменному пению. Служба совершалась по дьяконскому чину, без Божественной литургии. Здесь же он присмотрел себе красивую, статную девицу с большими голубыми глазами и русой, до пояса, косой. Родители её кобенились, не хотели отдавать девку за чужака, да еще некрещёного. Пришлось ему принять крещение в водах Онежского озера. И ещё ему помогло, что он был доктор, и доктор хороший, заслуживший доверие и уважение у поморов. По прошествии трех лет он с молодой женой вернулся в свой родной город на Неве. Вначале они снимали комнату, а потом получили и своё жильё, где на радость, а потом, как оказалось, на горе у них родилась Маша.

Когда Антон Петрович воспитывался в детском доме, о Боге там никогда и никто не упоминал, как будто Его вовсе не было. Так и жили в повседневной, мертвящей душу суете. Но когда он работал в Прионежском поселке, где жили сплошь верующие в Бога люди, да еще как крепко верующие, где Православие было не традицией, не обычаем, а настоящим образом жизни, и он плыл в этом потоке жизни целых три года... Конечно, в душу его были брошены семена веры православной, которые вот сейчас, когда в его дом пришла беда, начали давать благие всходы. Антон Петрович стал тайно ходить в церковь на богослужения, носил нательный крест. Крещён он был правильно, старообрядческим наставником в Онеге, в три погружения, но святым миром не помазан. Поэтому он все объяснил настоятелю храма и был миропомазан и присоединен к Православной Церкви. Подрастающую дочь он не посвящал в основы Православия из-за боязни, что у нее могут быть неприятности в школе, да и его самого затаскают в месткоме и по начальству.

Обдумывая мучительный вопрос: «А за что мне все это?» — он приходил к одному и тому же ответу: «А вот за это самое, за слабодушие и трусость перед Лицом Божиим. Так как Христом сказано: Ибо кто постыдится Меня и Моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда приидет в славе Отца Своего со святыми Ангелами.

— Да, я виноват, — каялся он, — в том, что убоялся людей больше, чем Бога. Значит, не было у меня страха Божия, который есть начало премудрости. А без премудрости я оказался на уровне скота безсловесного. Вот и пожинаю теперь эти горькие плоды своей глупости.

Маша не приходила домой уже целых семь дней, и он не знал, где её искать. Он молился Богу, и был услышан. На десятый день вечером позвонили из психиатрической больницы и сообщили, что Маша находится на принудительном лечении в наркологическом отделении.

Когда Антон Петрович, нагруженный фруктами и банками с соком, пришёл к ней в больницу, она не захотела с ним встречаться и возвратила всю передачу с санитаркой. Он медленно шёл по больничному двору и раздавал всё встречным больным. Кулёк со спелыми грушами он отдал старушке, сидевшей на лавочке и перебиравшей чёрные монашеские чётки. Она приняла подарок и, посмотрев на него взглядом совершенно разумного человека, спросила:

— За кого помолиться? Он ответил:

— Помолись за здравие грешной Марии.

— А ты не горюй, за скорбью всегда приходит утешение.

— А как твое имя, матушка?

— Любушка, — ответила она.

У Маши в стационаре была тяжёлая ломка, но когда она наконец прошла, Маша стала выходить на воздух в больничный сад. В цветущем зелёном саду она обрела некоторое спокойствие и не хотела думать, что скоро придёт вторая волна ломки и мучительная тяга к наркотику. У неё было какое-то оглушенное состояние отрешённости от мира, и она сторонилась других больных, не желая с ними общаться.

Больных позвали на обед, а когда вечером вновь выпустили в сад, к ней подошла небольшая сухонькая старушка, по-деревенски повязанная платком, в длинном не по росту халате и с монашескими четками в руках. Она так ласково, так благожелательно и сердечно посмотрела на Машу, что у неё потеплело в груди и как-то легче стало дышать.

— Благословение Божие на тебя, Мария.

Старушка вынула из кармана большую спелую грушу и вложила её Маше в руку.

— Ты кто? Ты всё знаешь? Как тебя звать?

— Я — Любушка, а знаю я только то, что мне внушает Дух Святый.

— Как странно, «Дух Святый». Может, за это тебя и посадили сюда?

— А мне, Машенька, везде хорошо. Где бы я ни была, везде я чувствую присутствие Божие. Не надо мне ни Рима, ни Иерусалима. Христос — везде. Поэтому мне везде дом родной.

— Как странно и удивительно ты говоришь. А мне вот страшно здесь. Иногда от страха я не знаю, куда деться.

— Не надо, Маша, бояться. Бойся только Бога, да еще сотворить грех. А страх побеждается молитвой.

— Ах, Любушка, Любушка, грехов на мне так много, и тяжёлые они, как бетонная плита. Я и гуляла, и наркоманила, и даже родного отца била по лицу.

— Успокойся, Машенька, если ты не будешь повторять свои грехи, Христос Бог простит тебя и ты будешь новым человеком. Я вижу, что ты не крещена и у тебя в душе сидит дух лукавый. Я его распознала. Когда выйдешь из больницы, первым делом покайся перед Богом, крестись, прими святое Причастие, и чёрный дух, который в тебе, оставит тебя. Вот уже нас загоняют в палаты. Да хранит тебя Господь. Выходи завтра опять в сад, и мы вновь встретимся.

Удручённый вернулся домой Антон Петрович. Долго молился он и плакал. Всё просил Бога дать ему вразумление, как помочь Маше. Когда он лёг спать, то сон долго не приходил к нему. А когда он заснул, то во сне услышал голос, сказавший ему: «Пиши Маше письма». И он стал писать в больницу каждый день. Он писал, ничего не обдумывая, и цепочка слов как бы сама вязалась в голове, исходя из сердца. Он писал о своей отцовской любви к ней, о незабываемых годах на Онеге, об Иисусе Христе и Его страдании во имя спасения грешников, о Божией Матери, Которой Самой оружие пронзило сердце, когда Она видела, как мучили и унижали Её Божественного Сына, как обмирала Она, видя Его распятым на Кресте. О погребении и восстании Христа из мёртвых на благо всему человечеству. Писал ей о светлых Ангелах и Архангелах, противостоящих и постоянно воюющих с тёмными силами зла. Писал он ей и о своих больных, пораженных болезнями по грехам своим, о тех, которые, лёжа на больничной койке и размышляя о причине своей болезни, приходили к выводу, что их болезни тесно связаны с их страстями и пороками. Что эта категория больных быстрее выздоравливала по сравнению с бездумно и тупо страдающими. О многом писал он ей. И ни одного дня она не оставалась без его писем, которые давали ей нравственную и духовную силу, как прочную опору в призрачной и странной жизни её. Он не пытался с ней встретиться, но регулярно посылал ей передачи, где однажды вместе с цветами и фруктами передал ей Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа.

С другой стороны очень благотворное влияние на Машу оказывала Любушка. Она много рассказывала ей о Пресвятой Богородице и учила Машу, как надо любить Божию Матерь и Её Божественного Сына. Она неотступно говорила Маше, чтобы она почувствовала близость Богородицы к ней, падшей молодой женщине, и чтобы Маша всячески подражала Божией Матери в образе жизни, в любви ко всему сущему. Чтобы Маша всегда трезвилась, приобретая дар рассуждения, и прежде чем что-либо предпринять и совершить, каждый раз обдумывала: а как бы в подобном случае поступила Божия Матерь. Так эти двое христиан, работая независимо друг от друга, отец и Любушка, с Божией помощью вытаскивали из зловонного омута шальной жизни заблудшую и погибающую Машу.

Сама она чувствовала себя несравненно лучше, и ей порой думалось, что она наконец выходит в солнечный, украшенный цветами мир из тусклого, серого подземелья. Но всё же напряжённость её не оставляла, и время от времени она ощущала неистребимую тягу к гибельному зелью. Почти каждую ночь к ней приходило тяжёлое жилистое чудовище, вроде гориллы, но без головы, и наваливалось на нее, мучая до рассвета. Когда Маша рассказала об этом Любушке, то та сразу определила, что к ней приходит ночной бес «инкуб», которого могут отвадить только святые монастырские старцы.

Однажды Маша, позвонив по телефону, просила прийти отца для встречи. Они встретились тихо и спокойно. Молча сидели на лавочке в саду, но без слов было ясно, что жуткое и нелепое прошлое безвозвратно уходит от них. Когда они расстались и Антон Петрович уходил из сада, к нему подошла Любушка, и он, поклонившись старушке, со слезами на глазах благодарил её за помощь и внимание к его дочери. Но Любушка сказала:

— Не вам, не нам, а Имени Твоему, Господи, даждь Славу.

Ещё она сказала, что после выписки Маши из больницы её ни на один день нельзя оставлять в городе, чтобы избежать встречи со старой компанией наркоманов. И не мешкая везти её в Псково-Печерский монастырь к старцам и сразу обратиться там к известному бесогону игумену Адриану для изгнания блудного ночного беса «инкуба» и других бесов, кои будут объявляться в ней. После этого сразу Машу окрестить, и обязательно православным крещением в три погружения, и немедля везти ее на Онегу к дедушке Василию, где она в посте, молитве и покаянии должна прожить один год.

Наконец Машу выписали из больницы, и Антон Петрович, не заходя домой, с автостанции повез Машу в Печоры. В Печорах Маша забезпокоилась и несколько раз порывалась бежать назад, но отец все же уговорил её идти в монастырь. В монастыре он показал дочку старцу Адриану. Старец из-под лохматых бровей посмотрел на Машу и сказал, что в ней сидит не простой бес, а начальник бесовского легиона. Назначил время для бесоизгнания, а пока велел жить в Посаде и быть в посте, молитве и покаянии. В Сретенский собор, где происходит бесоизгнание, Машу с трудом тащили двое монахов, которых она раскидывала, как поленья. К счастью, к ним присоединился иеромонах с кропилом, который шёл по пятам и кропил бесноватую святой водой. Только так, и то с большим трудом, её затащили в собор и подвели к западной стене, на которой изображен Спаситель, творящий Страшный Суд, огненная преисподняя с грешниками, корчащимися в огне, и поверженным в цепях сатаной. Бесноватых собралось много, все они вели себя безпокойно, кричали, хулили Бога и всех святых, ругались чёрным матом, но были удерживаемы родственниками и монахами. Около Маши по-прежнему были двое монахов и иеромонах с кропилом. Она стояла бледная, дрожащая, сцепив зубы, с частым, как после бега, дыханием. Отец её не узнавал, особенно когда она страшно выворачивала глаза и скрипела зубами. Наконец из алтаря вышел отец Адриан и быстро направился к очереди бесноватых, которые всполошились и заорали еще громче: «Ой, Адриашка идет! Ой, смертушка наша идет! Что тебе во мне, Адриашка?! Не мучай, не мучай нас!»

Отец Адриан со свежими силами начал бесоизгнание с Маши, приказав Антону Петровичу удалиться из храма. Он удалился, зажимая себе уши, чтобы не слышать, как волчицей завыла Маша, удерживаемая монахами.

Он сидел на траве возле Сретенского храма, и ему все чудилось, что в храме идет сражение, что как будто грудь на грудь бьются два войска — чёрное и белое. Наконец в сопровождении монахов вышла совершенно преображенная Маша. Она была бледна, но спокойна, и лицо ее перестало быть злобным и ожесточённым. В сопровождении монаха их вывели из монастыря и, подведя к близ находящейся церкви во имя Сорока мучеников, передали в руки батюшки-настоятеля. Батюшка приказал служителю выкатить бочку и наполнить её водой. В крёстные отцы взяли дьякона, а в крёстные матери — свечницу. Машу окрестили по полному православному чину в три погружения и после крещения причастили Святыми Телом и Кровию Христовой. Они с отцом переночевали в Посаде, а утром поехали назад в Питер.

Приехали к вечеру на речной вокзал. Антон Петрович купил Маше билет до Великой губы на Онеге и провёл её на теплоход. Вскоре раздался гудок, и теплоход медленно стал отваливать от пристани.

Антон Петрович стоял на пристани и махал Маше шляпой. Маша послала ему воздушный поцелуй и начертала на воздухе крест, означающий, что прошлой жизни пришёл конец.

Валерий Лялин

БАШНЯ СИЛОАМСКАЯ

Середина осени с её месяцем жовтнем, раскрасившим осинки и клёны в багряный цвет, а берёзки — в золотистый, застала меня на довольно глухом полустанке в средней России перед стальной колеей рельс с их холодным тусклым блеском, уходящих в дальнюю даль яркой лесной просеки.

Солнце, из зенита переместившееся ближе к горизонту, уже едва согревало мне лицо, лёгкий ветерок слегка шевелил листьями, в кружении летевшими с деревьев на пожухлую, тронутую первыми заморозками траву, а поезд, которого я ожидал, должен был прибыть на этот полустанок ночью и, остановившись на две минуты, двинуться дальше. Так что до прихода его ещё надо было ждать и ждать.

Ждать нужно было в помещении полустанка, включавшем в себя каморку кассира с зарешёченным оконцем, комнатку начальника и крохотный зал ожидания, в котором томилось несколько человек — ехавшие на базар сельские жители, обременённые бидонами, корзинками и плетушкой с гусаком, который высовывал из неё длинную шею, шипел и всё норовил ущипнуть за ногу свою хозяйку. Кроме селян, в уголке с небольшой корзинкой примостился сельский батюшка — старичок в тёплой рясе, с наперсным крестом на цепочке, в круглой бархатной шапке с меховой оторочкой. Видно, эту рясу, провисевшую все лето в шкафу, он надел впервые, так как от нее изрядно попахивало нафталином. Священник был стар, и седые пряди волос, выбивавшиеся из-под шапки, и борода отдавали в желтизну.

Вечерело, и солнце, заходившее за лес, бросало косые лучи на вспыхнувшую золотом и багрянцем листву деревьев. Подувший из-за леса вечерний ветерок понес неведомо куда множество серебристых осенних паутинок.

Я опять зашёл в ожидальню и сел рядом с батюшкой, который, сняв шапку и расстегнув рясу, копался в своей корзине.

— Пора бы уже закусить, не желаете? — обратился он ко мне. — Ох уж эта матушка, припасла мне еды, как на Маланьину свадьбу.

Он вывернул на расстеленную салфетку жареную курицу, крутые яйца, пироги, хлеб и бутыль с клюквенным квасом.

— Экая благодать, — сказал я, — и отказываться просто грех.

Мы познакомились. Батюшку звали отец Никодим. Прочитав молитву перед ужином, он благословил трапезу, и мы приступили.

За трапезой батюшка рассказал, что едет в областной город к Владыке хлопотать о пособии на ремонт храма. С перрона в дверь пролез кудлатый, весь в приставших репейниках, пёс. Помахивая хвостом, он стал обходить пассажиров, смотря на них просящими глазами. Батюшка предложил ему кусок пирога.

— Блажен иже и скоти милуяй, — сказал, улыбаясь, он, бросая попрошайке ещё и куриные косточки.

За решётчатым окном завозилась кассирша, хлопнула, открывая в окошечке дверцу. И ожидающие поднялись с лавок и встали в очередь за билетами. Высунувшийся из своей комнаты с заспанным лицом начальник шуганул приблудного пса и вышел на перрон, по которому ходили одни озабоченные вороны, как будто они тоже ожидали поезда. Получив билеты, все успокоились и опять уселись на лавки. Я достал транзисторный приемник и стал слушать последние известия радиостанции, у которой музыкальная заставка похожа на переполох в деревенском курятнике. И первое сообщение было о потерпевшем катастрофу где-то под Тулой пассажирском самолете.

— Место катастрофы представляет ужасающее зрелище, — говорил диктор, — среди обломков громадного лайнера фрагменты человеческих тел, их вещи и запах гари. Погибли все сто сорок находившихся на борту пассажиров и экипаж самолета.

Услышав это сообщение, отец Никодим перекрестился и поник головой. Сидевшая рядом старуха, посмотрев на него, сказала:

— Наверное, Бог наказал по грехам их, вот и убились. Господи, наверное, страшно было падать с такой высоты.

— Нет, — повернулся к ней батюшка, — вспомни-ка, в Евангелии написано, что когда Силоамская башня упала и задавила восемнадцать человек, многие в Иерусалиме тоже, как и ты, матушка, говорили, что Бог наказал погибших за грехи. Но Христос сказал им: Или думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех, живущих в Иерусалиме? Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все так же погибаете.

Батюшка взволновался. Он уже обращался ко всем сидящим в зале: «Братья и сестры, вот мы ныне услыхали горестную весть о гибели наших соотечественников. И вот эта женщина, что сидит подле меня, сразу осудила погибших и сделала вывод, что погибли они за грехи свои. Но уверяю вас, по слову Христову, что были они не грешнее нас с вами. Если взять к примеру: каждый человек — как малый островок, и все люди составляют как бы единый архипелаг — единую нацию. Но и каждый человек есть носитель своего греха, и тогда грехи всех сливаются в один великий грех, который своей тяжестью ложится на всю нацию, на все государство, и от этой немыслимой тяжести нация начинает уходить в небытие.

Господь Иисус Христос еще две тысячи лет тому назад призывал: Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное.

Но слишком тяжкие и застарелые наши грехи и беззаконие отвлекали нас от покаяния. И не слыша этот призыв Христов, мы продолжаем мучиться от порождённых грехом болезней и безвременно умираем. Сами грешные, мы не наставили молодое поколение в Законе Божием, и поэтому молодежь наша пребывает в раннем разврате, наркотической отраве и западной демонической рок-культуре. Предшествующие поколения после октябрьского переворота отреклись от Христа и начали делать неугодное Богу: они разрушали храмы Божии, разбивали иконы, сжигали святые книги. Совсем озверев, расстреляли царскую династию, опутали Россию колючей проволокой и залили землю кровью праведников, монахов и священников.

Страшно даже подумать, что в настоящее время население России сокращается каждый год на один миллион человек. Радуется и торжествует сатана, что в его адские угодья валом валит такая прорва народа. Миллионы наших женщин не хотят рожать, а идут на аборты, убивая своих собственных детей. Но Бог видит, какой великий грех делают эти женщины. Да будет им известно, что в Священном Писании сказано, что безплодную смоковницу срубают и в огонь бросают. И они после абортов болеют телесно и душевно, а многим убиенные дети являются во сне с горьким плачем и обличением, что у них отняли жизнь.

Вот азиатские женщины, имея страх Божий, не делают аборты, а с радостью рожают детей, и много рожают. И поэтому азиатский мир умножается, а европейский мир умаляется и уходит в небытие.

Вот эти люди, погибшие ныне в авиакатастрофе, — наши братья, которые не грешнее нас, — показывают и дают нам увещевание, что если мы не покаемся, то погибнем. Погибнем, как и они сегодня погибли. Погибель на нас уже накатывает. Она идет через повальное пьянство, миллионные аборты, смертельный СПИД и не менее смертельные наркотики. Всё это настолько явно, что даже видно и слепым, но у народа пропало чувство трезвения, и он продолжает безумствовать, и это напоминает средневековые сказания о пире во время чумы.

Свет Христов пришел с Востока, а разврат, гибель души и тела идет с Запада. Много нам было знамений и увещеваний к покаянию: и Чернобыль, и катастрофа подводной лодки «Курск», и авиакатастрофы, и землетрясения, и наводнения, и ураганы, и ужасающие лесные пожары. Но не внимают этому люди, безпечно отмахиваясь от этих бедствий. Они хоронят своих мертвецов и далее продолжают жить в тяжких грехах и разврате, не думая, что скоро и к ним придёт погибель.

Братья и сестры, покайтесь и живите по заповедям Христовым, и Господь сохранит и приумножит вас. И напоминание о башне Силоамской, которая упала две тысячи лет назад около Иерусалима, было, по слову Христову, увещеванием к покаянию народа, ибо в противном случае народ будет обречён и исчезнет с лица земли».

Отец Никодим вынул платок и вытер потный лоб.

— Эк как я разошелся, целую проповедь вам закатил. Жаль, что мало слушавших, но Господь так устроит, что её услышат многие тысячи.

Дверь, заскрипев, отворилась, и начальник сообщил, что поезд скоро прибудет. Все засобирались и вышли на платформу. На черном небе блестели, перемигиваясь, мириады звезд, и стояла первозданная тишина. Но вот вдали прозвучал басовитый гудок тепловоза, и вскоре темноту прорезали его огненные прожектора. Наконец долгожданный поезд остановился у платформы.

Конечно, всё это не ново, что сказал отец Никодим, но очень серьёзно и побуждает к размышлению.

Да, Силоамская башня, убившая восемнадцать человек, не простой случай, а Божий знак к увещеванию заблудшего народа, чтобы он не погиб, но обратился ко Христу, и тогда — жив будет. Россия, Русская земля, живи вовеки!