Тесно сомкнутые шеренги ромейского строя надвигались неумолимо, подобно огненному шквалу лесного пожара – такие же красные и такие же горячие. Солнца не было, только сумрак, разлившийся по воздуху и по земле, и по червлёным щитам моей дружины... Серый мрачный сумрак. Мрачный... И лица серые, будто неживые – Малюта, Смеян, Добромуж, Метелица... Но этого быть не могло, ибо бой тот я хорошо помню. Не было тогда мрака. Солнце только-только взошло над седловиной Карпатских гор, и принялось живо разгонять скопившийся в долине туман. Да и Метелицы в тот раз с нами не было, но почему-то сейчас он стоял рядом со мной, а красная линия щитов надвигалась...
Малюта что-то кричал, указывая на ромеев. Крика я не слышал, но видел, как шевелятся его губы – очень медленно, копотливо. Я потянулся к нему, но тело с трудом пробивалось сквозь вязкий воздух, а ноги тонули в траве как в болотной трясине. И не было силы вздохнуть, потому что сумрак сжимал грудь так, словно и не сумрак это вовсе, а кузнечные тиски...
Откуда-то из темноты выскочила конница обров. К утробному грохоту копыт примешались дикие визги всадников, застучали стрелы по щитам. Ромейский строй на мгновенье замер, метнул пилумы, и уже освобождённый от ноши зашелестел вырываемыми из ножен мечами. За дальней седловиной завыли волки, почуяв кровь. Над головой закаркали вороны. Небеса разверзлись, в глазах полоснула молния. Загудели корны, с гор посыпались камни...
...И сквозь весь этот грохот я наконец-то услышал крик Малюты:
-- Дышииии!
-- Деда, поди сюда...
Сначала я увидел вихрастую голову на фоне звёздного неба, и мне почудилось, что это Стрибог послал за мной своего внука, чтобы помочь подняться в Сваргу. Потом возникла вторая голова, и уже другой голос по-стариковски прошамкал:
-- Ты на поясе шарил? А может за пазухой что есть?
-- Не, деда, ни на поясе, ни за пазухой. Даже ножа нет.
-- Жаль. По одёже видно, не простой смерд. Ладно, сымай с него сапоги и пойдём. Светает скоро.
Нет, это не Стрибожьи внуки, это падальщики. Те, кто обкрадывают пьяных да утопленников. Я хотел сказать, что б шли прочь, но изо рта вырвался лишь слабый стон.
-- Деда, он живой! – испуганно вскрикнул вихрастый.
-- Знамо дело живой. Грудь-то вздымается. Сымай с него сапоги!
-- Деда, он и не пьяный. Вином от него не садит.
Старик нагнулся ко мне ниже и потянул носом. Потом приложил шершавую ладонь ко лбу, к щеке, нащупал живчик на шее и долго ловил пальцами слабые токи крови. Я хотел оттолкнуть его руку, уж больно крепко сдавил старик горло, но сил пошевелиться не было.
-- И то верно... Он, случаем, не из давешних, не из тех, кто сечу учинили за причалами? Князь велел славливать их да к нему на правеж вести... Слышь, Поганко, ну-ко пособи мне...
Вдвоём они приподняли меня за плечи и прислонили к перевёрнутому рыбацкому челну. Старик принялся деловито обшаривать меня, а мальчишка только заглядывал в глаза. Что уж он там хотел сыскать, не ведаю.
-- Крови на нём нет, и ран свежих тоже... Может он не из ихних? Хотя шрамов не счесть. Смотри какие рубцы на грудине.
-- Воин, сразу видать, - кивнул мальчишка. – Может воевода какой, али сотник. Сапоги-то на нём богатые.
-- Вот на правеже князь и разберется, кто он есть, сотник али воевода. Сапоги хоть и богатые да поистёрлись уже, много за них не получим. А если он из тех самых, то ещё и денежку дадут. Ну-кась, подкати тележку, грузить будем.
Каждое движение отзывалось в голове мучительной болью и заставляло желудок сжиматься. Пока они закидывали меня на тележку и везли по узким улочкам Подола, желудок мой беспрерывно бунтовал, извергая какую-то вонючую зелёную жижу, и всё это растекалось по шее, по груди... Я едва не захлебнулся в собственной рвоте, покуда старик не догадался перевернуть меня на бок. Хватило ума, иначе живым до княжьего суда я бы не доехал. Ну и на том спасибо.
Я не мог говорить, не мог двигаться, но мог слышать и видеть. Тележка остановилась перед высоким тыном двора городового тысяцкого (бывал я здесь как-то), и дед опасливо постучал в калитку. Знамо дело, что опасливо. Чёрному человеку стучаться в дом большого боярина под утро, когда самый сон, тревожить его громким стуком – себе беду искать. Было бы чего ради, а то из-за полудохлого чужака, который ещё неизвестно с какого боку припёку... Тут сам Дажьбог пастись велел, иначе недолго и по шее получить. В лучшем случае.
На стук долго никто не отвечал. Боярские холопы давно выучились отличать по звуку, кто стоит за воротами – важный человек или простолюдин – и потому сейчас отпирать не торопились. Старик с внучком терпеливо ждали, и когда калитка, наконец, приоткрылась, вежливо поклонились привратнику в ноги.
-- Чего надобно? – выглядывая в узкую щель, недовольным голосом прорычал тот.
-- Так это... господин хороший, - замямлил старик, теребя пальцами собственный пояс. – По княжьему указу привезли разбойника на правеж...
Княжий указ дело хлопотное. Пойдёшь против, так как бы самого на суд не потянули. Привратник немного покочевряжился, но сменил гнев на милость. Бросив на меня короткий злобный взгляд, он кивнул:
-- Ладно, ждите, - и вздохнул. – Сейчас схожу за ключом от поруба.
Поруб находился недалеко от торговой площади, так что мне снова пришлось трястись на колдобинах киевских улочек. Только на этот раз с двух сторон от меня шагали двое городовых стражей при оружье, будто я и в самом деле преступник. Заря уже занялась, и народу на улицах хватало. Мужчины смотрели на меня с пониманием, женщины с состраданием, дети – с любопытством. Мне не нравились эти взгляды, по самой душе они елозили, но, просто закрыв глаза, я бы всё равно от них не отвязался.
Не терплю себя в беспомощном состоянии. Тут любой обидеть может, даже вот такой, как этот Поганко. Почему-то некоторые думают, что если человек слаб или болен, то его обязательно надо обидеть. Радость им это доставляет что ли? Я таких людей не понимаю и не привечаю, и всякий раз, когда нас судьба сводит, стараюсь на доходчивом примере показать всю глубину их неправды. Примеры, конечно, грубые, ибо словом я владею плохо, и потому ограничиваюсь ухватом за ворот и мордой в землю. Не до всех доходит, но кое-кто понимает и встаёт на путь исправления. А вот теперь... Вот как им объяснить, что взгляды их не просто обижают меня, но больно ранят в самое сердце?! Я же воин. Я – вождь! Хотите ударить – ударьте, только не жалейте, прошу вас!..
Униженный и озлобленный, я взвился на ноги, вырвал меч из ножен и, ослеплённый яростью, принялся наносить удары налево и направо. Первый удар – старику! Это он не дал мне спокойно умереть на берегу Днепра и собственной выгоды ради потянул на двор тысяцкого. Хх-а! – и голова старика вместе с железной каской раскололась надвое. Мальчонка пытался прикрыться красным щитом, но я лишь рассмеялся. Хх-а! – и щит лопнул подобно мыльному пузырю. Удар должен быть на выдохе, тогда он получается сильнее и ничто не может быть ему преградой. Я развернулся на пятках в сторону седловины, чтобы лицом к лицу встретить конницу обров, но Малюта и Добромуж держали меня за руки, а Метелица наступил ногой на грудь, крепко вжимая в землю...
-- Не дам! Не дааам!
Меня бил озноб. Мокрая рубаха прилипла к коже, горячий воздух обжигал лёгкие, но тело дрожало от холода. Где-то вдалеке, на другом краю земли, горела лучина, а возле меня было темно... Или нет – сумрак. Всё тот же сумрак, в тусклом мареве которого выделялась фигура невысокого сухощавого мужчины с размытыми чертами лица...
-- Где я?
Сухощавый придвинулся ближе.
-- Смотри-ка ты – ожил! – прохрипел он. – Ну надо же! А мы думали, ты не выкарабкаешься. Эй, Воробушек, с тебя жбан квасу. Он ожил!
Воробушком оказался огромный детина с размахом плеч не про каждую дверь. Он вырос из сумрака подобно священной горе Алатырь и несколько долгих ударов сердца смотрел на меня, удивлённо потирая скулу. Крепкий малый. Такого бы в дружину, что б шёл впереди клина, пробивал дорогу во вражьем строю – беды бы не знали... Вот только имя у него, конечно... Назвать его Воробушком язык не поворачивался. Видывал я эту птичку – серый комок перьев да две лапки, так сразу и не разглядишь. А детинушка, что стоял предо мной, на птичку вовсе не походил, скорее уж на каменную глыбу. Такую с воробьём сравнивать смех один. Ну да не я ему имя давал, не мне и потешаться.
-- И то верно – ожил! – голос у Воробушка оказался подстать плечам, такой же широкий, грудной, с выразительным медным гулом. Я такой гул слышал в Грецколани. Грецкие монахи вешают в своих храмах большие медные чаны, кои называют колоколами, и бьют в них по священным праздникам. Гром получается – будто Перун молнией ударил – но не злой тот гром, а добрый и душевный. Монахи для того тот гром издают, чтобы бог их лучше услышал, как воздают они ему славу и поют песни. Вот бы и нам такие чаны завести в своих храмах и молебных местах, дабы богов наших радовать сим добрым громом...
Я приподнялся на локтях и огляделся. Я находился в большой полутёмной клети. Вокруг лица – серые, тусклые, побитые, только возле дальней стены горит огонёк лучины. Воздух спёртый, горький на вкус; от такого воздуха начинает першить в горле и хочется пить. Я почти сразу понял, что это за клеть и кто эти люди, но всё равно спросил ещё раз:
-- Где я?
Ответил сухощавый.
-- В порубе, где ж ещё?
И я сразу всё вспомнил. Вспомнил ромея Фурия, старика с тележкой, мальчишку Поганко, привратника со связкой ключей, стражников... Значит, в поруб меня всё-таки посадили... Я посмотрел на ноги – и сапоги сняли, псы. Ладно, босиком мне ходить не привыкать. Долго ли только меня здесь продержат. Старик что-то говорил про княжий суд. Был он уже или ещё будет?
-- Давно я тут?
-- Второй день, - снова ответил сухощавый. – Вчера утром тебя к нам бросили, будто куклу соломенную. Думали, ты и не отойдёшь... Кто ж тебя так отделал?
Я покривил губы. Посмотреть бы на того, кто сможет меня отделать! Как уж там сложится дале – богам решать, но воя, что сильнее меня, я покудова не встречал. Встретил бы – лежать мне в сырой земле, червей кормить. Но не кормлю, да и ран тяжёлых не получал, а раз так, стало быть, благо Перуна на моей стороне.
-- Опоили меня... ромей один... Фурий... Слыхал, небось, о таком?
Говорил я тихо, потому как слабость во мне ещё оставалась. Но я уже чувствовал, что силы, в сравнении со вчерашним, прибавилось.
-- Слыхал, - кивнул сухощавый. – Как же угораздило тебя с ним связаться? Мы от него как от моровой язвы бегаем, то ещё лихо. И ты снова встретишь – беги.
-- Была б охота, - вздохнул я, и прибавил со злобой. – Зайцы пусть бегают, коль по-другому не умеют. А у меня за этим ромеем должок!
Сухощавый покачал головой, тебе, мол, виднее, но спорить и доказывать что-то не стал. И то верно: что толку спорить, если я и так всё решил? Мне бы выбраться только отсюда, своих разыскать... И тут я вспомнил, что старик говорил о какой-то сече за причалами. Уж не мои ли? Марк Фурий всяко должен за девкой пойти, больно нужна она ему. А Малюта без моего слова её никому не отдаст. Да и встревожится он всенепременно, когда ромея без меня увидит. Нет, девку он не отдаст. Значится, ромей обязательно в драку полезет...
-- Эй, - окликнул я сухощавого, - а ты, часом, не ведаешь, что за сеча у причалов была? Два дня назад?
-- Нет, не слыхал, - покачал тот головой. – Давно я здесь, месяц почитай... Ты вот что, ты спроси у Мухомора. Он всё знает, к нему сам рыночный целовальник на поклон ходит. Да и с ромеем у него дела какие-то. Он в порубе уже три раза сидел. Авторитет! – закончил сухощавый, уважительно прищёлкнув языком.
Авторитет, усмехнулся я. Знаем мы этих авторитетов. Поди, воевода городовых воров да ночных разбойников. Такие с княжьими слугами душа в душу живут, подмасливают их где надо, вот они к ним на поклон и ходят. И с Фурием ведомо какие дела быть могут – разбойные, не иначе. Ладно, Мухомор, так Мухомор. По нужде и с мухомором поговорить можно.
Я кивнул.
-- Что ж, где этот твой гриб? Показывай.
Воробушек и сухощавый помогли мне подняться и, поддерживая под локти, повели в тот угол, где горела лучина. Там, в углу, на подстилке из свежего сена сидел тучный мужичонка, по виду смерд, и то ли со скуки, то ли ещё с чего пережёвывал зубами щепочку. Он мне сразу не понравился. Скользкий такой типчик, а глазки въедливые, будто два копья. И уши оттопыренные. Такие бывают только у добрых людей, но с глазами они никак не вязались, и потому я решил вести себя с ним осторожно.
-- Вот, Мухомор, тот муж, что вчера к нам кинули, - почтительно заговорил сухощавый. – Думали, не оклемается, а он возьми да оклемайся. Дело у него к тебе есть. Совета просит.
Мухомор воткнулся в меня своими копьями и довольно-таки долго разглядывал, продолжая жевать щепку. Я сейчас был слаб и выглядел неважно, но всё же он увидел то, что и должен был увидеть. Это я понял потому, как он махнул мне на место рядом с собой и сказал:
-- Садись, воевода, поговорим. А ты, Сухач, - это он уже сухощавому, - поди покудова. Нужен будешь – позову.
Да уж, истинный воровской предводитель. Голос сладенький, мурлыкающий, проникновенный – сущий кот Баюн. Аж мурашки по коже. Уболтает, словами обовьёт, будто сетью, забудешь и имя своё, и матушку родную – и сделаешь так, как скажет. Ну да я тоже не лыком шит. Меня одними словами не уболтаешь.
-- Ну, здравствуй, воевода Гореслав, - поприветствовал меня Мухомор, и усмехнулся, когда я удивлённо вскинул брови. – Не признал? Знамо дело... Четыре года назад отбил ты полон у обров на Волыне. Уж кой бес меня в те края занёс – не ведаю, но тебя всяко сам Вышень послал. Не было б тебя с дружиной твоей – гнить бы мне в землях неведомых в рабском ошейнике... Что, не вспомнишь никак?
Честно говоря, я не помнил. Сколько я этих полонов отбил, особливо у обров, врагов моих лютых, один Дажьбог знает. А на Волынь мы, почитай, по два раз на год ходим. Оттуда до обров рукой подать. У меня в дружине у каждого гридня к обрам свой счёт имеется, так что расплачиваться с нами они ещё ой как долго будут.
-- Не помнишь, - утвердительно кивнул головой Мухомор. – Ну да то не грех тебе, нас ведь в том полоне с сотню было, где уж каждого запомнить. Но за то, что спас меня, я тебе по гроб жизни обязан, - он замолчал, хитро поглядывая на меня исподлобья. Ждал, видимо, что я начну вежливо отговариваться: мол, что тут такого, всегда рад, мне это ничего не стоило. Я отговариваться не стал. Если уж считаешь себя обязанным, так будь обязан до конца. А коль не считаешь, так за язык тебя никто не тянул.
Не дождавшись ответа, он тихохонько вздохнул и продолжил.
-- И раз богам угодно было вновь свести нас воедино, так давай расплатимся. Какого совета ищешь, воевода?
Я малость подумал, с чего бы начать, а потом взял да и выдал ему всю свою историю как на духу. Ничего не скрыл. Рассказал, как девку похитил, как ромей меня вместо благодарности ядом опоил. Вот ведь бестия: и рыбку решил съесть, и денег не заплатить. Рассказал и о сече за причалами, о коей старик обмолвился. Собственно, эта сеча меня больше всего интересовала, всё остальное я для полноты картины добавил. Ну да теперь сам пусть разбирается.
-- Красивая девка-то? – полюбопытствовал Мухомор. – Ладно, не отвечай. По глазам твоим вижу, что красивая. Ты когда о ней говорил, так и мрачнел, будто туча грозовая...
Он опять замолчал, пережёвывая свою щепку. Что за привычка дурная? Ежели есть что сказать – так говори, чего кота за хвост-от тянуть? И щепка эта... Чего она ему далась, зубы что ли режутся? Дитё малое!
Я начал нервничать, хотя виду не показал. Не хватало ещё, чтобы всякие разбойные атаманы о чувствах моих прознали. Чувства – это у любого воя самое ранимое место. Узнает какая-нибудь вражина твою слабину, и обязательно по ней ударит. Да побольнее, что б ты не сразу на ноги поднялся. А Мухомора этого я за друга не держал, даром что улыбается. У таких людей сегодня на уме одно, завтра другое. Ему главное выгоду свою соблюсти, а спас ты его когда-то или не спас – это уже дело десятое.
-- Была сеча за причалами, - наконец заговорил он. – Аккурат два дни назад. Поговаривают, будто люди ромея Фурия напали на каких-то наёмников и побили всех. Из-за чего побили, точно не знаю, но, вроде как, и там девка замешана. Только девка та сбегла, оставила ромея с носом, и уж где её ныне бесы носят – не спрашивай. Ещё говорят, что из наёмников кто-то уцелел, вот князь наш и велел их сыскивать. Он с Фурием в большой дружбе, что хошь для него сделает. А лодью, на коей наёмники пришли, ромеевы люди сожгли.
-- Кто говорит-то?
-- Сорока на хвосте принесла, - усмехнулся Мухомор. – У тебя, воевода, своя правда, у меня своя. И соваться нам в дела друг друга – не след.
-- И на том спасибо, - поблагодарил я его. – И уж если ты сегодня такой добрый, может, и из поруба поможешь выйти? Уж больно воздух тут затхлый, а мне здоровье поправить надо. После ромейского угощения чувствую себя плохо.
-- А по мне, так в самый раз такой воздух, - он прищурился хитро, не люблю я такие прищуры. – Выйти я тебе помогу, и даже Сухача с Одуванчиком в помощь дам. Ты, чаю, не на печи сидеть собираешься? Дружины у тебя теперича нет, а без помощников трудно придётся. А эти двое – людишки проверенные, не подведут.
Сидеть на печи я и вправду не собирался. Мне бы только выйти отсюда, я с ромея моего всяко должок стребую. Выйти бы только.
-- И за людишек спасибо, пригодятся.
Мухомор выплюнул свою щепку и крикнул в темноту:
-- Эй, Сухач, Воробушек!.. Пойдёте с воеводой. Слушаться – как меня самого! Всё, что не скажет, – делайте, – и повернулся ко мне. – Ну так что, воевода, в расчёте мы с тобой?
-- В расчёте, - кивнул я.
Не знаю какие знакомства у этого Мухомора, но я и до трёх сосчитать не успел, как оказался на вольном воздухе. И эти двое – Сухач да Воробушек – со мною. Да, силён мухомор, ничего не скажешь. Вот только если он всесильный такой, чего сам-то из поруба не идёт? Ему только пальцами щёлкнуть. Ну да ладно, то не моё дело – нравится в теми сидеть, пусть сидит.
Оказавшись на свободе, я поковылял к берегу Днепра, к месту, где оставил своих товарищей. Сухач с Одуванчиком вздумали было меня под руки подхватить, помочь чтобы, но я так на них глянул, что у обоих разом вся охота отскочила. Не хватало ещё, что б они меня на закукорках несли, перед людьми позорили. Не маленький, сам дойду, коль ноги ходят.
Я всё думал: на кой ляд ромей вздумал меня травить? Ведь сорок солидов не вот какие большие деньги. Не малые, конечно, но и особым богатством их не назовёшь. Или душа у него такая прижимистая, что из-за сорока солидов он стока народу удумал положить? Не понимаю я его. Хоть тресни – не понимаю! Чего он добился? Кровника нажил? А оно ему надо?.. И тут я подумал, что меня он всяко мёртвым считает, значит о том, что у него кровник объявился, он пока ни ухом, ни рылом. Ладно, сие мне только на руку. Гряну к нему, точно снег летом на голову – то-то будет потеха!
Представив себе расстроенную физиономию Марка Фурия, я почувствовал, как на душе потеплело. Я не я буду, если ромей этот за каждый солид со мной не расплатится...
Ещё издали я заметил, что сталось с моей лодьей. Правду молвили мухоморовы слухачи – сожгли её ромеевы люди, дотла сожгли, и даже уголья разбросали. По следам, оставшимся на земле, стало ясно, что дружина моя билась отчаянно. В траве я нашёл обломок меча и разрубленный шлем. Чужой шлем. Войлочная подкладка пропиталась кровью и прикипела к железу. Возле кострища валялся наш походный котёл с остатками каши, а рядом кленовая весёлка, коей эту кашу мешали...
В глубокой печали стоял я над останками моей лодьи, и если бы не мужская гордость, непременно бы заплакал. Но я крепился. Лишь закусил губу, чтобы болезненный стон ненароком не вылетел изо рта.
-- Что, сынок, больно?
Я резко обернулся.
Никогда такого не было, чтобы кто-то незаметно мог обойти меня со спины. То первое воинское правило – спину поверяй только другу, а всякого незнакомого человека гони прочь, будто то враг твой. Я мог поклясться, что мгновенье назад здесь никого не было. Подходя к берегу, я окинул окрест взглядом и не увидел никого. Сколько прошло времени – ну, может, четверть часа. Так откуда она взялась?
-- Больно, бабушка, - кивнул я.
Она сидела на брёвнышке, выброшенном на берег весенним половодьем, и теребила пальцами шитый серебряными нитями девичий поясок. На меня она не смотрела. По узорам на понёве я попробовал узнать, из какого она роду-племени, но то ли глаза мои слезились от горя, то ли узоры казались незнакомыми – ничего я так и не разузнал. Но выговор у неё точно наш, руський.
-- Так всегда бывает, Гореславушка, когда близких своих теряешь. Сердцу такую боль перенести трудно.
Я, наверное, стал местной знаменитостью. Или достопримечательностью. Всяк теперь ведал, как меня звать. Удивляться этому уже не приходилось, но на всякий случай я всё же спросил:
-- Откуда имя моё знаешь, бабушка?
Она вздохнула.
-- Я много чего знаю, сынок. Не всё, конечно, но судьбы людские предо мной как на ладони лежат... Скажи мне только вот что: куда ты, окаянный, внучку мою подевал?
