Наблюдатели

Анжела Богатырева
Слово.
Вы, может быть, не знаете… Да, вы наверняка не знаете. Да и откуда вам знать? Так я расскажу…
А вообще – кто ты, мой неведомый читатель? Знаешь ли ты меня? Может быть, действительно, знаешь… Может быть, про меня написано в твоей хрестоматии? Может быть, медный памятник мне стоит в сквере у твоего дома, может быть, каждый день ты ходишь мимо, может быть, я наблюдаю за тобой тогда безликими рыжими глазами без зрачков?!.. Если это так, и если прах мой уже истлел в земле, если ты помнишь, как меня звали, то знай – мои глаза были голубого цвета.
А, может быть, я все еще жива. Может быть, ты когда-то даже здоровался со мной за руку… Может быть, я наблюдала за тобой тогда живая, теплая, с сердцем внутри, за ребрами…Может быть, ты помнишь даже мои глаза? Может быть, ты и так знаешь, какие они синие?
А, может быть, мой читатель, ты даже и не слышал обо мне… Может, эти листки попали к тебе от скуки. Может, ты никогда не слышал моего имени, не видел меня на улице, когда я стояла на углу дома, наблюдая за тобой, может быть, ты вообще считаешь, что меня нет?!!
А ты знаешь, читатель… Это уже неважно. Я уже села писать это, я уже пишу это, меня уже несет это… Знаешь, читатель… Ты, наверное, не поймешь меня. Ты сочтешь, что я придумала всю эту ерунду, сидя у компьютера зимним вечером, когда часы показывали 20:20? Ты знаешь, читатель… Ты не будешь так уж не прав. Но помни, что слово воплощенное есть слово истинное…
А я расскажу тебе… О наблюдателях.
Ты наверняка знаешь их, читатель. Наверняка. А, может быть, ты один из них? Не-ет… Не проведешь. Ты – не наблюдатель. Просто мы не встречаемся никогда, понимаешь? Мы наблюдаем, нас любят, мы любим, но мы одиноки… Мы – разные. Мы проститутки, геи, синие чулки, бобыли, стриптизеры, выродки, святые, творцы, ангелы, гении, долгожители и самоубийцы. Мы слабые… Но мы сильные. Мы выстаиваем столько, сколько выстоять не может никто…
Потому что мы – наблюдатели.











Кольцо.
Она – в кольце.
Ей было шестнадцать, ее звали Вита. Полностью – Виталина. Она любила свое имя… Оно было живым и текучим. Похожее на смолу… Похожее на зеленые листья.
Вита. Виталина.
А сейчас она – в кольце.
Земля – разломанная грудь. Из черного мяса – ребра. Из ртутной крови – желчь. На блестящих суставах – плесень.
Из черной почвы – арматура. Из застывших луж – отражение солнца. На горбах льда – снег.
Там, сбоку – она видела – деревья. Яркий-яркий черно-белый снимок. Черное, белое – и больше ничего. Деревья – громадина черных рельс. Вверху выведенные дрожащей рукой – белые-белые-белые ветви. Не дышат. Белое небо, сизое небо. Сзади – ничего. Сзади – туман. Густой и молочно-белый. И не видно… И он лепит глаза.
И неприятное чувство в душе – все гуще.
Вечное кольцо. Замкнуто. Кольцо на поясе, на пальце, на голове, вокруг постели и дома – сжимается все уже с каждым вздохом. Кольцо – несколько камней по кругу. Это – станции. Он. Она. Другая. Подруга. Худший враг. Все. Дальше: он, она, другая, подруга, худший враг…
Да, наверное, она никогда не была любима… Это удивительно. Наблюдала за другими девочками – пацанками, красивыми, страшными, разными – всеми теми, для которых парни – лишь друзья, думала, что это все – явно не про нее… Но появлялись разные парни. Все – любили ее. Или хотя бы говорили. Гладили по голове – редко. Называли «солнышком». И самым лучшим другом и советчиком.
Внутри нее – яркий горящий шар. Почти, что солнце. Оно иногда тускнело, чадило едва-едва, тлело… А иногда – вспыхивало так ярко, что слепило всех, выжигало грудь, обугливало сердечко, а, главное, било из глаз…
Ей часто говорили, что у нее – удивительные глаза. Она только опускала их в ответ…
У нее не было личной жизни. Вообще. Порой появлялась, казалась целый вечер (иногда – два) чем-то волшебным и безграничным, горела ослепительно-ярко, била в мозгу крыльями… А потом трескалась в груди, под жесткими пальцами, с готовностью тончайшей ледяной корочки.
Нельзя сказать, что она любила себя. А иногда она раздражала себя так, что хотелось лечь, бросить это тело и идти… идти… идти…
Уходить.
Тонкое, эфирное тело. Прозрачное. Блестят – глаза. Огромные. Они освещают все в темноте. Глаза. Одни глаза. Глаза--глаза--глаза..
Она была достаточно умной, чтобы знать, что она не любит. Что горячий лоб, блестящие глаза, жар алыми лапами по влажной коже ночью от человека, которого она увидела мельком, на улице, которого не запомнила толком, который только пронзил ее взглядом – мягким, бархатным – это не любовь, а вдохновение, зараза, которую так легко подцепить на улице, не защитив себя марлевой повязкой жесткости – сведенных к переносице бровей.
Вита закрыла глаза, позволила дрожи сделать шаг в нее, пробежать от пятки до макушки, тронуть холодными пальцами каждый миллиметр тела…
Если ничего не видеть, густое чувство смерзнется в черный ком, уколет с размаху больно по сердцу. Медленно – капелькой – кровь… Упадет, может быть, в пятку.
Она, Виталина, наблюдатель. Она наблюдает всю жизнь. Она живет только этим. Сколько раз она пыталась перестать жить проблемами и удачами других, сколько раз обрывала старое, открывала новое, искала, находила, плакала, смеялась, замирала – нашла! . .
И снова – кольцо. Снова! Снова! Снова!
Виталина села на корточки, обхватила голову руками. Горячий висок, тонкая змейка вены – алая, бьющаяся, живая.
Он просил ее о помощи. Он умолял. Вита помогла.
Она просила о помощи, плакала. Вита помогла.
Другая моргала вспухшими веками по блестящим глазам. Вита помогла.
Подруга просто смотрела, дышала прерывисто. Вита помогла.
Худший враг кривил губы. Вита сказала: «Привет».
Она наблюдала. Она жила этим. Дышала. Но своего – ничего.
Она встала. Посмотрела снова. Как много в этом мире того, что видит только она!
Она пошла вперед, по блестящим суставам, покрытым плесенью.
Ее чуть толкнул парень – странный какой-то, непередаваемо-рыжий, с бесцветными глазами, пронизывающими, как булавка – бабочку.
Почему-то плечу стало очень больно. Они смотрели друг другу в глаза ровно секунду, но казалось – целую вечность. Было больно и сладко, так, как будто в тело медленно входит томительно-острая игла, покрытая наркотиком ада… Или, может быть, это был рай?..
Они оторвались друг от друга, пошли каждый своей дорогой. Плечи сдавил настойчивыми ладонями озноб, побежали по позвоночнику тысячи муравьев. Она хотела обернуться снова, но не смогла – озноб дохнул в шею, она сжалась…
Дома ее ждало письмо в Интернете, далекий-далекий друг с другого конца света. За тысячи километров, за миллионы дорог…
Иногда ей казалось, что она пишет с другого адреса письма сама себе, а потом забывает.
«Проблемы… Что делать… Не думай… Помни…»
Еще одна картинка, застывшая иллюстрация, вереница слов. То, чего никогда не произойдет в ее жизни. Проблемы с девушкой! С ума сойти.
Проблемы с парнем.
Интересно, а себе она когда-нибудь скажет это всерьез?
Нежные губы, пушок на шее, пальцы, с которыми можно переплести свои… Почему никто не увидит этого? Почему не предложит своего?
Только глаза. Горят. Видят. Наблюдают.
Отписалась.
Через день:
«Спасибо. Я счастлив. Ты – мое солнце».
Она ходила в храм на следующий день. У свеч, золотисто мерцающих в полумраке, она увидела монахиню, окутанную сизым марева голоса Отца. Читали молитвы – она шептала их одними губами, все лицо ее, каждая клетка ее судорожно дергались, извивались, менялись… Она была прекрасна – черно-золотая, бледная до серебра. А потом монахиня открыла глаза и посмотрела на Виту.
Взгляд-удар.
Взгляд-нож.
Взгляд-боль.
Наблюдение проницательное и смиренное… Сострадающее. Любящее. Благословенное…
Она всегда думала, что все в этой жизни меняется миллиарды раз каждую секунду, что мы делаем выбор в любой миг, в ту секунду даже, когда и не подозреваем этого. Когда решаем, обходить нам камушек или пихнуть его, когда вздыхаем прерывисто или глубоко, когда моргаем или терпим резь в глазах… мир был один только в первый, самый краткий миг его создания. А потом начался выбор, миллионы выборов, триллионы вариантов того, что могло произойти, выбери мы тот или иной путь… И каждое мгновение количество миров, подобных нашему и диаметрально ему противоположных все увеличивается в геометрической прогрессии, и нас становится все больше, и мы клонируемся, забываем в ту же секунду, где остается наше настоящее «Я»…
И даже такая мелочь, как взмах крыла бабочки, может, в конце концов, стать причиной тайфуна на другом конце света – это говорил еще великий Хаос, человек, который еще вперед нее создал зачаток этой удивительной теории.
А она только сидит здесь, на подоконнике в своей квартире – она обожала свой подоконник – и смотрит на запорошенный снегом сиреневый куст… Весной он цветет богатыми гроздями – лиловыми. А сейчас на нем – белый налет колких мух. Если хорошенько постараться, то можно представить, что на улице невыносимо-жарко, и сирень поседела от пыли…
Она любила сирень, любила. Искрящийся поток ее желто-зеленого имени удивительно сочетался с этим цветком…
Она любила сирень. Любила.
И ждала нетерпеливо-горько.
Как много видит она в этом мире того, что не видно остальным! Она хотела когда-то стать психологом, но решила, что бессмысленно включать телевизор дома, когда работаешь в магазине техники… Боже, какая глупая метафора! Она писала обо всем, что видела. Об этом воздухе, который можно отщипывать губами, как сахарную вату, когда он такой холодный. Об этих людях, которых она всех так искренно любила – даже Худшего Врага, ибо «благодарите врагов своих»…
Что еще она любила в своей жизни? Запах типографии. Бумагу. Природу. Сирень. Небо – даже это, ужасно-белое, жуткое, одного цвета со снегом…
Она любила наблюдать. Она смотрела и видела. У нее были длинные пальцы – в них удобно ложилась ручка и ими было легко печатать.
А своего – ничего. Ничего. НИ-ЧЕ-ГО.
15 лет спустя.
Она получила высочайшую литературную премию. Она была очень красивой на этой церемонии, самой красивой. Какой-то мужчина угощал ее шампанским, делал комплименты ее глазам, прическе и реалистичности ее книг. Она громко смеялась, чертовски гордилась собой. Он стал ее любовником на эту ночь, а потом, утром, плача и смеясь, она пошла к своей взрослой дочери, которая никак не могла выбрать между двумя парнями.
- Мама! Что мне делать? Мама, ну не смотри на меня так! – дочь плакала, глаза тускло светились.
- Не плачь, - она была пышная, красивая, розовая, усталая, разморенная.
- Мама! Легко тебе говорить! А я…!
- Да, наверное - легко… Меня никогда не любили… И не писали стихов.
- Не может быть! А все твои ухажеры? – дочь смотрела недоверчиво.
- Нет, никогда.
- А мой отец?! – у дочери началась истерика.
- Твой отец… Это я за ним наблюдала, - она страшно и пусто улыбнулась, пошла прочь. – Высочайшая литературная премия за самые реалистичные сюжеты! Я наблюдаю, дочка! Я наблюдаю всю свою жизнь! Вечность! А твой отец уже и не помнит, как меня зовут…
Она повернула на пальце с длинным ногтем круглое гладкое кольцо с несколькими камнями. Кольцо-глаз, кольцо-ловушка.
Кольцо – ад.
Она делала его на заказ… Никто не носит колец с камнями по кругу.
А она – в кольце.




















Игла.
Весь мир расколот надвое иглой. Всюду – паутина трещин. В центре зеркала-жизни – эта сталь. Игла…
Ему было четырнадцать, он был невыносимо-рыж, с бесцветным лицом и глазами, казался старше своего возраста. Его звали Антон. Хорошее имя. Синее, наверное. А он – рыжий.
И в его душе балансировал на кончике иглы безудержный диссонанс.
Однажды на улице он встретил удивительную девушку с голубыми глазами… Кажется, это было прошлой зимой, когда рдяная кровь листьев не капала так назойливо с неба, когда облака не плакали, не морщили податливо-мягкие белые лица с кудлатой шерстью на них… Стало больно от ее взгляда. Все смешалось тогда, раздробилось иглой в осколки… Столкновение – и глаза-миры, а за их призрачной стенкой – миллиарды людей иного мира, прилипших к этому прозрачно-голубому экрану с той стороны глаз, наблюдающих за ним…
По щеке его скользнул поток теплой густой крови – эти ужасные, ужасные, ужасные листья! Как они страшно рдянеют… Наверное, они специально издеваются над ним… А он ведь видит все. Он наблюдает за столь многим…
Он любил жару – такую, от которой кружится голова, мутнеет в глазах – вот-вот упадешь в обморок… Он ждал ее, как высочайшего благословения, хотя она еще и не успела толком сойти. Он жил очень странно, он чувствовал, что за ним наблюдают каждый миг, неусыпно, бдительно, чутко… Люди. Звери. Птицы. Миры.
Он знал – да, он знал! – что этих миров – много… Он жил всю жизнь, как во сне. Он просыпался в сон, он засыпал в реальность.
Вся его жизнь – сюрреальность…
Он наблюдал за всеми так же чутко, как все – за ним. Потому что он – он это знал – Наблюдатель…
Это истина, данная ему Богом. Правда. То святое, от чего ни один человек не в силах отречься, потому что это – часть его сущности. Так же, как его сердце. Нос, уши, голова. Но самое главное – глаза.
Потому что он – наблюдает ими. За всеми. Всегда.
Но был один человек в его жизни, за которым он любил наблюдать больше всех.
Это была Она.
Она жила с ним через стенку, бок о бок, совсем рядом. Если сесть к окну, когда Она начинала репетировать на балконе свои сюиты – Она ходила в музыкальную школу по классу скрипки – то можно было дышать с Ней одним ужасным душным воздухом, который проталкивался в ноздри, как куски липкого пластилина, который оседал на лбу нестерпимой болью. В те жаркие летние дни, которые ушли, сменившись кровью и трупной желтизной осени, с соседнего балкона пахло Ее духами и волосами, и он сидел там, замерев, много секунд, минут, часов подряд, не дыша, затягивая собственную грудь духотой, не думая, только видя белый пух Ее волос…
Она репетировала много раз один и тот же кусок, скрипка дергалась, визжала, плакала, рвала его, тонкострунного, драла душу, как колючая проволока. Он сидел, сжимая виски, слушал, наблюдал за Ней, и ночью не спал, не дышал, смотрел в темнотиньи глаза – в глаза той темноты, которую выливала гуашью на землю ночь, - и пытался услышать Ее дыхание за стеной…
А сейчас началась осень, и вздохи Ее скрипки только едва слышно доносились порой из дальних комнат, а запах Ее и вовсе исчез. И тогда он пошел на улицу.
Она выбегала иногда из соседнего с ним подъезда, летела по лужам, острая и стремительная, как игла, по лужам, рвала иглами каблуков глянцевые страницы луж в капли-иглы. Ее взгляд – всегда рассеянный, совсем невнимательный – всегда пронзал его, распинал его крылья, колол его миры. Он следовал за Ней тенью, он ждал ее, он искал ее, он наблюдал за ней. Она не могла быть его, потому что он – Наблюдатель, не созданный для радости жизни, не созданный для того, чтобы жить. Только – наблюдать…
Его родителям было все равно до него, Ей было все равно до него – тоже. У нее были удивительные глаза… Ведь они, глаза, бывают такие разные: как омуты, засасывающие; как стена, отталкивающие; как коробка, пустые. А Ее глаза были похожи на два крупных круглых кусочка льда, выпуклых, блестящих, скользких, за которые невозможно было зацепиться. Он пытался – накидывал на эти глаза петли своих глаз, старался раскрыть эти зрачки, проникнуть, войти, понять… Но зацепиться было нельзя – он соскальзывал, запинался, падал на щеки, одежду, землю…
Он выбегал за ней каждый вечер, он ревел утробно, но только в душе, а вместо дрожащих скул – вкованы стальные суставы.
Над головой его тем вечером чадило ватное абрикосово-черничное небо, как размазанное божественным пальцем по стеклу варенье. Он впервые к ней подошел, потому что заноза – стальная игла – сидела в его душе, цепляла, рвала сердце на тонкие кармашки, и вытащить ее не было другого способа…
- Ты… Я… Антон… Можно?
Она засмеялась тогда неприятно, дробяще, высоко закинув голову – казалось, что по шее ее изнутри бегают стаями серые влажные мыши, пинают лапками податливую плоть, и от этого горло послушно дрожит.
- Мальчик, ты шутишь?
Игла – смерть кощеева – треснула в душе, лопнула одна из его тонких струн…
 На его горле задергался кадык, похожий на красный воспаленный прыщ, заходил ходуном вверх-вниз, заездил неровно.
- Дура! Дура!!
Он убежал, и деревья кружили хоровод, и он скакал из мира в мир, он бился, кололся, топорщился иголками, как еж. Небеса разверзлись – оттуда лилась алая теплая густая кровь – то ли дождь, то ли листья – и он захлебывался в ней, тонул, вился, страдал, выл, харкал ею…
Он летел мимо желтого дома – кто-то насадил его на иголку взгляда из окна. Он запнулся, вскинул голову – сверху свешивались глаза.
Боль полоснула его острым ножичком, боль выколола ему глаза…
И здесь. Наблюдают.
Томительная секунда, два взаиморежущие друг друга ножа.
Вжих! Вжик! Вжиг!
Лезвия входили друг в друга, царапались…
Разрыв. Новый бег. Мимо сумасшедшего дома…
Когда он вернулся в родной двор, она снова стала Ею, Она сидела на скамейке, дергала ногой, как хвостом – раздраженная кошка, зрачки узились, иглы тонких пальцев царапали колено легким стуком.
- Эй! Мальчик! Как тебя?! Антон?!! Эй, послушай! Ты не обижайся, мальчик!
Имя-ванька-встанька, кувыркается с ног на голову, летит кубарем, перевертывается снова-сызнова Она-она-Она-она-Она-она…
Это не про него… Он – только наблюдает…
Он взлетел к себе домой, прижался, как к женской груди, к той стене, у которой так часто вслушивался в Ее дыхание… Никто не спросил его, что с ним, неделю, а он выкусал себе губы до язв и выбрил себе на руке ее имя.
Игла – вот ее для него имя.
Первый человек, который спросил – пьяный рок-музыкант в дрянном пабе. В пальцы – тлеющая самокрутка. Зрачок – больше. Зрачок – шире.
Он будет наблюдать.
В его груди с того вечера поселился невыносимый оранжевый шар, отвратительно-мохнатый, омерзительно-теплый. Он шевелился в нем, щекотал, катил к его горлу…
Через несколько месяцев он получил то, чего так давно хотел…
Кожу вспорола убивающе-острая игла, живот сжался, он слабо застонал, всхлипнул, не смог дышать, видеть, говорить…
Все… Все все все в его жизни… Начато… Кончено…
Он лежал на полу, на каком-то странном полу, влажном, грязном, мерзлом, бился в судороге, спираль кишок крутилась у позвоночника… Самое больное, самое жесткое удовольствие. Адская боль, наслаждение рая…
По синей выпуклой вене, жесткой, как бечева, текла алая густая струя. Почему так много? Не может быть так много от иглы…
Кровь залила его всего, затопила по ноздри. Розовые воздушные пузыри…
Синяя рука – твердая, как у покойника. Каплей за каплей – лепестки крови. По белым губам, как по налету инея…
Первая его игла… Сладкая его… Адская его… Убийца… Насильница… Рай его… Благословение…
Он вставал потом, но не начал жить. Он жил от иглы до иглы, никому не нужный – даже этим его друзьям. Он просто наблюдал за ними, а они смеялись над ним. Такой удивительный, странный, болезненный симбиоз…
2 года спустя.
Он так ждал этого лета, а оно пролетело в миг… Он продолжал наблюдать, но сломался – не вынес миссии, наложенной Богом.
Его Игла переехала в другой город.
Пусто.
Мохнатый мерзкий шар-жар в груди – еще туже к горлу.
Он писал удивительные песни – девчонки плакали, слушая, готовы были для него на все… Но он – чужой. В шестнадцать лет он знал о жизни все и даже больше, он видел смерть, он видел рождение. Он знал столько, сколько одному человеку знать не положено…
Его Игла… Она… Она – его бросила…
Он лежит на рдяном ковре. Пахнет – тлением, грибами, дождем. Пахнет – земляной кровью. В руке – шприц. Крошечный кусочек пластика, в котором – его смерть. Почему он так уверен, что это – последняя его Игла? Почему? Ведь все – как обычно…
Бело-синяя сталь. Концом – кармашек во вздыбленной вене. Струя жизни и смерти… Рыжий ком в груди – запушает глаза… Фонарь… Ночь. Звезды продолжают наблюдать… Они все – наблюдают за ним… Из других миров… Все… И он был одним из них для тех, что ниже… Но он не смог… Не сдержался… Не выдержал… Сорвался…
Балласт с острия безудержно мчится вниз…
Звезды. На щеке – прилипший черный листок – сгусток земляной крови… Земля чуть дрожит – дышит. Вены – крутит. Сердце – по ударам все реже. Последние секунды.
Как страшно и легко умирать…
Фонарный луч – его последняя игла с пылью кокаина.
Наблюдатель… НАБЛЮДАТЕЛЬ?!!!
Луч – желтый и беспощадный – выкалывает ему глаза.
Кончено.

 

























Муха.
Об отвратительно-мутный белый матовый плафон бьется муха. Каждый взмах ее крыльев – бжж, бжж, бжж – это трепанация его черепа.
Его звали Вячеслав. Ему – тридцать два. Он – в комнате-саване. Белые-белые-белые стены и на них, как следы высохшего пота, отвратительные желтые пятна. Пятна сидят на глазах, как бельма, и от них нельзя скрыться.
Муха – назойлива. Она не отстает просто так.
Бжж. Бжж. Бжж.
Он хочет ее прихлопнуть. Он очень хочет ее прихлопнуть! Но он не может. Его руки стянуты кожаными истертыми ремнями. Его спину нестерпимо сверлит комок простыни.
Прихлопнуть муху. Прихлопнуть муху. Прихлопнуть муху.
Когда он только лег, комок не показался ему столь неудобным. Но теперь это – его пытка.
Голова не достает до подушки. Говорят, из-за его болезни. Говорят, он болен.
Они не догадываются, что ему просто удобнее лежать, не опуская головы…
Муха слетела вниз, села ему на лицо, медленно, как искушенный палач, зашевелила лапками и влезла в его ноздрю.
Маленькое жирное тело. Маленькая-маленькая дрянь. Его пытка.
Он хочет думать. Что-то закупоривает мысли, не дает им свободно течь. Строй маленьких-маленьких закупоренных бутылочек, в каждой из которых – его мысли. Он видит все эти бутылочки – стройный ряд, запыленное зеленое стекло, нет света…
Муха шевельнула лапками.
Он закричал.
Кто-то ворвался, сделали что-то… Острая боль. Укол. Успокоительное. Еще одна доза плотины, закупоривающей его мысли.
Горячий сургуч из шприца – в вены…
Его дни – это тошнота. Теплая, отвратительная густота. Льется-льется-льется. Бесконечный поток. День за днем. Всю весну. Всю-вес-ну.
Иногда ремни ослабевают, и он садится к окну. На стенах – следы пота. Огромный-огромный гигант – пустота и одиночество – засовывает сюда, в эту бумажную комнату, свое мерзкое потное розовое тело, начиная с зада, жирное, дрожащее, и шевелится здесь, и повертывается здесь, и воняет, и храпит, и испускает газы, от которых становится душно. Открывать окно – нельзя. Так откуда же муха? Она все еще вьется. Теперь – у окна. Раз. Раз. Раз. Раз. Интересно, а сколько раз она способна удариться о стекло своей бессмысленной башкой и не сдохнуть?
Раз. Два. Три. Четыре…
Весна. Весна. Ненависть его. Его кандалы. Во время весны приходят голоса... Он видит их всех. Одиночество – жирное. Оно приходит. Оно носит синюю шляпу. Оно наблюдает за ним. И тот дурак, что сидит сверху – нет, вовсе не Бог, это люди выдумали Бога, а весной там сидит просто какой-то жиртрест и тоже наблюдает за ним… У того, что сверху, огромный водянистый зрачок. Иногда ему, Верхнему, становится скучно и тогда он опускает лицо совсем низко, так, чтобы видеть всех. И в этот водянистый зрачок погружаются все… И все думают, что это – ночь. А он-то знает, что это есть на самом деле...
А иногда Верхнему надоедает наблюдать. Или, быть может, у него начинает чесаться глаз. И тогда он уходит. Поднимается высоко. По голубой дороге неба чертятся белые чеканные следы в пыли. Придурки-люди думают, что это облака.
А он, Вячеслав, знает их всех. Он знает Верхнего и Одиночество. Они иногда с ним разговаривают. Он видел их глаза. Да, они, наверное, выше, чем он. Но он выше всех этих людей. И он – наблюдает за ними… Потому что ему так приказали.
Газы Одиночества тошнотворно пахнут сиренью. Одиночество отвратительно, но они дружат, потому что больше с ним никто не хочет разговаривать, а Верхний гудит таким басом, что из ушей течет кровь. Сирень – цветок ада. Он ненавидит сирень. Сирень – это улей сиреневых мух. Они шевелятся он ветра, они источают вонь. Сирень цветет весной.
Черт бы побрал весну.
Вячеслав любит смотреть в окно. Там, в окне, эти мелкие люди. Когда он смотрит в окно, он чувствует себя ближе к Верхнему. Однажды его упекли сюда, в психушку, осенью, хотя это нечестно… Его болезнь обостряется только весной. А тогда он просто выпил, а его жена – эта несчастная дура, которая сидела на его шее, которая лезла в его мозг, которая будила в нем мысли-мухи, грызущие его мозг – так вот, его жена начала на него орать… Говорить какую-то ерунду… Он долго безучастно наблюдал за ней, но потом не стерпел и ударил… Ее тело было таким мягким… Таким податливым… Розовым… Теплым…
Он сильно избил ее, но это была не она – это было лишь Одиночество в синей шляпе. Оно тогда прикинулось лишь его женой, кричало ее голосом и истекало ее кровью – кровь так удивительно начинала расцветать там, куда он ее бил… Ему было интересно за этим наблюдать, наблюдать за тем, как дохнет Одиночество – нет, Одиночество вовсе не друг ему, это – его первый враг. И он бил тогда еще прицельнее, радовался, смеялся, когда вспыхивала новая роза на дребезжащем теле-студне. Дети рыдали где-то, он слышал это. Но это тоже – крик Одиночества. Вопль, дерущий уши. Из ушей тоже тогда лезли розы. Розы – прекрасны. Розы – лучше, чем сирень…
А потом приехали сильные белые люди, пахнущие потом – следы этого пота теперь желтеют на стенах. Это тоже было Одиночество, и он, Вячеслав, пытался объяснить Одиночеству, как он его ненавидит, но эти люди делали вид, что не понимают…
Той осенью он увидел из окна нестерпимо-рыжего паренька, он вздернул его взглядом, заставил посмотреть на себя…
Почему-то паренек показался ему столь же сильным и высоким, как и он сам… Нет, конечно, паренек был таким же ничтожным, как и все, но его взгляд бил по сердцу… Они были так похожи…
Вячеслав вспомнил тогда еще одну встречу в своей жизни… Встречу с одной из послушниц – так, кажется, называются те, кто считает, что Верхний – это Бог, и хотят стать монахинями?.. У нее было серебряное лицо и огромные глаза, которые занимали все лицо. И эти глаза топили в себе, не давали воздуха, ласкали, как огненный воздух лета – бескислородный, душный, огненный… Сгусток пламени извне сразу к сердцу… Эта послушница ему помогла на время…
Пока Одиночество не превратилось в его жену.
Весна. Сирень. Зима – это спокойствие. Скорее бы наступила зима!
Он ненавидел свою жену, и она ненавидела его тоже. Они поженились потому, что она была брюхата, а она была брюхата потому, что однажды им обоим было скучно на какой-то студенческой вечеринке и оба они были пьяные вдрызг… Ребенок тот родился мертвым – он видел красную дохлую плоть этого мерзкого головастого существа – и было обидно оттого, что они связались друг с другом из-за ничего. Но дети начали нарождаться, как крысята в благополучный год, мерзкие, красные, орущие – наблюдать за ними было скучно, он пил, а потом познакомился с Одиночеством и Верхним. А эта дура – его жена – решила, что он сумасшедший. Пришла весна, и он оказался здесь, под потной подмышкой Верхнего.
Мерзкая весна… Зима – это спокойствие. А сейчас нет спокойствия никому… Вон – на углу целуется кто-то смешной. А по карнизу бегут муравейчики. Ничуть не хуже людей… Отвратительные! Отвратительные!!!
Господи, сколько их… Сколько же их… Полчища… Безудержная черная лавина… О, Господи… Они ползут, чтобы сожрать его… Искусать до смерти, истерзать кожу крошечными мерзкими жвалами…..
НЕТ!!! ОТВРАТИТЕЛЬНЫЕ!!!
Он закричал снова, и под черепной коробкой его ожила муха, бросилась кусать мозг, выгрызла там кусок плоти, ямку, отложила личинки, и они зашевелились там, зазудели, загрызлись…
Пришел снова кто-то.
Его успокоили.
Он лежит на кровати, на руках – ремни. С бульканьем – на землю вытек выбитый зрачок Верхнего.
Озноб побежал трясущимися пальцами по внутренней стороне бедер. Наверное, это все неправда… Это не может быть правдой.
Может, он - бабочка, которой снится, что она - человек?
 А ведь когда-то он был умным и красивым… Когда-то он знал, что эта фраза принадлежит Лао-Цзы. Когда-то он написал об этом философский труд и пришел к выводу что человек – это все-таки человек.
А теперь он уверен, что человек – это бабочка.
Потому что человеческая жизнь слишком ужасна.
А, может быть, он – это эта бестолковая муха, которая вьется над его уткой, наслаждается этим отвратительным запахом?
Может, он просто видит себя за стороны?
И он закричал снова, потому что терпеть это не было сил…
3 года спустя.
Все, что у него есть – вот эта бутылка водки. Отвратительная жижа, которая поможет ему в последний раз почувствовать себя человеком.
Огонь, который растопит сургуч, чтобы можно было продолжать думать.
Он пил, и мысли начинали вспыхивать, вспархивать, бросались в полет, вились, мчались…
Жена его терпела все эти годы… Вот дура! Он бы давно сдал бы себя в психушку на ее месте. А она все терпела его и цеплялась за малейшую возможность спасти. Дура, дура.
Его обвиняли в том, что он слишком жесток. Но ведь это не так – просто Одиночество и Верхний научили его тому, что не надо скрывать своих желаний. А ему нравилось смотреть на чужое страдание. Это нравится всем. Скажите, а вам разве никогда не приходилось замирать в дрожи и блаженстве, видя кровь, льющуюся с экрана телевизора? Разве в силах вы отвести взгляд от трупа, от боли, от ран? Разве вы можете позволить себе моргнуть, когда где-то на ваших глазах полыхает пожар, в котором сгорают заживо десятки людей? Всем нравится смотреть на чужое страдание…
Только не каждый способен в этом признаться.
Довольно – он, Вячеслав, знает о вас всех уже все. Пожалуй, жить больше не за чем? Удивительно, как много можно увидеть из окна.
Как много можно узнать, наблюдая…
Довольно. Уже пора. Он только мешается здесь столь многим… Верхний зовет его. Время пришло.
Он встал, долго смотрел на белую раму с облупившейся краской. Потом – сомкнул пальцы на тугом, заляпанном шпингалете. Дернул раз, затем другой. Содрал ноготь и взвыл.
Из дальней комнаты его настороженным шепотом позвала дочь.
Быстрее!
Эта дурочка, похожая на мать, чего доброго, еще и остановит его!
Он схватил бутылку и осторожно встал на подоконник.
Какая нелепая никчемушная осторожность, особенно ТЕПЕРЬ…
Верхний встал на колени и распахнул внизу огромный сосущий влажный рот – тьму.
Он звал его и ждал его. Он высасывал его душу.
И тьма-рот была полна копошащихся мух.
И тогда он просто засмеялся и чуть подпрыгнул на месте, плеснув себе в лицо, на губы, в рот отвратительной паленой водки.
Ноги не удержались на карнизе.
Рядом с ним побежало Одиночество в синей шляпе над розовой рожей, а на отвратительно-мутный белый свет комнатной люстры за его спиной полетела муха.
Теперь она – вместо него.
Кто-то закричал.
К утру на его теле от теплого весеннего воздуха вызрело много отвратительных черных мух.






Свет.

Свет вылился на ее руки, позади ударили в колокола.
Пора идти на молитву.
Она – Мария, и ей двадцать пять. После долгой работы в огороде она спешит на молитву, чтобы затем можно было вкусить пищу, данную Богом. Многие считали ее странной, мать плакала, когда провожала ее в Божью обитель. Но зов сердца нельзя было прервать, нельзя заткнуть уши, чтобы не слушать его. Смирение и послушание – ее счастье. Работа во имя Бога ее приносило ей умиротворение и радость, она была счастлива в монастыре.
Какие странные люди живут за стенами монастыря! Они не понимают ничего… Некоторые даже сочувствуют ей. А ведь обычная жизнь не может принести ей столько счастья, сколько дарует служба Господу Богу. Все те, остальные люди, не понимают, что она не рождена для обычной жизни. Там, в повседневности – она лишняя. Всю жизнь, с самого раннего детства, она не жила так, как другие. Она обращалась к Богу всегда, но никогда не жила вместе с остальными, существуя рядом. Солидные взрослые люди удивлялись ее серьезности, они не понимали, как можно часами сидеть в углу, у окна или просто одной ходить по улицам, глядя на все пронзающими добрыми глазами. Они не понимали, что она просто наблюдает. Они не понимали, что в этом – ее жизнь. Ей затем дарованы эти глаза, чтобы она могла лишь наблюдать и помогать порою – только тогда, когда ее попросят…
Однажды она влюбилась – так удивительно влюбилась, что все ее подруги – те, что остались за монастырским забором – не могли никак ее понять. Они дожидались от нее рассказов о страстных ночах, а она лишь смотрела на него своими глазами и была счастлива только от этого… Однажды он сказал ей, что у нее самые ласковые в мире глаза, и не было человека счастливее нее…
Но он любил другую, и они поженились. А в ее глазах лишь появилось больше света от недовысказанной любви – такого света, который есть в глазах беременных женщин, потому что любовь для нее – это дитя вечное, всеобъемлющее – и она ушла в монастырь. Бог был для нее единственной отрадой и целью в жизни, Бог даровал ей спокойствие, счастье и тихую радость. А мужчины… Они тоже дети, которым нужно порой помогать.
Как-то, в то время, когда она только встала на путь Великого Смирения, Судьба свела ее со странным мужчиной… Про него говорили, что он сумасшедший. Он, действительно, был необычным и даже немного пугающим. Ему, наверное, было не так уж и много лет – может быть, около тридцати – но лицо и глаза его были стары, удивительно стары. Серая кожа была испещрена морщинами, по лбу – радиоволны-строки, которые судорожно шевелились, когда он думал, словно выписывали его мысли на неведомом языке, выдавая их всем, кто мог прочитать. А рот его был похож на напряженный нерв – судорожный и натянутый до предела, звенящий, тугой.
- Мария! Мария, помогите мне, Мария! Я – сумасшедший… Я несу зло! Я не могу ничего поделать с этим…
Серо-каменное лицо его трескалось, прорезался рот, губы-нервы дергались так, словно готовы были лопнуть, треснуть, взорваться.
- Вячеслав… Обратитесь к Богу… Будьте смиренны… Возлюбите ближних своих… - она шептала это едва слышно, боялась поднять глаза.
- Ваше лицо… Светится. Оно… серебряное.
Она чуть дрогнула улыбкой, заглянула в его глаза, перестав на мгновение поправлять свечи.
В груди и во лбу ее взорвалось золото, свет его жег ее изнутри. Глаза у него были странные, и от взгляда того было больно.
Стальная тонкая нить связывала их зрачки, накалывала глаза, убивала болью…
Он ушел успокоенный, но она плакала потом на молитве – душа его была безнадежно исколота, душа его была наполовину мертва.
Изъеденная мухами душа.
Мария пыталась вспомнить, смотрел ли еще на нее когда-то столь же пронзительно… И появилась перед ней одна девушка с синими глазами-ударом, которая однажды пришла в монастырь и молилась, а потом перехватила просто ее взгляд…
Странные люди живут снаружи, в миру… Здесь спокойнее. Только иногда, если просят – протянутая теплая рука, которую создал Зиждитель. Которую создал ее Бог.
Мария спешила на молитву, в полах ее одеяния путалась длинная трава. Яркий солнечный полуденный свет бил в глаза, тело чесалось, и вились мухи, но она была счастлива до упоения. К тому же – скоро наступит осень. А она любит осень. Осень – символ смирения… Она – прекрасна и спокойна. Осень никогда не сопротивляется, она даже самое страшное в этом мире – смерть – принимает с благочинным спокойствием…
Осень – пора богатых плодов труда и кротости. Много сусального золота на листьях, и деревья – монастырские купола…
Монахини в молебной стояли плотной дружной толпой, со строгими торжественными лицами, одинаковые и блаженные.
Счастлив тот, кто доволен тем, что имеет, а все те, кто живет здесь, знают, что не плотское есть счастье. Их богатства – есть богатства духовные, а Господь всегда щедро одаряет тех, кто любит Его.
Мария встала в углу молебной на колени, прижала к груди руки, закрыла глаза.
Боже, я чувствую тебя…
Боже, помоги мне…
Приди ко мне, о Господи…
Я – смиренна… Я – твоя…
Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
Аминь!
Аминь!
Аминь!
Сестры ее… Ее милые сестры… Они чувствуют то же, что и она. Они так же, как и она, близки к Нему, к их великому Отцу.
И мать-настоятельница – тоже с ними.
Вот благо Небесное, спустившееся к ним на бренную землю!
В душе ее был свет и благословенная радость.
В монастыре – не нужно жить той ужасной повседневной жизнью, лживой и гадкой. Здесь, в монастыре, жизнь другая, духовная. Душа здесь радуется и полна светом… Она продолжает и здесь наблюдать – за сестрами своими и теми, кто приезжает за помощью к ней, но здесь, в отсутствие привычной жизни, наблюдение – тоже жизнь…
Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Аминь.
Аминь.
Аминь.
Свет Небесный и Божий лились в нее…
Благословение и смиренье езмь жизнь…
После скудного постного обеда – шел Петровский Пост – она вновь отправилась на послушание. Нет, люди в миру не способны получить столько удовольствия от работы… В миру – суета, злоба и разврат. А здесь – сама природа дышит упокоением. Муравьи – смешные, похожие на мак – вьются у муравейников, тащат туда какую-то ветку втроем. Тоже – Божьи твари… Их тоже любить надобно.
Мария работала с упоением, улыбалась немного. В миру ее обзывали блаженной. Удивительно, но это даже лестно…
Мария разогнулась и огляделась вокруг, попыталась возродить в своей памяти то, что было за монастырской оградой… Ничего хорошего в голову не приходило – люди, за которыми она наблюдала там, вовсе не были похожи на милых монастырских сестер.
Зло. Изгнившие души.
Только вера спасет нас…
Темнота – и почему-то огни. Очень много людей, машины. Нет, ничего нет хорошего за монастырским забором. А здесь – можно наблюдать за природою и быть самой ее частью…
Мария обернулась на белокаменный монастырь, чуть розовый, теплый, шершавый, как будто покрытый лебяжьим пухом; посмотрела на колоколенку с золотым куполом, похожим на сердце. Окинула взором все то, что окружало ее, за чем так сладко было наблюдать ей, что так мило для нее было…
Легкий ветер заботливо обхватил ее щеки мягкими руками и подул на раскрасневшиеся от работы щеки. Небо было удивительное – похожее на младенца с нежными голубыми глазами, с розовыми щечками – понизу небесного лица, касаясь горизонта, вилась яблоневая полоска - розовая кожа ребенка. Большое лицо крошечного дитя смотрело сверху на нее, на всю эту опрокинутую землю, смотрело, с любопытством сунувшись вниз со своей божественной высоты. Как прекрасно и странно – к вечеру это дитя превратится в прекрасную девушку… Плюшевый платок леса – прикрыть стыдливо румянеющие щеки, потемневшие глаза – ласково наблюдать… К вечеру эти глаза будут такого же цвета, как и у нее, у Марии…
- Спасибо Тебе, Господи… Да святится имя Твое…
Из-под платка выбилась закурчавившаяся от пота прядь, упала на глаза. Мария отвела ее тонкой рукой, измазанной в земле – чтобы не мешала наблюдать.
Свет лился и лился с неба, отражаясь в глазах Ее.
50 лет спустя.
Чьи-то рыдания раздавались из угла, но у нее уже не хватало сил разлепить губы, чтобы утешить. Она уже не могла объяснить всем им, смешным, что вовсе не страшно умирать. Она – смиренна. Она – готова. Господь довольно баловал ее в этой жизни… Пришло время умереть, и она не будет противиться. Она уже видела очень много…
Келью озарил тусклый золотистый свет, к ее постели подошла одна из юных послушниц – белая, пухлая, вся набухшая от слез, грустная.
- Ой! Ой! Не умирайте! Ой!
Да, она может пожалеть только об одном – что не в силах сказать им последних слов… По келье неслись ее последние молитвы – успокоение ее и отрада во всю жизнь.
Только вера, и не страшно уже ничего…
Как много лет провела она в этой келье… Сколь многих людей видела – хочется надеяться, что многим помогла…
В груди становилось легко – она знала, что сейчас за нее борются Ангел и бес, и чувствовала уже, как белые крылья Ангела обнимают ее.
Она достойно служила Богу.
Свечей становилось все больше, свет от них – все ярче. В глазах было мутно, монахини тихо плакали в углах. Вот глупенькие…
Господи, пожалуйста, пусть им не будет так грустно от моей смерти… Объясни им, что мне легко уходить по Твоему зову…
Дверь кельи распахнулась в последний раз, по воздуху вплыла свечка. Мария взглянула на ее огонек, и увидела там лик Пресвятой Богородицы. Сил говорить не было – она улыбнулась ей. И Богородица, окутанная золотым светом, изогнулась пламенной струйкой, указала на Сына своего и Святаго Духа.
Где же Отче наш?..
Иди за мною.
И Ангел небесный превратил душу ее в неугасимый свечной огонек.