Подлинник

Василий Тихоновец
Рисунок Александра Фирсова



В тот день я сидела на берегу пруда в чуть покосившейся от времени ротонде. Когда-то она была, наверное, ослепительно белой. Но краска, не выдержав многолетних чередований жары и холода, потрескалась, и под грязными белесыми струпьями показались тёмные родинки сучков. Руины господского дома на срезанной вершине холма совсем недавно обрели владельца. Он уже «застолбил» хозяйское присутствие штабелями неошкуренных сосновых брёвен с забелёнными торцами и ровными стопами красного кирпича. По усадьбе, густо поросшей крапивой и репейником, бродили деревенские козы. На берегу дымил и не мог разгореться костер, а вокруг него добровольно коптились пескариные фигурки мальчишек. Они, как молодые петушки, отчаянно ругались, раззадоривая друг дружку визгливыми неокрепшими голосками. От костра доносились отдельные звонкие слова, значения которых я не всегда понимала: «Валерка!!! Ты, сукабл…дь, зассышь плыть до середины!!! Я?!! Это я зассу?!! Ты сам зассышь!!!»…

Мельничный пруд, мудро устроенный лет двести назад, заполняет тёмными водами огромный овраг и даже в самое жаркое лето прогревается лишь на метр, храня в глубинах ключевой холод лесной речушки. От мельницы не осталось и следа. Я видела её на дагерротипе – фамильной реликвии. Теперь вода бессмысленно бурчит в современном бетонном сливе, вновь обращается в захламлённую и бесхозную речку, и недовольно уносит прочь ненужную людям силу. Совсем скоро вокруг усадьбы построят модный забор с кирпичными столбами и коваными острыми пиками. Он зарастет плющом и станет непреодолимой границей между роскошной внутренней жизнью и внешним подзаборным существованием деревни Михайловское. Барьером между мутной брагой под закуску из солёных огурцов по одну сторону забора и дорогой водкой, ароматным шашлыком, визгом полуголых девиц и оглушающим «тынц-тынц, тынц-тынц» из мощных стереофонических колонок – по другую. И только листья плюща, напитавшись за лето срамом той и другой жизни, будут каждую осень краснеть от стыда.

Почему люди так боятся тишины? Их, верно, пугает внутренняя пустота и…
Я вздрогнула от тихого мягкого голоса:
- Извините, я вам не помешаю?
Передо мной стоял человек с добрыми голубыми глазами. Уж потом я разглядела русую бороду, которая не скрывала, а только подчеркивала молодость обладателя. Выражения глаз оказалось достаточно, чтобы я смутилась и мучительно краснела и не сумела найти первых слов. А он просто и очень буднично сказал:
- Здравствуйте, меня зовут Александр. Я – художник, и, если вы позволите, я попробую написать ваш портрет.
- А я – Татьяна. Или просто Таня. Вы меня напугали. Я не слышала шагов.
Он весело рассмеялся, без тени смущения разглядывая меня.
- Ради бога, простите. Я, наверное, незаметно для себя подкрадывался к вам… Такое встречается очень редко…
- Да, вы правы, пруд прекрасен…
- Я говорю о другом… Так вы согласны позировать? Придется, правда, довольно долго сидеть почти без движений…
- Я готова…

Эти два слова вырвались непроизвольно, опередив горбатенькие и осторожно-убогие мысли-вопросы: кто он?.. почему я не отказалась?.. он мне понравился?.. Саша услышал главное и, устанавливая мольберт и раскрывая ящик с красками, переставляя раскладной стульчик, увлечённо объяснял:
- Таня, вы позволите называть вас Танечкой? Я вижу ваш портрет в стиле «ретро». Вы должны мне помочь. Я хочу, чтобы вы представили, что приехали, например, из Франции.
Что всё происходит в начале прошлого века, до революции. Вы вернулись в имение родителей. Их размеренная деревенская жизнь умиляет вас почти до слёз. За время отсутствия ничего-ничего не изменилось…
Располагайтесь поудобнее.
И всё так же трудится вода, и скрипит мельничное колесо. И мужики, ожидая очереди, покуривают самосад в тенёчке, поглядывая на подводы с мешками.
Пожалуйста, немножко поверните голову. Вот так. Да, кстати, здесь, на плотине, стояла самая мощная мельница в уезде. Ну и вот, представьте: вы вернулись в этот тележный мир, где пахнет конским навозом и дёгтем, пасекой и хлебом. Родные запахи детства, но вы-то уже привыкли к ежедневной горячей ванне, к ритму большого города, к звукам автомобильных клаксонов, к запахам и вкусу кофе и круасанов.
Подбородок чуть выше. Ещё. Меня нет. Там, за моей спиной – ваш дом.
И вы внезапно осознаёте, что никогда не сможете жить в этой дикой стране, пить чай из самовара и ходить в баню по субботам.
Нет, не то выражение…
Скоро вы вернётесь в цивилизованный мир. Бог пощадит вас, и вы не увидите озверевших крестьян. Уже без вас нелюди подожгут родительский дом, заколют вилами отца и мать, надругаются над младшей сестрой, и она утопится в этом пруду. У Вас останется только старший брат, офицер, но и он погибнет в неравном бою с полчищем безумных красных фанатиков. Простите мои дикие фантазии. Не пугайтесь.
Господи, у вас даже глаза потемнели. Очень хорошо.
Замрите. Вот так.

Я специально всё это говорю. Хоть, впрочем, это и не фантазии вовсе, а трагическая история…
Но к вам она не относится, это я так, чтоб вы прониклись… Мне нужно предчувствие беды и одиночества. Я хочу увидеть внутренний разрыв с прошлым. Вы жалеете, что вернулись, что увидели постаревших родителей и этот дом… Вы понимаете, о чем я?
Если бы милый художник знал…
Но я не стала ничего говорить, с готовностью подчиняясь горячим сухим рукам, устраивающим меня на стульчике, и бесконечно доверяя нежным пальцам, повернувшим лицо под нужным углом. Так, с белоснежного холста и старой ротонды в имении моих предков, начались наши отношения с Сашей.

       ***
В городе у Александра была своя студия. Она представляла собой невзрачную прокуренную комнату на четвертом этаже какого-то общежития. К моему приходу он тщательно проветривал её, но запах табака не исчезал. Саша встречал меня детской улыбкой, усаживал в единственное кресло, долго извинялся за неистребимый беспорядок и принимался готовить крепкий чай, чтобы хоть как-то сгладить всегдашнюю неловкость первых минут. В этой комнате я ни разу не заметила даже мельчайших следов женского присутствия: ни намеренно оставленной безделушки, ни тонкого окурка дамской сигареты с отпечатком губной помады – ничего подобного. И это притом, что от художника шла невидимая волна мужской силы, от которой у меня слабели ноги….

После чая он приступал к работе. Его пальцы фиксировали моё лицо в определенном положении, он строго-настрого запрещал улыбаться и разговаривать. Я должна была смотреть прямо на него и, честно говоря, делала это с преогромным удовольствием. Заметив неподходящее выражение, он опускал руки, смеялся и требовал, чтобы я грустила и вспоминала господский дом в Михайловском, а вовсе не изучала бороду, которую он грозился сбрить или выкрасить зеленой краской. Я строила грустное «портретное» лицо, а он начинал так заразительно смеяться, что мне хотелось его… поцеловать. Эти часы, проведенные наедине, в неподвижности, давали простор самым нескромным фантазиям. Я представляла себя обнажённой натурщицей, чуть прикрывающей правой рукой грудь. Я видела желание в глазах любимого и смиренно ожидала завершения сеанса, чтобы почувствовать, наконец, его губы, а потом смеяться от счастья, утолив жажду близости... Иногда я замечала, что и Саша не так спокоен, как ему хотелось казаться…
Но ничего меж нами не случилось.

Время незаметно утекло сквозь целомудренные пальцы художника. Я вернулась во Францию, и он не узнал, что писал портрет истинной наследницы разорённого имения. Я не решилась проститься и открыть свою тайну и признаться в чувствах к нему, что в наше время является делом обыкновенным и никого не смущает. Я просто исчезла из его жизни, так и не увидев окончательный вариант портрета.
После встречи с Александром что-то во мне изменилось. И я долго не могла понять: в чем причина? Я перестала, как прежде, бездумно смотреть в окно парижской квартиры, мечтая разглядеть в потоке машин и людей, в вялом течении Сены – михайловскую зиму, наш дом в глубоких снегах и застывший пруд… Вечерами я сидела в ресторанчике «ТрактирЪ», слушала искусственно-правильную русскую речь, пила чай из пузатого тульского самовара и пыталась вспомнить и почувствовать что-то очень важное. Но у меня не получалось ни почувствовать, ни вспомнить. И я поняла, что произошел разрыв, а потом что-то незаметно заросло и отслоилось, и мне досталась лишь рациональная часть души. И смысл неопределенного остатка дней – в строгом соблюдении баланса, где счета за электричество и телефон соседствуют с визитными карточками – полиграфическим доказательством полезных знакомств. Вся жизнь – две колонки: «приход» и «расход». Художник словно выдавил из меня самые нежные и тонкие краски – безрассудство, невыплаканные слёзы, нерастраченную девичью любовь и что-то ещё исконно русское… Они легли на холст, и часть моей души навсегда осталась в России. И как теперь понять: где же на самом деле подлинник?

       ***
Прошло уже двадцать лет. Саша заметно постарел, пережив тёмные времена перемен, когда спастись можно было только в своём отдельном мире, если он чист и светел. Появилась седина, но глаза остались прежними. Мы видимся очень редко. Этому нет объяснения, ведь всё зависит только от его желаний и настроения. Есть лишь одна верная примета нашей встречи – дождь. И, может, потому меня давно не радуют ясные дни с их скучной определённостью, медленно скользящей по паркету: до этой дощечки – утро, на той, с приметным сучком, – полдень… А потом – сумеречное одиночество и ночь, когда хочется стать ребёнком и закрыть глаза, чтобы в тот же миг всё исчезло. Но я боюсь темноты…

Сегодня дождь собирался с самого утра, но всё время ему мешали то внезапные порывы ветра, то восторженные крики молодых галок, пробующих летать и сходящих с ума от счастья. Закатилось куда-то ленивое светило, так ни разу и не показавшись из-за облаков, слипшихся в плотную и однообразную серость вечернего неба. Спрятались в укромные места и замолкли городские птицы, и ветер затаил дыхание, не мешая. Наступающая ночь обещала придать смысл ожиданию лишь резким многоточием первых капель по жестяным карнизам.

Благочинный старик строго глядит из масляной темноты, обрамлённой в вычурную бронзу. Притворщик. Ближе к ночи в его глазах появляется липкость, и кажется, что дрожащие руки тянутся от портрета, а в уголках беззубого мокрого рта скапливается вожделение. И я уже чувствую, как эти пакостные руки прикасаются ко мне... Но вдруг – спасительные капли. Они резко бьют в оконное стекло, и омерзительное еженощное наваждение уступает место влажной и тёплой мысли, похожей на первый неловкий поцелуй: ночь пройдёт, она стечёт по водосточным трубам и успокоится в утренних лужах. И как только радостное время подберётся к полуденной дощечке...

И он приходит, и уже издалека чуть заметно кивает. Бессильный ночной старикашка гневно таращится из бронзовой рамы. Но я уже не боюсь. Мне жаль его. Разве можно ненавидеть кого-то, если любишь? Если не можешь оторвать глаз и боишься моргнуть: а вдруг он исчезнет? Всю жизнь я стараюсь сдерживать улыбку. Саша говорил когда-то, что мне очень идёт серьёзное и даже чуточку грустное выражение. До сих пор он так и не осмелился меня поцеловать. Я хочу этого, но не могу помочь. И дело не только в приличиях…
Он по обыкновению долго не решается подойти. От горячего взгляда я бледнею, но, разумеется, не опускаю глаз. И он… Он подходит, наконец, прямо ко мне и шепчет что-то пересохшими губами. И я уже не могу удержаться – я широко улыбаюсь давно любимому человеку. Он бросается ко мне, и я чувствую милые губы на маленькой ранке, появившейся на моём лице. В её глубине – волокна льняного холста…

       ***
Я знаю, что в далёкой Франции ещё жива немолодая женщина. По вечерам она пьет чай в любимом ресторане «ТрактирЪ», слушает русскую речь и пытается вспомнить что-то очень важное…

12.09.07 – 24. 09.07