История болезни

Екатерина Щетинина
 

1. ЗВУКИ
 
…День кончался или начинался?
 Это можно было попытаться определить по звукам – типичным для того места, в котором вот уже который месяц находилась Аня - это была частная кардиологическая клиника с несколько двусмысленным названием «Парадиз». Однако надо было иметь большое воображение, чтобы предположить, что звуки, которые слышала Аня, имеют соответствующее названию райское происхождение. И еще – по ним было практически невозможно распознать, утро это или вечер? Эти звуки, образуемые звяканьем ложек о стеклянные банки, скрипов кроватей, шлепанья тапочек, редких, но гулко резонирующих голосов персонала в коридоре, могли с одинаковым успехом относиться как к 8 утра, так и к 6 вечера.
Поэтому Аня, не открывая глаз, в первые секунды пробуждения находилась одновременно, сразу как минимум в двух реальностях (если не считать третьей, а именно, сна, который еще не отпускал ее) – утренней и вечерней. Что из этих трех миров являлось наиболее «реальной реальностью», сказать было трудно. Но то, что гораздо интереснее было находиться в реальности сна – это был факт, неоспоримый никакой наукой или прочими авторитетами. Просто его могла чувствовать ТОЛЬКО она, посетившая этот сон. Такой специфический видеосалон.
Как это частенько бывало в последнее время, и особенно в больнице, она начала собирать эту сно-реальность в целое – соединяя фрагменты-кусочки в стройную мозаику и вспоминая ускользающие зыбкие ощущения. Этот процесс был похож на реставрацию ветхого полотна, старинного гобелена, местами выцветшего, с полинявшими изображениями. Аня очень старалась - она вообще по натуре была старательной и добросовестной – всю свою не очень еще долгую жизнь...
Однако общее чудесное ощущение от сновидения не желало обрастать конкретикой, оно сопротивлялось частностям, деталям, которые так любят уточнять люди. Может быть, оно хотело остаться целостным, неделимым и символическим облаком, несводимым к плотности и ассоциирующимся с чем-то (кем-то?) ослепительно свежим и убийственно юным (если учесть Анин возраст – тридцать семь), но до головокружения родным и нежным, а главное – не боящимся этой своей нежности… Наоборот – эта нежность всё росла, постепенно и беспрепятственно проникая – что тоже архиважно и удивительно – в Анино существо. И оно наполнялось восторгом, похожим на воздушный шарик. Сферу Аня всегда любила, как и вообще геометрию, особенно идеальность ее стереоформ, красоту линий, подчинявшихся неким высшим законам. И тут она вспомнила – сфера помогла – ей снилась первая любовь, это были именно ее ощущения, ее признаки, ее магический метаморфоз.
По сути, сейчас было уже неважно, кто впервые вызвал тогда к жизни эту вибрационную перестройку Аниного существа, но всё же справедливости ради укажем, что инспирирующим фактором явился некий совсем еще молодой человек, учившийся в одной школе с Аней. Он был на четыре класса старше - и потому недосягаем. Они играли вместе в новогоднем спектакле, он – как рослый старшеклассник, уже с прорезавшимся басом - Деда Мороза, ей же была поручена роль Скуки Зеленой - был такой персонаж в неизвестно кем и когда сочиненной пьеске. Именно Скуки, не Снегурочки. Но это было неважно, так как независимо от роли, выпавшей Ане в той детской игре, она не вызывала абсолютно никакого интереса у юного Деда. И, как выяснилось теперь, это тоже было неважно, ведь сон-то остался надолго, может, и навсегда, а иначе он не пришел бы сейчас к ней. Он остался – чудный, живой, настоящий, цепко держащийся за воздушный шарик в худенькой Аниной груди…
Но по мере Аниного пробуждения возле шарика стала возникать и оформляться некая зловредная тень, заслоняющая собой пресветлую радость. Это было, возможно, то, что люди по ошибке называют мыслью. Но она не имела красивой геометрической формы, она была без-образной. И выглядела эта тень так: и этот юноша, и это ощущение восторга были из ПРОШЛОЙ жизни, жизни, более недоступной для Ани, той жизни, где можно было мечтать, например, о поцелуях среди невиданных цветов, смеяться и замирать от сладкого ужаса, взлетая на волнах и качелях, той жизни, где неизвестны были понятия «недостаточность» и «ревмокардия», равно как и в помине не было выражений «он не твоего круга» и «бизнес-леди»…
Эти выражения появились позже, когда Аня уже закончила школу и находилась в стадии выбора, перехода, ожидания или чего-то еще – не менее сложного, но и не менее волнующего. И оно не преминуло возникнуть.
Юношу звали Володей. Аня познакомилась с ним на подготовительных курсах в институте, они ходили в одну и ту же группу. Между ними сразу же возник тот немой уговор-разговор, который не позволял им отвлекаться на других действующих лиц, включая и преподавателей по физике и математике. Они видели только друг друга, они слышали только друг друга, как два зверька обоняли и осязали на расстоянии только друг друга. Всё остальное было постольку, поскольку… Как это называлось? Зачем искать определения неопределяемому, это всё равно что давать ещё какое-либо определение слову «жизнь». Или «смерть»…
Потом были вступительные экзамены. Мама Ани работала инспектором гороно – городского отела народного образования – и у нее, конечно, были кое-какие связи, но она как человек твердых принципов, правда, не всегда понятных дочери, не стала пользоваться – на этот раз – неофициальными каналами. Тем более, что Ане как золотой медалистке достаточно было получить пятерку по математике, и она автоматически зачислялась в студенты. Вообще-то всё происходящее в тот день было автоматическим: пришли, вошли, сели, излучая эманации нервного напряжения, зашуршали листочками в тишине солнечной июльской аудитории. Володя сел впереди. У Ани был не слишком сложный билет, почти всё она знала, за исключением одной формулы – выпало, хоть убей: тангенс или котангенс фигурировал в ней. Володя будто почувствовал и почти не оборачиваясь, прошептал: «Что у тебя?» Ане удалось передать ему клочок бумажки с незаконченной формулой. Он быстро написал и уже протянул руку к Аниной парте, пользуясь тем, что преподаватель отвернулся к окну. Но в этот самый момент в проеме открытой двери, прямо напротив Володи внезапно выросла тучная фигура председателя экзаменационной комиссии. Судьба Володи была решена – причем не фигурально, а в самом крутом и однозначном варианте: он был удален с экзамена. Больше они не виделись. Аня не знала, куда исчез этот странный, малознакомый, но единственный тогда для неё человек. Каких-то координат его у нее не осталось. Ее мало радовало поступление в институт – ей было всё равно. Аудитории и коридоры, рекреации и аллейка перед входом в вуз стали ненавистны ей своей пустотой – без него, они мучили ее, они все сговорились причинять ей боль – бесконечную, несконцентрированную нигде в теле, не дающую есть, спать, дышать и вникать во что-либо в этом мире.
 Володя пришел в конце сентября – остриженный наголо. Был короткий, как миг, вечер. Говорили мало, говорила только Нежность и еще что-то свое пыталась вставить (предсказать, предупредить?) надвигающаяся Судьба. У Володи был хрипловатый голос, от которого обрывалось всё внутри Аниного существа, и странно светились в темноте зеленоватые, переполненные любовью глаза …
 Больше они не виделись. Но еще долго-долго спустя после того, как дождливым осенним утром Володю увезли в поезде, набитом, как шпротами, такими же новобранцами, Аня замирала при звуках этого имени. Размашистый рисунок бровей, особая чуть насмешливая складочка под нижними веками, твердо очерченный рот, который только раз соединился с ее заплаканными губами – всё это снова и снова образовывало под ногами бездонный провал, куда тут же безнадежно начинало падать ее как будто ватное тело.
Володя попал на флот. За долгие три года было два письма и много разговоров с мамой на «птичьи» темы – витья гнезда с надежным человеком, синиц и журавлей, лебединой верности и прочих убеждающих вещей, а также много новых событий в жизни страны и Аниной семьи в частности...
Несмотря на перестроечные процессы и утраченную любовь, Аня вполне благополучно закончила институт и через два дня после выпускного вечера вышла замуж за «приличного» юношу-сокурсника, не вполне уверенная в том, что это было нужно. Ей. Но так было определено – обществом, обстоятельствами, родственниками её и жениха, всё складывалось так, как положено. Главное, хотелось, чтобы мама была довольна… В день свадьбы настроение у нее было смутным с самого утра: она не могла бы точно ответить на вопрос, это она или не она стоит под душем, потом бежит по летней улице затем, чтобы кого-то пригласить в последний момент, делает прическу, надевает белое платье… Что-то происходило, вершилось уже независимо неё, ритуалы и процедуры осуществлялись, согласно сценарию, не ею придуманному, и всё уже само текло в единственно возможное, как казалось, на тот момент русло…
Из погружения в прошлое Аню довольно бесцеремонно выдернула вполне реальная медсестра, ткнувшая градусник в пространство перед Аниной горловой «чакрой», при этом скомандовав привычно-бодрым голоском: «Девочки, на укольчики!». С трудом подтянувшись к спинке кровати, преодолевая слабость, которая с каждым днем усиливалась (если может слово «усиливаться» быть применимо к слабости), Аня отодвинула штору окна, чтобы убедиться, что всё это правда, подтверждаемая упрямой геометрией – самим окном, углом больничного двора с тремя параллельно стоящими пирамидальными тополями и прямоугольно-кубическим краем соседнего шестиэтажного клинического корпуса. И лишь где-то высоко, в промежутке между этими угловатостями и параллелями располагалось неевклидово пространство сероватого, начинавшего голубеть, неба.
«Значит, всё-таки утро» – сообразила Аня, проделав сонным, давно уже не озаряемым радостью умом, эту нехитрую логическую операцию.
Еще один день «Парадиза» стартовал, но вероятность дойти до его финиша была отнюдь не одинакова для обитателей сего невеселого заведения.


2. ЗАПАХИ

 …День начинался или кончался?
Это можно было определить по запахам.
И Павел, не открывая глаз, сосредоточился на этом несложном занятии, тем более что ничего другого ему почти не оставалось. Выбор альтернатив сужался – причем катастрофически быстро – воронкой. Она была нечеловечески тяжелой, и в то же время мягкой, с обитыми ватой краями, стегаными, как одеяло. То вдруг она становилась жесткой, неприятно дребезжащей, как цинковое ведро, которое опускали на специальной цепи в глубокий колодец – такой колодец был в деревне у бабушки, за огородом, возле живой изгороди из высоких акаций. И Павлику, приезжавшему на летние каникулы в село, частенько приходилось проделывать эту операцию – спускать пустое ведро в узкую гулкость круглого колодца, из которого поднимался ледяной холодок даже в самый жаркий день… Занятие это чем-то нравилось мальчику. Во-первых, своею нужностью - бабушке, ее всему ее хлопотливо-размеренному деревенскому хозяйству. Во-вторых, мысленным прикосновением к жутковатой, манящей глуби земли - ведь эта вкусная прозрачная вода, какой никогда не бывало в городских кранах, подымалась именно оттуда – из чрева неизведанности, из тьмы и тверди планеты, на которой он сейчас жил… Или гостил? Это тоже иногда приходило в его богатую на воображение голову.
В-третьих, надо было проявить известную ловкость и избегнуть утилитарного риска потери ведра, а следовательно, ущерба для бабушкиной экономии. Такие упущения поначалу были у Павлика, и бабушка всегда огорчалась, хотя и старалась не подавать виду – она была гордой, что отнюдь не входило в противоречие, а может, наоборот, гармонично сочеталось у нее с непреложным верованием в Христа-спасителя, Михаила-Архангела и Пресвятую Богородицу. Она в обязательном порядке читала на ночь «Господи, помилуй» - двадцать четыре раза (на каждый час суток), «Отче наш» и прочие непонятные молитвы, соблюдала строгие посты, и совершала прочие удивлявшие Павлика вещи во имя своей крепчайшей Веры. Странно, но в селе бабушку, вдовевшую с 28 лет – с того злополучного года, когда в период коллективизации замерз, сторожа колхозное стадо ее муж – сын раскулаченного крестьянина, считали гордячкой, хотя и уважали - за ее немногословность, трудолюбие и неосуждение ближних. О таком любопытном сочетании веры и гордости (или гордыни?), как и о многом другом, уже позднее часто размышлял повзрослевший внук.
Как бы там ни было, никогда на памяти Павлика бабушка не позволяла своим эмоциям выплескиваться наружу… Но мальчик всё чувствовал – это была его особенность, сильно усложнявшая ему жизнь на каждом шагу – понимать и ощущать то невидимое, что скрыто за видимостью: условными, заученно-ритуальными, стандартными жестами, дресс-мимикой, надетыми улыбками или, наоборот, грозно сведенными бровями. Его особенная, какая-то совершенно безразмерная душа никак не хотела умещаться в щуплом детском тельце и стремилась соединиться с другими – не важно, чьими – женскими, мужскими, стариковскими, щенячьими, воробьиными и даже комариными. Она работала как-то наоборот – не на сжатие, а на расширение. И надо сказать, что по мере взросления Павла и роста физической массы его тела емкости для души не становилось достаточнее, всё продолжалось в том же духе: его заливала безграничная, аномальная, как иногда думал сам Павлик, жалость и нежность ко всему сущему. Желание поделиться, ДАТЬ часть, а может, если надо, и всю душу – эту непонятную и в общем-то неделимую субстанцию – всем, без исключения, без рассуждения и наличия веских для окружающих причин…
Так вот, чтобы не лишиться ведра и не расстроить бабушку, ведро надо было хорошо, надежно зацепить за крюк, а потом не упустить там внизу, коснувшись упругой и коварной воды, зачерпнуть ее умелым движением и набрать не полведра, а как можно полнее. Не такое простое занятие, если кто хоть раз проделывал его. К тому же в процессе его приходилось неминуемо заглядывать вглубь колодца, проверять, как идут дела, а это вызывало прямые ассоциации со сказочными персонажами, которые хватают за бороду и чего-нибудь требуют, как правило, жизненно важного… Однако сильно страшно Павлику не было – ведь кругом солнце, пляшущие зайчики которого вздрагивают и смеются на пышной зелени деревьев, кругом живые, добрые люди, а главное - разноцветные запахи чудного, бескрайнего мира – с его медовыми шмелями и травами (из них Павлик особенно любил «калачики»), гогочущими гусями на пыльной дороге со следами велосипедных шин, пахнущих резиной, и крупных капель ароматного летнего дождя, прошедшего с утра, с чуть-чуть болотистым запахом близкой речушки и горячим духом песка, с запахами бабушкиных изумительных оладушек - словом, сплошная красота!..
Но теперь, с трудом дожив до сорока – сердце! - Павел узнал, что страх тоже имеет свой неповторимый запах. Он, этот запах появлялся всегда вместе с воронкой – то наяву, то во сне. Он шел из неё! Павел уже несколько раз был внутри этой воронки, и она с нечеловеческой силой тащила его куда-то вниз, как в тот бездонный колодец из детства. Самое страшное, что эта злополучная воронка была обращена своим узким концом в отсутствие ВСЕГО знакомого – времени, формы, звуков, чувств и запахов. А что же там было? И было ли? Этот вопрос оставался без ответа. Ясно было только одно – там уже не было Павла…
Но ему пока ещё удавалось возвращаться – выныривать из-под тягучей ватной безжизненности на поверхность, где существовали прежние запахи. И тогда он постепенно ощущал половину себя. Или даже три четверти. Левая же верхняя четверть – отсутствовала, ибо практически ничего не чувствовала. Павел уже давно – года два – ощущал себя в виде квадрата, поделенного крестом на четыре части. Однажды ему показалось, что он увидел этот квадрат сверху – с потолка палаты. Квадрат сильно смахивал на окно, но положенное горизонтально. Он был этим «окном» - интересное открытие – и оно светилось, просвечивало, но по-разному во всех четырех квадратиках. Левый же верхний всегда светился ярче прочих – огненным цветом. Может, это была форточка?... Дальше открытия Павла прервались. Он очнулся в реанимационной палате и почти сразу же удивленно подумал: почему он не чувствовал свою левую верхнюю часть, если она такая яркая, оранжево-горячая, пламенная с виду? Потом его отвлекли врачи своими манипуляциями, но это несоответствие – цвета и ощущения – запомнилось.
Потом он всё хотел рассказать кому-нибудь об этом открытии-наблюдении, но так до сих пор и не рассказал. Он вообще мало говорил в последнее время – было трудно, да и не нашлось подходящего собеседника. А может, случая… Нет, к нему заходили, хоть и не часто, как обычно к хронически болеющему: сослуживцы по фонду имущества, с фруктами и малоинтересными рассказами о своей бюрократически-рыночной жизни. Павел слыл среди них немного странным, например, любил читать, но не детективы, а в основном книги, так сказать, эзотерического содержания.
 Два раза в неделю неизменно приезжала тетка из пригорода – старшая сестра покойной матери, старая девица, не знавшая в своей жизни никакого мужчину, кроме Павлика, которого она безумно любила, но боялась избаловать, полагая, что нельзя портить мальчика, будущего мужчину, ибо на ее абстрактно-теоретический стародевический взгляд, их было и так слишком мало в современном феминизированном мире. И потому она благоговела перед штампом «настояший мужчина» - почти также, как перед иконками в своей чистенькой, малогабаритной квартирке, давно завещанной Павлику как самый ликвидный актив в ее не совсем радостной и совсем не личной жизни.
В прошлом году его навестил сын, который жил с матерью – бывшей женой Павла - до определенной паспортным режимом зрелости, а потом уехал в Питер, где нашел себя в околотеатральном пространстве и мелком бизнесе. К отцу он относился как к любому другому объекту в своей жизни – философски, но без особого интереса. Снисходительно, но без цинизма - он был неплохо воспитан мамой и дедушкой по ее же линии, восприняв вдобавок некое влияние возникшего позднее отчима–дипломата, специализирующегося на афро-азиатских странах. Может быть, отчасти по этой причине он сохранял нормальные дипломатические отношения с отцом, существовавшим где-то параллельно, в своем «не–от-мире» и имеющим, на взгляд просвещенного молодого человека, право на свои странности. Именно эти странности и явились в свое время причиной разрыва семейно-супружеских отношений. Всё было до банальности просто: искреннее желание Павла помогать ближнему, то есть, всем людям, постоянно входило в противоречие с желанием его жены жить, как люди... Сын даже обещал приехать и в этом году – ближе к новогодним каникулам. Если получится…
Павел подумал об этом и, всё еще не открывая глаз, почему-то принялся соединять реальные запахи палаты с почти столь же реальными запахами, елки и мандаринов, возникшими из подсознания при мысли о Новом Годе. «Интересно, все ли запахи совместимы между собой?» – раздумывал он. «Может ли один побеждать другой – хороший запах стереть плохой, и тогда уменьшится боль, страх, одиночество. Ведь одиночество тоже имеет свой запах… Как и болезнь.» Сейчас Павел жил среди устойчивых запахов: больничной еды, хлорки, казенного постельного белья, конечно, лекарств. Иногда среди них пробивался бодрящий – от принесенных апельсинов, иногда возникало легкое дуновение духов или хорошего дезодоранта – от посетителей или кокетливых медсестер. Иногда в открываемую нечасто форточку проникал запах погоды, соответствовавший сезону. Павел живо представил себе наиболее типичные признаки декабря, с его предновогодней каруселью, встречу с сыном и чувство невосполнимой вины, как обычно, его тонкое, обычно бесстрастное, и всё же такое родное лицо и подумал, что обязательно расскажет ему о своих открытиях. «Если доживу» - мысленно добавил он. Эта присказка или поговорка вошла в привычку с некоторых пор, стала автоматической, но неотъемлемой частью мышления, а затем и жизни. Если… Это слово являлось мощным ограничителем и тоже имело свой запах – неопределенности. Или обреченности?
Жалел ли он о чем-нибудь? Он уже не раз перебирал в уме всё то, что могло вызвать наибольшее сожаление. Так о чем же? О жене, давно ушедшей из его полувиртуального, по-своему красочного мира, а может, никогда на самом деле и не посещавшей его? О семи годах брака, в которых одиночества было больше, чем за все предшествовавшие ему годы жизни? О бело-рыжей радостной собаке, полудворняге, которую он подобрал на пляже и которая, прожив с ним в полном согласии четыре года, внезапно умерла, сгорела буквально за два дня, и он не успел даже отнести ее к ветеринару? О том, что глупо и задешево продал квартиру покойных родителей в центре, в сталинском доме – нужны были деньги для операции дочери лучших, как ему тогда казалось, друзей? Нет, ни о чем таком жалеть уже не было сил, да и не следовало – он это четко чувствовал внутри себя – как обычно солнечным сплетением. Все эти невеселые события, видимо, должны были случиться. Промысел таков – поучительный и нужный для ненасытной на повышение вибраций павловой души.
И все-таки оно было – то явление-видение-событие или как еще назвать… Да дело ведь и не в словах, а в ощущении, что разминулся с чем-то наиважнейшим, наипрекраснейшим, совершенным и оттого «могшим» дать совершиться и ему, Павлу…
Это была девочка – с прямыми темно-русыми волосами, лет четырнадцати. Челочка до бровей, прямые загорелые плечики, вишнево-карие глаза и поворот головы – как у ласточки, сидящей на проводах, готовой вспорхнуть в любой момент. Такого поворота головы он не видел больше никогда и ни у кого. Девочка эта возникала на фоне моря, почти не касаясь его побережья – в полосатом сине-белом купальничке, юная, но уже элегантная – каким-то удивительно естественным образом, стремительная и беззащитная одновременно. Он видел ее однажды – в Коктебеле, когда ездил туда с родителями. Это было тысячу лет назад. Павел не решился подойти к девочке в первый день, он только ослепленно щурился и весь застывал от никогда дотоле не испытанной степени восторга. Его душа уходила куда-то в землю – эту зацелованную солнцем древнюю крымскую землю, заполняя ее всю без остатка и оставляя вместо Павлика изваяние, истукана - безмолвного, недвижного и оглохшего перед ней – Его Богиней.
Мама, слава Богу, кажется, всё поняла, и вскоре перестала задавать сыну бесполезные вопросы («Ты, что не слышишь?»). А на другой день девочка не появилась. То ли уехала, то ли приснилась – невелика разница. До конца поездки Павел был индифферентен практически ко всему, вял и только заплывая в море, чуть-чуть успокаивался, находил шаткое равновесие, собирал себя по капельке, по кусочку из хаоса обуревавших его болезненно-острых эмоций, извлекал свою душу из объятий неведомой ранее великой тоски…
Потом он перестал так часто думать о ней. Помогала – отвлекала -неистребимая любознательность, внимательность к живым участникам окружающей бесконечной – без верха, низа, «лева» и «права»жизни, богатство воображения, сглаживающее скудость обыденного течения событий. Учеба, работа – в госучреждении, без больших денег, но и без риска, на вид - рядовая жизнь рядового чиновника, носящего на службу костюмы малоизвестных фирм со светлыми рубашками и непременным галстуком. Скромная, доставшаяся от отца, отечественная машина, отсутствие «крутых» связей и тяги к карьерному росту – ко всей внешней атрибутике, вместо этого самоанализ, бескорыстная трата душевных сил на всех и вся, выражавшаяся частенько и в задушевных беседах с самыми несветскими личностями за бутылочкой спиртсодержащего напитка. Кстати, он тогда провел аналогию, что слова «спирт» и «спирит», то бишь, дух – однокоренные, мало того, - они будут идентичны, если убрать вторую букву «и»! Одним словом, безусловное предпочтение Павлик отдавал исследованию внутренних миров вещей, явленных миру внешнему. Результаты этих изысканий он пытался иногда преподнести коллегам или друзьям семьи, выбранных женой, но, как правило, это вызывало лишь раздражение разной степени тяжести.
И не удивительно, что весь этот комплект черт, отражающих «стайл оф лайф», он же габитус, служил основанием к тому, чтобы он всё чаще слышал новое сленговое выражение «лох» в свой адрес. В том числе и от жены. Причиной женитьбы Павла была не глупость, не расчет, но и не любовь. Это была благодарность. Он всегда умел быть благодарным – всем и за всё. Дело в том, что однажды Павел, будучи девятнадцатилетним студентом, заболел жестокой ангиной – будущая жена делала ему полоскания, ставила градусник, приносила лекарства и фрукты… Выздоровев, он однозначно понял, что, как честный человек, обязан жениться. Невеста, и особенно ее мама, как раз уезжавшая в трехгодичную загранкомандировку, не возражала.
Иногда Павел писал стихи, одно из них даже опубликовали в городской «Вечерке»:
 Не губите мечту о выско летающем лебеде
И том, что когда-то отыщет он стаю свою,
И почует призыв, и услышит в березовом лепете
Голос вечной любви, что спасает на самом краю.

Ничего нет сильнее любви – это лебедю вдомо,
Красотою рожденный, не может он жить без неё…
О, мой бедный утёнок, сто раз и предавший и преданный,
 Не скрывай от любви лебединое сердце своё!

А потом пришла болезнь…
И в последнее время, особенно после не раз уже случавшихся серьезных, угрожающих жизни, как говорят медики, приступов стенокардии, та девочка стала появляться снова. И всё чаще. Павел не видел четко ее лица, но он ощущал запах морской свежести, блистающего, летящего прямо на него космоса, видел неземную гамму цветов – теплую, розовато-жемчужную и сине-белую – ослепительно яркую. Как сочетались воедино эти цвета и запахи, было непонятно, но всё это вместе вызывало остро-щемящую и прекрасную грусть.
А самое главное – всё это вызывало, будило ПАМЯТЬ. Нет, не память в обычном смысле, как у компьютера, - это было ощущение иных миров – древних или наоборот, будущих - Павел не мог провести между ними границу. Не античность и не средневековье, не тем более «первобытное общество», про которое учили на уроках истории в школе. Кстати, Павлик уже тогда не верил многому из того, что вбивалось в головы школярам под видом учебного материала и «неопровержимых» фактов. У него было свое «чувство истины», под ложечкой, а может и под коленной чашечкой – трудно указать точно, но ложность и противоречивость преподносимых ему прописных «истин» он всегда чуял безошибочно. И это тоже систематически осложняло ему жизнь, поскольку кто же любит быть уличенными в неправде?
 Но речь не об этом. А о том, что в какой-то один из прекрасных (ирония богов) дней пребывания в «Парадизе» Павел вдруг понял: та девочка из Коктебеля, поразившая его тогда чуть ли не на смерть, и чувство вечной неистребимой Истины, живущее в нем – это ОДНО И ТО ЖЕ! Он тогда чуть не подскочил от этого сотрясающего его внутренний мир открытия, сместив иглу капельницы, под которой находился, и вызвав тем самым вполне оправданное негодование медсестры. Иглу пришлось вводить в уже исколотую до фиолетовости вену заново. Но это была сущая ерунда по сравнению с тем захватывающим дух чувством проникновения в некую Великую Тайну, да нет, куда там - только некоторым крошечным приближением к ней...
Павел наконец открыл глаза: в палату робко пытался просочиться свет несолнечного ноябрьского утра, резкий запах хлорки ознаменовал собой появление пожилой ворчливой, но добродушной санитарки с тряпкой и шваброй в руке. Начинался еще один день, и хотя Павлу строго-настрого запрещено было вставать, приход нового дня радовал как нежданный подарок. Ведь каждый из них – и Павел отлично сознавал это – мог оказаться для него последним.


3. ДИАГНОЗ.

 Примерно через час после пробуждения Ани, Павла и прочих пациентов «Парадиза» этажом выше, в ординаторской два человека в белых халатах начинали свой рабочий день. Он был похож на все прочие и, как всегда, начинался либо с изучения результатов анализов, либо с планерки у главного. Затем - осмотр больных, назначения, плановые операции. И так до обеда. Или до ужина – в зависимости от разных факторов, а именно, состояния больных, которое было малопредсказуемо и, в свою очередь, зависело, например, от погоды и атмосферных колебаний, наличия ургента, то есть неотложки и количества срочных операций. Короче, спасение пациентов могло быть как плановым, так и стихийным…
 Сегодня это были два доктора – пожилой, опытный кардиолог Виктор Степанович (среди коллег Степаныч) и молодой, но подающий надежды стать спецом не хуже Степаныча, интерн Игорёк. Они частенько позволяли себе не соглашаться друг с другом, характеры и убеждения были у обоих не были круглыми и легко трансформирующимися в угоду чьим-то мнениям. Это относилось равно и к пожилому, и к молодому доктору. Но оба любили свою работу, а главное, и не столь часто встречающееся качество было у обоих – любили и своих больных, сочувствовали им – по мере возможности, зная пределы такого рода жалости и собственных морально-энергетических сил. Оба сознавали, где приходится их тратить больше, где не следует, ведь оба служили в клинике для тяжело, хронически и, как правило, непоправимо больных людей.
 Игорь был в большей мере радикалом, если иметь в виду его подходы к методам лечения, чаще предлагая оперативное вмешательство – может, по причине возраста, может, так его учили в Первом медицинском. Как известно, «фирма веников не вяжет». Степаныч же, не склонный к браваде, обычно осторожничал, в большей мере склоняясь к консервативным методикам, стараясь не выносить поспешных суждений. Им, суждениям Степаныча, обычно предшествовало затяжное молчаливое сопение, подход к окну, рассматривание чего-то там, в низком слое неба за стеклом второго этажа, тщательное откашливание. «Ну, потянул старик опять свою резину» - думал в этих случаях Игорёк с некоторым смешанным чувством неодобрения и уважения одновременно.
 Вот и сегодня с утра оба врача погрузились в итоги вчерашнего комплексного обследования вверенных им больных. Это был маленький консилиум – обычная работа, ничего из ряда вон выходящего. Но порой в результате таких обсуждений-консилиумов выносился и приговор. Правда, срок его исполнения не всегда мог быть установлен точно. Но сути это не меняло. И к этому привыкнуть было нельзя… «Ну, мы же не боги» – говаривал (или уговаривал самого себя?) в таких случаях Степаныч. И каждый раз, глядя на снимки-негативы и кричащие линии-позывные чьих-то истерзанных, вспухших, чудом еще пока живых сердец, сжималось в комок и начинало странно вибрировать его собственное сердце. И он, мудрый от многолетне воспринимаемой людской боли, немолодой человек, давно уже понял развившейся интуицией, он ВЕДАЛ, что это не просто мышца и даже не просто необходимый организму насос...
 Может быть, поэтому он всегда был так осторожен, лучше сказать, бережен к сердцам людей – он знал их великую ценность. Может быть, он знал и еще нечто большее. Только говорить об этом вслух пока не мог: Всё же он был пока лишь физическим врачом, а не духовным целителем, которых развелось нынче такое засилье, учитывая массу шарлатанов-фокусников, примкнувших к горстке истинных лекарей от Бога. И негоже было ему, приверженцу традиционной школы врачевания, нести какой-нибудь метафизический бред – о кристаллах великой силы света, выращиваемых на Земле…
 Однако сегодня, рассматривая последние показания двух вверенных им пациентов, оба доктора были как никогда единодушны в своих прогнозах. К сожалению, прогнозов весьма печальных. Оба пациента были еще довольно молоды: Анна Комарова – тридцати семи лет, и Павел Зимин, которому через месяц должно было исполниться сорок. Должно было бы… Но состояние этого больного так резко ухудшилось в последнее время, что и Степаныч, и Игорёк, не могли бы поручиться за то, что Зимин отпразднует хотя бы еще один день своего рождения - даже если бы проявили максимально возможную степень оптимизма.
Коротко, односложно посовещавшись, понимая друг друга с полуслова, оба врача пришли к одному диагнозу, который практически не оставлял шансов ни женщине, ни мужчине. Правда, у женщины оставался крохотный шанс – настолько крохотный, что его тоже можно было не брать в расчёт. Помолчав, Степаныч как всегда направился к окну, постояв, начал искать пачку сигарет, что означало крайнюю степень его, периодически бросавшего курить, удручённости. Неимоверной тяжести того приговора, который он сам должен был вынести - приговора двум ни в чем неповинным людям – во всяком случае, не более повинным, чем другие…
 Игорёк, сидя за столом с роковыми результатами, во время этой образовавшейся паузы воочию представил себе истончившееся лицо и почти невесомую фигурку пациентки по имени Аня. Она обращала на себя внимание беззащитным изяществом – посадки и поворота головы, прямыми темно-русыми волосами, свободно падавшими на плечи, особым, чуть-чуть отсутствующим взглядом круглых карих глаз, оттенок которых напоминал Игорю плюшевого медвежонка, которого он так любил в детстве, верного друга, без которого никогда не засыпал. «Интересно, где теперь этот коричневый медвежонок? Валяется где-нибудь в куче старого хлама с распоротым ватным пузиком…» – с грустью подумал он.
Видимо, мысли его значительно отвлеклись, и потому он явно невпопад что-то непроизвольно ляпнул на вопрос Степаныча, который тот, впрочем, задавал скорее сам себе, чем Игорю. Вопрос старого доктора носил сакраментально-риторический характер примерно такого содержания: «Неужели и впрямь мы так бессильны? Неужели, действительно, как говорит жена, ссылаясь на ряд «достоверных» источников и, в том числе на такой безусловный для нее авторитет, как Ванга, существует одновариантная предопределенность, иначе говоря, судьба, рок, и никто не может эту судьбу изменить?»… В этот момент и прозвучал гораздо менее риторический ответ (он же вопрос) Игорька, вытекающий, как ни странно, оттуда, где был нарисовал ментальный образ игрушечного медвежонка с вскрытым нутром: «А что, если всё-таки попробовать?».
Степаныч резко обернулся. Он сразу понял, что имел в виду Игорёк. Но реакция старого хирурга была отрицательной: «Оперировать Комарову? Нет, ни в коем случае - она не выдержит! Слишком слаба». Потом опять замолчал, словно совещаясь с самим собой – он как старший брал ответственность за решение на себя, и вновь ответ его был не в пользу хирургического вмешательства: «Нет, Игорь, мы не будем укорачивать ей жизнь с помощью ножа». И уже совсем отвердевшим голосом добавил: «На всё воля Божья»...
 

 4. НЕХИРУРГИЧЕСКОЕ ВМЕШАТЕЛЬСТВО

14-00 по московскому времени (если говорить о человеческих мерках), ось координат – та же, что у предыдущих персонажей. Уровень пребывания или места выполняемой работы – крыша больничного корпуса, по странной случайности - в аккурат над ординаторской.

На крыше было ветрено – ноябрь не шутил, а если шутил, то довольно злобно. Оба находящихся здесь и сейчас ангела прекрасно знали, что в сущности нейтральная стихия тоже может заражаться вирусами человеческих эмоций, если они достаточно сконцентрированы. Так же, как, к примеру, бывший старший ангел Ахиллес: кто уговорит, убедит настоятельнее и настырнее – тому и служит... Но это его «карма».
Противно скрежетал и хлопал оторванный ветром кусок какой-то жести. Однако это не мешало обычной работе (и не могло помешать в принципе) наших ангелов, а проще (или условнее) говоря – сотрудникам частной фирмы «Эльф» со сложенными компакт-веером крыльями тянуть провод кабельного телевидения по плоской крыше «Парадиза». Якобы тянуть, якобы провод и уж совсем якобы – в парадиз...
Тем не менее, минуту назад сотрудники «Эльфа» действительно получили заявку от главврача данной клиники на подключение ее к кабельному ТВ – по просьбам пациентов, среди которых попадались и солидные, в смысле платежеспособные. Так что просьбу надо было выполнять - как главврачу, так и фирме.
На самом деле руководство «Эльфа» на этот раз поручило Ангу и Элу заняться лишь двумя пациентами – от них шли самые тонкие и чистые сигналы – а это значило, что они представляли наибольший интерес для «Эльфа». Необходимо было определить способы и средства перезаписи этих интересных вибраций-сигналов. Так, женщина могла создавать геометрические фонемы или звукообъемы, а мужчина – цветозапахи, то бишь радужно окрашенные чувствообразы. И хотя у них были явные перекосы (женщина больше тяготела к логическому способу мышления, а мужчина – чувственно-подсознательному), всё равно это были очень ценные и довольно редкие качества, и потому их носители не должны были стереться, исчезнуть бесследно. Руководство «Эльфа» отлично знало, что бывает за такие упущения от Архиванга – учреждения супервысокого уровня. С соответствующими его уровню штрафами и санкциями.
Посему для выполнения задания были выбраны ангелы-спасатели Анг и Эл – как наиболее подходящие к условиям операции. Надо сказать, что эта система подбора была совсем непростой: учитывалось множество факторов: от совпадения звучания имен спасаемых и спасателей – до обращений именно к этим ангелам предков спасаемых… Ну, и само собой, уровень важность задания и соответствие ей уровня квалификации спасателей. Дело в том, что задания могли быть очень разными по важности и сложности исполнения – например, просто показать сновидение тому или иному человеку, причем содержание сна или видения уже было дано «сверху», то есть поступало от Архиванга. Или шепнуть что-то, порой всего одно слово во внутреннее ушко кому-то из указанных человеко-объектов. Чтобы напомнить о чем-то, предупредить, дать подсказку, пинок, щипок или толчок... И прочие, прочие большие или меньшие вмешательства.
На сей раз от «Эльфа» требовалось серьезное вмешательство в жизнь людей – операция, относящаяся к разряду высшей - косметической, простите, космической хирургии.
 Анг и Эл выполняли пока первую часть задания: выясняли, сколько времени есть у них для спасения пациентов под именами «Аня» и «Павел». Вторая часть состояла в том, чтобы уточнить состояние спасаемых - на предмет возможной перезаписи-сохранения накопленной ими информации и созданных мыслеформ. Третья была самой важной с практической точки зрения – найти выход, предложить вариант событий, который привел бы их – Аню и Павла - к иному «коридору». Главное, чтобы не к нулевому… А заодно ангелы хотели просканировать мыслеобразующее вещество лечащих Аню и Павла врачей. Надо заметить, что последнее не входило в прямые обязанности Анга и Эла, но они были ангелы творческие, находящиеся уже на том уровне, когда интересна глубина и возможен синтез…
Работа шла слаженно, четко. Изредка задавались короткие вопросы типа: «Какой глубины нужен зонд?», «Какова амплитуда частот?», «Есть ли достаточная намагниченность?». У них было разделение труда: Анг работал на прослушивание и диагностику, Эл - на передаче-контакте с «Эльфом». Термины, которые они употребляли, мало кому были понятны. Но дело в том, что их никто и не слышал - общение между спасателями происходило телепатически.
 Приблизительно через четверть часа предварительный этап был окончен. Анг начал сматывать провод – для отвода нежелательных глаз, которые иногда возникали со стороны так называемых физогров или «тормозов» (дословно: физических ограничителей движения) – людей, обладающих способностями кое-что ВИДЕТЬ, но не обладающих достаточной широтой кругозора для того, чтобы понимать увиденное.Такие люди обладают силой, которая иногда мешает, но иногда и помогает повышению человеческих вибраций, росту магнита сердец…
 Результат обследования Ани и Павла был неутешителен и по сути «совпадал» с диагнозом Степаныча и Игорька, различаясь однако, в применяемых выражениях: для перезаписи, то есть, попадания и сохранения в Архиванге этим славным людям нужно, как минимум, десять лет – при имеющейся у них на данный момент скорости повышения вибраций. Если даже они обретут ускорение, перепрыгивая уровни (это бывает, особенно при экстремальных ситуациях, и их можно иногда инициировать, чем приходилось заниматься Ангу и Элу много раз), им всё равно понадобится около трёх лет. Но у спасаемых этого времени нет. У них нет даже трех месяцев. На сегодняшний же день вибрации еще слишком слабы для архивирования – они не смогут сохраниться. Возможно, их даже решат размагнитить – там, наверху есть свои правила…
Эл внимательно выслушал Анга. «Так что – только нулевой коридор? Для обоих?» – уточнил он у Анга. И, только еще раз получив окончательное подтверждение товарища, передал невеселое сообщение руководству «Эльфа».
В ожидании реакции сверху оба приуныли, если позволительно применить к ангелам это слово, описывающее человеческое состояние, ведь, как известно, уныние – есть продукт осознания людьми конечности, окончательности чего-либо, включая собственную жизнь. Выйти за эти пределы – это уже шаг к ангельской бесконечности. В том числе и терпения… Но и ангелы «тоже плачут» - на свой лад.
«Давай проверим варианты?» - первым послал мысль Эл. Это было сигналом к началу «брейн-шторминга» или мозгового штурма, практикуемого спасателями в особо сложных случаях. Со скоростью компьютера Анг с Элом выдали около полутора тысяч вариантов изменения некоторых прошлых событий, которые с той или иной степенью вероятности могли бы вывести Аню в нужный – положительный - коридор. Затем то же самое – для Павла. Нужный уровень магнитного потенциала не набирался ни при одном из них. Таким образом, при всех вариантах вероятность спасения была равна нулю… Ох, уж этот нуль! Они оба знали, что такое «нуль» и как много смыслов он имеет. У него был и положительный аспект - когда нуль обращался в «нОль» и мог служить открытым окном в космическую невесомость. Но этот вариант годился для спасения исключительно редких индивидуумов и не подходил к случаю Ани и Павла – при их степени эволюции прыжок из такого окна вел бы к двойному нулю, что было еще хуже, чем просто «нулевой коридор»...
 Они едва успели закончить со «штурмом», как пришел ответ из «Эльфа». Собственно, для Анга и Эла в нем не было ничего неожиданного: «Проверьте еще раз линии жизней, у них должны быть «зацепки» - эту информацию даёт Архиванг!». Конечно, иначе бы ангелам не давалось подобного задания в отношении именно этих людей.
 Практически это означало, что следует повторно и тщательно просмотреть все, даже самые незначительные - на человеческий взгляд – пересечения («зацепки») жизненных – мыслительных и физических - дорог Ани и Павла, которые могли бы натолкнуть Анга и Эла на идею их спасения. Но спасатели знали (и как много скорби порой доставляло им это многознание!), что бывает и так, что спасительных зацепок найти невозможно…
Тем не менее, они добросовестно начали просмотр. Решили, что Анг смотрит жизнь Ани, а Эл – Павла. Это было похоже на отматывание киноленты назад. Она крутилась с большой скоростью, не давая возможности рассмотреть все мелкие штрихи, среди них бросались в глаза только выделенные ярко-синим цветом - особой высокоустойчивой энергией: вот, Аня возбуждена – она никак не может заснуть перед первым школьным днём – началом чего-то неведомого; вот она горько плачет над сбитой автомобилем кошкой; вот ее первые образы отца и матери – прозрачно-разноцветные и мелодично звучащие параллелепипед и усеченная пирамида; вот она сочиняет стихи о голубом шарике под названием «Земля», как будто паря над ним; вот она погружается в мерцающе-бездонную глубину глаз юноши с твердым подбородком и размашистым рисунком бровей, уже не ощущая под собой цементного пола в подъезде своего дома…
А это Павел – сидя на крыше деревенского домика, шестилетний мальчик не отрывает зачарованные глаза от полыхающих в густой деревенской ночи звёзд, он посылает им свою бессловесную, но восторженную песню-гимн, сам удивляясь, откуда она взялась – эта мелодия; вот он же, но уже в десять лет, идет, слегка вздрагивая, через сумрачный вечерний лес, чтобы убедиться, что лес - он живой и если сказать ему добрые слова, а еще помолиться, как бабушка, то он не обидит… Вот Павел замирает от заливающей его волной нежности и восторга на берегу моря: перед ним стоит на шаровидном камне загорелая хрупкая девочка с прямыми темно-русыми волосами до плеч… Стоп!... Кого-то она так напоминает? Эл заглянул в «ролик», прокручиваемый Ангом. Ура! – мысленно заОРрал он. Именно заорал, ведь «ОР» так похоже на хор, соединение нужных нот, созвучных голосов. Конечно, этого Ора, изданного Элом, не было слышно прохожим внизу, это было просто мощной вибрацией, волной высотою с соседнюю двенадцатиэтажку. Это было многозначимое восклицание, сравнимое по степени восторга с человеческими выражениями типа «Эврика!», «Й-ес!» и т.п., но всё же на порядок выше.
 «Как ты говоришь, называется их болезнь?» - переспросил он у Анга, уже заранее зная ответ. «Недостаточность» - произнес Анг. «Сердечная» - дополнил сияющий Эл. И оба радостно вздрогнули от одновременно пришедшего спасительного решения. В переводе на человеческий язык это выглядело примерно так: «Они не могут спастись – перезаписаться по отдельности – слишком слаб магнитный потенциал – но они могут спастись, если станут одним целым».
 Искомое решение задачи было найдено. Всё остальное уже было делом техники…


 
 5. КОРИДОР
 
 Приподнявшись и сев на кровати, Аня сразу же ощутила опять эту тошнотворную слабость, которую начала испытывать недели три назад, особенно когда приходилось резко менять положение тела в пространстве. Или делать какие-либо усилия, прежде не требующие на себя ни внимания, ни энергозатрат. К собственному бессилию было невозможно привыкнуть. Или она еще не успела смириться с этим? Вон соседка по палате – Елена Петровна – лежит себе спокойно, как-то даже безмятежно, полузакрыв глаза – то ли молится, то ли стихи шепотом вспоминает. Филолог, представительница вымирающей столичной интеллигенции. Еще подбадривает своих подруг по несчастью – мол, ничего, девоньки, Боженька нас не оставит своей милостью, и всё, что Он посылает, делается исключительно для нас, для нашего блага, значит, надо так – суметь пройти через такое испытание. И остаться при этом человеком…
 Слушая ее нехитрые, незамысловатые, но искренние проповеди поневоле (куда же тут денешься?) Аня иногда чувствовала, что Елена Петровна в чем-то права, раз она так твердо-незыблемо в этом убеждена. И раз ей дают силы жить без паники и отчаяния в столь плачевном состоянии именно эти убеждения – не что иное. Но часто от таких речей в ней возникало глухое сопротивление, идущее откуда-то снизу живота и доходящее в ту же секунду до висков и темени. Это сопротивление-раздражение было похоже на звук «Р-р-р-р» - как его произносят англичане. И его упрямая природа была непостижима: не то, чтобы Аня была закоренелой атеисткой – наоборот, она с интересом изучала основы буддизма, писания Рамы Кришны, вдыхала время от времени прану, как он советовал, знакомилась с суфизмом и даосизмом, находя там множество правильных вещей.
Она соглашалась со многими канонами православия, понимала необходимость заповедей, их глубину и универсальность. Как-то, еще будучи студенткой, она попала на замечательную проповедь священника-иностранца католической направленности и была поражена его вдохновенностью, лаконичной красотой речи и безупречной логикой. С ней и сейчас было Евангелие – на верхней полочке прикроватной тумбочки. С ним она не расставалась со времени смерти отца, за которым пришлось долго и тяжело ухаживать.
И всё же, несмотря на эти факты жизни и ментальные потуги проникнуть в суть нерассуждающей веры Елены Петровны, Аня физически ощущала за словом «Бог» пугающую пустоту, полную, то есть абсолютную неконкретность, с которой не в состоянии был справиться ее ум – ум отличницы, рассудительной современной женщины, приученный к строгой классической модели мышления, отталкивающегося только от осязаемых форм и вещей. А душа – хранила молчание. Именно хранила, как будто оберегала привычный мир – внутреннюю одиночную палату - от вторжения непрошенных, слишком волнующих слов.
В итоге желаемого утешения-успокоения не достигалось, беспокойство не исчезало, ум метался от одной стенки внутренней палаты к другой, потом подскакивал к потолку, ударялся и падал опять в панику. Как в подушку, где гнездился неуправляемый ничем и никем душный страх. И тогда сердце вдруг поднималось прямо к горлу и начинало пропускать удары…
Последнее время это случалось всё чаще и чаще.
В относительно спокойных промежутках между приступами недостаточности было просто грустно и пусто. Вспоминались какие-то отрезки из жизни, как виденного фильма. Это было будто бы не с ней, а с совсем другой девочкой, которая так и не стала взрослой. Может быть, потому, что детей у Ани не было. И внутри она до сих пор оставалась той маленькой птичкой или рыбкой, или еще какой-то неведомой зверюшкой, робеющей в присутствии сильных, чужих и порой просто наглых людей, людей, всё знающих – как жить, что делать, какое выражение лица носить в том или ином конкретном случае. Муж Ани тоже знал это. Или делал вид, что знал? Но с Аней они никогда не говорили о подобных вещах – то ли он не хотел откровенности, то ли нечего было сказать. Самое употребляющееся в его лексиконе слово было «Некогда» И еще «Пора спать»…
«Комарова, на уколы! Последняя осталась!» - выкрикнула в дверь палаты краснощекая сестра Тамара. Это значит, уже десятый час вечера. Аня сунула ноги в тапочки с помпонами, осторожно встала, затянула поясок халата и поплелась в процедурную. Уже выйдя из палаты, она отметила про себя, что сегодня она даже не взглянула по привычке в зеркало над умывальником, не поправила слежавшиеся волосы. Равнодушие к своей внешности было плохим признаком, но к этой мысли она тоже осталась равнодушной.
 Процедурная находилась в другом конце коридора. Он был довольно длинный, выкрашенные розоватым стены перемежались белым цветом -дверями других палат. За окнами уже по-осеннему стемнело, и коридор был мало освещен. Она медленно двигалась и, глядя на свою собственную тень на полу в коричневую и бежевую клетку, - тень длинную, неестественно тощую и нечетко обрисованную, подумала: «А ведь в сущности я уже давно ничем от нее не отличаюсь»…
 Внезапно Ане послышался стон – сдавленный, еле слышный, но мучительный. Или почудился? Она прошла еще несколько шагов – стон повторился. Из какой палаты? У нее почему-то как никогда гулко екнуло сердце – ее больное сердце, которое всё же до конца старалось исполнять положенную ему свыше роль вещуна. Но что такое судьбоносно важное оно хотело ей сказать, о чем сообщить?
 Аня прислушалась и вскоре поняла, откуда доносился этот слабый зов-просьба о помощи, обращенный неизвестно к кому, – слева по коридору была палата, в которой находились двое больных, которых привезли совсем недавно. Эта палата была послереанимационной. Аня осторожно приоткрыла дверь. При слабом свете ночника она разглядела две кровати, штатив капельницы, а потом четкий профиль человека, лежащего у окна. Его глаза были закрыты, и даже при таком скудном освещении можно было заметить неестественную бледность его худого лица. Твердые губы были мучительно сжаты, будто стараясь не издавать стонов и жалоб, не желая и в беспамятстве пугать и беспокоить окружающих. Что-то знакомое до мурашек по коже, до онемения рук и ног, помутнения в закружившейся голове было в этих губах, в этом рисунке бровей, в слегка опущенных книзу уголках век с темными ресницами… Боже! Кто этот мужчина? Откуда мне знакомо это всё – всё до мельчайшей черточки этого измученного болезнью лица? И почти тут же всё ее существо пронзило сухим, ослепляющим и одновременно озаряющим всю ее внутреннюю темницу огнём: не важно, кто он, как его зовут, откуда он – но он единственный, он – часть ее самой, возможно, что это и есть Ее сердце, Ее умирающее сердце! И невозможно, совершенно невозможно допустить, чтобы он ушёл – сейчас, именно сейчас, когда она наконец нашла его! Она быстро и горячо прошептала: «Подожди, пожалуйста, пожалуйста, милый, подожди, потерпи чуть-чуть, всё будет хорошо! Я сейчас…»
С невесть откуда взявшимися силами (такое впечатление, что кто-то одолжил ей свои крылья) Аня буквально взлетела в ординаторскую – на второй этаж. К счастью дежурный доктор был на месте.



 6. ВОЗВРАЩЕНИЕ
 
 Воронка на этот раз была более коварной, чем обычно – она сначала притворилась каруселью – детской каруселью, даже лошадки, кажется, были. Игривые такие лошадки. Или слоники… Карусель начала медленно вращаться вместе с Павликом, хотя он точно знал, что мама еще не успела купить ему билет на этот аттракцион…
Поэтому Павел не стал сразу бить тревогу – покружится голова и пройдёт, может быть, это всего-навсего обычное состояние перехода ко сну – успокаивал он сам себя. Между тем тревога нарастала, и он связал ее с тем, что он не должен кататься на карусели без билета – ведь это нечестно, это обман. Карусель же между тем набирала обороты. Павлик хотел сказать, крикнуть билетерше или еще кому-то всевидящему и всеслышащему, что он не виноват, что он не хотел, что ему надо сойти… Он собрал все силы и выкрикнул: «Мама!...» Но крик не получился, вышло лишь нечленораздельное мычание. Тогда Павел вдруг понял, что это совсем не карусель – это та самая воронка, она зловеще улыбалась ему грубо накрашенными, почему-то дощатыми губами и становилась всё уже, уже, уже. Он еще успел подумать (или это была уже не его мысль?), что же и уже очень похожи друг на друга и отличаются только ударением…. И же быстро превращается в уже. А ещё - в нестерпимую боль. Превращается, вращается, враща….
 «Возвращается» - произнес кто-то рядом. Сколько прошло времени, Павел не знал, так как он и время разошлись в разные стороны, когда он попал в эту карусель-воронку. Сколько прошло времени до того момента, как ее черная деревянно-жестяная теснота разбилась, лопнула на отдельные деревяшки, потом превратилась в бумажные ленты серо-голубого цвета.»Не много ли превращений?» - мелькнула чья-то довольно ехидная ремарка в том, что еще оставалось живого от Павла. Потом ленты раздвинулись, образовав подобие какого-то огромного искусственного и довольно грубого цветка, уже пропуская свет над Павлом и он попробовал поднять веки, которые ощущались как многослойный лейкопластырь...
Первое, что он увидел, вернее, почувствовал, был свет, но свет живой, одушевлённый и теплый, сконцентрированный прямо перед ним. Он прикрыл глаза, чтобы справиться с ним. А еще, чтобы точнее – не глазами, а солнечным сплетением - опознать природу этого света, этого видения, в существование которого наяву было невозможно поверить.
Спустя какое-то время, окончательно придя в себя, Павел наконец разглядел, что этот чудный, согревающий его полуживое сердце свет имел очертания - совсем юной женщины, почти девочки, склонившейся над ним с невероятным, давным-давно им забытым выражением тревожного ожидания, смущения и безбрежной нежности, плещущей из золотистых глаз. Павел снова прикрыл глаза. И явственно ощутил, что в палату фантастическим образом ворвался бирюзовый, солоновато-влажный запах моря, и потоки солнечного ветра с того далекого Берега Юности и Мечты заструились по прямым, темно-русым волосам сидящей перед ним ожившей богини. Его Богини. «Господи, неужели?...» - выдохнул он, еще не веря глазам, но всеми клетками, всей глубиной своего истончившегося существа уже зная, что не ошибается.

 А через две недели, в один из первых снежно-зимних дней по коридору первого этажа частной клиники «Парадиз» двигались к выходу двое стройных молодых людей в слегка развевающихся, невесомых одеждах. Они шли, улыбаясь, почти не касаясь пола в бежевую и коричневую клетку, крепко и бережно держа друг друга за руку, как будто делали это уже тысячу лет.
 Им вслед смотрели двое врачей в белых халатах, круглолицая медсестра и пожилая нянечка. И все четверо могли бы поклясться, что они видели, как больничный коридор на их глазах расширялся, становился всё светлей и светлей, и двое молодых людей уже не шли, а вплывали в него, как в сверкающую на ослепительном солнце бесконечную реку.