Гении и женщины - застольные беседы

Станислав Алов
— А все же Аполинария Никифоровна, — говорю я, бывало, Чехову, — как барышня, ух как хороша. Смугла бровь. Густа кровь. Кругла. Здоров! — а здоровье для слабого полу первейшее дело. Мда-с. А поет ка-ак… аки птаха! Заслушаешься, ей Богу. Ваш, ваш калибр-с, Антон Палыч. А-а? — и этак подмигиваю.
А Чехов только настойки вишневой подольет поболее и далее молчит. Смурён. Неотзывчив.
— Ах, эта Аполинария Никифоровна, доложу я вам… — продолжаю, стало быть. — Да что я все об ней… Вот взять хоть Глафирку — горничную вашу. Девка та еще. Ястребиным взором нутре так и прожигает, стерва! А не перепродали б ее мне, а, Антон Палыч, голубчик мой? — спрашиваю и этак похохатываю.
А Чехов лишь огурчик макнет в соус итальянский, вздохнет негромко и снова молчит таинственно. Ничем его не проймешь: скала, не человек.
— Я, быть может, образован и не шибко — даже недообразован, так сказать. Я-то родом из простых, знаете ли. Но потому-то именно кое в чем и разбираюсь. И я вам так скажу, Антон Палыч: ничегошеньки об женщинах не узнаете, коли не познаете… печеночки, печеночки гусиной отведайте… мм, объеденье!.. коли не познаете прелестей простой дочери крестьянской. Все эти балы, драгоценности, дамы, наконец — мишура пред ней, простой труженицей… мм… сельской любви. Помяните мое слово.
Нет, даже не притрагивается Чехов к расхваленной мной печенке. Жует упорно что-то свое — сугубо чеховское.
— Вся эта драматургия ваша, — говорю, — оно, конечно, хорошо. Но только надо ж и с эмпирей иногда спускаться. Да-а, к нам-с, к нам-с, смертным. Вот, к примеру, Аполинария Никифоровна барышня хоть и во всех смыслах образованная, а, выпив настойки изрядно, тако-ое отчебучить может — только держись. А вы, Антон Палыч, аки отшельник, право. Грешно, грешно.
Молчит Чехов — и не надменно вовсе, но и не сказать, чтобы смиренно. Молчит как-то отстраненно. Оно и понятно: не гожусь я ему в собеседники — кто он и кто я. Однако продолжаю:
— А супруга Цескаридзе-Натансона. Как бишь ее… Галатея Порфирьевна! Вы ее-то хоть помните?.. Это о-о! Я бы даже сказал, о-хо-хо!.. Нет, до Аполинарии Никифоровны ей, понятно, далеко. Но преле-естница, каких мало. Глазки-бабочки! Щечки-персики!! Одно слово — Галатея!!!
А чехов лишь грустно так сквозь меня глядит — видно, свою тайную думу думает.
— Странный вы, — говорю, — Антон Палыч, человечище. Все земное позабыли. А дамы, меж тем, всё еще по вам сохнут, усыхают-с, аки кустики без солнышка. Вы пошли бы как-нибудь развеялись, что ли, кутнули, в конце концов. Где же ваша, так сказать, былая молодецкая удаль? Где…
— А не пошли бы вы, — говорит мне вдруг Антон Павлович, — сами, так сказать. На хер, так сказать. Заебали, извиняюсь.
Тк вот, господа. Вот что значит тонкая натура: и пошлет и извинится одновременно.

— Не те нынче дамы, — говорю я, бывало, Пушкину в ресторации. — Ох, не те. Нет-нет. Даже и не переубеждайте.
Пушкин, впрочем, молчит.
— В особенности, — продолжаю, — городские. Деревенские-то они завсегда-а… Да-а… Вот помню, приедешь в село, да на тройке, да с цыганами, особливо ежли золотых полные карманы. А бабы-то, бабы, как мухи, всю тройку облепят, облапят лапищами загребущими — ничем их, стерв треклятых, не отвадишь. Ну а уж ночью это о-о! О-о-о! Хо-хо-о-о!.. Вообразите: баня… Ну хорошо-хорошо. Молчу-с. Молчу-с.
Все же скучный человек. Право слово, скучный. Даром, что арап. А еще в обеих столицах трубят об нем: ловелас, дамский угодник. Какое там.
— Ах, Александр Сергеич, голубчик, а как же хорошо нынче в полях… так сказать, на лужках… Мыши. Хорьки. Кроты, опять же. Всякая птица ищет себе прутик завалящий для гнезда семейного. И поют, поют заливисто да переливчато!.. А мы только всё пьем-с, заливаем-с, извиняюсь за каламбурчик-с… Да вы, голубчик, вниманья не обращайте. Вы перепелку-то кушайте… Так вот, стало быть, представьте: лето, пряное терпкое сенцо, речка невдалеке голубеет, стада-с. Красотища-а… А бабы да девки, кровь с молоком, так и шастают со своими вилами. Ну, прямо, аки чертовки какие! Как, спрашивается, тут в грех не войти? А?.. — спрашиваю, а сам, аккурат, свиным окороком лакомлюсь. А окорок сей диво как хорош: наливной, румяный, аки бока блудницы.
— Мда, — рассуждаю я вслух, поразмыслив над этим самым боком. — Некоторым всё слишком легко дается. Играючи, так сказать. Оттого и мысли греховные не донимают постоянно. А я вот, верите ли, голубчик, по ночам не могу спать спокойно. Натурально! Ляжешь, бывало, почивать, а в башке черте что — сплошные груди наливные, ну аки яблоки прямо… Да какие там яблоки! Дыни! Баклажаны!! Арбузищи!!!.. Ох, что-то я совсем расчувствовался. Эх, не понять вам меня, Александр Сергеич… Гению-то вашего масштаба, пожалуй, отдастся любая. Вплоть до самой… никто не слышит?.. Императрицы. Ей Богу. Как вам такой коленкор, Александр Сергеич?..
А Пушкин из-за стола ка-ак шасть, ка-ак рюмочку об пол хрясть! Однако потом снова плюх на стул и негромко так, сквозь зубы, мне и молвит:
— Я вас сейчас ударю, — говорит и уточняет: — По ядрам-с.
— По яйцам, что ли?
— По яйцам-с, — согласительно хмурится Пушкин. — Да-с, — и, что самое удивительное, бьет-с.
— Дуэль-с?.. — хриплю я виновато.
— ***ль, — устало говорит мне гений и отворачивается в пространство.
А мораль, господа, такова: от самого Пушкина и по яйцам-с получить не зазорно.

— Престранная манера у вас, Федор Михалыч, — как-то замечаю я Достоевскому, — выискивать все каких-то, понимаете ли, болезненных барышень. Эдаких, знаете, с туберкулюзным блеском в глазах. А с такими, доложу я вам, долго не протянуть. Быстро хиреют-с. Мда-с… То ли дело здоро-овая крестьянская баба. Груди-тыквы! Задок налито-ой, аки спелая груша!! Ножищи что у твоей кобылицы!!! А кулачищи, кулачищи-то, пожалуй, с мою голову будут…
— Оно и видно, — отвечает Достоевский и нервно так перчик пережевывает. Разговорчивый все же субъект. Не чета иным.
— А я и говорю… говорю, что здоровый бабий, так сказать, коленкор он завсегда лучше хворой барыни. Ну что с ней, в самом деле, делать, коли ей не сегодня-завтра в гроб? А?.. То-то и оно… Вы, Федор Михалыч, закусывайте, закусывайте. Правильный напиток он правильного приема требует-с… Как и всякая дама, между прочим. Согласитесь со мной.
А Достоевский лишь похрустывает коркой куриною. И ни бе ни ме. Ну что ты с ним будешь делать.
— А я вам так скажу, — говорю, — голубчик мой: стоит вам только с какой-нибудь румяной да умелою марфушкой слиться, так сказать, в здоровом экстазе, уж всенепременно мненье перемените. И книги, книги-то веселей станут! Уж вы мне поверьте.
С недоверием, ох с недоверием взирает на меня Федор Михайлович. Как бы между прочим спрашивая: по что ж ты взялся, окаянный (я, стало быть), на душу мою грешную? А тарелочка-то его — гляжу я — уж вовсе опустела.
— Вы позволите?.. Огурчиков-с. Да-с… Еще коньячку? Я подолью-с. Нет, и не возражайте даже. Ну позвольте уж простому поклоннику побыть хотя б лакеем при персоне вашей… Так о чем это я, бишь?.. Ах да, о любви, об ней, окаянной. Почему, спрсите, окаянной?
Достоевский, надо сказать, молчит.
— А-а… Вот вы, например, знакомы с Аполинарией Никифоровной?.. А жаль. Искренно сочувствую... хотя, конечно, и не без зависти. Барышня, доложу я вам, добрая чрезвыча-айно, краси-ивая до безобразия и отнюдь, знаете ли, не болезненная, напротив даже: баба-огонь, истинный огонь! Здоровьем так и пышет в разные стороны. С такой у-ух! О-о-ох!! Я бы даже сказал, о-хо-хо!!!.. Ну, вы меня понимаете?.. Нет?.. Как?.. Как вы сейчас сказали, Федор Михалыч?.. Уебывать-с? Подобру-поздорову? К моей Аполинарии Никифоровне?.. И к Галатее Порфирьевне также?.. Что вы говорите?.. Вы с моей маменькой? И такое?!.. П-позвольте… позвольте я запишу.
Так всю жизнь за ними и записываю.

2006