Там, вдали

Наталья Столярова
       
Ступени скрипели, проговаривая свою присказку: «так…, так…». Я знал, что всё было уже не так. Пять лет этот дом стоял с закрытыми ставнями, занесённым снегом крыльцом – зимой, запорошенным лепестками яблоневого цвета – в мае, которые потом превращались в прозрачные крылья стрекоз и бабочек, застревая в нитях паутины осенью.
       
Я вернулся. Моя комната на чердаке тоже выдохнула «ах..», когда я отодвинул занавеску на окне и чуть тронул раму. Она всегда подавалась этому движению, распахиваясь, чтобы можно было лечь на широкий подоконник, вбирая взглядом мельтешенье дня или покойную размытость узких улиц – ночью.
       
Мой дом. Пять лет я не решался вернуться. Ушли родители, и вместе с ними – необходимость мчаться сюда каждый год. Я помню то чувство обязательности и обязанности, которое настигало меня на взлёте лета. Были другие планы и желания, но вдруг, ближе к середине июля, я всё бросал  и ехал в этот дом, который обретал реальность только тогда, когда я дёргал калитку, никогда не помня – в какую сторону она должна открыться. И всегда родители стояли на крыльце. Они не шли по двору, наблюдая мою борьбу с калиткой, не бросались навстречу. Просто стояли и смотрели. Тридцать два шага я шёл по дорожке из красного выщербленного кирпича. И всегда мама говорила одно: «Мальчик вернулся…».
       
Пять лет назад я впервые их обнял, прежде такие нежности не были приняты у нас. И тогда будто увидел со стороны, и сердце кольнуло: три седых головы. Не две, как бывало всегда. И последний мой приезд был совсем иным. Я плакал у себя, наверху, в маленькой чердачной комнате и знал, что также плачут и они: мама у окна, чтобы не дай Бог, не застал врасплох отец, а он – у сосны в самом конце сада, где никто не подойдёт и не увидит.
       
Сейчас я приехал, чтобы разобрать свои полки. От пола до потолка они уставлены коробками с плёнками. Пришло время цифровой фотографии, в прошлом остались реактивы и проявители. Таинство тёмной кладовки, освещённой красным огоньком фотоувеличителя, помнят лишь те, кто колдовал над кюветкой, где появлялось на листе изображение... И всегда это было сродни волшебству. Вот этот момент и был для меня главным, из-за него я полюбил все, что называлось одним словом – фотография.
       
Коробки пронумерованы, на них стоят цифры – год и месяц. На некоторых – место, где было снято. Я сажусь на корточки и вытягиваю коробку: «Якутия.1979 год». Стану ли я проявлять и печатать эти фотографии, если они и так всегда со мной?
Не знаю.
       
Из Киева я улетал в октябре семьдесят восьмого. Листья в парке давно сметены и убраны в аккуратные кучки, кое-где над ними вьётся дымок. Утром я прошёл скорым шагом по осеннему парку, в полдень сел в самолёт, а ночью уже брёл по снегу к приземистому деревянному зданию аэропорта в далеком якутском посёлке.

Сейчас могу признаться – ехал я зарабатывать деньги. Унизительное существование на зарплату преподавателя в музучилище, частные уроки, позорные подработки в ресторанах – всё достало до ручки. И когда позвонил давний приятель Паша и сказал, что в музыкальной школе в Якутии он получает пятьсот рублей, а за один вечер в кабаке, когда выезжают «с поля» геологи – по тысяче, то я плюнул на всё и купил билет. Пашка обещал помочь на первых порах, а это главное.
       
Ветер в аэропорту был просто сумасшедший. Я и представить не мог, что в октябре может быть так  зверски холодно. Пашка встретил меня и устроил в бараке, в своей комнате, где жил вдвоём с женой. Выделил угол с раскладушкой, отгороженной шкафом. Через две недели решилась и эта проблема: меня приняли, кроме преподавательской, ещё и на ставку сторожа в музыкальной школе. И через ночь я оставался в своём кабинете, сдвинув стулья и расположившись, как король – один во всем здании, которое по самые окна заносило снегом.
       
Напротив школы Дом культуры геологов, на первом этаже библиотека. Сквозь окна ничего не разглядишь – слой льда. Долгими ночами я представлял себе эту библиотеку, главной фантазией, конечно, стала её хозяйка. Как мне хотелось, чтобы была она молодой и красивой, с гладко причёсанной головкой и томиком Гумилёва в руках. Хотя по утрам я иногда видел, как приземистая тётка в очках борется с дверью, налегая на неё всем телом.
Но однажды я всё-таки решился. В конце-концов, длинными вечерами нужно было читать, у Пашки я зачитал книги до дыр. А в библиотеку не шёл только по одной причине: жаль расставаться со своей взлелеянной мечтой.

Наверное, вид у меня был, и правда, потрясённый. Она вопросительно смотрела из-за пирамиды книг: платье из шотландки с белым воротничком, узел волос низко, над самой шеей. Я не удержался и заглянул в раскрытую книгу: «Воспоминания Анастасии Цветаевой. Том первый».
       
Почти полгода мы говорили часами, узнавая и удивляясь созвучиям и совпадениям. Потом одновременно пришла мысль о «литературных вечерах». Я играл, она читала. Ахматову и Пастернака, Гумилёва и Цветаеву. Народу приходило, на удивление, много. Поселок был геологический, костяк экспедиции составляли питерцы и москвичи. Молодежь, в основном, из Свердловска и Оскола. Эти предпочитали бардовские песни, но и на наши вечера ходили. В клубе холодно, пальто и шубы не снимали, кое-кто незаметно дышал на замёрзшие пальцы – не сидеть же в рукавицах, когда пианист играет на ледяных, даже с виду, клавишах.

Вечером я помогал расставлять книги в пыльном «хранилище» - соседней комнате с читальным залом. Надо ли говорить о том, что всё-таки однажды произошло: книги падали, выскальзывали из рук, а мы целовались до одурения, вздрагивая от каждого стука двери.
       
Иногда она прибегала ночью, уложив сына спать, ко мне в музыкальную школу. Муж у неё был «в поле», то есть улетал в тундру почти на полгода, появляясь дома, когда давали вертолёт, - на неделю или две.
Я занавешивал окно кабинета куском красного кумача, зажигал свечи. Выходил в зал, стоял у окна, прислушиваясь к скрипу снега, и ждал шагов.
Сейчас, когда я говорю «счастье…», эти «сч и ст» и есть - то похрустывание застывшего снега в полной тишине.
       
Я открывал дверь, начинал целовать её у порога, на руках нёс через зал, она смеялась «шёпотом», задыхаясь и зажимая рот ладонью. Всё было намешано: ощущения греха и стыда, радости и страсти. Любовь. Только сейчас, когда минуло почти тридцать лет, я понял, что ангел всё-таки коснулся меня крылом.
Удивительно то, что и мужа она любила, приехала за ним и к нему, переносила ужасающий быт барака, писала ему, передавая пачки писем с вертолётчиками. Часто я видел эти листки на столе, прерванные на полу строчке. Значит, бывает и так.
Знал ли он? Наверное. В маленьком посёлке – всё как на ладони. Прорвалось однажды. Рассказывала сквозь слезы, что ударил по щеке. Она схватила сына, бежала по тёмной улице – ко мне. Он догнал на полдороге, стоял на коленях, вернул.
А если бы добежала?
       
Много раз я проигрывал мысленно многие и многие варианты этой непрожитой жизни. Я чувствовал запах овсянки, которую варил бы по утрам, и тяжесть тела нашей нерождённой дочери у меня на руках. Тысячу раз я просыпался от того, что её волосы щекотали мне плечо, и перекатывался на пустую подушку. Да, я плакал. Она была моя, я её нашёл.
Наверное, нужно было проявить мужской характер, взять её за руку и увести от мужа. И ревновал я единственную женщину. Ревновал чужую жену к её собственному мужу.
       
До сих пор, когда я слышу запах стружек и вижу закрученные свежие колечки, я начинаю кашлять, потому что горло перехватывает спазм и поднимается снизу, от живота, физическая горячая боль. Ревность.

Тогда у меня уже появилась крошечная комнатушка в длинном бараке, где ютилось почти сорок семей. И вдруг мне одному – такие хоромы: с насквозь промёрзшими углами пятачок личного пространства. Я делал полки. Стругал рубанком доски, покрывал их морилкой и лаком. Мастерил стол и кровать. Вся комната была усыпана стружками медового нежного цвета. И пахли они одуряюще: так пахнет дерево, выстоянное на пятидесятиградусном морозе. Я ложился лицом в эти стружки и плакал от боли и ревности. Весь декабрь муж у неё был дома – передышка между экспедиционными работами.
       
Ночью я перебирал фотографии. Везде только её лицо. Была ли она красивой? Да.
Но кроме красоты есть главное – в ней была музыка. Я слышал её постоянно. Я играл её по ночам в своём кабинете.
       
Костёр любви требует, чтобы в него постоянно бросали новые охапки сердечной боли, слёз, ревности, сумасшедших писем, нежных ночей, полных бесстыдства и сладкой радости. Этот костер должен или потухнуть, или разгореться так, что останется потом одно пепелище.
Горький запах прошлого, пепел, серый цвет взамен полыхающего красного.
Я уже понял, что иначе не бывает.
Так и ей пришлось сделать свой выбор. Семья, дети, муж, всё должно быть, как положено. Невозможно жить – на грани, когда сердце готово остановиться. Ты зажимаешь его в горсть, успокаиваешь, пытаешься говорить, как все люди и делать – как все. В конце-концов, оно сдаётся, выравнивается пульс, и ты веришь в то, что сможешь жить дальше.
       
В маленьком посёлке трудно не видеться, потому что дорог мало, и все они пересекаются. Но Бог сжалился надо мной, потому что она ждала второго ребёнка и уехала к матери. За это время я научился дышать спокойно, проходя мимо окон библиотеки.
Я даже заходил туда довольно часто, ведя неспешные разговоры с её напарницей – дамой предпенсионного возраста, любительницей жестоких дамских романов конца девятнадцатого века.
       
Мне казалось, что я и сам погрузился в тот недавний век, прошло ведь каких-то сто лет. Для истории – капля в море. Я читал столько, сколько никогда в жизни не смог бы прочесть, живя в другом месте. Вся моя жизнь повернула в иное русло. Я разобрал все ноты, до которых не доходили руки со времен консерватории. Я много играл. Музыка спасала. Только почти всегда я видел перед собой её лицо: то запрокинутое назад, с закрытыми глазами, то – в проёме окна, обведённое кружевом изморози.
       
Почему тогда я не проявлял эти фотографии, не доставал коробку, где еле уместились плёнки? Сейчас я понял, что это было ни к чему: я видел каждую её морщинку, каждую еле заметную родинку. Помню и сейчас, хотя свойственно людям забывать со временем даже самые дорогие образы.
       
Я прижимаю коробку с плёнками близко-близко к сердцу и чувствую, что оно опять бьётся как сумасшедшее. Что у меня впереди?
Долгих три дня, когда я буду колдовать в своей фотолаборатории, переживая заново самый длинный год своей жизни.
Я хочу сделать невозможное: вернуться туда, где я был болен и ранен.
Где я был счастлив.



Приглашаю прочесть этот рассказ:
http://www.proza.ru/2012/09/14/465