Кицунэ

Ирина Аннинская
 
 У всех моих мужчин были твои глаза, твои прохладные сумеречные глаза, с осколками северного утра вокруг застывшего зрачка. Этот зрачок убивает наповал, как дробь убивает пугливую дичь: жар стремительно разрастается в груди, и быстро приближается земля, и небо, опрокинутое навзничь, уходит навсегда…
 У всех моих мужчин был твой смех, твой глубокий гортанный смех, естественный и притягивающий, призывающий, как охотничий манок. В розовой дымке предрассветья томительно и влажно рождается звук в горле селезня, радужно и многоцветно переливаются перья на утиной шее…
 Все мои мужчины были похожи на тебя, может, потому, что всю свою жизнь я любила только тебя, Шурка?
 Шурка. Это имя ершистое и пушистое, как новорожденный ежонок, принадлежит только одному человеку на Земле. В этом имени приглушенно шумят дожди, сонно стучат по крыше дедушкиного дома. В этом имени тихо вздыхает ветер, влажно шелестит листвой яблоневого сада. В этом имени глухо шуршат, гудят на лету лабрадоровые перья диких уток. В этом имени…
 Мне часто встречались в жизни Александры, Саши и даже Шурики, но Шурка для меня один в целом свете, как Роза для Маленького принца.
 Шурка. Так звали маминого брата. Звали когда-то очень давно, когда я была еще ребенком, и приезжала к бабушке на летние каникулы. Загорелый, он подхватывал меня на руки, подбрасывал к самой зелени яблонь и называл рыжей лисой. С этого все началось, как будто и сама я началась с этого. С этого родилась память, здесь ее исток. Здесь, где семилетняя племянница впервые увидела своего молодого дядьку. Ах, какое сладкое смятение загудело в крови, когда он впервые подхватил меня! Удивительное сходство с мамой в соединении с противоположностью пола просто подкашивало, ведь мать была единственным существом, любовь к которому имела привкус страха (всех остальных всегда можно кем-нибудь заменить). Эдипов комплекс наоборот. (Все у тебя навыворот, детка!)…
 "Рыжая лиса! Рыжая лиса!" — я совру, если скажу, будто помню сегодня его голос и интонации, но знаю точно, что тогда произнес он эти слова без тени сомнения, словно действительно поймал лисенка. В этом было что-то охотничье. Я ведь, конечно же, не была лисой, тем более рыжей (так, немного солнца в волосах)…
 Рыжая лиса. Рыжая лиса. Колдовской обитатель мифологических лесов, ее сестры лишали покоя индейцев Северной Америки и гренландских эскимосов, жителей Северо-восточной Азии и Западной Европы… Не только пространство, но и время обжила рыжехвостая: от дохристовой эры до средних веков, хитрит она и в современных сказках, а в некоторых охотничьих клубах Англии до сих пор в ходу "лисий фольклор" и "лисья магия". Даже в стране звезд для нее нашлось место, созвездие Лисички (Vulpecula) сияет в северном небе на расстоянии 16 тысяч световых лет от Земли. Но самой обласканной лисица всегда была у китайцев и японцев, которые наградили ее способностями, позволяющими обставить любую западную ведьму.
 Больше никто и никогда в моей жизни не называл меня рыжей лисой. Кошкой — да. Я и была, наверное, кошкой. Пугливым диковатым котенком. Такими вырастают котята, не приученные к рукам. Вечно обиженным котенком. "Повар сметанку слизал, а на меня, кицуню, сказал…" В детстве я лила горькие слезы над этим стишком. Но Шурка называл меня рыжей лисой. Почему? Может быть, чувствовал нелогичную, но существующую мистическую связь между этими двумя животными: лисой и кошкой. Раскосые, подтянутые к вискам глаза. Хвост как показатель настроения. Западное оборотничество кошки и восточное лисы. Девять жизней египетской богини-кошки Бастет и девять хвостов китайского небесного лиса Тьен-ху. И вовсе уж невероятное созвучье русского ласкательного кошачьего прозвища "Кицуня" с японским именем лисы-оборотня "Кицунэ"… Интересно было бы постичь этимологию, но полное бессилие перед иероглификой заставляет меня поверить на слово комментаторам Нихон Рёики, японских легенд о чудесах, где впервые упоминается история о лисе, обернувшейся женщиной и соблазнившей охотника. "Приходи чаще и спи со мной", — просит очарованный охотник, и женщина-лиса именно так и поступает.
 "Однажды она пришла в алой юбке и была прекрасна. Когда она уже надела юбку и собиралась уходить, он посмотрел на нее и пропел песню любви:
Я
Полон любви
После
Минуты свидания.
Она ушла"
(Японские легенды о чудесах, свиток 1, глава 2).
Комментарий специалистов, исповедующих народную этимологию, почему-то вызвал у меня приступ щемящего какого-то предчувствия: значение слова "Кицунэ" происходит сразу от двух выражений: "спи со мной" и "сплю один"…
"Лиса способна провидеть будущее и может принимать любой облик. Лиса знает, что происходит на расстоянии в тысячу ли и может повлиять на разум человека, превратить его в сумасшедшего. Лиса может вызвать пожар, достаточно ей ударить хвостом по земле, чтобы вспыхнул огонь".
Один удар рыжего хвоста — и сгорает мое детство в пожарищах памяти, полыхает ало и старый дом и дедушкин сад, и крыжовниковые твои глаза, Шурка…
У него действительно были такие глаза, прозрачные и многоцветные, и напоминали мне крыжовник. Ни одна ягода в процессе созревания не меняет цвет так непредсказуемо: от хризопразовой зелени до сердоликового огня, сохраняя при этом прозрачность. Внутри каждой ягоды живет звезда, как в рубиновой глубине Соломонова перстня, того самого, с надписью "все пройдет". Астерикс. Звездчатый рубин.

* * *
 Интересно, когда человек впервые осознает, что способен на это — любить? Принято считать, что эта потребность напрямую связана с осознанием пола, с его физиологическим созреванием в глубине человеческой. Я согласна, конечно, что свет предпубертатности, пубертатности и постпубертатности каждый раз по-своему освещает чувство, но ментальная его сущность по большому счету вовсе не зависит от степени созревания. Я имею в виду ощущение, когда неожиданно спохватываешься, понимая, что горести и радости твои уже не от тебя зависят, а от какого-то иного, чужого существа. Я, например, уже в детском саду влюблялась до обморочного состояния.
 Помню, как во время очередной детсадовской прогулки мой сосед по шкафчику (у него флажок, у меня вишенка), белобрысый Андрюшка (желтое клетчатое пальтишко, смешная шапочка с бубоном) неумело сгреб мою лягушачью конечность и смущенно отправил греться в свой собственный карман. Как цвело солнце в зимнем небе! Как плавились снежные звездочки на пылающих щеках! И каким жгучим ядом увлажнились глаза, когда я увидела случайно, как он качает на качелях черноглазую Катюшку из старшей группы…
 Вот и с Шуркой я, естественно, не могла тогда еще осознавать, что он уже мужчина, а я еще не женщина. Любовь моя была еще любованием, но все же она была. Иначе откуда этот собачий, взрывающий сердце восторг от его ласки, даже если ласка эта — игра? Иначе откуда эта вспарывающая душу боль от его жестокости, даже если она не мне адресована?
 Любовь, как вино — всегда принимает форму сосуда. Вот и ты, читатель, пригубил со мной этот сублимированный коктейль из сполохов и бликов долгоиграющей памяти (очень надеюсь, что тебя не вывернет наизнанку росами и звездами)…
 
 

* * *
 Светлая тень памяти. Светлая тень. Аисты летят сквозь закатную дымку и крылья у них розовые от солнца. Не твой ли это хвост мелькает в зарослях сурепки, Кицунэ? Теплым облаком дымится желтая пыльца. Совсем крохой бродила я по дикому полю сурепки, словно стараясь лучше запомнить этот аромат, аромат моего детства. Он навсегда остался там, на далеких лугах северной Украины. Здесь, на юге, сурепку встретишь не часто, и редкость этих встреч поднимает эффект до высоты чуда. Солнечное дыхание этого примитивного сорняка по прошествии стольких лет действует на меня парализующе. Когда-нибудь я умру от разрыва сердца, нюхнув цветок сурепки…
Рецидивы памяти. Музыка Вчера. Музыка Вчера… Это трудно объяснить, как неуловимую струйку запаха в киевском гастрономе на Кловской, где я столбенею от медового шока, словно оступившись в лифтовую кабину машины времени и очнувшись где-то в глубине шахты, где притаившись терпеливо дожидалась память… Это виртуальное путешествие чуждо всякой логике. Почему? Как это случилось? Что перенесло меня вмиг из Киева двухтысячного в крошечный поселок с чудаковатым названием в столь далекий период моей жизни, что и воспоминание о нем кажется невозможным?
Подобные же пронзительные метаморфозы почему-то настигают меня в поездах. За окном туманно сыреют луга, нежные цветы диких ирисов канареечно желтеют на фоне влажных осколков воды… Бегут сосны по меловым склонам, они еще помнят полет булгаковской Маргариты. Темнеют гигантские вербы, обрызганные омелой. Блеснувший клочок реки усыпан округлыми сердцевидными листьями кувшинок, — и снова уводит меня память под плеск весла, и Шуркин гортанный смех, и капли пылают на больших загорелых его руках, когда он извлекает из воды белый сказочный цветок, извлекает для меня… Скользкий подводный стебель с неохотой отдает свое сокровище. Это, как прустовские пирожные, забытый вкус которых уносит автора, а за ним и читателя в Комбре…
Память погубит меня своими загадками. По какому неуловимому росчерку, цвету, силуэту узнаёшь в вербе вербу, а в дубе дуб? Никогда не возвратиться в исходную точку, словно её и не было вовсе, словно уже рождаешься с этим знанием: вода мокрая, небо синее… А ведь был когда-то первый дуб и первая сорока, первый дождь и первые слезы… И все это хранится где-то в тайниках памяти, ключи от которых навсегда утеряны…

* * *

Ангел моего детства. Демон моей памяти. Кицунэ.
Как счастливо узнаваемы грозовые вспышки воспоминаний! Мы с Шуркой едем по лесу. В машине открыты окна, и хвойно-грибные запахи зачаровывают бесповоротно. На глинистых склонах толпятся сосны, мрачные, голенастые, в узких просветах между стволами вспыхивает и гаснет солнце. И тут появляется лиса.
("Тут-то и появился Лис. "Здравствуй!" — сказал он. "Здравствуй! — вежливо ответил Маленький принц и оглянулся…")
В ту пору я только прочла Экзюпери, и светлые горести Маленького принца оглушали сердце музыкой сладкой боли. Говорят, ребенок, читающий сказку, всегда невольно отождествляет себя с одним из главных героев. Даже сентиментальный роман звездного путешественника с экзотическим цветком не произвел на меня такого беспощадного впечатления, как возвышенная печаль человечье-лисьей дружбы. И надо ли говорить, что именно Лис стал тем, кого маленькая читательница ощутила своим роковым двойником?
Шурка глушит мотор и прикладывает палец к губам:
— Тсс! Смотри!
Огненный призрак мелькает между деревьями, приближаясь. Лисица худая и слегка полинявшая за лето, но хвост великолепен. Живой пылающий костер. Она переходит дорогу, ступая с тревожной грацией, и в какой-то миг глаза наши встречаются. Дождливо-прозрачные мои и угольно-черные её. В твоих глазах всегда ночь, Кицунэ. В твоих глазах ночь…
— Э-эх! — вздыхает Шурка, потягивается большим телом и провожает взглядом лису. Мне лучше не знать, о чем он вздыхает, потому что вздыхает он об оставшемся дома ружье, великолепном охотничьем ружье, инкрустированном медью с филигранной чеканкой: тонконогий олень запрокинул голову на фоне дальнего леса…
 Так хочется обнять его сзади за крутые плечи, уткнуться в манящую шею, зарыться в жесткие его волосы, бурно вьющиеся на затылке. Я смело могла бы себе это позволить, ведь он мой дядька, а я его племянница, но уже тогда что-то останавливало меня, еще ребенка, словно я могла понимать, что нежность моя несколько иного рода, и он способен это почувствовать.
Совсем другое было обнимать его обнаженную спину, когда дядя вез племянницу на велосипеде. Я сидела на багажнике, разведя в стороны шоколадные колени и сцепив руки на его упругом животе. Капли пота на твоей горячей коже были сладкими, как капли меда, Шурка…
Знойным полуднем июля мы ехали на заливной луг. Пятнистая, белоухая собачонка, щенок английского сеттера бежала за велосипедом, заливаясь восторженным лаем. Этот лай до сих пор разрывает мне сердце. Белка. Он назвал ее Белкой. Со щемящим умилением наблюдала я, как он учит щенка по команде доставать из воды резиновую игрушку. Столько нежности было у этого взрослого мужчины для звериного детеныша, что счастливая наблюдательница млела, прикрывая веки, пьяная чувствами и луговым разнотравьем. С какой лаской трепал он потешную собачью мордаху, сжимавшую в зубах спасенную игрушку… Тогда мне не приходило еще в голову углубиться в смысл происходящего и прозреть, как однажды с той же услужливостью Белка принесет ему еще трепещущего селезня, простреленного дробью Шуркиного ружья, и будет с такой же благодарностью обласкана за кровожадную эту доставку. Впрочем, собака тоже находилась в неведении и не подозревала, что однажды, когда в силу обстоятельств станет неспособна выполнять эту нехитрую команду, хозяйский интерес к ней непоправимо иссякнет.
 В тот день я потеряла на лугу малиновый пластмассовый обруч, который дедушка купил мне накануне, и мы долго искали его среди сочной травы уже на закате, утопая в вечерней росе и карминных сполохах солнца, и так и не нашли. Наверное, он до сих пор лежит там, и луговые жабы справляют вокруг него свои свадьбы.

* * *
 С какой любовью чистил и заряжал он свою тяжелую охотничью двустволку! Кончики пальцев задерживались на выпуклостях чеканки. Язычник! Чего только не было в этой сокровищнице убийства: кожаный патронташ, сияющие гильзы, ртутные россыпи дроби, круглые войлочные пыжи… Мне нравилось это слово — пыж. Пыжи-ежи. Пыжики-ёжики. Однажды я стащила один и всю ночь нюхала его под подушкой, пропитанный островато-пыльным запахом пороха. Этот запах до сих пор воскрешает в памяти Шурку, его улыбку, так похожую на мамину, яркую, как вспышка во тьме. Ты, помнишь, Кицунэ, как он священнодействовал над своими сокровищами в полночь во дворе, прямо под старой вишней на земле разложив весь этот арсенал? А я сидела рядом на корточках и катала в горячих ладонях тяжелые дробовые шарики, которые быстро впитывали жар моего волнения.
Ты помнишь, Кицунэ. Ведь ты стояла тогда совсем близко, у самой садовой ограды за его спиной, и шелковый шелест твоего огненного кимоно пугал летучих мышей... Лисица-оборотень. Бледные пальцы держали развернутый веер у самого лица, лишь глаза, раскосые, черные, с гневом и ужасом следили за Шуркиными руками.
 Девочка поднялась, рассыпав дробь:
— Шурка, ты веришь в оборотней?
Пестрый шелк плавно стекает на землю, и рыжая молния, вильнув, исчезает во тьме ночного сада…
Охотник расхохотался:
— Нет! Не верю! Зато я верю в рыжих ведьм! — и, подхватив на руки, Шурка стал кружить меня по двору, подбрасывая и ловя: — Рыжих ведьм! Рыжих ведьм!
Как я любила эти полеты с замиранием сердца под аккомпанемент его особенного, не воспроизводимого, живого, гортанного, пружинистого какого-то смеха. Он подбрасывал меня к самому фонарю, закрепленному на вишневом стволе, и мохнатые ночные бражники клубились и шарахались, роняя серебристо-перламутровую пыльцу…

* * *
 Господи! Двадцатидвухлетний мальчишка! Он казался маленькой племяннице всемогущим исполином, мифическим героем, держащим на плечах Землю. Сила и нежность, есть что-то эклектическое в этом союзе, что-то неправдоподобное, как в сказочном драконе (такая махина, и вдруг летает!). Возможно, отсутствие отцовской любви стало тем первым роковым обстоятельством, стечение которых и вылилось в причину обожествления своего дядьки малолетней племянницей. Шурка был моим первым осознанным впечатлением о невиданном явлении под названием "мужчина". И всю свою жизнь впоследствии я искала эту печать "богоподобия" на лицах противоположного пола. И часто наличие крошечного знака узнавания, штришка подсознательного сходства было решающим фактором для сердца, делающего очередной выбор. Помню, как безоглядно отдалась однажды одному зеленоглазому романтику только потому, что глянув мне в лицо, он рассмеялся твоим глубоким рассыпчатым смехом, Шурка…

* * *
 Лесные дороги северной Украины. Названия городов в этих краях удивительны, насквозь пропитаны специфической, дремучей, возвышенной какой-то печалью: Лебедин, Богодухов, Суммы… Крошечные, выбеленные церквушечки, увенчанные тусклыми безе куполов, притаившиеся под сенью гигантских яблонь, отяжеленных однобоко зардевшимися, упоительными плодами… Мне никогда не забыть их хрустящей податливости, морозной свежести, их тяжелого, густого аромата, воскрешающего в памяти дедушкин сад. Вязкая сырость угольно-черной земли, питающей заросли мяты и любыстка (толстые, полые стебли, как бамбук, многоголосо гудят на ветру). В этом саду прижился даже папоротник, перекочевал прямо из сказки, из Купальской ночи, где бродят Мавки, зеленоволосые, с бледными лицами, и смазливый чертенок крадет луну…
"Мой дедушка — Мичурин!" — писала внучка в школьных сочинениях, и не так далека была от истины. На дедовых яблонях росли груши (какая-то таинственная селекция), его смородиновые гроздья достигали размеров виноградных, а о виноградных и говорить нечего. Старый двор утопал в узорах виноградной лозы, и саженцы этой лозы какой-то милый ангел выкопал однажды из самого сердца Райского сада. Сорт того винограда носил бабушкино имя Лидия. Или бабушка носила виноградное? Виноградное имя Лидия и яблочное отчество Антоновна.
Дед собственноручно орошал свой доморощенный Эдем, качая воду из глубокого замшелого колодца, вырытого прямо во дворе. Этот колодец привлекал и пугал малолетнюю исследовательницу: мне всегда казалось, что из недр его выплывет однажды какой-нибудь ихтиозавр, подняв чешуйчатую голову из глубины времен, и проглотит нас всех одним глотком вместе с этим влажным садом, и огненным шаром солнца, и аистом, низко плывущим в вечернем, акварелью тронутом небе… Лишь, несколько повзрослев, я решилась-таки заглянуть в холодный раструб колодца. Он оказался неожиданно глубок, и там, в конце туннеля, с шепотом и стоном плескались далекие звезды. Глаза вечности. Они смотрели так же бесстрастно и тем январским днем, когда бабушку парализовало прямо на заледенелых ступенях возле бетонной колодезной воронки, и она осталась умирать на снегу, глядя в зимнее опаловое небо. Где ты был тогда, Шурка?
 …К деду льнуло все живое, расцветая от одного его прикосновения. Узкая, тонкопалая, совсем не крестьянская его ладонь была для меня дланью волшебника. Дедушка давал животным человечьи имена и общался с ними на равных, словно испил однажды живой воды, дающей знание звериного языка. Он умудрился приручить даже ласточку. Юркая белогрудая пташка садилась на дедушкин палец, охватив его цепкой лапкой, требуя угощения, и отзывалась на имя Галя. Ёжик Костик и хорёк Ванька. Единственным, кому доставалось от деда, был старый скворец Демид, обносивший колерованную вишню чернокорку, тщательно надклевывая каждую ягоду, словно назло…
 Шурка, в отличие от деда, был равнодушен к саду, зато неизлечимо болен охотой и к животным относился соответственно. Трепет у него вызывала только Белка, и то, исключительно потому, что была охотничьей собакой. Шуркины ровесники бегали уже на танцы в поселковый дом культуры и назначали девчонкам свидания в старом парке, заросшем американскими кленами… В это время мой обожаемый дядька выслеживал утиные гнездовья в плавнях за селом, лелеял свой бесценный арсенал и зачитывался журналами "Охота".
Я помню свой первый шок, когда стала свидетелем его возвращения с очередной вылазки: с широкого патронташа, застегнутого на поясе, свисают добытые трофеи — длинношеие изящные селезни с замутненными агональной пленкой зрачками… Господи, как они неуместно прекрасны, успевшие остыть, пестрые птичьи трупики! Узкие перья с неоновым сиянием вызывающе вспыхивают на солнце так ярко, словно кто-то вспугнул радугу… Как горько мне было тогда созерцать этот погребальный костер многоцветья… Белка, возбужденная первой своей удачной охотой, тыкалась мне в щиколотку мокрым носом, и Шурка, улыбаясь, поощрительно трепал ее по белой голове. Сколько уток убил он за свою жизнь? Турпанов, чирков, казарок и крякв… Призраки этих птиц каждую осень пролетают в моем небе, длинным растянутым клином, беззвучные тени лунного мира…
 
 
* * *
 Сегодня, по прошествии стольких лет, когда прожита добрая половина жизни, я с ужасом думаю, что, может быть, уже не увижу его никогда. И в редкие эти минуты пелена рока падает перед глазами и так трудно не откликнуться на призывные вздохи поездов, не вскочить на первый попавшийся, идущий в том направлении, где, вопреки времени, продолжает зеленеть забытый край моего детства. Однажды, борясь с таким порывом, я набрала телефонный номер, выписанный тайком из маминой записной книжки. Трубку взяла его жена, моя тетка, и это
как-то сразу отрезвило меня. Некоторое время я вслушивалась в то, как она требовательно и слегка раздраженно повторяет "алё" с тягучим украинским акцентом, потом дала отбой, и на том конце провода загудело. На том конце провода, на том конце памяти, на том конце жизни…
 В последний раз мы виделись с ним лет двадцать назад. Племянница была уже относительно взрослой и впервые самостоятельно преодолела тот путь с юга на север, который всегда покоряла только под маминой опекой. Мой автобус пришел поздно ночью, когда поселок уже спал, и Шурка должен был встретить меня на вокзале. С вылетающим сердцем я заметила его машину чуть поодаль на обочине улицы. Шурка стоял здесь же, опираясь на бампер, и смотрел на дорогу. Я старалась идти спокойно, вцепившись вспотевшей ладонью в ремешок сумки, и делала отчаянные усилия, чтобы не побежать ему навстречу. И тут он сам рванул вперед, раскинув руки… Сумка упала с моего плеча, и я оказалась в его объятьях. Огромный, пылающий, он охватил меня, как охватывает жар, и так сильно прижал к своей груди, что мне нечем стало дышать. Я так боялась банальных вопросов, типа "как доехала", но он сказал только одно: "Рыжая лиса"…
 А дальше память дает сбой. Я совершенно не помню, как он довез меня к тому дому под древними вербами, как встречали меня бабушка с дедушкой… И где я растеряла ветхие кадры этой хроники? Ты не знаешь, Кицунэ? Рыжий оборотень моей памяти.

 * * *
 "Лес! — подсказывает огнехвостая суфлерша, — он возил вас в лес…" Влажный шепот синкретического существа и сухой шорох шелкового веера.
 Шурка повез меня в лес вместе с матерью и своей четырехлетней дочкой, которую назвал моим именем. Узкая дорога в тисках соснового пейзажа, лось, неторопливо переходящий дорогу, такой неправдоподобно монументальный, будто ожившее изваяние. Начинается дождь, крупные капли бомбардируют лобовое стекло, и Шурка включает "дворники". Заслушавшись колыбельной воды, малышка засыпает у меня на коленях. Сонно пульсирует жилка на бледном детском виске, циркулирует кровь под тонкой кожей, горячая родная Шуркина кровь…. Говорят, если ребенок засыпает неожиданно, значит где-то рядом сел ангел. Этот был рыжим.
— Укачай ее, Кицунэ, а я туда, под дождь…
Шурка ловит мои глаза в зеркале заднего вида:
— Ты что, сама с собой разговариваешь?
— Я говорю, хочу под дождь, останови, а?
Он поднимает тонкую бровь и круто сворачивает под свод невесомых лиственниц. Выбираюсь из машины, ливень набрасывается на меня, зверея. Черные кротовые горки, рассыпчатые, покатые, притягивают взгляд, их так много, словно мы попали случайно в заповедную страну кротов. Тяжело ступая по рыхлой земле, иду сквозь тяжелую от влаги зелень. Мать выходит за мной. Шурка остается в машине и с легким недоумением созерцает наше зачарованное шествие по дивному, сырому, набухшему дождем лесу. Где уж тебе понять, дядюшка! С трудом дотянувшись, мать ловит живую прохладную ветку лиственницы и долго стоит, окунув в нее лицо, очнувшись, торопливо срывает тонкие хризопразовые веточки, усыпанные крохотными шишками. Столько лет прошло с тех пор, а они все еще хранятся у меня, ломкие, узловатые, с почерневшими от времени трухлявыми шишечными головками…
 

 * * *
 Дед работал водителем рейсового автобуса, и, возвращаясь с работы, неизменно вручал мне самый волшебный в мире сюрприз — лесной букет, упругий, живой, стянутый земляничным усом, с кровавыми каплями ягод и снежными мушками цветков…
— Это тебе от Зайца! — говорил дед, протягивая чуть привядшее, благоухающее
сокровище. — Остановил меня на дороге в лесу и просил передать внучке!
Внучка замирала от восторга, окунув нос в заячий подарок. Я даже видела где-то в разгулявшемся воображении куцехвостого этого Зайца с чуткими ушами и икринками глаз, он голосовал у лесной обочины, подняв плюшевую лапу, чуть ли не бросаясь под колеса дедового автобуса, и удивленные пассажиры с недоумением созерцали краткий диалог водителя с лесной зверушкой.
 Лес. Мне часто снится, будто я иду в этот лес и никак не могу дойти… Возможно, в этом есть что-то пророческое. Ни один лес, видимый мной впоследствии, не производил на меня подобного впечатления, как тот самый первый лес. Ни подмосковный, желтоглазый, по-русски беспредельный, по-тарковски ностальгический, с заломленными локтями печальных сосен, словно сбегающих топиться в Рузу, и застывших на полпути, ни прибалтийский, угрюмый, по пояс осевший в дюны, сырой и мшистый, где бродит Синий Конь Зиедониса, и теплые его губы чернеют от ежевичных ягод… Ни один лес не смог так захватнически присвоить мое сердце, как тот далекий лес моего детства, по глинистым тропкам которого бродит дедушкин друг Заяц и собирает для меня земляничные букеты…
 Я была, кажется, в третьем классе, когда бабушка прислала посылку к Новому году: конфеты Тростянецкой шоколадной фабрики и шапка из заячьего меха… Онемевшая девочка долго не могла заставить себя надеть этот дикий подарок, белоснежный, с круглыми помпонами на тесемках. К зиме заяц меняет цвет, чтобы быть незаметным на снегу. Белый-белый. Это не спасло тебя, малыш…
— Этого зайца Шурка убил специально для тебя! — написала заботливая бабушка.
("Вдруг охотник выбегает, прямо …") Сколько таких подарков пришлось мне пережить, прежде чем повзрослеть? Белые заячьи шкурки, белые, как свет, угасший свет заячьих жизней…
Но зайцы не умирают, я-то знаю! Они просто переселяются на небо, где становятся Юэ Ту — лунными зайцами. Лунные зайцы живут на луне под коричными деревьями и толкут в ступках порошок бессмертия…
 Когда племянница оканчивала десятый, дядюшка решил, что зайцы это уже не актуально.
Во чреве очередной северной посылки лежали две шикарные, подернутые гематитовыми искрами, куньи шкурки…
 На чьей совести, мой обожаемый стрелок, это кладбище животных — твоей или моей? Кто ответит за них на Страшном суде?
 Мама отнесла Шуркин презент в меховое ателье, где его превратили в богатый головной убор. Сколько лет я носила на своей ветреной голове эту корону смерти? Сизоватые с подпалинами обрезки куньего меха до сих пор пылятся где-то в гардеробном архиве. Зачем?
 … Когда-нибудь он пришлет мне и твою шкурку, Кицунэ…

* * *
 Сердце мое полно тоски и осенних листьев, в нем гуляют сквозняки, как в старом заброшенном доме, сквозняки воспоминаний…
 …Невесть откуда выныривает березовая рощица, мелькающие стволы отдают свечным воском. Шепелявый лепет трепещущей листвы. Тонкие изваяния одноногих цапель застыли по колено в тихой воде опалового озера, будто вслушиваются. Этот стоп-кадр с березовой стыдливостью и картинной неподвижностью птичьих силуэтов, косо отраженных зеркальной водой, навсегда остался в памяти, чтобы в неожиданные мгновения жизни возникать перед глазами со спасительной очевидностью цветного слайда, заражающей душу сладким ожиданием, когда же невидимая рука щелкнет проектором, сменив картинку на последующую…
 … Цапли, утки, лебеди, аисты… В этом птичьем царстве можно было стать либо орнитологом, либо охотником.
 Аисты. Та давняя история с аистами больше походит на сентиментальную выдумку беллетриста или сюжет из фольклора, чем на реальность. Но все это происходило на глазах у маленькой горожанки, прибывшей в деревню на очередные каникулы.
 Аистово гнездо на высоком срубе мертвого обгоревшего дерева было гордостью всей улицы. Никто из сельчан, наверное, не помнил, когда первая пара чудесных птиц обжила его впервые. Аисты улетали каждую осень, чтобы вернуться каждую весну, потом это были их птенцы и птенцы их птенцов…Неподалеку возвышался электрический трансформатор, уже послуживший однажды причиной пожара, во время которого и сгорело то самое дерево, чьи останки приютили сегодня птичье гнездо. Тот день начался дождем, до самого вечера где-то за селом громыхало, и игольчатые молнии кололи мутное небо. Трагедия случилась, когда аисты возвращались с болот. Летели низко, над самыми вершинами садовых деревьев, и черно-белая птица задела крылом электрический провод. На мгновение аист стал огненным, как феникс, затрещало, вспыхнуло, мигнули и погасли лампы в домах, а он уже падал, испуская дымный шлейф, и казался таким тяжелым, будто земное притяжение вдруг увеличилось в несколько раз…
Птичья смятая тушка безжизненно, как грязное полотенце, темнела на крышке трансформатора. Аистиха до самой темноты в молчаливом недоумении кружила над своей потерей, а к ночи дождь стих, и птица опустилась в гнездо. Почти четыре дня она простояла там, нахохлившись, как одноногий памятник всем птичьим вдовам, не обращая внимание на сельских мальчишек, терпеливо доставляющих наверх свежих карасиков… Потом снова вернулся дождь, и птица, словно, очнулась, ошарашено огляделась и взмыла в траурное небо. Люди, запрокинув головы, смотрели, как она набирала высоту. Застыла, замерла, и через секунду в дивной, страшной тишине черно-белым крестом ринулась на злосчастный трансформатор…

* * *

 Октябрь. Водитель везет меня на интервью.
— Ко мне приехали родственники из Сумской области, — говорит он, — там уже мороз…
Дождевые капли разбиваются о лобовое стекло. ТАМ уже мороз. Мороз. Мороз по коже…
Здесь, на своем морском юге, я вспоминаю тот северный край, как край вечного лета. Какой милый нонсенс! Будучи исключительно его летней гостьей, мне трудно представить тот поселок в студеном бесцветьи холода. Увидеть тот сад заснеженным, в ледяных наручниках тонкие запястья яблонь…
 Только в яростном зеленом буйстве помню я этот сад, с огоньками малиновых ягод, лимонно тлеющими лампадками груш… Редкие, сочные удары падающих на землю яблок… Июльскими ночами в сквозной темноте сада клубится время и цветет папоротник…
 Там, где заканчивался дедушкин сад, начинался старый заброшенный двор моей давно почившей прабабки, заросший крапивой, мать-и-мачехой и еще Бог весть какими чудесами флоры, привлекающими дриад, альсеид и оборотней (Ты здесь, Кицунэ?)… По крайней мере, бабушка постоянно пыталась убедить меня в наличии там всяческой мифологической живности, будучи уверенной, что эта нечисть лучше всего отобьет у маленькой внучки навязчивое желание исследовать заброшенный двор. Как выяснилось позднее, бабушка просто опасалась, чтобы ребенка не завалило в старом доме, в ловушку которого часто попадали глупые куры, а однажды забрела соседская коза, на которую рухнула крыша. Несчастное животное орало не своим голосом, что, собственно, его и спасло. Шурка вместе с дедом бросились на крик и вскоре исполосанные крапивой, притрушенные соломой и глиной, вывели рогатую пленницу из капкана. Но внучку бесповоротно привлекало именно то, чем наивная бабушка пыталась ее напугать. Днем меня не пускали в старый двор бдительные взрослые, поэтому бесстрашная исследовательница выбрала ночь. Было мне тогда лет восемь. В кармане спички, припасенная свечка и несколько шоколадных конфет "Белочка". Белка, кстати, увязалась за мной и смешно фыркала, преодолевая заросли крапивы. Я предусмотрительно повязала на голову платок и надела чей-то старый пиджак (твой, Шурка?) с длиннющими рукавами, которые пришлось несколько раз закатать. О! Адреналиновые сполохи страха! Ночные огни и шепоты сотен неведомых существ… Какой-то зверек с большим туманно-сизым хвостом прыгнул с покосившейся крыши и исчез во тьме. Огонек моей свечи заметался, словно ища убежища. В мертвой тишине пронесся равномерный, шелковый, полый звук работающих крыльев, и где-то за моей спиной спикировал филин, а может ангел ночного сада? То детское соллипсическое восприятие мира со своими призраками и голосами, не заметными для окружающих, кажется, осталось у меня до сих пор.
 Можно себе представить ледяную панику моих родственников, обнаруживших посреди ночи пустую внучкину кровать. Тревогу подняла бабушка, разбудив деда и Шурку, который единственный из всех сразу же правильно "взял след" и, вооружившись фонарем, ринулся в заброшенный старый двор…
 Остаток ночи мы пили с ним мятный чай на летней кухне, и дядька подтрунивал над племянницей, пытаясь выведать, чем же ее так притягивает потустороннее…
 Был еще один заброшенный дом, который неудержимо призывал маленькую инфернальную маньячку. Тот дом стоял посреди бескрайнего поля на краю села, в нем жила и умерла когда-то "бабка-кацапка". Это имя сельская детвора произносила шепотом. "Бабка-кацапка" была ведьмой. Зачем-то приехала из России доживать свой загадочный век в северном украинском краю. Говорят, дух ее до сих пор бродит тут по ночам, хлопает дверями в пустом доме… Это место пугало моих компаньонов по играм. Как-то на закате мне удалось таки уговорить двоих мальчишек, пасущих неподалеку коз, посетить заброшенное жилище ведьмы. Я отчетливо помню, как остро прошел по спине мороз, когда без нашего участия отворилась вдруг ветхая створка ставен и летучая мышь прочертила в сумрачном воздухе низкий круг и как с воплями рванули прочь мои ненадежные козопасы. А я все стояла, околдованная восторгом, не в силах оторвать глаз от мелких неоновых зеленоватых огоньков, медленно взбухающих в мрачной утробе дома. Я иногда потом наведывалась туда в одиночестве и видела еще несколько раз эти совершенно явные, живые, плывущие во мраке огни….
 Еще одна зарисовка, ярко пылающая в памяти. Посреди двора дотлевает костер, над которым бабушка варила днем вишневое варенье (воздушная рубиновая пенка!) А рядом, на старом пне Шурка казнит петуха. Никому из заботливых взрослых даже в голову не пришло убрать ребенка подальше от места экзекуции. Дядька, надо отдать должное, сделал это, как опытный палач, одним взмахом хищного топора. Бабушка, в свою очередь, быстро и профессионально ощипала мертвую птицу, оставив голенькую тушку на том же пне, прежде чем осмолить. И тут произошло невероятное: мертвец, лишенный головы неожиданно ожил, поднялся на нетвердые ноги и, пошатываясь, побрел по двору, шаг его казался каким-то осознанным, ритмичным. При воспоминании об этом, меня до сих пор сковывает чудовищное оцепенение, словно жидкий цемент твердеет в венах. Мертвый петух наворачивал пьяные круги вокруг костра. Безголовый куриный вождь исполнял свой последний ритуальный танец. Ощипанный призрак довольно долго для зомби продолжал смертельный номер, но, в конце концов, повалился набок и застыл, переплетя сведенные судорогой лапки. По-моему, животный ужас ситуации ощутили только я и Белка. Шерсть на собаке встала дыбом, глаза округлились, а из горла вырывалось что-то среднее между хрипом и воем. Шурка прикрикнул на нее, приводя в чувство.
Белка, Белка, только ты и понимала меня, влюбленная в своего хозяина так же бесповоротно, как и племянница в своего дядьку. Мне кажется, он даже ласкал нас одинаково, щенка и ребенка. Эти милые потрепывания и почесывания за ухом, эти ироничные словечки и присказки.… Только Белка, в отличие от меня, позволяла себе бурные проявления чувств с повизгиванием, прижиманием, запрыгиванием на руки, священный контакт. Я же могла потешить себя только сладким ожиданием, когда он сам соизволит поймать меня, щекотать, тискать и что там еще ему придет в голову, но это всегда был сумбур игры и никогда топкая нежность, которой просило сердце.
 Белка росла быстро, и, прибыв однажды на очередные летние каникулы, я нашла ее взрослой, грациозной, прекрасной собакой. (Мне, впрочем, тоже было уже двенадцать). Шурка ухаживал за собакой, как за женщиной: лучшие лакомства, лучшие часы — все принадлежало ей.
 В то лето грянула беда. Белку неожиданно свалила тяжелейшая какая-то собачья болезнь, возможно, чумка. Ах, в какой панике метался мой охотник! Возил собаку к ветеринарам, скупал какие-то лекарства….
 В конце концов, Шуркины труды были вознаграждены, и Белка выжила. Но уже в ближайшие дни выяснилось, что следствием болезни стала полная глухота. Господи! Глухая охотничья собака, злой рок песьей судьбы! Она часами лежала в тени смородинового куста, забыв свои былые игры, и при чьем-либо приближении опускала глаза и слабо повиливала хвостом, словно чувствовала какую-то вину. Смотреть на это было невыносимо. Остались, конечно, еще зрение и нюх, но охотничья собака должна ориентироваться на выстрел, голос, звук упавшей дичи, чтобы вовремя выловить ее из воды и доставить нетерпеливому стрелку. Шурка маялся какое-то время в плену у своего горя (по крайней мере, так мне казалось), а однажды утром Белка исчезла. Я устроила домашним тревожный допрос, получив один и тот же ответ: Шурка подарил ее какому-то своему другу, очень доброму человеку, до беспамятства любящему животных. ("У него две собаки и лошадь, я тебя обязательно туда свожу!") Господи! Кому нужна взрослая глухая собака?! Уже сказали бы, что сам он тоже глухой, этот мифический друг, и взял ее из солидарности! Приторным запахом лжи отдавали благоухающие речи. Я не знала, как добыть правду, и подсознательно боясь этой правды, все же не представляла себе, сколь безжалостной она окажется.
 Девочка давно уже спала, когда поздним вечером на огонек зашла соседка баба Лиза, принесла крупной малины и алых крошечных яблочек (их называли райскими). Шурки в тот вечер не было, он ушел, кажется, снова на поиски каких-то диких утиных гнезд. Взрослые до полуночи сидели на веранде, пили чай с вареньем и беззлобно по-соседски сплетничали. Не помню, что разбудило меня в этот час, какая сила вывела на ночное крыльцо, где и застиг меня гром правды. Волосы до сих пор шевелятся у меня на голове, когда воскрешаю в памяти то крыльцо, скрытое густой виноградной тенью, где стояла я с разбухшим сердцем и подслушивала роковой рассказ. Говорила бабушка:
— … и там, в самом поле, он пустил ее вперед, а сам чуть отстал, чтобы хорошо прицелиться, чтобы сразу… Но в самый последний миг, почти одновременно с тем, как он спустил курок, она вдруг обернулась и посмотрела ему прямо в глаза, как будто почувствовала…
 Нет! Не может быть! Просто бабушка пересказывает какой-то страшный фильм. Не может быть, не может… Звездное небо — ночная плоть, простреленная дробью… Я рыдала в своей кровати, ожидая Шуркиного возвращения. Он явился под утро, пропахший речными туманами и порохом. Призрак племянницы встретил его в спальне.
— Что ты сделал с Белкой?
Он застыл на мгновение, и ответил, плохо скрывая раздражение:
— Я же тебе уже сказал, подарил своему другу!
— Нет! Неправда! Скажи мне правду! Ты убил ее?
Последовало легкое замешательство, потом отрицание, потом бездарные успокоительные обещания непременно проведать Белку, чтобы увериться в том, как ей там хорошо (где, в собачьем раю?)
("— Люди забыли эту истину, — сказал Лис, — но ты не забывай: ты всегда в ответе за всех, кого приручил".)
 Всегда в ответе. Самое страшное, что даже тяжесть добытой правды не расплющила мою к тебе любовь, Шурка.
 Неужели это мой крест: до конца дней мучиться, так и не сумев понять, почему он так поступил? Как смог расстрелять (в глаза!) самое преданное ему существо. И за что мне суждена такая пытка: любить этого человека, даже после того, что он сделал…
И почему я не захотела обмануться тогда, уцепиться за подаренную мне ложь? Я-таки достала Шурку, и однажды ночью (какая была ночь, благоухающая, комариная!) он во всем мне сознался.
— Да! Да! Да! — заорал он так, как будто перед ним дознаватель инквизиции, а не отчаявшийся ребенок. — Я убил ее! Убил! Тебе этого не понять! …
 …Тяжелая, бесформенная тень его тлела на белой тюлевой занавеске, разъеденной холодным пламенем лунного луча. Взрывные, горячие слова его звучали и звучали, словно черное эхо преисподней. После того мы больше не говорили на эту тему. Сейчас мне кажется, что мы вообще больше никогда и ни о чем не говорили, словно умерли одновременно в ту давнюю летнюю ночь.

 * * *
 Мне снится иногда один и тот же сон: поселок, обернувшийся мегаполисом. То ли другое измерение, то ли далекое будущее, в котором иной Шурка, или очень похожий на него потомок читает мою книгу… И нет больше сада, и лужи-озера в пол-улицы, где дрожжево-кисловато пахнет утиной похлебкой, с босолапым шлепаньем перепончатых ног по грязной воде… И нет больше ветра, налегающего на старые вербы, которые садила шестилетняя мама, и нет больше иволжьих всхлипов…
 Ты не думал, Шурка, что за убийство придется когда-то ответить? (Всегда в ответе).
И все убитые тобой утки, зайцы, куницы… (Белка! Белка! Белка!) встретят тебя однажды в аду. Каков он, эквивалент охотничьего ада (твоего ада, Шурка)? Там вечно носится по лесу Актеон, олень, загнанный собаками, они рвут его тело на части, но олень воскресает вновь, чтобы вновь быть растерзанным.… Когда-то в лесах Киферона охотник Актеон имел неосторожность подсмотреть купание Артемиды, и разгневанная богиня охоты превратила юношу в оленя. Собаки Актеона не признали в нем хозяина, они взяли след зверя… Дивного оленя затравили собаки, дивного оленя, Шурка…
 Господи, страшно подумать, в нас ведь течет одна кровь! В этом есть что-то вампирическое. Сквозь кракелюровую паутину прошедшего я и сегодня отчетливо вижу твое родное лицо…
 
 * * *
 Изгородь времени. Ландшафты памяти. Глоток сада.
Идет ливень, безудержный, буйный ливень гиперборейского лета. Мы сидим в доме, и бабушка лепит мне зверей из пластилина. Она была на удивление талантливым ваятелем! Из-под ее грубоватых пальцев выходили нежные бельчата и грациозные лоси, не говоря уже о буренках, кошках и собаках. (А вот и ты, Кицунэ, точеная фигурка из оранжевого пластилина). Скульптурный зоопарк занимал меня дождливыми вечерами. Пластилиновый рай, где нет ни одного охотника.
 Узор памяти распускается, как старая салфетка, стоит лишь потянуть за ниточку…
В окно кухни, сквозь высокие заросли малины виден двор соседей по фамилии Ольховские. Эта фамилия невероятно им обоим подходила, такая пушисто-кольчатая, ворсисто-невесомая фамилия. И старик, и старуха Ольховские, оба были помесь плюша с одуванчиком, белоголовые, вечно закутанные в какую-то байку. Эта фамилия подходила даже их псу, большому дымчатому существу, сплошь состоящему из шерсти и кудрей, словно некий волшебник, одержимый гигантоманией, взял и увеличил раз в несколько обычную декоративную болонку.
 Вот снова! Едва заглянешь под крышечку последнему воспоминанию, а в нем уже томится следующее, тоже хранящее под своей крышечкой… Матрешка. Матрешка в матрешке. Самая совершенная модель моей памяти.
 Было еще одно место, где я любила проводить дождливые дни. В самом конце улицы жила одинокая старушка, баба Мария, в доме у которой собирались по воскресеньям верующие на свои тайные богослужения. В те времена в нашей стране религию принято было считать исключительно опиумом для народа и отношение к ней было соответственное. Помню, например, своего одноклассника, милейшего мальчишку, которого позорно отвергли октябрята, пионеры и последовательно комсомольцы, только потому, что его родители посещали молитвенный дом. У моей бабушки отношения с Господом Богом тоже не сложились, во всем доме не нашлось бы и крошечной иконки. Первые мои уроки Закона Божьего проходили на светлой веранде бабы Марии, где на деревянном столе всегда лежала большая книга, самая таинственная из виденных мною когда-нибудь. Густой текст с ятями на светло-охровых листах, черно-белые гравюры во всю страницу: седобородые старцы с грозными лицами, женоподобные юноши с птичьими крыльями… Сейчас мне кажется, что это были гравюры Гюстава Доре, но близорукая память может и ошибаться, тем более, глядя сквозь размытые дождем годы…
Ах, знали б мои атеисты-родственнички, где я пропадаю! Уверены, небось, что играю с детворой на соседней улице. Где ты сейчас, бабушка, на каких небесах каешься в своем неверии?
 А еще у бабы Марии была коза (хозяйкина тезка) Машка, благодаря которой я в первый (и последний) раз испробовала козье молоко и козий сыр.

 * * *
 Как-то Шурка вез нас с матерью в Полтаву через Диканьку. Указатель у дороги возник, как мираж, я совершенно не успела настроиться. Я тронула Шурку за плечо, умоляя сбросить скорость, чтобы иметь возможность наслаждаться видом свежевыбеленных мазанок с соломенными крышами, низкими украинскими заборами, ощупывая языком выуженное из глубин родовой памяти слово "плетень", отдающее привкусом соломы и молока, побывавшего в глиняном кувшине, надетом теперь вверх дном на кол на том же заборе…
 Почудился даже согбенный силуэт Гоголя под раскидистой яблоней, блеснули влажные щели глаз, и хищный профиль медленно растаял, лишь тонкая заморская трость с тяжелым костяным набалдашником осталась прислоненной к яблоневому стволу… Впоследствии, по прочтении набоковского эссе о Гоголе, выяснилось, что у него (у Гоголя) действительно была та, привидевшаяся мне трость с черепашьим набалдашником.

 * * *
 Мать никогда не разделяла моей любви к тебе, Шурка, будучи уверенной, что это чувство — апофеоз моего влечения ко всему порочному. ("И в кино, детка, тебе всегда нравится отрицательный герой!") Даже во снах она старалась разубедить меня в этой привязанности, и была, наверное, права.
 Тот сон настиг меня днем, посреди июньского свихнувшегося ливня, и такой трепет, такое волнение захлестнуло душу, словно все время до этого я была под анестезией хмеля и только теперь вмиг отрезвела и оценила истинную реальность. Так часто бывает со снами.
 Действие происходило на мамином диване, я снимала пластырь с мизинца ноги, а Шурка сидел и смотрел. Я спросила, нравятся ли ему мои ноги, и в ответ он почти без улыбки закатил глаза. А ноги у меня были действительно чудесные: гладкие, шоколадные, горячие от солнца. Я мягко толкнула его в плечо, и он упал на спину, и кудри его рассыпались по красной обшивке дивана. Кудри его были совершенно такие, как у мамы в молодости, каштаново-красноватые, будто крашенные. Я распутывала их пальцами, а он лежал без движения, лишь на шее билась упругая сизая жилка. Мама стояла и смотрела на нас в растерянности, но даже ее присутствие не могло меня остановить…. Как изумленно-податливо было забытое запрокинутое лицо, как неожиданно торопливо нежен впервые испробованный рот… В каком-то пряном исступлении катались мы по дивану: жар кожи, хмель глаз, скудость слов… И не было ничего физического в этом слиянии, будто не люди, а два ангела встретились после тысячелетней разлуки, превратившись в единый энергетический сгусток. А мать все стояла, нервно заломив руки, словно боясь сойти с места…
 Он приподнялся на локтях и облизал пересохшие губы:
— Господи! Как же я буду готов… — выдохнул и вновь упал на диван. Я рванула в ванную, видимо, спасаясь от мамы, даже не зная, пойдет ли он за мной. Он вошел, сел на край ванной, поджав под себя ногу, хотел сказать что-то, но тут вновь появилась мама, словно пытаясь меня от него предостеречь. Приводила какие-то аргументы, от которых меня душили слезы… И тут он, дрожа и волнуясь, стал возражать ей, мол, все это неправда, и он всегда ждет меня…
 Здесь я и проснулась. Вскочила под шум дождя, накормила кошек, взяла зонт и пошла за вермутом.
 
 * * *
 В классе седьмом-восьмом, помню, гулял по школьным партам прямо на уроке один самиздатовский мерзопакостный журнальчик порнопрозы. И был в этом влажно-скользком сборничке один рассказик, который школьница имела неосторожность пробежать глазами. Молодой мужчина соблазняет свою четырнадцатилетнюю племянницу. (Подробное живописание, почти руководство). Действие происходит в купе поезда. Я тогда едва успела выскочить из класса, и меня вырвало прямо в коридоре. (Когда ты научишься контролировать воображение, детка?)…
И какой неведомой любовью люблю тебя?
 Время стирает профили городов с тела Геи, контуры дат и лики событий, и как смешна моя гномовская память, священнодействующая над твоим лицом, твоим упрямогубым, раскосоглазым, твоим, почти маминым лицом…. Эта узнаваемость, эта кровность манит и отталкивает, как поцелуй с зеркалом, то ли высшая форма нарциссизма, то ли крайняя степень неприятия…. (Смотреть на тебя — уже инцест!)
 Смотреть на тебя — уже инцест, Шурка….

 * * *
 Ритуальный солнечный инцест. Древнеегипетский дурман кровной любви. Все мы дети Атона….
 Поднимается Сотис над Нилом. Анубис воет всю ночь на собачью звезду.
— Тсс! Шакалоголовый, скоро утро….
О, светило дня! Солнечные лучи заканчиваются пятипалыми ладонями….
 Звенят систры, бьются клафты на ветру, гудят стрелы в колчанах! Сын Солнца едет на охоту. Дорогу фараону! Тревожно кричат гуси в зарослях циперуса, тонконогие сервалы рвутся с поводков….
 Алые лепестки каркадэ сыплются на крышку кедрового ларца…. Персиковое тельце маленькой царевны обнажено, лишь тонкое запястье отягощает красный яшмовый браслет. Зеленой краской из толченого малахита размашисто подведены к вискам влажные миндалины глаз. Девочка взбирается на колени к фараону….
— Как ты непоседлива, Меритатон! — припухшие чувственные губы складываются в полуулыбку, и живой бог проводит горячей ладонью по хрупкому позвоночнику.
 Что шепчут детские губы в смуглое египетское ухо с удлиненной мочкой? (Живи вечно, Эхнатон, брат моей матери, отец мой, возлюбленный мой….)
 Плавится на солнце крылатый лазуритовый скарабей, взблескивают мелкие золотые гранулы на царских подвесках, цветки папируса, звезды и бабочки, звезды и бабочки….
 Нет-нет! Ты не можешь этого помнить, Кицунэ, это из другой жизни….
 
 
 * * *
 Сыплются блаженно на траву памяти те крохотные канареечно-лимонные грушки, что росли за дедушкиным сараем. Ныне они остались только там, в заколдованных владениях воспоминаний, куда наяву мне никак не добраться. Те медовые, сахарные грушки остались, как и многое другое. Плодово-ягодный приступ ностальгии. Прохладные утренние яблоки, душистые, дедушкино слово "запашні", совершенно материально ощущаемое ноздрями слово. Те яблоки, начиненные пряной внутренностью, снятся мне порой, и я заливаюсь слезами во снах. Невиданные дивные яблоки, словно занесенные из славянских сказок. Их отведав, старый царь вновь становится молодым. Алобокие эти яблоки всегда спели и падали на рассвете, и я собирала их, стоя на коленях, среди мокрых от росы папоротников. Сама заря целовала эти плоды в обе щеки, и, отяжелев от поцелуев, они срывались вниз…
 Здесь, в нынешнем моем краю, никто не видывал таких плодов. И если даже нафантазировать, что какой-нибудь местный садовод-кудесник вынесет их однажды на рынок, то я, скупив, конечно, все без остатка, принесу домой сокровище и стану оплакивать его щедро, но едва ли смогу есть. Так Журавлева, увидев однажды летающую над водой сайру, уже не смогла есть консервы из этой рыбы, это казалось ей "кощунством, как котлеты из орла".

 * * *
 В детстве у меня была странная страсть к стеклянным флаконам из-под парфюмерии. У бабушки их имелось несметное количество. Зная внучкины пристрастия, она никогда не выбрасывала эти разнокалиберные бутылочки, удивительно долго хранящие терпкие ароматы давно истраченного содержимого. Флаконы были разбросаны в самых неожиданных местах: в саду, во дворе, в желтой песочнице у ворот, круглые и квадратные, пузатые и граненые, сотворенные из помутневшего, дымчатого от времени стекла. Даже не старые, а старинные, словно извлеченные из древних гробниц. Девочка наполняла их водой и закручивала крышечками, давно истратившими перламутр и позолоту, и зарывала в саду под яблоней, свято веруя, что однажды под чарами сада эта сомнительная жидкость обернется духами Нефертити.
Возможно, так и случилось, и если сегодня копнуть под той старой яблоней….
 Вспышки памяти озаряют сердце в самые непредсказуемые моменты. Как-то я неосторожно купила в магазине шоколадку, явно отлежавшую на складе намного дольше, чем позволял срок хранения, указанный на упаковке. И когда развернула этот кондитерский реликт, немедленно залилась сладкими слезами детства…. В бабушкином старом деревянном буфете всегда хранились для внучки шоколадные конфеты в неиссякаемом количестве. Она, ожидая моего приезда, затаривалась ими заранее. Съесть такую кучу сладостей было практически невозможно, и конфеты пылились на полках буфета, таяли от жары и застывали от холода, приобретая тот специфический вкус лежалого шоколада, который неизменно ассоциируется у меня с детством. Надо было видеть глаза того продавца в кондитерском отделе, к которому обратилась полоумная покупательница с просьбой продать ей непременно старый, просроченный шоколад.
 А совсем недавно мать случайно нашла среди старых вещей еще один Шуркин подарок, нож с нержавеющим лезвием, рукоятью которого служит настоящая козья ножка. Апофеоз первобытного бесчувствия. (Наконечник копья из кости убитого зверя, которым можно убить другого зверя). Ножик, правда, декоративный. Пегую шерстку почти без остатка съела моль, лишь отполированное козье копытце блестит, как живое….
 
 * * *
 После того, как дедушка покинул этот мир, бабушка прожила в нем недолго. Одиноко, наверное, стало ей одной в большом пустом доме. (Шурка к тому времени давно уже жил отдельно вместе со своей семьей). И зачем она пошла к колодцу в тот стылый январский день, неужели сын оставил старушку совсем без воды? Эта мысль до сих пор не дает мне покоя.
 Ангел смерти не пронзил ее насквозь, а только накрыл своим черным крылом, отняв возможность говорить и двигаться. Сколько пролежала она, беспомощная, безгласная, на ступенях колодца под сквозными сводами летаргического сада? И какое у тебя было лицо, Шурка, когда ты вошел, наконец, в эту калитку и увидел на снегу свою парализованную мать?
 …На похороны моя мама поехала вместе со своей сестрой, моей теткой. А когда возвратилась, рассказала мне историю, от которой волосы до сих пор шевелятся у меня на голове. Две траурные гостьи, прибывшие хоронить свою мать, сошли с автобуса, а когда шли по улице, кто-то из сельчан подошел и шепнул: "Что ж вы в черных-то платках, ведь старушка еще жива…."
 Оказывается, Шурка сообщил нам о смерти бабушки заранее! (Что там мелочиться, хоть и дышит, все равно потенциальный труп!)….
 Никогда мне не понять твоих нечеловеческих поступков, Шурка. Моя мать еще неделю просидела над недвижным мычащим телом, уговаривая неверующую бабушку: "Помолись, мама, помолись, как умеешь, позови Бога, и тебе станет легче…." А Шурка в это время преспокойно занимался подготовкой похорон….
 И как продолжаю любить это бесстрастное чудовище?
 ….Мама выставила на стол банку консервированных опят, мед и бутылку самогона:
— Это Шурка просил передать тебе.
 Могла ли я не упиться до беспамятства этой прозрачной, как воздух, термоядерной жидкостью, которую ты готовил своими руками, дядюшка? Я рыдала почти до утра, глядя пьяными глазами в заснеженное окно, и Белкин призрак тонко подвывал на вспухший топазовый шар луны… Шурка. Шурка. Шурка…

 * * *
 Когда мать немного отошла, она поведала мне еще один эпизод, который сладко ранил мне сердце. В тот год вышел первый сборник моих стихов, и, уезжая в село, мать взяла его с собой. Даже не собиралась показывать Шурке ("Разве этого монстра может интересовать поэзия!"), но мой дядька случайно увидел эту бледную книжицу с дождливым названием и застыл, не решаясь взять ее в руки. Несколько секунд смотрел расширенными глазами, а потом попросил почитать на одну ночь. Мама великодушно позволила, несколько обескураженная его интересом. На следующий день брат разбудил ее в шесть утра.
— Он стоял на ветру, — рассказывала мама, — весь какой-то другой, я, сколько знаю, никогда его таким не видела. Искал какие-то слова, как-то метался внутренне, сжимал твой сборник, и в глазах у него стояла влага, и было в них что-то такое, чего я в нем и не подозревала…. Все-таки ты единственный человек в нашей семье, к которому он способен испытывать какие-то родственные чувства…
 
 * * *
 Голоса поездов с раннего детства лишали меня покоя. Дитя просыпалось в глубине ночи и лежало, вслушиваясь в дальние вскрики и гул железных дорог. (Где-то недалеко проходила железнодорожная ветка, и по ночам музыка поездов звучала отчетливей, чем днем, когда ее заглушало многоголосье города). Дитя вслушивалось, и странный ритм отбивало маленькое сердце….
 Сколько раз успела оббежать Земля вокруг Солнца с тех пор, как мы не виделись, Шурка? (Ты считаешь, Кицунэ?)
 Моя работа напрямую связана с передвижением в пространстве, поэтому купе поезда часто становится тем пристанищем, где проходит вечер и пылает закат то в правом, то в левом окне, в зависимости от того, в какую сторону движется локомотив. Сколько визиток валяется в ящике моего рабочего стола с именами людей, побывавших однажды моими попутчиками! С одним киевским поэтом я умудрилась даже в разные годы дважды столкнуться в одном вагоне, правда, во второй раз он оказался не в моем, а в соседнем купе….
 На этот раз я мчалась в очередную командировку проездом через тот заветный край, поэтому сидела, прилипнув к окну, за которым плыли луга, где пастухи гнали бурых коров, и теплыми солнечными горками светлели стога, текла река Ворскла, в темной воде которой полоскали тонкие ветви исполинские вербы (такие вербы растут только в этом краю, ей Богу!), и таилась кукушка в перламутре листвы, разнося до самого дальнего леса свою отрывистую гулкую песнь. Если присмотреться ближе, то увидишь, как взбухает и опадает нежное, серое в крапинку горлышко…. "Кукушка, кукушка, сколько ему осталось на свете жить?" (Нет! Лучше молчи! Молчи, кукушка, молчи…)
"В японской мифологии кукушка олицетворяет безответную любовь" — всплывает неожиданно из омута памяти. Откуда я это знаю? Это ты нашептываешь, Кицунэ?
 Я ехала в купе одна, как королева: пейзажи сердца за окном, горячий чай в тяжелом подстаканнике… Правда, на очередной недолгой стоянке, когда солнце уже почти скрылось за зубчатой кромкой хвойного леса, в мое купе вошел пассажир.
— Добрый вечер и доброй дороги! — поздоровался незнакомец и бросил на свое место дорожную сумку.
 В первую минуту я подумала, что магия заоконной местности сыграла со мной мистическую шутку. Улыбка! Глаза! Ненаглядная боль…. Передо мной стоял мой дядька.
О! Непредсказуемая изобретательница судьба! Это был он, посеребренный и отяжеленный временем, но все так же расцвеченный моей детской, не проходящей любовью…..
 Он не узнал меня, изрек какую-то банальную глупость по поводу ночи в одном купе с красивой женщиной и, сыпля сомнительными прибаутками, стал распаковывать сумку. Никогда не думала, что Шурка так раскован и приветлив с незнакомыми людьми. Вскоре на столе появился пресловутый дядькин самогон и закуска, от вида которой память свела медовая судорога: маринованные опята, утка и снежно-алые забытые дедушкины яблоки….
В том, что дядя не узнал свою племянницу, не было ничего удивительного. Время загримировало меня виртуозно. Длинные волосы с оттенком солнца, которые хранила Шуркина память, превратились в короткую мальчишескую стрижку и сменили цвет, женственные платьица с разлетающимися юбками обернулись джинсами и свитером….
— Давайте знакомиться, меня зовут Саша! — заявил мой дядюшка и пригласил законспирированную племянницу к столу. (Господи! Саша! Хоть бы не сбиться на Шурку!)
Я назвала свое имя, он глянул остро и сверкнул улыбкой:
— Так зовут мою дочку! (Только дочку?)
Он стал спрашивать, откуда я, чем занимаюсь, куда еду. Не знаю, какой инфернальный демон нашептывал мне в ухо всю ту живописную ложь, которой я одаривала его в ответ. А самогон был, правда, нервно-паралитического действия. Главное, не выпить лишнего и не броситься ему на шею с воплем: "Шурка!"…
 О чем бы мог взахлеб рассказывать первому встречному мой подвыпивший дядюшка? Правильно, именно о том, о чем ты подумала, Кицунэ….
(Когда мы на работе собираемся за праздничным столом, босс всегда убедительно предупреждает перед началом: "Только, давайте договоримся, ни слова о работе!" Заклятье действует ровно до третьей рюмки).
 После третьей рюмки Шурка заговорил про …охоту. Я оказалась активной собеседницей, и мой попутчик был приятно удивлен немалыми познаниями "такой обаятельной женщины" в вопросах охотничьего искусства. Я ухмыльнулась с обжигающим подтекстом:
— Мой дядя был заядлым охотником.
— Почему был? — ошарашил меня Шурка. — Он что…?
Меня бросило в жар:
— Н-нет, все в порядке, просто, это было давно….
 Периодически мы выходили в тамбур на перекур, стояли, соприкоснувшись плечами, и смотрели сквозь клубы дыма на черный лес за мутным окном. Как же мне хотелось открыться моему ни о чем не подозревающему дядьке, разрыдаться на его широкой груди! Но с каждой минутой я все дальше уходила от этой возможности, все бесповоротней переплетались причудливые арабески игры…
В ту ночь мне заново пришлось пережить все его охотничьи вылазки, перебрать все пернатые и пушистые трофеи… И только о Белке он не рассказал мне ничего, словно никогда не было в мире лобастого белоухого щенка, послушно приносившего ему из воды резиновую игрушку…
Самогон не иссякал, мы незаметно перешли на "ты", и он все переживал, почему я не угощаюсь яблоками:
— Они необыкновенно сладкие, ты таких еще не пробовала!
Что я могла ему ответить? Я смотрела на его руки с изысканной маминой формой ногтей, на его руки, которые когда-то с такой легкостью поднимали маленькую светловолосую девочку… Шурка раскраснелся от самогона и беседы:
— У меня есть заветная охотничья мечта!
— ?
— Лиса!
Я дернулась.
— Что …лиса?
— Я мечтаю убить лису, — с улыбкой объяснил мой кровожадный родственник.
 ….Прости меня, Кицунэ. Прости, что я не выплеснула ему в лицо самогон из раскладного пластикового дорожного стаканчика, что не вскрикнула и не расплакалась, что не бросилась душить его…. Прости меня, что даже после этого признания продолжаю любить его. Занеси над нами свой хвост, небесная лиса, занеси, как меч карающий, один только взмах этого хвоста, и все обернется пламенем. Пожар. Всесожжение. Аутодафе памяти….
— Я обязательно убью лису, — продолжал откровенничать Шурка. — Скоро, наступит зима, и мех у нее станет особенный!
Он вскинул на меня глаза и хохотнул:
— А тебе был бы к лицу лисий воротник!
Меня передернуло.
— Я купил специальную собаку для охоты на лис. (Белка! Белка! Белка!) Эта собака относится к породе так называемых норных собак. "Норные" от "нора", — объяснил Шурка.
Слава Богу, а я уж было подумала, от "норна"! (…Три норны, скандинавские богини судьбы неустанно ткут нить нашей жизни: норна Скулд — будущее, норна Вертанди — настоящее, и норна Урт — прошлое)….
— Вельштерьер — одна из старейших пород терьеров, выведенная в Уэльсе, — продолжал лекцию мой дядька, — это бесстрашный и разносторонний охотник, работающий в норе под землёй по лисице, барсуку, и енотовидной собаке, а также по утке, кабану и кровавому следу.
…кровавому следу. Кровавому следу….
 Солнце уже золотило верхушки дальних сосен, когда меня сморил сон. Шурка сам убрал со стола, накрыл меня покрывалом (сердце екнуло сквозь сон), и тоже, не раздеваясь, прилег….
Он выходил где-то под Киевом, и я спустилась проводить его. Прямо на перроне старушки продавали сливы и домашние пирожки, ходил взад-вперед глухонемой продавец прессы с картонной табличкой на шее: "Газеты, кроссворды", дымились окурки на почерневшем асфальте. Поезд стоял недолго. На прощание Шурка посмотрел мне в глаза:
— Я все это время никак не мог вспомнить, где я видел твое лицо, а теперь, при свете дня, понял. Ты очень похожа на мою племянницу… — он наклонился и коснулся губами моего виска.

 * * *
 …О том, что произошло той зимой, я узнала намного позднее. Мать хранила молчание, зная мои пристрастия к своему непутевому брату. На каком-то семейном празднике случайно проболталась мамина сестра, моя тетка.
— Как? Ты ничего не знаешь? — удивилась она. — Шурка пропал….
— Как пропал?!
— Странная, темная история. Его пустую, открытую машину нашли на лесной дороге. Ничего не исчезло, все вещи и деньги на месте. В общем, ни намека на какое-либо несчастье. И все, ни каких следов. Правда была одна странность, на переднем сидении лежал старинный, шелковый японский веер с витым иероглифом на тонкой грани….
 …Через несколько лет мне удалось связаться с уже взрослой Шуркиной дочерью, моей тезкой, с которой мы встретились на нейтральной территории, и я получила возможность подержать в руках этот дивный предмет ярко-шафранового цвета и срисовать начертанный на нем черной тушью таинственный иероглиф. Я долго искала в словарях японской письменности этот нервный ломанный размашистый значок, похожий на переплетенные прутья кованой решетки, хотя с первой минуты догадывалась, кто оставил мне свой автограф. Тайнопись переводилась знакомыми словами: лисица-оборотень, kitsune….
 
 * * *
 Пластилиновые зверушки мокнут на траве под дождем, горит огонек в заброшенном ведьмином доме, мерцают во мраке призраки сада… Сладкий пчелиный укол боли, медовая инъекция памяти. Шмель бубнит над чернобрывцами, монотонно, как камлающий шаман… Летит камень в воду, брошенный детской рукой, расходятся круги на воде, круги на воде… Неведомые письмена на прошлогодних, прозрачных от времени листьях. Три смысла иероглифов. Три смысла. И еще сорок смыслов между строк…
 …Слова, слова, их смывают дожди, как следы на скользкой тропинке в утренний сад, твои следы, Кицунэ…

Бердянск. Октябрь, 2003 г.