Мидраш и русская культура в постмодернистской перспективе

Витим Кругликов
Гомилетическая структура мимесиса в письме Л.Шестова

Когда я получил приглашение на участие в этом круглом столе, то в на-чале подумал о Гершензоне и его описаниях жизни Печерина, как о русском писателе, который знаком с традицией мидраша и работал в двух мыслитель-ных стилистиках.
Но тема "Мидраш и русская культура в постмодернистской перспективе" выталкивала на “Расставание с Нарциссом” Александра Гольдштейна.
Однако классический мидраш наиболее ощутимо проявился в письме Льва Шестова
Если читать его “Апофеоз беспочвенности” с установкой на просмотр ка-кие древние тексты выплывают в этой книге и какова вторая, точнее - первая смысловая структура, за поверхностью текста, обнаруживается, что АПОФЕОЗ - максимально интертекстуален. И в определенном отношении представляет собой собрание мидрашей аггадического порядка.
Но здесь возникают вопросы общего порядка: какие все же тексты мы подводим под рубрику мидраш? Есть здесь все-таки какой-либо порядок или нет?
Ирония - не обязательно знак мидраша.
И вопрос более общий, связанный со стратегией современного письма. И не только письма, но именно со стратегией вербального воображаемого.
Дело в том, что современные тексты как словесные, так и визуальные свидетельствуют о некоем тотальном факте - переполненности культуры раз-личной изобразительностью.
Воображаемое создается из горы уже существующих текстов.
Кувшин культуры полон текстами воображаемого.
Если свести всю постмодернистскую практику к этому моменту, то мож-но видеть, что ее принципиальная интертекстуальность направлена на рожде-ние нового смысла в той складке, где текст наложен на текст.
Проанализировав З8-й фрагмент АПОФЕОЗА, чтобы посмотреть на ка-кой древний текст создан этот мидраш 20-го века, я увидел, что поверхность текста несет на себе сиюминутный смысловой заряд.
Но главное здесь миметическая структура текста. То есть смысл в сле-дующем - не дать цитату как таковую, а смиметировать форму текста.

Интертекстуальность формы текста.
Фигуры речи в проповедях.
Фигуры текста в письме.

А форма текста - притча. Иносказание.

Более того, если пройти эту поверхность текста и опуститься вглубь его, то и тогда мы встречаем другую поверхность, смысловые признаки которой являют нам также литературные знаки устройства поэтики этих текстов. Эти знаки - символ, аллегория, притча. Но насколько литературны эти признаки (или призраки), которые приковывают читателя к тексту и держат его в состоя-нии возбужденного исследователя? А оно характерно тем, что сознание чита-теля-исследователя занято расшифровкой этих призрачных знаков.
Притча как текст многосмысленна, он не двух-, а многочастный и потому этот текст есть сверхсимвол. И вот это отношение к самому себе означает, что текст обнаруживает свою символичность по отношению к его создателю, авто-ру.
Для чего говорят притчами? - Чтобы подчинить своей моральности и своей моральностью независимую моральность Другого.
Но что такое притча?
Притча - это голый всплеск прямого выражения, где выражение взбухает взрывом языка, крепко сбалансированном внутри протяженности персонально-го речевого пространства.
Притча - всегда указующий перст ... в тайну, поскольку ее семантичное поле многосмысленно; притча терроризирует воспринимающего, поскольку в ее содержательном пространстве царствует и подавляет всяких инакомысля-щих (или инаковидящих) идеальная разумность. И эта идеальная разумность далеко не всегда истинна и прекрасна, да и еще склонна видоизменяться в за-висимости от погоды того тысячелетия, которое “у нас сейчас на дворе”.
Как иносказание - притча есть Ад, поскольку это словесное место выло-жено, составлено из камней императивности. А всякая дорога по рельсам им-перативности ведет в преисподнюю. Кто согласиться жить в Аду?!
Притча - есть иносказание и как сказание иного оно есть местоимение. В ней заложено стремление, поскольку есть воля и императив, сказать Иначе об уже сказанном, об известном, знаемом, стремление переназвать. И содержа-тельно, и как форма притча выступает собою вместо имени (названного), рас-полагается на месте уже существующего имени. В качестве местоимения прит-ча расширяет пространство уже бывшего имени, увеличивает его, чтобы дать имени максимальную свободу выражения. Поскольку в местоимении кроется претензия быть началом нового, другого языка и так как весь язык Кафки притчеобразен, то притча как местоимение выступает и проявляет себя в его текстах в статусе Другого по отношению литературному порядку, к законам и правилам литературно-воображаемого. Ведь притча - это не только и не столь-ко литературный прием, но и средство сакралистики, средство морального по-учения (научения), способ коммуникации и выражения трансцендентного смысла морального закона.

Притча - жест - Пригов - Сорокин.

Лев Шестов Апофеоз беспочвенности. Л-д, ЛГУ, с. 162-163

Б у д у щ е е - Умный и трезвый мальчик, привыкший доверять здравому смыслу, прочитав в книге для детского возраста описание кораблекрушения, случившегося как раз в то время, когда пассажиры ели сладкое, очень удивил-ся, узнав, что все, даже женщины и дети, которые не могли спасать судно, бро-сили еду и с воплями и рыданиями метались по палубе. Зачем рыдать, зачем метаться, зачем бестолково волноваться? Матросы знают свое дело и сделают все от них зависящее. Раз суждено погибнуть, - все равно погибнешь, будешь ли волноваться или не будешь. Мальчику казалось, что, если бы он был на ко-рабле, он бы не ушел от стола и ел бы сладкое до самой последней минуты. Нужно отдать справедливость его трезвому и безукоризненно правильному за-ключению. Осталось жить несколько минут - разве не лучше употребить их возможно более приятно? логическая цепь рассуждений идеальная, хоть самого Аристотеля зови. И мальчику никак нельзя доказать, что он тоже бы бросил сладкое, даже если бы это было его любимейшее сладкое, и вместе с остальны-ми пассажирами стал бы бестолково и бессмысленно метаться по судну. Отсю-да мораль: не гадай о будущем. Сегодня господствует в тебе здравый смысл, и сладкое является для тебя высшим законом. Но завтра ты прогонишь и здра-вость, и смысл, сдружишься с бестолковостью и нелепостью и, может быть, даже полюбишь горькое. Так ведь?
В конце ХХ столетия американские постмодернисты, вслед за мольеров-ским г-ном Журденом, обнаружили, что они "говорят прозой": та интертексту-альность, которая представлялась им квинтессенцией всего современного, на-считывает как минимум две тысячи лет.
Ее старое еврейское имя - мидраш.
Мидраш есть поэтическое толкование классического текста (текста Торы) в терминах, современных толкователю. Например, рабби, живший во времена Римской Империи, представляет Бога императором, сидящим в императорской ложе на гладиаторских играх. Бог велит Каину убить Авеля, и "кровь вопиет от земли" к этой вине Бога. Все это - мидраш на известный эпизод из Книги Бы-тия. Авторы мидрашей выворачивали Библию наизнанку, переодевали библей-ских героев в тоги сенаторов и плащи философов, снижали эпический слог до бытовой речи, пользуясь Библией как гипертекстом. Мидраш - коллаж, пастиш, центон…
Не так ли обстоит дело и в современной культуре? Из обрывков старых мотивов творится мидраш к тысячам Библий. Ирония - основной знак мидраша - родится из сочетания несочетаемого. Игра слов и цитат создает новые тек-сты.
Случайно ли, что так велик процент евреев - Мандельштам у нас, Фрейд у них - среди пророков и апостолов этого стиля? Случайно ли отвращение чер-носотенного литературоведения от Мандельштама, а официозного - от Лотма-на?
Нынешний круглый стол мог бы дать импульс к пониманию и мидраша, и интертекста, и судеб еврейского духа в русской культуре. Мы приглашаем философов, писателей, литературоведов подумать над проблемами нового мидраша и старой интертекстуальности, обсудить и древний авангард, и воз-можности мидраша в ХХI веке.
Экзегетические и гомилетические мидраши
Экзегетика - толкование, комментарий на библейские и аггадические предания.
Гомилетика - толкование как проповедь.