Проза.ру
авторы / произведения / рецензии / поиск / вход для авторов / регистрация / о сервере
  сделать стартовой / добавить в закладки

Музыкальный Фридрихъ

Готфрид Груфт Де Кадавр
Death inspires

Моё имя Георгхайм фон Бисмрак, я хотел бы написать о человеке, который существует также под псевдонимом, но, в отличие от меня, не знает своего настоящего имени. Никто не знает это имя, которое ему было дано при рождении, дано ли оно было, и рождён ли вообще когда-либо был Фридрихъ. Довольно долго я общался с этим человеком, с этим гениальным скрипачом, был его близким другом, но, по-моему, сейчас осталась только моя память о нём и его записки, его дневник. Он бесследно исчез: ни вестей, ни тела, ни шлейфа его существования, лишь этот потрёпанный дневник, из которого я хотел бы узнать тайну его исчезновения, скорее всего, смерти, на чём не хотелось бы останавливаться в своих домыслах, а надеяться всё же на то, что это вынужденное исчезновение. Вас интересует то, как у меня оказалось столь личная и поэтому тайная книга? Всё просто. На правах единственного близкого Фридриху человека я посетил его жилище спустя месяц после того, как он пропал. Ни одни уши не слышали его в течение месяца, ни одни глаза не видели его в течение месяца, ни одна голова не подумала о том, что с ним могло что-то произойти. Никто из соседей не слышал его репетиций, полагая, что тот уехал на свои первые гастроли, и не переживали по поводу тишины за стеной. Таких антрактов они не слышали слишком давно, но, несмотря на это, слишком легкомысленно отнеслись к происходящему. Я мог бы их обвинить лишь в легкомысленности и равнодушии, будучи всё равно осведомлённым об этих качествах, присущих всем людям на земле, поэтому винить их мне остаётся только в том, что они – люди. Что касается меня (ни в коем случае, не в оправдание себе будет сказано) то я моим любезнейшим другом был предупреждён о его тяжелом периоде жизни, который он хотел бы пережить в одиночестве, я повиновался и обещал не волновать его до тех пор, пока он сам не пожелает этого. Отвергнув моё намерение чем-либо помочь совладать с его недугом, Фридрихъ пожелал запереться в своём логове и писать новую музыку под вдохновением нахлынувшего сплина, ощущая всем естеством ветра положительных перемен в творчестве, которые произойдут непосредственно из-за его состояния. Он великий музыкант - в этом нет сомнения, его мелодии живы, обладают плотью, они, рождаясь из струн, будто выходят из утробы женщины и живут сразу не младенческой, а зрелой, опытной и сочной жизнью.
Моё сердце отдано ему и его гению, поэтому было бы кощунственно и подло не предать свои моральные устои и не приоткрыть завесу, скрывающую от меня его дальнейшую судьбу, прочитав оставленный на пыльном комоде дневник. Лишь пару часов назад я вошёл в свой дом с книгой, которая многое мне поведает о тех днях жизни Фридриха, которые были упущены моим вниманием и присутствием рядом с моим другом. Я испытываю трепет и страх, слитые с безграничным любопытством и предвкушением разгадки, я взволнован до влажных ладоней и спокоен одновременно, осознавая необходимость преступления дозволенных границ, ограждающих пытливые умы от чьей-то частной жизни. Беру на себя грех открытия первую страницы…

23 ноября 24 года… Это второй день нашей разлуки с Фридрихом, следовательно, он начал вести свои записи около двух месяцев назад.
Я в одно мгновение прикрыл дневник, оставив всё же палец между обложкой и первой страницей, услышав скрип открывающегося окна; это был, несомненно, лёгкий порыв морозного ветра, небрежно ввалившийся в помещение, я это быстро осознал, но всё, что я сейчас делал, развило мысль куда-то в потустороннее. В моём воображении всплыли искажённые лики духов, пристально следящие с той стороны окна за всем, чем я занят, чем-то неправильным и низким. Я даже на мгновение увидел это лики, льнущие к замерзшим стеклам так близко, что их носы и губы искажались ещё больше, а неестественно длинные руки открывали окно, уже пропуская свои червеобразные пальцы вовнутрь. Нагнав на себя ещё больший страх, меня бросило в пот, глаза принялись кутаться в пелену, но, вовремя остановив поток своих недобрых мыслей глубоким вдохом, я уже приоткрыл дневник и окунулся в чтение…

…24 ноября 24 года...
Приветствую тебя, Фридрихъ. Вчера моё физическое самочувствие резко ухудшилось, если мне не изменяет память, никогда ещё  я себя не чувствовал, зато моральное состояние пошло в гору, я ощутил прилив сил, прилив вдохновения так угнетенно. Я готов посвятить себя творчеству, я полон энергии творить, поэтому и начал сей дневник. Хотелось бы увековечить один из самых богатых на идеи период в своей жизни в этих записях. Говорят, дневники ведут самовлюблённые и эгоистичные люди, что ж, не будем разочаровывать большинство, им разочарования ни к чему. Да, я самовлюблён и эгоистичен, осознавающий своё превосходство как, в первую очередь, музыканта, так и интеллигентного и нравственного человека. Пусть меня обвиняют в гордыне, иначе я не вижу смысла существовать. Припоминаю, большинство дней моей жизни были скучны, поэтому не вижу смысла упоминать о них. Надеюсь, с этого момента, с 13 октября 24 года, моя жизнь станет красочнее и изящнее, глубже и эгоцентричнее. Я сделаю всё для того, чтобы эти записи получили статус не обычных записок музыканта, а художественным произведением, естественно, гениальным. Зачем создавать не шедевры? Этим утром я проснулся с горьким привкусом во рту, оказалось, я отрыгнул желчь; надо чаще есть, хотя желания абсолютно нет, а недостаток пищи вызывает головокружение и тошноту даже во сне. Мне бы не хотелось из-за столь досадного происшествия менять что-то в своём меню, состоящего из следующего: на завтрак я предпочитаю вдыхать пары разлагающихся крыс, сложенных в вязаном мешочке – прекрасно насыщает, поверьте, и выпивать пару фужеров той зеленой пены, скапливающейся на поверхности застоявшихся луж. Самый пряный аромат у этой жижи в осенний период. То ли лужи не сохнут, вбирая все прелести материи пожухлой листвы и крошки мелких насекомых, утонувших в воде, то ли образуется больше взвесей, крупицы которых собраны со всего близлежащего чернозема, пропитанного экскрементами и гнилью; может, по отдельности все эти ингредиенты и мерзки, но в сочетании они пряны, они сливаются в аромат и вкус осеннего зенита, когда смерть, сделав своё дело, продолжает издеваться над тканями, до зимы: зимой ароматы замерзают и перестают восприниматься любым из рецепторов, будь то вкусовым рецептором, либо обонятельным. Мир – это палитра запахов, цветы не пахнут приятнее дохлой крысы, и наоборот, они пахнут по-разному восхитительно. Полдник, обед и ужин практически неизменны, только если к блюдам для разнообразия не приготавливаются мной тёртые мускатные орехи, политые алкоголем. Мускатный орех слишком сух для того, чтобы беспрепятственно преодолеть глотку и ссыпаться по пищеводу в желудок, впервые попробовав неувлажнённый мускатный орех, я практически подавился этим песком, прилипшим внутри к слизистой и огненно царапающим её. Так же было, когда я залпом осушил кружку какого-то семидесятипятиградусного абсента, необдуманно предположив, что жидкость не способна вызвать неприятные ощущения. Перехватило дыхание, и лишь через минуту борьбы за воздух я вдохнул. Ха-ха. Что я всё про свой рацион. В моём жилище находятся два мира братьев наших меньше меньших. Это две стеклянные банки. В одной из них дрейфуют вечно голодные и, соответственно, ненасытные пиявки. Они плавают в воде, будто в постоянном ожидании, эти чёрные кровососы, я так их люблю. Каждое утро я подкармливаю их своей кровью, окуная руку по локоть в воду. Как оживляются ленты, как вьются ленты, чувствуя приближение времени кровавого пира. Их ряды зубов приятно щекочут, впиваясь в мою плоть. Они напоминают мне жадность людей; до тех пор, пока ты не вынешь руку из воды, они не перестанут пить. Скорее всего, они вспухнут до того, что громко полопаются, как чёрные шарики, неясно как залетевшие на детский праздник, до вздрагивания, истошного плача и, впоследствии, до заикания бедных детишек. В другой банке - малютки клопы. Ах, этот живой красный бисер… Мне ничего для них не жаль. Со вчерашнего вечера я был полностью уверен, что завтра утром, то есть сегодня, я засяду за сочинительство, но не тут то было. Я неприкаянно бродил по комнате, выискивая то, что оттянуло бы время творческого труда. У меня были идеи, у меня было желание услышать готовое произведение, но лень брала своё. Я искал, искал и, к моему счастью, нашёл много того, что отвлекло от задуманного и пробудило воспоминания, которых так не хватало. Во мне боролось слишком много желаний и оправданий их не выполнять, слишком много радостей по поводу моего пребывания в печали и слишком много причин вспоминать о весёлых и не обремененных этой печалью временах. Я отыскал некогда потерянный в этом доме браслет. Это были кошачьи рёбра, рёбра моего питомца, умершего своей смертью после трёх лет раскрашивания моего вечернего одиночества цветами нежности, теплоты и ласки, которых мне часто не хватало. Эта кошечка - как я её умилительно назвал Тилилечкой - упала на меня с неба, серьёзно, именно с неба. Я сидел в своей комнате погружённый в думы, попивая кофе, и вдруг услышал, как кто-то лёгкой поступью бродит по крыше, царапая черепицу, но так неуклюже и неуверенно, что я никак не мог подумать, что это птица, а тем более, представитель кошачьих, знаменитых своей безупречно осторожной походкой и сверхуверенной грацией движений. Каково же было моё удивление, когда я понял, что это неизвестное, неуклюжее существо пьяно танцует на трубе. В тот момент я варил ужин и был сильно разгневан на непрошенного гостя, который отскребал когтямис верхушки трубы сажу, которая сыпалась в мою кипящую, почти готовую пищу. Но тут я услышал в движениях нервозность и испуг. Существо падало в трубу, в мой кипящий бульон. Подскочив со стула, я подбежал к очагу, выставил ладони над котлом и поймал падшее создание. Падшее во всех смыслах этого слова. Это была белая кошка, выпачканная, до неузнаваемости в ней кошки, жирной чёрной сажей. Милейшее существо, пугаясь, возлегало на моих ладонях. Лишь позже, отмывая несчастную, я заметил под её шерстью ссадины, укусы и воспаления. Скорее всего дворовые собаки не возжелали с ней что-то делить и решили не только с позором изгнать, но и серьёзно покалечить. Тилилечка прожила со мной достаточно долго, несмотря на то, что была стара и вяла уже тогда, когда я её приютил. Сколько грустных дней, вечеров и ночей мы разделили с ней, как редкий кусок хлеба, наедаясь вдоволь оба, сколько скуки она впитала в свою пушистую шерсть, преобразуя в синий ток, собирая его в волосках и унеся под землю. Достойные похороны я ей устроил, до сих пор я иногда ощущаю то, как она сладко спит на моих коленях. Браслет стал мне её посмертным подарком, который я взял без спроса, но не думаю, что она была бы против того, чтобы её частичка касалась моего тела. Полно на сегодня, рука немеет, выводя буквы и слова, рассудок просит покоя, думаю, я вниму этой просьбе. Доброй ночи, Фридрихъ, доброй ночи, воспоминания, сдумаемся завтра.

… 24 ноября 24 года…
Весь вчерашний день – субботу, я спал – день Сатурна, который я жертвую сну, так чище. Сегодня я позволил себе некоторую слабость – я поднялся с постели после полудня. Говорят, что если ты пробудился через несколько часов после восхода солнца, то можешь остаться в постели. Не став противоречить мудрости, я остался, набираясь сил. Сон нам дает силы, много сна даёт нам много сил на будущие свершения, в моём случае, на музыку. Я снова полон желания творить и снова полон лени вспоминать. Корю себя за эту слабость, всё же сомневаясь в том, что это действительно слабость. Для лености также необходимо быть сильным и вожделеющим жить. Только глупец ленится тогда, когда из-за этого может погибнуть, изголодавшись. Мои любимцы получили красный дар их желудкам, много часов сегодня я лежал на полу и всматривался в ворс ковра, трогал его, пускал заточенные ногти пальцев в его леса. Я видел эти леса, я видел небеса над ними, я слышал уханье сов и вой волков, я слышал треск, гнущихся под ветром древесных хоботов. Заглядывал в дупла и смотрел на новорождённых бельчат: белка-мать не пыталась защитить своих детенышей, она смотрела на ещё слепые мордочки спящих комочков и разжёвывала кедровый орех, чтобы этой влажной мякотью скоро накормить бельчат; они выросли из молока матери, даже если это не так, то им все равно нужно с ранних лет учиться выживать в жестоком лесу: по нему ходят такие как я, великаны, не замечая ничего под ногами. С тех пор, как я узнал об этом, я стал осторожнее ступать на пол или ограничивать хождение по ковру, это я обещал белке-матери, если нарушу свое слово, убью себя, чего бы мне ни в коем случае не хотелось бы. «Я буду осторожным, - пообещал я ей, – хотя бы один я буду осторожным - больше бельчат насладятся даром жизни. Лишь тогда, когда левая рука затекла полностью, я поднялся, и тут же кровь отхлынула из головы. Глаза наполнились мраком, они было распахнуты, но незрячи. Пошатнувшись, я не устоял на ногах и упал назад, ударившись затылком о дверцу шкафа. Благо, я не раскроил череп об угол или о стальную ручку выдвигающегося ящика. Кстати, черепа, я совсем забыл о них. Мои безвестные мёртвые друзья. Да, я горд своей коллекцией, хотя я не назвал бы это коллекцией, ибо лишь для большего количества собираю человеческие головы. Мои белые и гладкие, простите меня, я запамятовал. Вы все мне дороги, как один. Мгновение… Теперь я могу окунаться в сон в спокойствии, я утешил их мятущийся дух. Дух? Что я говорю. Я утешил свой мятущийся дух. Каждый новый череп мне достается легко – не приходится выбирать. После я, соблюдая все приличия поведения преступника, отношу новый предмет домой. Там свариваю с него кожу и выкидываю вон челюсть так, как люди выкидывают куриные кости за ненадобностью. И вот ещё один череп ставится на полку рядом со своими собратьями, но столь непохожими друг на друга. Так же, как и черты человеческого лица, все черепные кости, коих бесконечное множество, имеют свою форму, в конце концов, выстраивая костяную индивидуальность. Когда-то я любил изучать латинские названия каждой частички черепной коробки. Ныне я лишь лелею их, как своих детей. Я сажусь перед ними, как я сделал сегодня и изо дня в день, читаю им новую тёмную сказку на ночь, им это так нравится, после вставляю по молоденькой распускающейся розочке в глазницы или в ноздри, по настроению, и желаю каждому спокойной ночи, целуя их в лбы, как своих родных детей по очереди. Они мне не отвечают взаимностью: губы и язык запропастились, но отвечают безмолвием, которое часто ценнее слов. Молчите, дети, молчите, я всё равно вас слышу, и ваши голоса поют мне, запомню, увековечу в скрипичных стенаниях, но не сейчас и уже не сегодня. Я устал, я устал, мне нужно набраться сил, всё истратил сегодня, нужно снова набраться сил. Доброй ночи, Фридрихъ.

…27 ноября 24 года…
О, один из богов, я проспал два дня, и ничто меня не разбудило. Так крепко спал и не узнал бы, что во сне провёл столько времени. Это всё мои серебряные карманные часы, что мне после концерта подарил один почитатель, расхваливая их точность. Зря он так говорил, это часы угадывают лишь календарный день, то спеша, то отставая, но никак не указывая точное время. Да мне и не нужно знать время. Есть утро, день, вечер и ночь, слишком быстро перетекающая в раннее утро. Кому нужно знать время точно? Не понимаю. Как нужно не ценить жизнь, чтобы постоянно следить за временем или жить минутами и часами, периодами времени. А сон меня всё же утомил этим утром, снова ничего не хотел писать и никуда не хотел идти, но всё же, пересилив себя, решил подышать свежим воздухом и развеять гнетущее одиночество. Как бы я себя ни обманывал, неспособность с кем-либо общаться о себе, о том, что вокруг, или о собеседнике сильно печалит. Милый Георгхайм, какие беседы у нас были за этим обеденным столом, какие мысли рождали наши головы и произносили наши уста, какие гении человеческой мысли венчали эти беседы. Но нет, я ещё не насладился, нельзя осознать цену радости без самой несчастной скорби, нельзя сполна оценить общение без долгого пребывания в одиночестве. Я хочу начать новую жизнь, в которой радости, удовольствия и наслаждения стали бы ещё слаще, я должен морить себя голодом, чтобы, истекая слюной, есть хлеб, я должен истязать себя жаждой, чтобы после пить не просто для утоления жажды. Сегодня я первый раз за несколько дней вышел на улицу, но я приказал себе не открывать рта, не показывать желание общаться, даже если кто-то сам захочет со мной поговорить. Сейчас я напишу о том, как эти принципы послужили мне недобрую службу. Что ж, наверное, так и должно было быть, наверное, соблюдение принципов, даже в ущерб собственному благу, возвышает нас над людьми и делает более достойными называться другими. Путём долгих убеждений себя я собрался с духом, что мне всегда с трудом удаётся, и настроил себя на прогулку. Не забыв насытить питомцев, я надел свой старый кафтан, набриолинил волосы жучиным соком и прицепил булавкой к карману на груди вырезанную из спичечного коробка лицевую сторону с изображением красной гвоздики на чёрном фоне в знак саркастического протеста искусственности, который въелся в моё сердце и точит мясо. Я пригреваю этот тихий пыл, он заставляет, несмотря ни на что, чувствовать себя живым и живущим. Как ни странно, но у меня было замечательное настроение, настроение, возникающее тогда, когда что-то пройдено или преодолено, в моей голове звучала музыка, я её не узнавал, поэтому решил, что она моя. Казалось, я слышал её отовсюду: в дрейфе моих милых кровососов, рассекающих прозрачную воду; в жужжании крыльев мух, вначале кажущимся монотонным, но позже невесомым оркестром тысяч скрипок; в звуках моего отражения в зеркале; в вибрации водянистой зеркальной глади, возникающей с каждым моим выдохом. Наконец, в бурлении крови внутри меня; разве возможно не переиначить журчащий поток, бьющийся о сиреневые берега, в музыку? Я вышел в прихожую, поднял свои ботинки и по очереди вытряс из них клещехвосток, засыпав их проворные тельца в рукава. Какие жёлтые ногти венчают мои пальцы, и это венки? Венки славы? Их скармливать лишь изнемогающему от глада скоту. Такие венки не для моих рук, я надену перчатки, так не будет заметна моя небрежность и леность; корю себя. Пусть кажется, что я скрываю небрежность, я музыкант, мне необходимо беречь инструменты, вытачивающие божеств и тени из скрипки, как искры из кремня, которые слепят глаза, так мои искры намерены глушить уши. Обещаю себе, недалеко то время, когда эти пальцы вернут прежнюю чистоту и живость.
Маска. Я надеваю маску манекена, срезанную мной с куклы, выброшенной на свалку. Видимо, законы моды потребовали от манекена нового стана, нового, более беззаботного выражения лица. Хм, забавна вся эта эмпирическая тенденция развития моды… Все стремятся упрощать и минимизировать, потакая ленивым человечишкам. Взрыть бы их раздутые брюха и откромсать вторые подбородки. Будто на четырнадцатом месяц беременности… А их девочки - нимфеточки, хлопающие ресницами, блестящие помадой… им бы не помешало изнасилование. Рыжекудрые альбиноски с тошнотворными ресницами, которые из-за цвета совсем не заметны. У меня две маски: эта – абсолютно равнодушная и спокойная, её я надеваю на выход, вторая – свиное рыло, дряблое и дряхлое, бородавчатое и жирное; её – на выступление. Нет ничего лучше того, когда играешь прекрасную музыку в подобной личине. Меня это возбуждает. Концерт – прилюдное обнажение сокровенного; пусть не видят исполнителя приходящие питаться нематериальным. Нечасто я выступал, но аншлаги не переставали случаться. Они шли в зал неясно для чего, не осознавая то, что делают, они просто приходили, как домашняя кошка или кот откапывают лапками пол в поисках воды, налитой в миску, стоящей у них под носом. Так же бессмысленно и необъяснимо. Как насекомые, рвущиеся к любым световым пятнам или сверканиям, принимая их за спасительный свет в конце тоннеля, являющийся всего лишь обманом зрения вследствие оттока обогащенной кислородом крови и умирания тела. У всех слушателей после моего выступления случались несчастья. Драматические, даже трагические, в зависимости от того, насколько глубоко они впускали звуки. Перед каждым концертом в гримёрной я вырисовываю наркотиком скрипичный ключ и всасываю его ноздрями, после выхожу, развевая на ходу полы помятого, ветхого камзола, на полумрачную, слегка ущербную светом сцену и рву струны. Лишь дюжина жирных свечей объемлет меня полукругом. Люди смотрят на мою маску и слушают во все уши, что собираются под моими ногами, ползут по мне ближе к инструменту, по смычку, по струнам. Слезятся кровью порванных барабанных перепонок и утирают их мочками. Они не видят как моё настоящее лицо страдает под маской и как наслаждается. Ну что вы, моё лицо красиво, только я думаю, что лицо – ключ к душе, её зеркало, а у меня нет желания делиться, нет желания обнажаться. Пусть вечно догадываются и предполагают. В догадках и переживаниях жизнь.
Ах, да, я захватил цветы, давно я их не кормил, но вот в отличие от животных и насекомых, что погибают, цветы краснеют и пышут ярче сытого. Я заволновался (пора покидать кров) музыка утихла, но я собрался, невероятно было бы отступить, я оставил дом, пожелав ему спокойствия и терпения в ожидании хозяина. Мне стыдно признать, но меня пугали все эти мигающие лампы дневного света. Я боялся спускаться по лестнице, меняя уровни на более низкие, я прощупывал надёжность каждой ступеньки, как прощупывают землю заблудшие в болотистой местности, дабы не сгинуть в бездонной топи. Я пугался касаться дверных ручек, будучи уверенным в том, что они либо обожгут мои руки льдом, либо огнём, даже перчатки не рассеивали моих опасений. Каково было моё удивление, когда я понимал, что все мои страхи безосновательны, я смелел. Так смелеет лань, когда понимает, что плотоядные звери сыты, ей даже не приходится набираться смелости, чтобы подойти к ним на смертельное расстояние, если бы шла охота на неё. Я еще долго мнил себя этой ланью, но вскоре я подумал о том, что мне место в телах тех сытых зверей, которые, возможно, именно сейчас пробуют свой новый охотничий трюк притворства и заставляют заблуждаться напрасно безответственную лань. Улицы горели всеми холодными цветами: жёлтым, красным, бледно-зелёным. Отмерзающая трава была усеяна листьями, будто оспинами. Болеет, родная, хворает осенью, хворает лихорадкой, дрожит под ветрами. Отчистить бы язвочки, да цветы не хотелось укладывать на землю, хрупкие стали, девочки. Они качали бутончиками, кивали и мотали, в зависимости от того, что я говорил или спрашивал. Но как одна они возжелали быть подаренными. Как они мне поведали, всё время, пока они были в заточении, они грезили о руках и носах, они грезили именно в нынешнем виде радовать одарённых. Я повиновался с улыбкой, но поставил условие. Дарить буду лишь таким же прелестным, какими и они являются, таким же выделяющимся. Я шёл, сражаясь с ветром своим тощим тельцем, мне это удавалось куда труднее, чем ожиревшим тушам, увешанным дряблыми складками. Бывало, что ветер бил меня в лицо, и тогда перехватывало дыхание, невозможно было вдохнуть, тогда приходилось останавливаться, на время сдаваться, но продолжать поиски избранных. Серые высокие дома нависали надо мной и пялились окнами, сквозь стёкла которых иногда также пялились люди. И всё им интересно, что же они там выслеживают, эдакие участники в жизни мира, вкладывающие тонны времени в слежку и заинтересованность, будто бы внося лепту приверженности, оставаясь при этом всего лишь очередным лишнерождённым и пустым. Я дарил цветы ни в коем случае не тем девушкам, что мне нравились или вызывали симпатию, нет; я дарил цветы тем, чеё вид бросался в глаза; слишком уродлива ли она, слишком мила или слишком вольна в поведении, слишком ярка или слишком мрачна. Я следил за их дальнейшими действиями после того, как они принимали цветок. Они принимали его либо равнодушно, либо с натянутой улыбкой, как одна, без благодарности и, как одна, не выбрасывали цветок у меня на глазах, а после того, как проходила мимо за мою спину. Это и было моё исследование – наблюдать, поэтому я замечал всё. Ни одна не высказала своё мнение мне в лицо, но я замечал их отвращение. Нет, это не было удивление, казалось, им каждый день дарят цветы и улыбаются. Ни одна не захотела показаться невежливой, каждая возжелала лицемерить, неосознанно, но оставить хорошее впечатление о себе, не обидеть в первую очередь себя. Жаль, мне было жаль, я предполагал, что выживание обусловлено приспособленчеством к ситуации. Этого я и боялся, я не услышу правды никогда, ни о себе, ни о мире, останусь лишь со своей правдой, правдой говорить правду и быть открытым и, на беду себе, уязвимым.
Сплин вгрызся в шею. Если бы было видно моё лицо, то многие бы это поняли, но маска манекена защищала меня, она позволяла моему лицу выражать всё, что пожелает, не боясь быть распознанным. Я присел на скамью, удерживая в руках последний цветок, и погрузился в мысли. Неожиданно цветок был выхвачен из руки. Я сначала подумал, что кто-то случайно задел его, либо резкий порыв ветра воспользовался тем, что ладонь слабо удерживала стебель. Но нет, это была девушка. Взглянув на неё, я увидел, что она убегает вдаль, повернув голову в мою сторону, приблизив бутон цветка к губам, нюхая и улыбаясь мне. Её светло - каштановые волосы… Казалось, прикоснись я к ним, меня сильно обожжёт, как будто я прикоснулся к звезде, будто к залежам голубого спрессованного снега арктической земли в зените ночи, её развевающуюся на бегу накидку, еле уловимое болотное сияние глаз и эти тонкие пальцы, чуть толще стебля цветка, что она держала. Если бы она видела моё лицо, она поняла бы, что я уже давно влюблён, я видел её раньше, но не во плоти; в клубящейся изумрудности дыма тлеющей трубки до следующего вдыхания. Но пойти за ней я не мог, я не мог с ней заговорить, принцип довлел надо мной. Это был единственный раз, когда я проклинал себя за свое обещание. Еще долго я сидел и смотрел ей вслед, в ту сторону, где она пропала. Оставшийся день прошёл под знаменем этого образа, стоявшего перед моими глазами.

…28 ноября 24 года…
Поздняя осень держала свою крепость целой достаточно долго под натиском войск зимы, но сдала позиции, время пришло, кто-то другой, не зима, забрал позиции и отдал нападающим. Кто это мог быть, неужели тот, кто правит временем, неужели природа, неужели я так захотел. Да, это я так захотел, я соскучился по белым хлопьям, падающим сверху из тьмы, по их колкости и теплоте. Сегодня я решил предать себя, я решил найти ту девушку, забравшую у меня покой, но не отнять у неё его, а отдать ещё больше, высыпать в раскрытые ладони и сказать ей: «Возьми всё!». Я забыл сделать то, что делаю по утрам, я выбежал в холод, забыв обо всех предосторожностях. Снежная пурга хлестнула меня по лицу, именно тогда я понял, что забыл надеть маску. Паника охватила всё под рёбрами, я рефлекторно прикрыл лицо рукавом, но не решился возвратиться, пошёл дальше, успокаивая себя мыслью, что снег так густ, что никто не разглядит моё лицо, но эта мысль одновременно приводила меня в отчаяние – у меня меньше шансов узнать её лицо. Потерянный, я шатался меж снежных хлопьев, кружился вместе с мухами-альбиносами над разлагающейся надеждой снова слиться с ней взорами. Мне мешал видеть рукав, мне мешал принцип убрать руку от лица, мне мешала гордость быть сейчас здесь, мне мешал снег и ускользнувшее время снова увидеть её. Но я продолжал сражаться с непогодой, небесный айсберг разбился на осколки, резал мои руки и подбородок, пробираясь в волосы, сдирая их вместе с корнями. Здания дрожали от холода, дребезжали стекла окон от ветра, или это дрожал я, по крйней мере мне так казалось. Шпили бельведеров проткнули нависший над ними желтоватым, влажным опиумом туман. Вывески болтались на металлических нитях лоскутами угнетённых холодом домов, лавки вмёрзли в землю, диковинными цветами сквозь метель виделись единоутробные цыганята с баяном и прерываемыми зубостучанием песнями; лебединая песня - реквием чёрных лебедей; лишь это впустило тёплую гейзерную струю упадка и развала. Их литании моим пристрастиям растапливали что-то оледеневшее во мне, но не смягчали ненависть именно к этой кудрявой грязи, кудряшки которых слишком навязчиво напоминают обнаженный мозг с его извилинами и закоулочками. Они вдохновляли меня, я слышал свою музыку, видел партитуру и нотосочетания. Задрав голову, я очистил взгляд от раздражителей, тогда я уставился в белое бездоние, аналогично, но противоположно тому, что видят запахнувшие веки. Репейники кокаиновых празднеств богов унизывали мои щёки и лоб, переплетаясь в рождественскую гирлянду девяти оленьих черепов; с детства было мечтой заполучить подобное ожерелье для великана или диадему гранитного голема. Плевки звёздных пастей, замерзшие в густые иглы, моё мертвецки бледное и холодное лицо не расплавляли их, а вбирали до тех пор, пока я не дочувствовал звуковые волны моей мелодии, превратившись в соседнее дерево, окутанное до неузнаваемости в снежные меха. Ах вы, мерзкие клещи, впиваетесь в кожу и лезете своими узорчатыми булавками! Прочь! И я, как пёс стал трясти телом, очищая шерсть от напасти. Все вон! Какие-то из снежинок всё же пробрались в меня через одну из девяти отверстий моего тела и принялись, будто шахтерскими кирками, выдалбливать боль из серы внутречерепных катакомб. Баста! Я задыхался, я хрипел, пел трахеей, мои лёгкие были двухкамерной волынкой, мои дыхательные пути - её трубками. Я походил на Страконицкого волынщика, дующего своей простудой для услады снежной бури, дабы утешить её каприз чуять болезненную дрожь продрогших плотей. На месте укусов шанкрические бородавки плясали свои капилляродеструктные тряски, ногтями ног с болью отщипывая кожаное полотно с лица, рои игл входили в меня, как фаллосы в последних Магдалин с вагинами, растянутыми до ослициных. Самое премерзкое случилось тогда, когда я погрузился в тепло. Разморозка принялась разрушать структуру тканей. Как остро я воспринял этот мороз, будто переживания высосали из меня с десяток градусов и остановились на отметке трупных, поддерживаемых в сверкающих слепящими глазами моргах. Я слышал хруст ломающихся чёрствых корок хлеба и проломленного грецкого ореха. Это я издаю музыку перемены, смены состояния под воздействием рознящихся температур. Так и назвал я своё ещё не воплощённое музыкальное произведение «Таяние». Тухло амбреирующий пар всклубился к поросшему пенициллиновой плесенью потолку, но мне было неинтересно, я увидел пса, забившегося под лестницу. Лишь его расплешенный до алого стержня хвост торчал хамелеоновским языком. Бедняга. Он был в обмороке. Я отнёс к себе это существо. Псиный язык, высунувшись из зловонной пасти, болтался во всю длину флагом капитуляции, а охолодевшие уши вытянулись флагштоками анархических революционеров, славящих горячие сердца и природовластие. Псина была засунута в этот прогорклый в поту и уличной слизи мохнатый мешок, небрежно затянутый комой и неряшливо запахнутый. Того и гляди вывалится из своей отслаивающейся шкуры. Мой очаг приветствовал меня безмолвием, а новоиспечённого друга моего - молчанием. Расположив пса в дальнем углу прихожей, я отправился на кухню, чтобы приготовить истощавшему пищу. Когда я отбивал кусок мяса, тот раздражённо хихикал губами волокон и харкался в меня чёрной кровью, как избалованный негодный мальчишка, которого заставляют подмыться перед сном. А я стою, как запятнанный мясник, и думаю: странно, всегда думал, что пища хочет быть съеденной и её оргазмом является ощущение прокусывающих зубов, мощное, монотонное и глубоко проникающее. Человечье чавканье есть предоргазменные томные вздохи и стоны еды. В моё окно били клювами вороны, вздували парусами крылья, тщетно пытаясь, скользя когтями по наклонному карнизу, удержаться, и феерически отшелушивали дёгтевые перья со своих недоразвитых лап. «Кыш, птичьё поганое! - говорил я. Не вам вкушать этот сочный кусок». Пластиковый свет люстрового кварца пускал слюну в мои волосы, что стекала по моему лицу тонкой струйкой, кристаллизуясь в застывшую слюду. Лучше не обращать на это внимание, иначе он разозлится. Это я усвоил ещё тогда, когда взорвалась лампа, как только я взглянул на неё. Я назвал пса Флагштоком, в честь его до сих пор вытаращенных вверх ушей. Поставив миску с мясом перед его мордой, потрогал нос, не заболел ли. Холодный, как лёд. Говорят, что тёплый нос - к болезни, значит, псинка абсолютно здорова и полна сил. Это не могло не радовать. Эх, чертовка, набегалась, устала. Почесав спящую за ухом, я ушёл в комнату. Тогда я и вспомнил о девушке и понял, что должен созерцать её постоянно. Мне в голову пришла любопытная идея. Я достал из ящика комода пропыленную насквозь рамку со своей фотокарточкой, вытащил её оттуда и вызволил из глазничной гробницы свой глаз, пришпилил его к картону и вставил в рамку. Боль во имя созерцания созерцаемого ранее и запечатлённого на роговице глаза. Я увидел её образ. Как он прекрасен. Я завидовал своим зрительным нервам, передававшим это имаго в мозг – чулан всяческой дорогой мне дребедени, в которой не то что в потёмках, на ощупь, но и при свете, не найдёшь необходимое, как нить пожухлой травинки в стогу игл. Там и потерялся образ возлюбленной, но ныне я вызволил его из кип и груд, теперь мы созерцаем друг друга. Это я делаю и сейчас, подперев подбородок ладонью. С этим перманентным экстазом я и заканчиваю свой день и перетекаю в ночь, преодолевая в данную минуту полночь.

…6 декабря 24
Встретив утро 29 ноября, я скверно себя почувствовал, я стал природой, зачахшей позднеосенним периодом. Из меня вынули все внутренние органы и залили члены душистой ртутью, забальзамировали прокисшей слизью и мокротой - дыхательные пути, а голову прибили изнутри гвоздями и скобами к подушке. Разжижающая мигрень неугомонна. Несколько дней я лежал неподвижно таксидермированным до отказа хрупким каркасом костей лисом, разодетым в красный домашний халат с коричневыми оборками и зелёным воротником ободранного голубя, стоящего в самозабвении, втянув голову, и обреченно моргающего. Мои клопы и пиявки сдохли с голода и от потемнешей воды, я покрывался масляной испариной, как английский гипергидрозник на рубеже пятнадцатого – шестнадцатого веков, и пах поверхностным гниением этой влаги, будучи ослабленным до отверженного всеми и вся трупа и неспособным себя утереть. В последние дни я обставился просроченными каплями, микстурами и пилюлями, которые нашёл в доме. Естественно, они были бесполезны, похоже, созерцание своего глаза в рамке излечило меня, став моим верным бесплотным фельдшером. Пёс мой отъел брюхо и морду бульдога, но мясо осталось нетронутым. Где он нашёл еду, проказник. От него веяло холодом, и я решил согреть его, положив на свою постель под одеяло.
Спокойной ночи, сомнамбулический друг.
И тебе спокойной ночи, Фридрихъ, благодарю за гостеприимство.
Спокойноё ночи, Фридрихъ.

15 декабря 24
Наконец-то я добрался до дневника. Всё это время я писал музыку. Я писал произведение себе, я создал шедевр для себя, я написал реквием. Да, это назвать можно лишь реквиемом. Часы напролёт я перебирал, перечёркивал, разрывал в клочья, оплакивал, снова сжигал, снова писал. Свершилось, целая сюита готова, четырнадцать отдельных сарабанд, аллеманд и сонетов. Верх инструментальной музыки достигнут на этот период времени. Если бы не образ в глазу, я потерпел бы фиаско и не смог бы это сказать с подобной уверенностью. Богини создают божественное. Познавший миллиарды муз, познает её вдохновение, как познает Лилит познавший всех до единой женщин на земле - и мёртвых и ещё не рождённых. Я погибну с её смертью, в этом нет сомнения, поэтому я более не властен над своей жизнью, она властвует безраздельно. В её смерти моя смерть. Эта мысль радует меня и одновременно приводит в благоговейный ужас перед незнанием. Спустя пару недель я снова вышел на улицу с ещё более прозрачными надеждами встретить надолго взволновавшую меня. Казалось, метель не смолкала со дня зачавшейся во мне болезни. Как вороны за моим окном отшелушивали перья, так метель отшелушила сугробы омертвевшей кожи. Редкие люди боролись с непогодой, этой белой стихией, я же старался не замечать окружающий меня своенравный беспорядок, учинённый зимой. Сопротивляющийся зачастую осознает и принимает силу и мощь того, чему сопротивляется, что в свою очередь подпитывает силу и мощь супостата и пагубно влияет на самого сопротивляющегося. Поэтому я предпочитаю быть равнодушным к тому, что меня не прельщает, позволяя врагу обессилевать и сохнуть. От этого снежные вихри действительно старались обкруживать меня стороной, сокращая в страхе бешеные обороты вблизи от меня.
Сквозь слепящую белизну на площади я увидел как кто-то красиво виолончелирует для собравшейся толпы странных людей. Меня заинтересовало это, и я стал наблюдать. По прошествии нескольких минут я услышал револьверный выстрел и одновременно выбившийся фонтан багровых брызг из центра толпы. Достаточно высоко, чтобы я это легко заметил. Спустя мгновения, подобные хлопки стали всё чаще и чаще слышаться. Чарующий салют! Так же очарователен напалм вырывающегося метана из прорванной дыры в теле мёртвого. Огонь вечного покоя, служащий для сбавления давления внутри, которое могло бы выплюнуть дитя из доядренного кратера луноподобных ягодиц несчастной женщины. Праздник опадающих наземь тел – один за другим в оглушающей тишине. Они убивали себя выстрелом под челюсть. Пули вылетали из голов либо освобождёнными птицами, либо духом, либо просто куском нагретого запалом куска металла в укор неприветливым небесам. Обворожительная жертвенность во имя музыкального искусства. Таковой должна быть музыка, иначе это всего лишь банальный набор диезов, неуместных бекаров и скучных лигатур. Пусть он переложил на виолончель мой «Вальс Падающих». Моя музыка вдохновлена этим вальсирующим в падении миром, и она принадлежит всем музыкантам, что вальсируют с ним. Никогда раньше не слышал свою музыку со стороны. Она угнетает до слёз и истерики.
Вечерело. Небо было особенно красиво. Луна была стыдливо прикрыта ободранной фатой облаков, изъеденной молью или изголодавшимися сверчками. Одноглазая ночь… Она всегда болезненно ущербна. Эта луна напоминала мне кинопроекционный объектив, проецирующий на полотно облаков быстро сменяющиеся картинки, я же находился с другой стороны экрана и видел всё обратным, вывернутым наизнанку. Это был фильм под названием «Существование». По-моему, шедевр синематографии и триумф сценариста.



На этом дневник оборвался. Не думаю, что прекратился - именно оборвался. За это время я много пережил: искал его, но никто мне не сказал ни слова. Я стал слышать присутствие Фридриха в моём доме, точнее, его музыку в предметах, событиях и молчании, стал записывать её и музицировать от его лица, добившись ошеломительного успеха. Все меня приглашают, я никому не отказываю.
Только что раздался звонок в дверь. На пороге я увидел чумазого цыганёнка, протягивающего мне письмо и бурчащего что-то нечленораздельное себе под нос. Я не понимал что происходит, но дал парнишке пару монет, с которыми тот скоропостижно ускользнул. Порвав у конверта боковину, я вызволил бумагу подписанную «Фридрихъ». Я не мог поверить своим глазам, мои руки задрожали, чуть не выронив бумагу. Немедленно я кинулся к столу и начал читать. Почерк был явно не его - корявый, с прыгающими в пьяном празднестве буквами и практически не понятными из-за ошибок словами.

«Приветствую тебя, мой милый друг. Я не знаю, кто ты, да и себя я не совсем помню. Знаю лишь своё имя, то, что я музыкант, и один день, о котором я и хотел бы тебе поведать вместе с тайной, которая обязана изменить твою жизнь, кто бы ты ни был. Всё это продиктовано мальчишке, что доставил тебе послание, ибо сам не способен более писать. Я помню ночь, я помню снег, луну, я помню белый ночной сад и девушку, сидящую на скамье спиной ко мне. Я подобрал металлический прут, но как только начал думать о том, как бы мне забрать её череп, не повредив его, упал в обморок. В следующее мгновение я услышал чей-то тонкий голос в дымке полудремы, отворил веки, но это никак не изменило цвет перед глазами: кругом царил мрак. Позже я осознал, что лежу в абсолютной тесноте (это был гроб, но неглубоко закопанный – меж досок сквозил ветер), а рядом со мной находился виновник моего пробуждения. Я нащупал её руку; её пальцы были чуть толще стебля цветка, притронулся к волосам. Они обожгли меня так, будто я притронулся к звезде. Её тело было неподвижно. Оказалось, у неё в шее переломлен позвоночник, но когда я негодующе стал спрашивать, что за пресмыкающаяся мразь могла исподтишка такое совершить, девушка повторяла и повторяла, что память бессильна откопать что-либо. Какие волшебные дни мы провели рядом. О чём мы только ни говорили до тех пор, пока не распались наши языки, не пришли в развалившуюся негодность рты и не поросли, ласкали друг друга до тех пор, пока наша кожа не стала скатываться с нас. В беседах мы были такими разными. Спорили и смеялись. Мы явно понимали, что разного пола, но когда все половые признаки исчезли и оголилась сияющая белизна, мы поняли, что так похожи, так близки, едины и неразрывны.
Я счастлив с ней. Ах да, и самое главное. Я слышал твою музыку. Она гениальна. Знай, она не моя, ты ошибался, она твоя до последней ноты. А луна и сейчас так же обворожительна, ты только взгляни».

Фридрихъ


XI 2006


Рецензии
Написать рецензию
Отлично.
"Хотя стихи у вас лучше получаются."
Не знаю право и стихи замечательны, да и повесть интересная.
Низкий поклон за творчество, пахнет гениальностью, но не льстите себе. Шучу. Вам можно. Удачи Вам!

Азамат Шаповалов   14.09.2009 23:54     Заявить о нарушении правил
Добавить замечания

На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.
Написать рецензию     Другие произведения автора Готфрид Груфт Де Кадавр
Разделы: авторы / произведения / рецензии / поиск / вход для авторов / регистрация / о сервере     Ресурсы: Стихи.ру / Проза.ру