Не имел умения понимать Пахом баб, не знал, как им угодить да как подойти к ним, с какого краю.
Дело было в позапрошлом году. Полюбил тогда Пахом соседскую Настёну, да признаться боялся. Так… издали на неё поглядывал. Страдал шибко. Из-за неё драться стал, когда деревня на деревню шла, чтобы показать свою удаль.
Раньше ж ведь любой праздник мордобоем заканчивался.
Буяновские столы накроют, пива наварят, у кого что уродилось хорошо принесут: яблоки, картошку, лук… Соберутся все от мал до велика, стариков неходячих привезут на телегах, ребятню давай угощать пряниками.
Мирная душевная беседа текла… Глядишь, брататься -обниматься соседи стали, кои целый год куриную отраву сыпали друг дружке. И так хорошо! И вся родня рядом!
А из Нетерпёжева уже идут молодцы, частушки распевая. Впереди гармонист зло ярит на гармони, так, что скулы сводит от музыки – тягает меха туда-сюда, за что у каждого буяновского хотенье появлялось морду ему за это набить.
Цепь о цепь бьёт, палки железные звякают, пот ручьём от нетерпения, злоба душит, прёт наружу, руки чешутся худое что сделать.
Поленицы, какие стояли неприбранные, вмиг разбирались, изгороди - ставь не ставь - растащат. Ставни тоже для драки ломали. Всякие доски гвоздями утыканные, кирпичи да каменья – всё разбиралось по дороге к столам праздничным.
Подойдут нетерпёжские ребята и давай задираться первыми: и сами вы дурные, и девки ваши носатые, блеют, мычат по коровьи, передразнивают.
Кто ж терпеть такое станет?! Смирением Буяновские не отличались, а назюзюкавшись, тем паче. Поглядят на физиомордии перекошенные, послушают речи, да важно из-за стола вставши тот, кто с краю сидел – хрясь! - кулачищем, да не кого-нибудь, а самого гармониста: гармошка – звяк! – меха развернула, картуз с черёмухой воткнутой в сторону покатился, лепестки роняя… - лежачего не трогать!
- Ах, так?! Гармониста нашего, Андрейку, бить? – взревёт медведем самый отчаянный из Нетерпёжева. Закатавши рукава, на стол он вскочит, миски давай сшибать, бутыли разбивать о буйную головушку.
А остальные что? Чай, не зеваками собрались, чтоб стоять рученьки сложивши да рот скворечником держать – за ноги паршивца со стола долой и мутузить по чём зря: под дых, в ухо.
- Наших бьют! – просвистевши, крикнут «гости дорогие», коих никто не звал, да в кучу малу сунуться.
Матюги, писк, ор небывалый, грязь с кровушкой вперемешку… Зашибут кого – разойдутся. Редкая драка заканчивалась без забитых до смерти. Виноватых не искали – никто силком туда не гнал, да каменья в руки не вкладывал – сами напросились.
И Пахом раз в драку сунулся, да оборонялся только, пока хиляк нетерпёжский за нос его зубами не ухватил, будто крыса острожная, будто шавка подзаборная давно некормленая. Взвыл тут Пахом да «кусаку» в огород к капусте метнул, рассвирепевши, стал и своих и чужих дубасить оглоблей подвернувшейся. Чужих за подлость, а своих, чтоб чужие боялись.
Батюшка, увидавши его в самой толчее, с ведром к колодцу кинулся и, набравши целое, троих угомонил, обливши, а Пахому это самое ведро на голову надел - не снять.
В избу сына приведши, взял батюшка топор и обухом по голове Пахомовой долбанул – думал, что развалится ведро. Нет, крепким оказалось, пилить пришлось.
Не простил батюшке вмешательства Пахом, три дня после не разговаривал, хоть тот и лез с расспросами:
- Ради Настёны, да? – спрашивал родитель с соучастием.
Пахом молчал. Что ж скажешь, коль от батюшки даже любовь свою не утаить.
Ради неё, куколки ненаглядной, солнышка ясного, чтобы приметила его отличиться хотел он.
Напрасно Пахом выходил махаться - другого молодца Настёна выбрала, того, что в капусте отлёживался. Сжалилась – называется краля!
И что в нём хорошего нашла: рябой весь, нос картофелиной, руки слабые, зубы лошадиные.
Вот и верь после такого, что девкам только сильных и видных подавай…
