Всё есть

Артём Фролов
 

 

 
 Начало мудрости – страх Господень.
 Книга притчей Соломоновых, 1.7


Сергей Кузин никогда не считал себя религиозным человеком. Скорее - наоборот. В бытность свою пионером он как-то наткнулся на «Библию для верующих и неверующих» Ярославского и проглотив её за два дня, вступил в диспут с бабками у подъезда. Старухи открытый бой не приняли. Пожевывая сухими губами, они искоса поглядывали на юного безбожника и усмехались. Потом Кузин, как бы между прочим, обнаружил свою атеистическую подкованность перед классной руководительницей, парторгом школы по кличке Фуфу. Та одобрительно кивнула головой, увенчанной шестимесячным химическим нимбом.

Однако среди одноклассников Кузина тогда превыше всего ценилась вовсе не политическая грамотность, а умение играть в футбол. Форвард из Кузина был неважный, впрочем, как и вратарь; поэтому он стоял в защите, неуклюже бросаясь наперерез противнику, стараясь выбить из-под ног потертый, облупленный мяч. Места в голове для теологических аргументов «pro» и «contra» в это время уже не оставалось. А затем началось половое созревание, исследование самого себя – сначала испуганное, потом восторженное; первые муки подросткового воздержания, а позже – полумрак подъезда, оглушительный шум крови в ушах, и в ладони – горячая девичья грудь… Емельян Ярославский с его препарированием Библии выцвел, потускнел, а потом и вовсе пропал далеко на задворках памяти.

После училища Кузин поступил в институт, откуда вышел инженером-электронщиком и устроился на завод в родном городе. Женитьба поначалу не привнесла больших изменений в его жизнь. А вот рождение ребенка заполнило её до отказа, лишив сна и вечернего телевизора; под потолком кухни клубился пар из-под крышки булькающего чана с пеленками, пока Кузин проглаживал утюгом марлевые подгузники и с растущей, поглощающей нежностью смотрел на крошечные розовые губы, обхватившие сосок женской груди – новой, незнакомой, разбухшей.

Ночью ребенок ненадолго засыпал, потом вздрагивал и заливался криком. Грудь успокаивала его лишь ненадолго, и он продолжал кричать, сморщив лицо и дрожа подбородком. Кузин до изнеможения расхаживал по комнате, укачивая маленькое существо; участковая врачиха объяснила - мама должна хорошо отдыхать, чтобы не пропало молоко, и он старался взять на себя ночные бдения. В итоге оба они – и Кузин, и жена – не высыпались катастрофически; дни, заполненные работой, стиркой, кипячением, прогулками, перемежались бессонными ночами.

Ребёнку пошел второй месяц, а нормального сна всё не было. Педиатры толковали что-то про тонус нервной системы, про возможную родовую травму; отводя глаза, говорили о каких-то проблемах с развитием, потом направили жену с малышом в область, в детскую больницу… Кузин приходил с работы в опустевшую вдруг квартиру, и, сжавшись на табуретке посреди кухни, курил, стряхивая пепел на джинсы. Он начал понимать, что готов отдать себя всего, по частям, по каплям – в обмен на здоровье маленького теплого комочка, которому он, Кузин, дал жизнь… Но некому было предложить себя, никто не требовал ни жизни, ни здоровья Кузина, а его маленький сын был далеко, у чужих людей в белых накрахмаленных колпаках, и при одной мысли об этом внутри всё сжималось и отчаянно, невыносимо болело.

Тогда он впервые вдруг захотел помолиться, но не знал – как. Больше того, он не знал даже – кому… Поймав себя на этом странном, чужом, незнакомом желании, Кузин испытал дискомфортное чувство, больше всего похожее на стыд. Подобное ощущение было в шестом классе - тогда в школьном гардеробе Кузин засунул письменное признание в карман пальто Светки Нирониной, в которую был мучительно влюблен. Записку нашли в тот же день одноклассники, шарившие по карманам. В итоге весь класс оказался в курсе сердечных мук Сергея, встретив его свистом и улюлюканьем… Громче всех свистел тогда соперник Кузина, тоже влюбленный в Светку.

Однако желание обратиться к кому-то бесконечно справедливому, всесильному и понимающему не ослабевало, хотя Кузин и не был уверен в Его существовании. Но предположение о том, что Его нет, обрекало на жизнь в чудовищной, непонятной действительности, в которой твои собственные дети рождены болеть и страдать.

На третий день, превозмогая неловкость, Кузин стал подбирать слова - с трудом, как увечный, нашаривая поручень во тьме, подтягивает обрубок тела на ступеньку.
Первая молитва вышла смятой и угрюмой, а адресат – размытым и неопределенным.


Субботнее утро встретило Кузина грязными тучами, сеявшими на город холодную воду. Выбираться из сонного тепла квартиры не хотелось, но безотчетная потребность, день ото дня набиравшая в нем вес, заставила выйти во двор и завести старый «жигуленок».
Церковь находилась за чертой города, километрах в десяти, и Кузин имел возможность вновь сформулировать те вопросы, которые заставили его сегодня катить по мокрой пустой дороге.
На подъезде к церкви стоял новенький «Фольксваген» темно-синего цвета. Батюшкин. Две шустрые старушки-богомолки с тряпками и ведрами наводили на него лоск.

 Сам храм представлял собой деревянное строение неопределенной формы, с прилепившейся сверху маковкой и крестом. Древесина стен потемнела от времени. Кровлю там и сям черными пятнами отмечали молча сидящие вороны. Кто-то говорил Кузину, что раньше в этом здании помещалась баня для заводских начальников, и там творились разврат и пьянство. Потом завод выстроил базу отдыха, где веселиться можно было с куда большим размахом; ненужную теперь баню решили отдать на богоугодное дело, немного перестроили, освятили и превратили в храм. Было ли то правдой, или злые языки говорили лишнее, Кузин не знал; но даже если и так – что с того? Понятие Бога, робко оформляющееся в существе Кузина, не зависело от мест и обстоятельств, грехов и праведности; главным условием для него была лишь возможность быть услышанным и вера в конечную справедливость.

Церковь была пуста. Кузин снова вышел на улицу и поднялся на крыльцо дома, стоявшего рядом. Старые сени продолжались тяжелой деревянной дверью, из-за которой глухо доносились звуки трапезы – несколько голосов разного тембра, в том числе детские, звон посуды. Кузин, помедлив, негромко постучал.

Чуть погодя дверь приотворилась, и показалось жующее лицо очередной старушки.

- Я могу увидеть отца Бориса?

Старушкино лицо отразило сомнение, она попросила подождать, и дверь закрылась. Однако совсем скоро вышел мужчина лет сорока – отец Борис. Обычный темный костюм плотно облегал его объёмистое туловище, между распахнутыми полами пиджака вперед выдавался тугой живот.
Батюшка двинул челюстями под черной бородой, проглотил и осведомился:

- Вы ко мне?

- Да… Я, если можно, хотел бы поговорить с вами.

Священник наметанным глазом окинул фигуру Кузина и сказал:

- Идёмте…

Они вышли из сеней. Дождь, казалось бы, прекратился, и поверхность луж в глинистых рытвинах оставалась нетронутой. Но холодный воздух был насыщен влагой, и сверху плыла мельчайшая водяная взвесь, оседая на очках, на волосах и одежде, делая промозглый ноябрьский воздух еще зябче. Кузин вспомнил, что его архангельский дед называл такую погоду «мрячка».

Отец Борис остановился на дорожке из треснувших бетонных плиток и, простуженно шмыгнув носом, сказал:

- Слушаю вас.

Его живые черные глаза снова обежали Кузина, нигде надолго не задержавшись. Кузин начал говорить – сбивчиво, путано; священник вдруг перебил его:

- Вы крещеный?

Сергей споткнулся на полуслове; этот вопрос даже не приходил ему в голову, и только сейчас он вспомнил, что мать вместе с покойницей-бабкой, тайком от отца-коммуниста крестила маленького Кузина двух месяцев от роду.
 
- Да…

Отец Борис одобрительно кивнул. На его волосах, собранных сзади в хвост, оседающая из воздуха вода собиралась в мелкие тусклые капли.




Этот визит не избавил Кузина от сомнений. Ответы священника были слишком просты, слишком предсказуемы. Но выбора не было. Неумолимая, беспощадная жизнь бульдозером выдавливала Сергея из того мирка, в котором он до сих пор жил.


 Прошло два месяца. В деревянной церкви были давка и духота. Рождество. Вся толпа сложным образом устраивалась из длинной очереди прихожан, желающих причаститься. Кузин держал на руках сына, жена прижималась к нему сбоку. Кто-то тронул Кузина за рукав:

 - Мужчина… С детьми проходите к причастию без очереди, вот туда.

 Он обернулся поблагодарить и увидел седого мужика, лицо которого вдруг узналось.
 Это же Бурый.

 - Спасибо.

 Надо же, как изменился. Седой стал. Похудел… Да еще и в церкви. Интересно.

 - С детьми без очереди.

 - Ага...

 Ведёт себя, как частый прихожанин, знающий местные порядки. Ну и ну.
 Кузин стал пробираться через толпу к причастию.


 
 С Семеном Буровцевым они вместе учились на слесарей. Тот был тогда завзятым культуристом. Огромная туша мяса. На пару со своим другом Морденко по кличке Мордатик они ходили по училищу, разбухшие от штанги и анаболиков.

Знакомство Бурого и Кузина было только визуальным, и к тому же односторонним – Бурого знали все, а Кузин же был для того лишь одним из сотни ничего не значащих лиц, «ботаником», не имеющим ни денег, ни тяжелых бицепсов. Когда после училища Кузин уехал учиться в институт, они совершенно забыли друг о друге.

 Потом начались девяностые. Бурый с Мордатиком обзавелись толстыми золотыми цепями на шеях. Начали с водочного бизнеса, продолжили оружием и цветными металлами. Попутно трясли ларьки и среднеазиатских торговцев на рынке.

 У них были деловые контакты с латышскими бандитами – друзья отправляли в Прибалтику машины с ворованной медью; иногда и сами ездили туда веселиться с коллегами-латышами, а заодно решать свои криминальные вопросы.

 В одну из таких поездок Мордатик спьяну где-то перегнул палку – изнасиловал на вечеринке девчонку, которая оказалась сестрой местного авторитета.
Семёна там по случайности не было.

 Вскоре после возвращения на родину Мордатик был убит. Латыши встретили его в подъезде, выкололи глаза и задушили собственной золотой цепью.

 Похороны были шикарные. Всю лестницу в подъезде устлали живыми цветами и меняли их каждые два часа. По улице за катафалком медленно двигались черные с хромом «мерседесы», а рядом шли их сумрачные хозяева, проигрывавшие в голове возможные варианты мести или спасения.

 Но довольно скоро всё успокоилось и пошло своим чередом. Морденко тлел в дорогом гробу, а Бурый продолжал их общее дело. Бизнес помаленьку легализовался, появился офис и секретарша с печатями, Семен сменил короткую кожаную куртку на хороший костюм и уже не брал с собой на работу «стечкин».

Иногда ему снились крики, мохнатые молнии выстрелов и Ельцин в амбразуре телевизионного экрана.

 Жена Семена тоже как-то раз увидела сон.

 Мордатик, сидящий в темном, тесном и сыром месте, смотрел на неё окровавленными пустыми глазницами. Тишину нарушало только бульканье капающей воды.

 - Передай Бурому… ВСЁ ЕСТЬ. Пусть живёт тихо.

 Жена долго не могла заснуть, вертелась с боку на бок рядом с храпящим Семёном, потом не выдержала и растолкав мужа, рассказала сон.

 С тех пор Бурый утратил покой. Продолжая свой бизнес, он ежедневно вспоминал слова Мордатика: «ВСЁ ЕСТЬ».

 Что он имел в виду? И почему старался передать это Семёну? Видимо, потому что Семён не может сейчас знать этого. А Мордатику, мертвому, открылось нечто, скрытое от живых; убедительное настолько, что он пытается сообщить об этом своему приятелю - как когда-то, бывало, предупреждал о готовящейся подставе на латышской границе.
 
ВСЁ ЕСТЬ… Что – всё?.. И это странное напутствие – «пусть живет тихо»… Чем больше думал Бурый об этом, тем больше укреплялся в убеждении – мертвый предостерегал его о грядущей опасности.

Партнеры по бизнесу и подчиненные начали замечать в Семёне неладное: если раньше он, не смущаясь, мог наорать, а иногда – и ударить, то теперь в аналогичных ситуациях он лишь молча, внимательно смотрел на собеседника, словно стараясь прочесть нечто за гранью жестов и слов.

Однажды в воскресенье Семён поехал к батюшке. Дорога была ему знакома: когда-то не раз и не два он со своими коллегами ездил ставить свечки перед опасным делом. Иногда свечки не помогали, и тогда приходилось еще скидываться на отпевание и похороны своих менее удачливых товарищей.

В этот раз Семён свечек не ставил. Дожидаясь окончания службы, он слушал голоса певчих – учительниц местной музыкальной школы. Лицо одной из них, самой молоденькой, он видел в пол-оборота: нежная, слегка бархатистая щека в отсвете падающего искоса луча, и выбивающаяся из-под платка прядь рыжеватых волос.

После службы Семён подошел к батюшке и, хмуро уставившись в дощатый пол церкви, рассказал про послание Мордатика.

Отец Борис, помолчав немного, с силой ударил Семёна в лоб костяшками пухлого, но очень крепкого кулака.

- Говорят, тебе, дурак – живи тихо!

Семён отшатнулся, потирая ушибленное место.

- Чего драться-то?

Но отец Борис еще два раза больно стукнул его по лбу, приговаривая:

- Живи тихо, дурак! Живи тихо!

Как ни странно, Семёну после такого напутствия полегчало. Каждое воскресенье он приезжал теперь в церковь, сидел на лавке в углу, привалившись тяжелой спиной к бревенчатой стене. Он ничего не понимал ни в сути происходящей службы, ни в словах, сплетающихся в многоголосье под низким потолком церкви – но внутри словно что-то смягчалось, таяло, теряло многолетнюю, заскорузлую жесткость, а главное - мертвый Мордатик перестал стоять перед его глазами.

Недели незаметно складывались в месяцы, минула осень, протянулась и зима; вечера стали светлыми, бесформенные тетки в грязных оранжевых жилетах отдалбливали наледи вдоль поребриков у дорог, потом незаметно высохли газоны и деревья оделись листвою. Семён продолжал ездить в церковь, с той только разницей, что по утрам расталкивал обоих своих подрастающих сыновей – крупных, здоровых подростков – и загонял с собой в машину. Те были недовольны, но, зная характер отца, протестовать не пытались.


Как-то осенью, на исходе сентября, Семён поехал по делам в Питер. Езды было часа два, дел предстояло много, и он выехал пораньше, чтобы вернуться засветло.

Вдоль трассы стелился дым от горящих торфяных болот. Когда дорога ныряла в низину, дым торфяников смешивался с клочьями тумана; фары встречных машин мерцали в белесой мгле, обрамленные неверным, дрожащим маревом.

Дальше от города трасса опустела.

Всё-таки жизнь человечья – плевок, пузырь на луже, думал Семён, держа здоровенные руки на руле «BMW». Машина мягко и мощно ревела, обрывки тумана и кустарники мелькали за окном. Живешь, строишь планы, а потом - раз! – какой-нибудь дурак не включит фары в такую погоду, лобовое столкновение, и привет…

Туман с дымом сгущался, и Семён сбавил скорость. Желто-красный кустарник становился плотней и выше, закрывая дорогу за поворотом. Когда машина повернула и дорога выпрямилась, уходя в молочную пелену туманной завесы, он увидел посреди трассы уродливую дымящуюся груду из двух машин.

В животе его стало муторно – такая авария не предвещала хорошего. Это не поцарапанный бампер да разбитые фары, с долгими матерными препинаниями в ожидании гаишников… Это – смерть.

Он шепотом выругался, остановился и заглушил мотор. Потом включил аварийку и вылез. Вокруг было тихо. Смятая от капота до задних сидений «девятка», вросшая с левого бока в переломанный пополам серебристый «хюндай»… Пытался увернуться?.. Да еще занесло, наверное…

Мерзкое, страшное зрелище.

Семён вздрогнул – из-за кучи искореженного лома появилась человеческая фигура.

- Тьфу ты, тва-аю мать!! – заорал он через секунду с облегчением. – Живой!

Подскочив ближе, увидел смутно знакомое лицо. Какой-то очкарик. Кажется, видел его в церкви… Или – где-то еще раньше?

И тут только заметил, что человек держит на руках ребенка. На прыгающих губах человека слова вязли и ломались пополам.

- Я ехал… И тут – ви-ижу… авария… В-вылез пос-мотреть… Они там все мертвые, а он… Плачет… У-удалось вытащить… Они т-там… все…

Человек сморщился, затряс головой. Очки косо висели на носу. Семён схватил его за локоть и, оттащив подальше от места аварии к обочине, попытался усадить на землю, потом сообразил и поволок к своей машине. Открыл дверь и протянув руки к ребенку, постарался сказать как можно мягче:

- Иди… Иди, не бойся…

Девочка – это была девочка лет двух – окостенело и покорно перелезла на руки к Семёну, но когда тот хотел посадить ее в машину, сжалась и вцепилась побелевшими кулачками Семёну в куртку.

- Понял, понял… Извини… - держа девочку на руках, Семён достал телефон, вызвал ДПС и Скорую. Потом сел на обочину и устроив ребенка поудобнее, замер.

Подошедший Кузин опустился рядом. Бурый покосился на него:

- Слышь… У меня там коньяк в бардачке – глотни, если надо.

Кузин покачал головой. Он понемногу успокаивался, лицо его словно стянулось в жесткую маску, но глаза как будто продолжали смотреть сквозь окровавленное разбитое стекло машины…

Еще полчаса они молча сидели рядом, каждый в своих мыслях. Встающее солнце начинало разгонять туман, воздух согревался и становился прозрачным, открывая взору далекое пространство уходящей вдоль земли дороги и вверх – к облакам, края которых загибались, словно кромка обгоревшей бумаги.

"Последние дни бабьего лета" - подумалось Бурому, прежде чем он услышал вой далёкой сирены.



 Гатчина, 2007 г.