Страх

Алексей Богословский
Страх

Страх. Руки чуть задрожали, в желудке возникло очень неприятное ощущение. Леня Обломкин снова выглянул из-за угла, отпрянул к стен и зачем-то прижался. Показалось, в другом конце улицы, возле темного силуэта жигуленка стояла фигура человека. Холод стены проник в спину сквозь тоненькую курточку, Леня сообразил нелепость своей позы, сделал шаг в сторону и спокойной походкой ночного, чуть усталого прохожего зашагал назад подумать над ситуацией. Опасная улица осталась в стороне. Леня взглянул на часы – два часа ночи. Так и так он опаздывал. Ничего, Гринсбург обойдется, обет точности не самое главное. Человека в конце улицы Леня толком не мог разглядеть, да и не важно.
Леня еще раз подумал о причинах страха. Больно просто – пришел, поклеил, ушел, доложил. Гринсбург предупреждал – успеть до двух. В два сторож начнет обход, проверит дверь и запрет ее вновь. Как и кто откроет дверь в Институт, Леня знать не должен, конспирация требует воздерживаться от лишних вопросов. На работу отводилось полтора часа. За это время требовалось расклеить штук тридцать листовок. В качестве рабочей оснастки Лени полагались старые перчатки, дешевый фонарик на двух батарейках и тюбик казеинового клея, щедро подаренного Гринсбургом в дополнение к листовкам. В стареньком портфеле Леня еще нес коробку кнопок, одежную щетку и большую отвертку. Это уже была идея Лени – клей жутко пачкался и обязательно оставил бы следы на перчатках и одежде, а отвертка могла бы помочь открыть окно и сбежать, если сторож застукает и перекроет выход.
Леня услышал сзади шум легкового автомобиля и юркнул в ближайшую подворотню. По шуму он определил, что машина сворачивала в переулок со стороны институтской улицы. Шум усилился, мимо подворотни проехал жигуленок. Один вдох, один выдох, и возникший было страх исчез. Заметить Леню водитель и пассажиры жигуленка не могли, Леня оказался в подворотне раньше, чем машина начала поворачивать. Уже совершенно спокойно Леня достал полупустую пачку «Явы» за тридцать копеек, закурил, выждал минуты три и пошел назад. На улицу он сворачивать не стал, перешел перекресток, прошел вперед до ближайшей подворотни, только там свернул направо и начал дворами идти к Институту.
Как и когда у Лени возникла идея нарушить твердые инструкции, он и сам толком не понимал. Никаких осознанных подозрений не было и быть не могло. Репутация Сергея Гринсбурга была выше любых подозрений. Деда его, видного большевика, расстреляли в 37-ом. Отец и мать Сергея сидели в сталинских лагерях и освободились только в 56-ом году по Хрущевской амнистии. В годы «оттепели» мать Сергея прославилась рядом статей, разоблачавших мерзости лагерной жизни и преступления сталинского режима. Ее дневник почти приравнивался к литературному произведению. Сам Сергей не раз мог подать на выезд в Израиль, но решительно отказывался, предпочитая бороться за демократию на страницах самиздата, давая интервью западным журналистам и принимая участие в редких акциях протеста и ежегодном возложении венка к памятнику Пушкина – символическому отцу демократических традиций России. Вокруг Гринсбурга сформировался кружок единомышленников, преимущественно евреев. Члены кружка вели активных и свободный образ жизни – обменивались копиями запрещенной литературы, обсуждали острые вопросы политики, философии и истории, строили планы на будущее и твердо верили в личное и народное право на самостоятельное мнение, свободное от приказов и окриков сверху. Встречались члены кружка чаще всего по субботам у Сергея Гринсбурга, в центре Москвы, в двухкомнатной квартире со старой, обтянутой кожей мебелью, книжными шкафами, полными старых книг и кухней со старой, газовой плитой, на которой всегда лениво кипел большой, эмалированный чайник, дожидавшийся очередной кучки гостей. Книги Гринсбурга нынче наверняка заинтересовали бы опытного букиниста. Дореволюционные собрания сочинений Лескова и Толстого соседствовали с Брокгаузом и Эфроном, академическим изданиями Платона и Гегеля тридцатых годов, последними номерами «Нового Мира», «Иностранной Литературы», а рядом на этажерке лежали почти распавшиеся из-за частого чтения дешевые издания различных книг на английском языке. Эти книги особой ценности не представляли, но в начале семидесятых годов книг на английском в свободной продаже было маловато, и студенты часто одалживали их у Гринсбурга ради изучения языка. Совсем легкое чтиво было представлено неизвестно как достававшимися журналами Таймс, Плейбой и Нэшенэл Джиографик. Эти лежали бесхозной пачкой у стола на кухне, и любой вошедший мог их свободно полистать в ожидании прихода друзей и начала общих дискуссий.
Леня Обломкин посещал кружок Гринсбурга уже полгода и отлично знал костяк группы – Сашу Тавровского, Колю Гутермана (он, правда, скоро женился и взял фамилию жены Григорьев, но для всех так и оставался для краткости Колей Гутер), Андрюшу Крештейна, Сему Александрова. Всего в кружке было человек десять, не считая приходящих. Последних всегда можно было отличить по застенчивости, с какой они сперва слышали смелые речи, по широко открывавшимся глазам при виде шкафов с интересными книгами и жажде чтения, возникавшей после лицезрения первых строк самиздатовской литературы. Первое время и Леня буквально накинулся на самиздатовское чтиво, чередуя его с толстыми томами писателей и философов. Даже во время сессии он умудрялся выкроить время на чтение и посещение кружка. Месяца через три восприятие Лени обострилось. Он начал лучше разбираться в проблемах и литературе, условно разделяемых им на две части. Сравнительно мирная литература и рассуждения предлагались вновь прибывшим, еще непроверенным товарищам, настоящая самиздатовская литература предлагалась только костяку и всегда не бралась с полки, а доставалась из портфеля, принесенного одним из гостей. Гринсбург твердо придерживался некоторых правил конспирации и опасную литературу у себя не держал. Даже дверь в комнату с телефоном плотно закрывалась в момент дискуссий, а иногда телефон отключался.
Поговорить, действительно, было о чем. Время оттепели кончилось, с приходом Брежнева к власти, пожалуй, только «Новый Мир» Твардовского еще мог позволить себе нечто напоминающее былую свободу высказываний. Но, со смертью Твардовского и этот журнал стал сдержаннее и консервативнее. Практика преследования инакомыслящих и судебных расправ продолжалась. Впрочем, за диссидентство можно было угодить в психушку безо всякого суда и следствия. Речи членов партии и политиков становились все тоскливее и однотипнее в дежурной тупости. За чтение «Архипелага Гулага» Солженицына давали три года тюрьмы, если КГБ не считало необходимым приплести всякие «отягчающие» обстоятельства. Выезд евреев в Израиль жестко нормировался под предлогом необходимости дружбы с сомнительными режимами арабских стран. Последние полагалось в кружке ненавидеть и называть лидеров арабских стран фашистами – фашист Абдель Насер, фашист Саддам, фашист Хафез Асад и фашист-недорезок Арафат. Да и вправду, стоило ли особо волноваться по поводу жесткости определения лидеров режимов, не допускающих у себя свободных выборов и жаждущих сбросить Израиль с невинными евреями в море? Решительности членам кружка было не занимать. Впрочем, и гуманности в подходе к правам человека и народов в кружке хватало. Не надо думать, о членах кружка Гринсбурга, как о людях национально и религиозно ограниченных. Особой религиозности ни у кого не было. Да, право людей на религиозные чувства уважались, но не более. А мусульмане и мусульманские народы воспринимались без враждебности, скорее с особой любовью. Члены кружка сочувствовали всем безвинно пострадавшим в сталинские времена. Особые симпатии вызывали чеченцы и крымские татары. Говорили, что слухи об их зверствах во время войны – полная ложь и выдумка молотовско-ждановской пропаганды. Говорили, что решения об их высылке можно объяснить исключительно великорусским, державным шовинизмом Сталина и зверя Берии. Много чего горького и справедливого говорили в кружке Гринсбурга.
Впрочем, все ли было справедливым? В тот момент, когда Лёня Обломкин крался к еле освещенному ночными фонарями Институту, он особо не сомневался в справедливости мнений Гринсбурга и товарищей. Только потом, года через два он начал стараться понять себя, не на кухне ли у Гринсбурга в нем зародилось желание делать по-своему, когда он молчал, выслушивая рассуждения Саши Тавровского о несчастных крымских татарах. Лёне было лет восемь в шестидесятом году. Он помнил, как к его родителям приходили в гости друзья-евреи и буквально проклинали крымских татар за геноцид. Практически все евреи, не успевшие бежать из Крыма, были убиты вместе с десятками тысяч мирных, русских жителей. Друзья родителей рассказывали об огромных братских могилах, татарских карателях, целой дивизии крымских татар, воевавшей в составе вермахта, и вдруг, после года этак шестьдесят второго все изменилось. Сочувствовать крымским татарам стало модно и демократично. А в году этак шестьдесят шестом, когда половина населения Москвы слушала «Голос Америки» сквозь грохот глушилок, Леня помнил, как старые знакомые родителей клеймили жестокости сталинщины, сочувствовали крымским татарам, а его мать и отец традиционно кивали гостям в знак согласия. Все как-то случайно припомнилось Лене из-за странного совпадения. За неделю до выступления Тавровского на кружке Леня читал свежий Таймс со статьей о дивизии крымских татар, проводившей карательные рейды в Югославии, и немножко удивился. «Голос Америки» вещал одно, а американские журналы для себя давали несколько иную информацию. Журнал большинство членов кружка прочли еще до Обломкина, но никто не возразил, все согласно кивали в такт речи Тавровского, будто так и надо. Леня подумал и тоже начал кивать в знак согласия.
Или странная статейка в самиздате, посвященная полету Гагарина. Опять-таки воспоминания детства, приход старых знакомых в семью в шестьдесят первом году и проклятия по поводу государственной национальной политики. Правительство явно не учло решающий вклад евреев и, прежде всего, главного конструктора, который безусловно был быть евреем, и послало первым в космос русского. Леня запомнил фразу тети Тамары: «Мы, конечно, понимаем, что еврея нельзя было послать первым в космос из-за национального антисемитизма, но могли хотя бы послать первым грузина». Статейка в самиздате напомнила своей логикой рассуждения тети Тамары, но Королев уже умер, его роль и принадлежность к русской нации никто под сомнения не ставил. Конфуз предпочли забыть. Зачем тогда статейку надо было писать и распространять? И Леня повел себя приблизительно так, как повели себя его родители, – предпочел согласно кивать во время обсуждения и не задавать вопросов. Но что-то, он сам не понял, что именно, вызвало в его голове даже не мысли, а странное ощущение неловкости. Впоследствии он даже начал верить, что в этих странных, непонятных ассоциациях, возникших в те моменты, крылся побудительный и спасительный мотив, позволивший ему выполнить задание на свой лад. Хотя, главным мотивом был страх.
Группа решила перейти от слов к делу и выступить против Брежневского деспотизма. В качестве первой акции наметили распространение листовок. Листовку долго сочиняли всем кружком, последнюю редакцию осуществил сам Гринсбург. Вставив буквально несколько фраз и заменив несколько слов на их синонимы, Сергей Гринсбург сразу придал листовке особый боевой настрой. Напечатать листовки поручили Андрюше Кренштейну – близорукому, добродушному и чуть толстоватому парню в роговых очках, привезенных родственником из мидовской командировки. Расклеить листовку поручили Обломкину. Открыть дверь должен был кто-то из друзей Гринсбурга. Но его имя Сергей решил сохранить в тайне. Мол, тот человек и так рискует, распространяя самиздат. Кстати, и Андрюша Кренштейн тоже не был обязан сообщать, где и как напечатает листовки. Конспирация, конечно, иногда тяготит, но бороться с режимом надо по-умному.
Пока шли дни перед акцией, и Кренштейн на свой страх и риск делал листовки, Леня вспомнил про своего знакомого, учившегося в намеченном Институте, Сашу Прохорова. Саша очень плохо относился к советской власти. Его отец сел в 49-ом, так и не поняв, за что собственно его посадили. Но в кружки диссидентов Саша не стремился. «Не люблю я связываться с потомством большевиков. Допускаю, кое-кто может из них и порядочный человек, а большинство, наверняка, сволочи». Леня возражал, Саша обещал подумать, но Институт показал, не задавая вопросов. Залезть в него сбоку, через окно, оказалось плевым делом. Крыша старой котельной опускалась почти до земли, а начиналась прямо у окна в одну из аудиторий на втором этаже. Окно тяжело входило в раму и распахивалось с трудом. Самое важное, его невозможно было закрыть изнутри на шпингалеты. Их недавно покрасили во время ремонта, а разработать пазы забыли или поленились. На всякий случай Леня незаметно забил в них промокашку. Вот почему он и решил прихватить большую отвертку – отжать плотно закрытое окно. В странной невнимательности того времени трудно усмотреть особую глупость – воровать в Институте было нечего. Библиотека и ряд кабинетов запирались на замок, в здании дежурил сторож, а воровство в стране отнюдь не процветало в сравнении с нашим временем. Конечно, риск в решении присутствовал. За Прохорова Леня был уверен, а сторож или преподаватель могли проявить избыточное рвение, удалить промокашку и попытаться закрыть окно на шпингалет. Оставалось надеяться на советскую безалаберность.
Теперь Леня Обломкин пробирался дворами к Институту и мысленно обдумывал правильность собственной самодеятельности. Сторож предпочитал между обходами сидеть в дальней каморке, смотреть телевизор или спать. На второй этаж он вообще наверняка не показывается. Клеить листовки в фойе опаснее, и потом, зачем ему фойе? Листовки обнаружат еще до прихода студентов. Гринсбург сказал, что тридцать штук плотно приклеенных листовок содрать быстро невозможно. Пускай, но в аудитории первыми приходят студенты. Уборка проводится вечером. Листовки попадут прямо по адресу. Вешать их внизу глупо. Леня не мог объяснить, почему он прямо не поделился своими соображениями с Гринсбургом. Что это - привычка молчать и не перечить или страх быть высмеянным? Гаденький такой страх, заставляющий негодовать на кухне и молчать на людях. Ладно, успех все спишет.
Ползти темной октябрьской ночью по металлической крыше неприятно. Ноги и пальцы Лени скользили, любое резкое движение могло обернуться грохотом. Крыша неприятно поскрипывала. Оказавшись перед окном, Леня долгую минуту медленно вставал сперва на колени, потом на ноги, осторожно достал отвертку и переложил в карман. Отвертка не понадобилась. Тихо поскрипывая под аккуратным и сильным давлением руки в перчатке, окно распахнулось, и Леня встал на подоконник. Дальше все оказалось сравнительно просто. Через полчаса Леня прикнопил половину листовок к доскам в пустых аудиториях, оставшиеся он положил внутрь столов и медленно вернулся к окну. Вот тут и пригодилась отвертка. Окно удалось закрыть почти полностью.
Спустившись, Леня быстро ушел дворами подальше от Института, достал одежную щетку из портфеля и почистил одежду. Домой он вернулся почти под утро, прошагав пол-Москвы и выбросив клей, перчатки и остатки кнопок не на помойке, указанной Гринсбургом, а совсем в другом месте. Все раннее утро заняла стирка одежды. Затем была учеба в институте, естественно, не в Институте, где он распространял листовки, а в совсем другом учебном заведении. Вечером позвонил Прохоров и предложил встретиться следующим днем. Еле держась на ногах от усталости, Леня назначил встречу на одной из станций метро и лег отсыпаться.
Прохоров пришел на встречу загадочно улыбаясь. Знакомые вышли наружу и сели в одном из сквериков.
«Ну, Леня, это надо отметить», - сказал Саша Прохоров и достал из портфеля бутылку за три шестьдесят две и увесистый кусок молочной колбасы за два двадцать. – «Листовки шуму наделали. Мы приходим, а они висят».
«Это не я», - мрачно ответил Леня. Внутри что-то ёкнуло.
«Конечно, не ты. Скажем так, одна сволочь», - сказал Саша и захохотал. – «Только эта сволочь окно плохо прикрыла. Пришлось как бы случайно подойти к окну и прижать».
Разговаривая тихо, но весело, Саша ловко откупорил бутылку, разлил понемногу в припасенные стаканчики и совсем тихо добавил:
«Я и листовочку припас, в столе нашел. Давай, за одну сволочь!».
Леня выпил водку, чуть не подавившись, и судорожно куснул колбасу:
«Занятная у вас в Институте история приключилась».
«Еще как занятная! Декан по коридорам бегал, секретарь парторганизации обход устроила, требовала от студентов сдать найденные листовки. Милиция приезжала, сторожа допрашивала. Говорят, он всю ночь спал, теперь ему выговор или увольнение грозит. Ничего, сторожей не хватает, он везде устроится. Одно странно, написана листовка без ума, некоторые выражения, особенно про твоего тезку на слишком большой срок тянут», - Саша достал листовку, на которой он успел подчеркнуть отдельные места. Леня быстро проглядел – почти каждое место соответствовало правке Гринсбурга.
«Вот встретил бы я эту одну сволочь, и посоветовал бы быть поосторожнее. Чуть-чуть подправь несколько фраз, эффект был бы таким же, а политическая статья меньше. Впрочем, я, как комсомолец, предлагают выпить за то, чтоб ты с этой сволочью и со сволочами, готовыми ее, одну сволочь, ловить, никогда бы не встретился», - Саша Прохоров решительно перешел от тоста к делу.
Вторая порция пилась значительно легче. Третий тост пили за двух Лёнь – чтоб у старого убавилось, у молодого прибавилось. Расстались в отличном настроении, но страх и беспокойство остались.
Удивительное это ощущение – тебя должны ловить, тебя могут поймать, а никто не приходит. От полной неизвестности напряжены нервы, хочется бежать, но нельзя. Где-то там, в глубинах государственного аппарата раскручивается дело, осуществляются мероприятия, двигаются бумаги и инструкции. Их движение нельзя услышать и увидеть, их так хочется подсмотреть хотя бы одним глазом, хоть на секунду увидеть, предсказать, успокоиться от предвидения неизвестного, но нельзя. Систему будто сознательно тянет время, желая подольше насладиться неведением жертвы, будто хочет тебе доказать – да никакой ты не борец с тоталитаризмом. Мы-то ничего не делаем, а ты плохо спишь, мы тебя даже не ищем и не наказываем, а ты оглядываешься по сторонам. Ты думаешь – у нас лагеря для заключения невинных? Нет, только для успокоения нервов виновным жестким порядком и определенностью наказания. Что ты там говорил о свободе? Вот тебе и свобода бегать, и свобода ничего не делать, притворяясь невинным, свобода молчать и свобода кричать. Пожалуйста, хвастайся своим выступлениям, мы не против, нам легче будет. Мы придем и итог подведем. Окно, говоришь? А не лезь в открытое окно. У нас честные люди в окна не лезут. Свобода, говоришь? Пожалуйста, продолжай свою борьбу. От многих ты слышал о своем подвиге? Молчит Москва, все забыли, всем наплевать. Вон, иди к Гринсбургу, договаривайся о встречи с корреспондентами ихней Пресс. Они тебя и слушать не будут. Им факты, доказательства нужны. А у тебя какие доказательства твоего поступка? Нет у тебя никаких доказательств. У нас есть доказательства твоей антигосударственной деятельности, а у тебя нет. Ты без нас никто, самозванец, дрожащий за недоказуемый поступок. А мы тебе справочку не выпишем, захотим, придем, посадим, захотим, подождем, посадим позже. Пока живи на свободе, осознавай свое место. А вдруг мы тебя не захотим ловить? Думаешь, ты – счастливчик, умный попался. Ну, иди, клей листовки по новой, убедись, насколько это никому не нужно, как все забудут содержание листовки через пять минут после чтения, а о тебе и подумать не посмеют. Только мы, Леня, только мы, дяди из органов, смеем думать о таких как ты. Остальные предпочтут ушами хлопать, даже осудить тебя на комсомольском собрании без нашей подсказки не решатся. Ты, Леня, часть манной каши, именуемой несознательной, неспособной жить без руководства, массы. Ее можно есть, скатывать в шарики, плеваться из трубочки, соскрести в тарелку и выбросить в мусоропровод. И ты, Леня, возомнил, подняв на нас свои бумажки с кнопочками, что в этот момент стал чем-то большим, чем кусок манной каши. Врешь! Ты только дал повод тебя размазать. А, может, ты, гордец, причисляешь себя частью английской овсянки или гречневого, демократичного, как старые Афины, продела? Не волнуйся, весь ты родной, доморощенный. И индивидуальность твоя доморощенная. Да и чего ты на нас злился до этого? Мы тебе читать всякую антисоветчину не мешали. Пожалуйста, говори на кухне что угодно, читай свою непотребщину, анекдотики трави, в кулачок хихикай, крутым себя чувствуй. Мы всё понимаем, молодежь хочет быть крутой. Пожалуйста, у нас не времена Сталина. Самоутверждайся, только под ногами не дергайся. Наступим и не заметим, галочка в документике здесь, приговорчик там. А в лагере тоже сможешь в уголке травить анекдоты, только вредные книжки читать не будешь. Повременить придется, пожалеть о смене московского комфорта на тюремный.
Леня Обломкин нервничал и не знал, куда себя деть. Спасла его идея снимать напряжение бегом по утрам. Буквально на третий день он достал старый спортивный костюмчик и по полчаса бегал утром, преимущественно на скверике возле соседской школы. Спешащие на работу прохожие провожали его удивленными взглядами, многие посмеивались и делали ироничный жест указательным пальцем у виска, а Леня накручивал круги до изнеможения, с трудом подбегал обратно к своему подъезду, принимал дома душ, наскоро завтракал и спешил на учебу. От осенних дождей костюмчик промокал насквозь, ветер вызывал неприятные ощущения на лице, зато беспокойство уменьшалось, будто бег по кругу мог отлично подменить бег в никуда от гнева власти.
Через две недели он решил наведать кружок Гринсбурга. Удивительно, но его не ждали. Сергей Гринсбург холодно встретил его, будто видит впервые. Больше всего поразила реакция костяка группы, уже приступившего к чаепитию. Никто не спросил, как прошла операция, не поздравил с успехом. Все явно знали о ЧП в Институте, не могли не знать. Да и какой им смысл было посылать человека на задание и не поинтересоваться его результатом! Нет, его встретили как мертвеца, даже хуже. После долгого молчания, встретившего Леню, Сема Александров, нагло смотря ему в лицо, сказал:
«Мы тут как раз обсуждали вопросы марксисткой философии в свете важнейших решений последнего съезда КПСС. Удивительно верный курс выбрали наша партия и правительство».
«Да», - подхватил Саша Тавровский. – «Последняя речь товарища Брежнева проникнута особенно глубоким смыслом, актуальна и содержательна. Мы ее как раз читаем».
Все заулыбались, а Коля Гутер разразился репликой, пытаясь подражать интонации одного из юмористических выступлений Райкина: «Не понимаю, что здесь делает этот неизвестный товарищ, если он не захватил с собой последнюю речь Брежнева. Такие несознательные граждане, так сказать, товарищи, нам отнюдь не товарищи».
«Зря вы так», - только сказал Обломкин и повернул к выходу.
«И не возвращайся», - напутствовал его Гринсбург.
Наверно, такой прием и следовало ожидать. Андрюша Кренштейн учился на курс старше в одном институте с Обломкиным. Буквально на следующий день после задания он начал избегать встреч с Леней в коридорах и в курилке, иногда прижимаясь к стене, иногда проходя мимо и подчеркнуто смотря в другую сторону. Один раз Леня окончательно разозлился и, подловив одинокого Кренштейна в коридоре, сказал:
«Хватит выпендриваться как невинная девочка».
Кренштейн вздрогнул и прошипел:
«Отстань. Ни хрена не докажешь».
«Подонок», - ответил Леня, но от Кренштейна отстал.
Месяца через два регулярные пробежки по утрам сделали свое дело. Исчез былой страх, и наступило прозрение. Бегая в кедах, натянутых на толстые шерстяные носки, по хилому московскому снегу, Леня чуть не споткнулся и матерно выругался. Конечно, они все были заодно, все знали, что его должны поймать. Более того, недаром Гринсбург сделал пресловутую правку, гарантировавшую Лене стопроцентную отсидку, и требовал строго прийти в указанное время. Жигули, чертовы жигули, уехали ровно в два. Решили, наверно, что он струсил и не придет. Буквально несколько дней назад он снова пил водку с Сашей Прохоровым, и тот, загадочно улыбаясь, ему сказал: «Кстати, для одной сволочи. Шел месяц назад из здания. В фойе декан, уходя, попросил сторожа быть внимательнее и не пускать посторонних. А сторож, его, кстати, не уволили, только буркнул, ткнув пальцем вверх, мол, его попросили открыть дверь, он и открыл». Все сходится, напугать группу Гринсбурга могло одно – причину незадержания Лени им никто объяснять не стал и не собирался. Они испугались, что КГБ по непонятным причинам начало против них игру. До этого они поставляли КГБ «товар» для отсидки, теперь сами могли стать «товаром». Леня быстрее начал накручивать круги по скверику. Без доказательств его могли взять только по официальной наводке Гринсбурга. В КГБ, видимо, решили не ликвидировать всю группу из-за одного промаха. А может? Стоп, если Гринсбург работал на КГБ, то это не значит, что он работал на всю систему. Вспомнилась шутливая фраза из английского, шпионского романа «агент моего агента не мой агент». Осведомитель работает на офицера КГБ, наверняка, подписал какие-то бумаги, а фактически бумаги остались у офицера, как гарантия послушности. Получается милая схема – Гринсбург вербует и сдает, конкретный офицер выполняет план по поимке диссидентов и продвигается по службе.
Лёня перешел на шаг. Наверху всё выглядит как ум и бдительность одного человека. Пойманному-то невыгодно сдавать Гринсбурга. Гринсбургу тоже хорошая жизнь. Свой человек или люди в КГБ прикроют, посадят других. Кстати, какие доказательства причастности Обломкина могли быть у офицера без ссылки на донос Гринсбурга? Никаких! Следы кед советского производства, дешевых перчаток к делу не пришьешь. Сперва надо доказать необходимость задержать Обломкина ссылками на донос, то есть приобщить Гринсбурга с ребятами к делу. Стоп. Верно, но не совсем. По бдительному доносу сознательного сантехника Сидорова взять Обломкина и заставить показать помойку с вещественными доказательствами проще простого. Но Гринсбург с товарищами – не сознательная бригада сантехников, они наверняка у многих работников КГБ давно на заметке. А, если предположить, что первая идея неверна, и Гринсбург – штатный осведомитель, от офицера начальство потребует подключит к делу всю шайку и проверить их роль в чрезвычайном происшествии, могут обвинить в укрывательстве части заговорщиков. Да, точно, посадить их можно было, но тогда погоны за раскрытый антиправительственный заговор пришлось бы получать уже другому офицеру, а покровитель имел бы массу неприятностей. Ведь раскололась бы вся группа, история прошлых подстав и провокаций пошла бы гулять по кабинетам. Задержи Обломкина одного прямо на месте преступления, его заставили бы молчать, а так ему пришлось бы выложить всё. Вдобавок, зачем неизвестному офицеру КГБ резать курицу, несущую золотые яйца? Сейчас группа продолжает работать, месяц, другой, и новый лопух для отсидки будет готов к употреблению. На Леню, наверное, официальных записей нет и не будет, официальный донос-то, как пить дать, пойдет по цепочке, конкуренты куратору группы не нужны. Всё, он, Леня, свободен и чист перед партией и правительством, за него сядет кто-то другой. Саня Прохоров проболтался о незнакомом Обломкину парне, посещавшим кружок Гринсбурга. Надо встретиться с Саней вновь.
Дальнейшая история оказалась очень проста. Через пару месяцев из группы пришлось исключить Диму Сенникова. Он в последний момент отказался клеить листовки и исчез, прихватив в болото советской жизни приятеля Леву Гуревича и пять бестселлеров на английском – Крестный Отец, Долина Кукол, Любовник Леди Чаттерлей и другие. Лева Гуревич предпочел спокойно закончить институт и без политического скандала уехать в Израиль, где живет сейчас в одном из киббуцев. Говорят, в армии он отличился в боях под Саброй и Шатиллой на зависть московским либералам послеперестроечных времен. Дима Сенников, начитавшись бестселлеров, быстро продвинулся в матерном английском, будто он закончил привилегированную спецшколу, а не заурядную, среднюю. Благодаря нежданной образованности и прогрессивной репутации он завел массу полезных знакомств еще в институте и сделал неплохую карьеру.
Группа продолжала существование, но не долго. Весной, после исключения Сенникова и ухода Гуревича, Москву потряс грандиозный скандал. Сережка Демченко, сын добропорядочных евреев-коммунистов, был пойман на распространении листовок. Официально, он действовал на свой страх и риск, причем действовал очень глупо. Его поймали прямо на месте преступления вместе с листовками, содержащими прямые оскорбления Брежнева и членов ЦК. Вся демократическая общественность и «Голос Америки» выступили на защиту несчастного парня. Отец, занимавший высокий пост и обладавший хорошими связями в аппарате ЦК, обил все пороги, выясняя обстоятельства дела и заступаясь за парня. Не помогло – пять лет лагерей искалечили юному борцу жизнь и биографию. Правда, года через четыре его выслали за границу, где он сделал неплохую карьеру штатного диссидента на Би-би-си в Лондоне. Сама же группа неожиданно захирела. Прекратился набор новых членов, большинство старых эмигрировало. Дольше всех держался Сергей Гринсбург. Через три года он уехал, осел в Германии, завел какую-то мебельную лавочку и полностью отошел от политики. Ходили слухи, что отец Сережки Демченко поклялся расквитаться с некой «бандой негодяев» и очень горевал, когда Сергей Гринсбург подал на выезд.
Леня Обломкин успешно закончил институт и стал специалистом по экономике Дании. Он уже почти забыл осеннюю историю и даже забросил бег по утрам. Работа над диссертацией отнимала все силы. Где-то весной 80-го года его решили выпустить за границу в командировку. Начальник отдела, бывший крупный комсомольский работник из Узбекистана, получивший по связям должность в Москве, нуждался в спутнике, способном помочь советом и знаниями в незнакомой Европе. Леня срочно проштудировал последние документы партии и правительства и отправился в райком партии. В комнате для собеседования его ждали знакомый по партсобраниям инструктор райкома и какой-то неизвестный мужчина лет чуть за сорок, с мужественно-слащавым и сознательным лицом киноактера Мосфильма. Леня бодро ответил на все вопросы, назвал имя премьера Дании, географическое положение, соседей, перечислил всех членов Политбюро КПСС, правда, преувеличил объем выплавки стали в СССР на полмиллиона тонн, но сознательно поправился, объяснив, что думал об объемах выплавки на момент отъезда. Инструктор горкома довольно заулыбался:
«Надеюсь, к вашему отъезду, мы эти показатели превзойдем. Пока, правда, новые документы не опубликованы. Вашу ошибку считаю несущественной».
Мужчина с мужественно-слащавым лицом киноактера неожиданно встрял в разговор:
«Вижу, в фактическом материале вы разбираетесь хорошо. Давайте сменим тему. Поговорим, например, о партийной дисциплине. Вы член партии?»
«Кандидат», - ответил Леня.
Мужчина продолжал:
«Вот, например, вам предложат наклеить стенгазету, а вы ее кнопками прикрепите. Как тогда понимать?»
Леня собрался, прямо посмотрел в глаза и ответил: «Для себя я могу выбирать какие ботинки носить, и что есть на завтрак, но партийная дисциплина – ответственное понятие. Скажут – только клеем, буду клеить. Если не согласен – сделаю, как приказано, но подниму вопрос на партийном собрании согласно уставу».
«Молодец», - ехидно протянул незнакомец, - «Ну, а если вам прикажут принести ту же газету через парадную дверь, а вы войдете с черного хода, да еще опоздаете?»
Леня глазами невинного голубка встретил чужой взгляд и практически повторил первый ответ:
«Когда речь идет о партийных и производственных заданиях, я всегда бываю точен. За все время своей комсомольской и партийной работы не имею ни одного взыскания за самодеятельность».
Сидевший рядом инструктор райкома не выдержал:
«Георгий Андреевич, товарищ Обломкин, лично свидетельствую, за время работы в Научном Институте проявил себя с самой лучшей стороны. Если у вас есть возражения, давайте факты по существу».
«Да, нет, это я так. Возражений по существу не имею», - замялся незнакомец. Собеседование окончилось.
Хрен я тебе буду стучать на шефа, думал Леня, идя назад. Поезд ушел, оставь ты лучше меня и узбека в покое. Поищи других дураков.
Командировка прошла успешно, карьера Лени продолжалась спокойно и размеренно. Он защитился, изредка выезжал за рубеж, писал статьи и монографии. Личная жизнь развивалась по обычному, московскому сценарию – женился, лет через шесть развелся, снова женился, подрабатывал, вывозил летом детей на дачу, дружил и ссорился с коллегами, строил и перекраивал планы на будущее. Словом, крутился как мог во времена застоя и начала перестройки, пока не началась всеобщая катавасия. Политическая свобода, собрания, дискуссии, встречи со старыми и новыми друзьями заставили вспомнить времена молодости и попытаться участвовать во всеобщем увлечении политикой.
Осенью 91-го Леня оказался на одном из таких собраний. Благо идти далеко не требовалось – собрание проводили в актовом зале их Научного Института. Лицо второго оратора показалось подозрительно знакомым.
«Слово предоставляется видному борцу за демократию, пострадавшему от преследований тоталитарной, советской власти, господину Григорьеву», - объявил председатель и зазвонил в колокольчик.
«Колька! Гутер!», - крикнул Леня, узнав солидного господина, потянувшегося к микрофону, - «Ну и разжирел же ты в Америке!»
Оратор вздрогнул, посмотрел на Леню и застыл в неестественной позе. В глазах его мелькнул страх, затем он собрался и начал речь. Ничего, кроме ругани советской власти и призывов свергнуть коммунистическую диктатуру Горбачева, зал не услышал. Однако и ему похлопали. Горбачев со своими колебаниями и двуличием порядком надоел еще до Фороса. Теперь он вызывал презрение. Пять с лишним лет у власти – пять с лишним лет, якобы, не в курсе. Про усталость от тупости партийного руководства и говорить нечего. Что вы хотите после от народа?
Через десять выступлений объявили перерыв. Дружной и радостной толпой митингующие повалили в курилку. Лёня спокойно шел со всеми. Гутер убежал сразу после собственной речи. Подходить к председателю, выяснять, откуда взялся Гутер, и где его найти, Лёне не хотелось. Пусть бежит, а еще лучше, пусть купит спортивные туфли и начнет бегать по утрам. Не его это, Лёнино, дело, гоняться или убегать от каждой швали. Сбоку к Лёне незаметно подошел солидный человек и предложил поговорить наедине. Георгия Андреевича дважды вспоминать не пришлось, он слегка растолстел, постарел, но с возрастом его мужественно-слащавое лицо стало импозантней. Красив с возрастом бывает истинно-советский человек и лицом, и телом, и проницательной, сознательной улыбкой. Они вышли на улицу и закурили. Георгий Андреевич попытался выдержать длинную паузу, заставляя Лёню говорить первым. Лёня почти давился от смеха и разглядывал собеседника, вспоминая былые страхи. Георгий Андреевич не выдержал:
«Чего же ты хочешь?»
«Уж не жду от жизни ничего я», - иронично ответил Лёня.
«Зачем к Григорьеву пристал?»
«Хотите разоблачить меня? Вот трибуна, идите и расскажите, как я кнопками листовки вешал, смело назовите меня врагом советской власти, я послушаю и подправлю, если ошибетесь».
«Нехорошо ты говоришь, недостойно».
«А как надо? Пойти к отцу Сережки Демченко и объяснить вашу роль в отсидке его сына? Или опубликовать мемуары, послать копии всем – от ваших коллег до Гринсбурга в Германию и Гуревича в Израиль? Я молчу, но не более. Подыгрывать не обязан»
«Ошибся я с тобой», - сердито почти крикнул Георгий Андреевич. В глазах его мелькнул какой-то удивительно знакомый страх. Георгий Андреевич быстро взял себя в руки и заговорил решительно и зло: «Напрасно хорохоришься, я тебя в следующий раз не пожалею. Да и тогда, я не столько пожалел, сколько действовал из принципа – порядок прежде всего. Сказано прийти к часу – Гринсбург обязан был обеспечить явку. Поступать иначе – позволять подчиненным потихоньку сесть на шею. Тебе просто повезло, пока…» - Георгий Андреевич сделал значительную паузу.
Лёня печально вздохнул: «Мне не важно, ваши ли это слова, или вашего начальника, решившего не топить группу Гринсбурга ради вашего повышения. Гринсбург позволял получать информацию по большинству групп диссидентов, то есть обеспечивал работу не только вам. История с Демченко наверняка вышла вашему начальству боком. Как начальника вашего звали? Павел Владимирович?» - имя начальника Геннадия Андреевича Лёня узнал у инструктора партии во время случайной пьянки.
«Павел Васильевич. Повезло тебе, просто чудом спасся».
«Чудес не бывает. Одно не пойму из прошлых времен, как вы ухитряетесь контролировать ситуацию до такой степени, что ситуация начинает контролировать вас? Это я не про себя, про Григорьева».
Геннадий Андреевич гордо решил промолчать, а Лёня не стал нагнетать обстановку и продолжил:
«Не волнуйтесь за ошибки прошлого, я мемуары писать не собираюсь. Что я там напишу ? Спасли в первую очередь меня не ошибка Гринсбурга, нерешительность Георгия Андреевича или умные расчеты Павла Васильевича. Спас меня простой русский парень, герой космоса Юрий Гагарин, да рассуждения тети Тамары и ее мужа. Такое не напишешь – заклюют. Не бойся, чекист, я никого топить не собираюсь».
Они расстались. Леня вернулся на собрание, напевая «вы знаете, каким он парнем был», и думал: собирались они не позволить своим стукачам сесть себе на шею, а теперь поступают в точности до наоборот. Было плохо, и хорошо не будет. Уж не жду от жизни ничего я. И Леня впервые за долгие годы снова ощутил страх, но уже не за себя, а за страну и такую оптимистичную публику в зале, жаждущую перемен.
 
 
Примечание автора: фамилии всех героев истории изменены, не ищите, бесполезно. История реальна. И заранее предупреждаю – история случилась не со мной, хотя реальный прототип Обломкина мне лично знаком и глубоко симпатичен. Кое-какие эпизоды связаны и с моей жизнью – за тетей Тамарой скрываются вполне определенные знакомые моих родителей. Просто я был моложе героя рассказа. Статью в Таймс о дивизии Крымских татар в Югославии читал сам. И так далее.