Чокнутый

Юрий Минин
1.
Унылая, однообразная жизнь мастерской должна была вот-вот взорваться и перейти в принципиально иное состояние, именуемое кадровыми изменениями. Все жили в преддверии перемен, и уже медленно стал подниматься упавший тонус сотрудников, подпитывая их сонное воображение. Начались разговоры, способствующие выбросам больших доз адреналина в застоявшуюся кровь засидевшихся сослуживцев. По кабинетам поползли слухи о приходе в мастерскую молодого специалиста из столичного вуза. Толком-то ещё никто ничего не знал и не видел, а уже молодому человеку перемывали косточки, откуда-то разузнали его рост и вес, достоинства и недостатки. Говорили о его красном дипломе, что воспринималось неадекватно – «приедет слишком заумный».
Мастерских, подобных той, о которой пойдёт рассказ, в институте было несколько, назывались они почти одинаково. Различие состояло в последних буквах аббревиатур. Наша мастерская именовалась АПМ-Г, что означало архитектурно-планировочная, а «Г», повисшая на самом конце через черточку, означало четвертую по счету. Дело в том, что застарелому руководству института буквы почему-то нравились больше цифр. Ясное дело, что работники из мастерских «А», «Б» и «В» подшучивали над своими коллегами (архитекторы вообще народ юморной). Четвёртую называли «гадской», а её сотрудников «гопниками», а ещё говорили, что хорошее дело буквой «Г» не называют. «Гопники» тоже не молчали и в свою очередь сочинили не столь обидную, нежели «гадская», считалочку:
- «А» упало, «Б» пропало, «В» исчезло вообще… Хотя, если кому и грозило пропасть или исчезнуть в этом мире, то только не первым трём мастерским.
Четвёртой не везло в её жизнедеятельности. Не везло в первую очередь оттого, что она оказалась последней по счету, и доставалось ей всё тоже не самой первой свежести. Начальником мастерской был назначен не архитектор, не творческая личность, как в трёх первых мастерских, а водопроводчик, которого и звали-то неблагозвучно Трахом Савелием Аркадьичем. Говорили, что когда-то его фамилия была длинной и звучала так или примерно так: Трахтенберг. Потом длинное окончание таинственным образом, не без стараний хозяина, исчезло, оставив короткое начало. Говорили, что Трах с обрезанием фамилии переусердствовал, слишком много удалил, что Трахтен, безусловно, звучало бы гораздо благозвучнее. Только, пожалуйста, не поймите, что Савелий Аркадьич был на самом деле водопроводчиком. Водопроводчиками в институте называли не абы кого, а дипломированных инженеров-строителей, выучившихся проектировать жизненно важные системы водоснабжения и канализации. У Савелия Аркадьича, в отличие от других начальников, не было своего отдельного кабинета. Он сидел в торце длинной и узкой комнаты, которая в общем-то, при отсутствии дефицита площадей в институте, могла бы стать вполне неплохим, просторным, отдельным кабинетом. Но в комнате этой, помимо необъятного начальственного стола, покрытого зелёным сукном с несколькими пятнами жира, размещался ещё и архив мастерской с неприглядными железными стеллажами, заваленными пыльными типовыми проектами, стояли ещё и громоздкие кульманы, за которыми ютились несколько располневших сотрудниц, женщин бальзаковского возраста, знающих всё обо всех. Были они вполне образованными архитекторшами, инженершами, чертёжницами.
У Траха имелся один, весьма неприятный для окружающих, недостаток – у него постоянно потели ноги, распространяя при этом такие убийственные ароматы, о которых только и говорить, что «топор вешай». Сидящие с ним в комнате дамы не сидели, сложа руки, а предпринимали усиленные меры борьбы с потливостью начальственных конечностей. Они втайне от своего начальника подсыпали в снятую им уличную обувь тальк, обильно заливали её аэрозолями, но все эти меры были полумерами, поскольку запахи источали ещё и носки начальника, которые уже ничем посыпать было невозможно, носки на службе он не раздевал и, судя по букету ароматов, вообще носил их годами. Но терпение несчастных женщин с лихвой окупалось. Сидя в одной комнате с Трахом, одновременно с вдыханием ароматов ног, дамы слышали все разговоры, происходящие у начальственного стола, научились понимать эзопов язык, могли даже по нескольким междометиям, произнесённым Савелием Аркадьичем, понять суть его разговора. Слухи и сплетни стали их потребностью, вторым хлебом, воздухом, хоть и подпорченным потливостью начальника. И они знали всё, и даже знали о приезде красного дипломника, хотя тему приезда и размещения молодого специалиста Савелий Аркадьич ещё только обдумывал и не помнил, чтобы обсуждал её с кем бы то ни было.
Мастерская «гопников» занимала три помещения, одно из которых, где сидел за своим столом Савелий Аркадьич, вы уже знаете по моему описанию. В мастерской работали в большинстве своем женщины. Сослуживицы, сидящие в других двух комнатах, недолюбливали своих коллег, находящихся в комнате подле начальника. Истоки этой маленькой нелюбви были в зависти, потому что сплетни любили все, и каждый хотел знать их первым. По комнатам ходил такой анекдот:
- Стоит только Аркадьичу подумать о посещении туалета, как уже в его комнате все знают, что у него сегодня понос.
 
2.
Лилька Разумова пришла в АПМ-Г сразу со школьной скамьи розовощекой, темноглазой, семнадцатилетней девчонкой с русой косой, переброшенной через плечо на красивую упругую грудь. С годами она заочно выучилась на конструктора, была малоразговорчивой, исполнительной, точной и внимательной. Она сидела порознь от начальника в соседней комнате, через стенку от него. Лильке шёл тридцатый год, жила она со стареющими родителями, с кавалерами-ухажерами никогда и никем замечена не была, из-за чего зловредные дамы из комнаты начальника со временем стали судачить о ней, как о старой деве. Лилька тяжело переживала эти разговоры, ещё более замыкалась в себе, но сплетни эти о ней, как о старой деве, были чистейшей правдой.
Ещё в школе возникла у Лильки первая и последняя в её жизни любовь к Игорю из параллельного класса. Любовь была чистой, взаимной и трогательной. На виду и на зависть всей школе сильный, широкоплечий Игорь подолгу ждал Лильку после уроков, укутывал её плечи в свой шерстяной пиджак, носил за неё портфели и сумки, водил её в кино, поздно просиживал у неё дома и нравился её родителям своей вежливостью, галантностью, постоянством, военными предками и невинными ухаживаниями.
Потом родители Игоря, люди армейские, переехали в другой, весьма дальний город, забрали с собой Игоря, а Лилькина юношеская любовь вначале продолжалась в виде страстной и пылкой, чуть ли не ежедневной переписки, а потом как-то вдруг, с уходом Игоря в армию, захирела и совсем пресеклась. Лилька остригла редеющую от тоски косу, долго сохла, бледнела, плакала по ночам в подушки, читая перед этим стареющие и желтеющие письма своего Игорька, но никого, и даже родителей, не посвящала в свою тайну, никуда не ездила, никого не искала, а Игоря продолжала помнить, надеяться на чудо и ждать.
Сплетни, бродившие по комнатам и кабинетам, Лилька не слушала, их не поддерживала, а если кому-то из сотрудников и перемывали косточки в её присутствии, то была безучастной, опускала глаза в пол и хранила глубокое молчание, плотно сжав пухлые, давно нецелованные губы. К разговорам о приезжающем молодом специалисте она тоже была равнодушна, не реагировала на них и не расспрашивала ничего. И всё же, Лилька водила тайную дружбу с одним человеком, которого боялись все, и даже Трах, - с его собственной женой Глафирой. Вот так.

3.
Глафира трудилась в этом же институте, но порознь от мужа, в другом подразделении, а иначе было нельзя. В те годы, о которых ведётся повествование, семейный подряд не приветствовался и даже запрещался законом, но если где-то и имел место быть, то тщательно скрывался его участниками, а в кулуарных разговорах пренебрежительно именовался словом «кумовство». Глафира по-теперешнему звалась бы программистом, но тогда должность её называлась весьма длинно, скучно и солидно: ведущий специалист сектора систем автоматизированного проектирования. Вычислительные машины только входили в моду и представляли собой множество громоздких железных ящиков, по размерам напоминающих двустворчатые платяные шкафы, громко гудящие, трясущиеся при работе, как при ознобе, и занимающие собой целые просторные и светлые залы. Глафиру, увлеченную никому не понятным делом, считали человеком умным, но и занудным. Была она некрасива и неказиста собой, что собственно свойственно женщинам с её интеллектом. Долговязая, худая, узкоплечая, с жидкими, короткими, гладко зачесанными волосами, поредевшими, как считали старые сплетницы, от никчемного ума, она походила на вылезший веник. Серые, смотрящие в разные стороны глаза, разошедшиеся друг от друга, по мнению всезнающих дам, тоже из-за усиленной умственной деятельности, напоминали выпученные глаза лягушки. Будучи некрасивой, ростом на голову выше мужа, Глафира боялась его потерять и ревновала его даже к столбам. Вездесущие дамы, никогда не бывавшие у неё дома, за глаза говорили о ней, что она удерживала мужа страхом быть изгнанным. Говорили, будто его вещи, упакованные в чемоданы, стояли в передней их квартиры и при малейшей провинности Траха Глафира грозилась тотчас же выставить чемоданы во двор.
По нескольку раз в день она поднималась на этаж четвертой мастерской, заглядывала в двери комнаты начальника, просовывая в щель свою голову. В это время Глафира, то ли кому-то улыбалась, то ли что-то вопрошала своим загадочным взглядом, обращая его непонятно куда и рассматривая непонятно кого. Трах от такого взгляда подвергался моментальному гипнозу, менялся в своем поведении, как кролик перед смотрящим на него удавом. Он становился жалким, подавленным, уничтоженным, делал массу ненужных смешных движений. Дрожащими руками он гнул скрепки, ломал пишущие ручки, рвал бумагу на мелкие обрывки, совал клочки в рот и разжевывал их, колупал ногтем жирное пятно на зеленом сукне и, наверное, интенсивно шевелил пальцами ног, потому что запах потных ног резко усиливался, тяжелел и расползался по комнате на уровне носов дам, сидящих за кульманами. Многословный и красноречивый в других ситуациях, он становился косноязычным и произносил примерно следующее:
- Глаша… Ну, Глаша… Ну, что же ты…, - после чего замолкал, обездвиживал, а Глафирино лицо исчезало из щели, двери захлопывались. Дамы не боялись Траха, с насмешкой жалели его, называя начальника «подкаблучником».
Лилька снюхалась с Глафирой на сложных инженерных расчетах, составлявших их общие интересы. Она носила Глафире в её вычислительный сектор задания, заполненные ею собственноручно в виде таблиц им обоим понятных. Потом Глафира вместе с группой программистов-расчетчиков целый месяц что-то считала и пересчитывала на машинах-шкафах. Машины-шкафы, погудев и сотрясаясь, выплёвывали теплые, как пироги из духовки, длиннющие многометровые ленты-рулоны светло-синей бумаги со столбиками неясных цифр, точек и черточек, которые Глафира уносила обратно Лильке. Лилька радовалась рулонам и Глафире, кипятила чай, поила Глафиру кипятком с высохшими, заплесневевшими конфетами, и они обе, расстелив рулоны на полу, склонившись, ходили по ним, как по ковровым дорожкам в коридоре купейного вагона, что-то разглядывали и прочитывали. При этом они расшифровывали цифры с точками и черточками, рассекречивали закодированную машинами информацию о размерах проектируемых фундаментов, диаметрах и шагах арматуры, прогнозируемых прогибах, просадках и осадках. А потом долго радовались решенным задачам и расслаблялись. Они снова пили чай, доверяли друг другу разные невинные мелочи из своих жизней. Лилька могла рассказывать о кофточке, которую хотела бы сшить себе, но не находила нужных тканей и пуговиц, Глафира рассказывала о своём умном коте, забирающемся к ней под одеяло и согревающем прохладными вечерами её длинные, худые ноги. Парадокс, но из того, что Лилька с Глафирой так долго рассчитывали на машинах, почти ничего никогда не требовалось, потому что мастерская «гопников» в своей работе использовала типовые проекты, где всё уже было давно рассчитано и посчитано.
Дамы-сплетницы злились на Лильку с Глафирой из-за того, что не могли принять участие в их высокоинтеллектуальных разговорах, завидовали черной завистью Лильке из-за того, что та так запросто может общаться с недоступной для них женой начальника, завоевала её расположение и: «вот, злыдня подколодная, ничего у неё не попросит ни для себя, ни для коллектива…».

4.
Весной Трах несколько раз не надолго уезжал, не раскрывая целей и причин своих отлучений. Но не тут-то было: каким-то непонятным образом его сослуживицам стало известно, что он с определёнными намерениями посещал столичный вуз. Узнали, что он присутствовал на дипломной защите студентов, а потом на их послевузовском распределении. В итоге Трах подобрал и уговорил ехать к себе молодого специалиста, того самого, о котором заговорили все, но в разговорах этих среди сослуживиц не было единодушия. Некоторые из них сплетничали с нескрываемым интересом, а некоторые со страхом. В кулуарах больше и громче всех своё недовольство приезжающим молодым специалистом высказывала архитекторша Фуфанцева, маленькая женщина, сменившая нескольких мужей и выгоняющая очередного. Но именно она, оправдывая свою постоянную нерасторопную работу отсутствием помощника, натолкнула Траха на мысль сначала выколотить единицу в кадрах, а затем заполучить из столичного вуза свежеиспеченного специалиста. Теперь же, когда угроза приезда долгожданного помощника стала столь очевидной и неотвратимой, Фуфанцева перепугалась не на шутку, узрев в нем конкурента. Она поносила мифического специалиста настолько, насколько была способна её женская фантазия. Она называла молодого человека заумным и заносчивым, говорила, что, требуя помощи у Траха, имела в виду не трутня краснодипломника, плюющего на всех свысока, а усидчивую пчелку, девочку-чертёжницу, кроткую, исполнительную и без претензий.
Другие же дамы, тоскующие от однообразной и неинтересной жизни мастерской, соскучившиеся по конфликтам, предвкушали жаркие разборки между молодым краснодипломником и мнительной Фуфанцевой, испугавшейся, как огня, своего подсиживания. Дамы ждали его приезда с трепетом и нетерпением.
Трах, вернувшийся из поездки, продолжал хранить молчание. Он рассуждал так:
- Лучше преждевременно не будоражить и не нервировать народ…
На самом же деле Трах боялся гнева и разборок, которые могли учинить ему его же дамы, и особенно Фуфанцева. Потому он только отнекивался, когда его о чем-либо расспрашивали. В таком неустойчивом состоянии, с отдельными кратковременными нервными срывами, истериками и приступами меланхолии, с грехом пополам дамы и их начальник дожили до 5 августа, то есть до наступления времени «икс».

5.
Альберт Котелков, так звали молодого специалиста, приехал в назначенный день и ввалился в комнату начальника с двумя большими чемоданами, ударяя ими об узкие створки дверей, чем устроил непривычный глухой шум в вечно тихом помещении. У него была роскошная, неподвластная расческам соломенного цвета шевелюра, светлый, почти белый пиджак, красный шерстяной шарфик, обмотанный вокруг шеи, и тонкие, нервные, как у пианиста, руки. Трах тотчас же попросил собрать работников мастерской с целью представления нового сотрудника и знакомства с ним. Дамы не замедлили появиться, без стеснения пяля глаза в белый пиджак, чемоданы, джинсы и пыльные башмаки молодого человека. Юный Альберт бледнел и густо краснел, он прятал нервные руки то за спину, то в карманы, то подтягивал их в рукава – волновался. Трах начал представление, назвал фамилию, имя отчество, год и место рождения Альберта.
- У него потрясающая графика, - продолжал он, - и уверенная рука. Его дипломный проект поразил меня новизной, фантазией и изобретательностью. Он редактировал факультетскую стенгазету и занимается спортом, кажется, альпинизмом. Я не ошибаюсь, Альберт?
В этот момент дверь комнаты, где проходило представление специалиста, слегка приоткрылась и в образовавшуюся щель просунулась голова Глафиры. Никто бы и не заметил этого тихого появления, потому что все были увлечены созерцанием и изучением молодого человека, если бы вдруг Трах не замолчал, не осекся бы и не потупился.
- Глаша… Ну, Глаша… Ну, что же ты…
На этот раз Глафира сразу поняла неуместность своего присутствия, её голова быстро исчезла, дверь закрылась, Трах обмяк, перевёл дух и вытер пот. Нет худа без добра: внезапная пауза придала ему сил, смелости и решимости перед коллективом, и он, опустив глаза в зелёное сукно, реабилитировал себя, жестко сообщив о принятом решении:
- Альберт будет работать в группе Фуфанцевой, - потом немного помолчал и смягчил первое впечатление от собственного бескомпромиссного распоряжения, - пока…
Интерес к молодому специалисту не унимался. Фуфанцева сидела в той же комнате, что и начальник. Место Альберту устроили за кульманом Фуфанцевой, у самых стеллажей, и все зачастили якобы к полкам искать доселе ненужную макулатуру. Дамы подолгу копались в пыльных проектах и сериях, задыхались от пыли, зато краем глаза разглядывали и изучали молодого человека. И все, как одна, в один прекрасный момент с грохотом роняли об пол один и тот же проект, лежащий на верхней полке, Альберт подбегал, молча помогал поднять, убрать на место, но, к огорчению дам, в разговоры с ними не вступал – скромничал и стеснялся, сразу уходил. Одна только Лилька не бегала к стеллажам и не проявляла никакого интереса к новенькому. Она сидела в другой комнате и продолжала конструировать, видеться и общаться только с Глафирой.
Все заметили, что Альберт много и увлеченно рисует. Рисунки, сделанные штрихами черной тушью, возникали на полях чертежей фасадов, на листках с поручениями Фуфанцевой, приколотых кнопками к доске кульмана, на полях строительных газет и архитектурных журналов, на пожелтевших обложках старых типовых проектов, на обрывках черновиков и даже на бумажных салфетках. Он рисовал придуманные или увиденные давно, отложившиеся в его памяти городские пейзажи, натюрморты, забавные комиксы с толпами людей, антуражем и надписями. Сослуживцы могли видеть эти рисунки и судить о них только издали, потому что Альберт, поселившись в общежитии, уходил с работы позже всех, просиживая подолгу на своем рабочем месте за рисунками, и подойти и порыться в его бумагах в его отсутствие не представлялось возможным.
Через несколько дней снова заговорила замолчавшая было Фуфанцева:
- Я ведь просила помощника, а не художника, - сетовала она в курилке, стряхивая с белого шелка блузки упавший на неё пепел, - и ещё нужно разобраться, что он там рисует.
И уже через пару дней она сообщала своим коллегам, что точно заприметила и рассмотрела:
- Он рисует карикатуры на нас, он унижает нас. Я сама своими глазами узнала лицо Траха, нарисованное с подбитым глазом и надписью: «Я пострадал от ревности жены». Вот вы молчите, девочки, а он, быть может, сейчас рисует кого-нибудь из вас в пикантной позе…, - пугала Фуфанцева дам, очарованных новым сотрудником. А всем было интересно и нисколько не страшно, потому что все, пока видели рисунки только издали, полагали, что их-то они никоим образом не касаются.

6.
Через две недели наступил день зарплаты, первой для Альберта. Обычно в этот день, сразу после ухода кассирши, все дамы разбегались по магазинам, оставляя начальника одного в тишине с его думами и проблемами. Трах не мог переломить эту тенденцию, он лишь презрительно молчал. Ко всему прочему, к нему после выдачи денег тотчас же являлась Глафира и отбирала его заработок, не оставляя ему ни копейки. И хотя в это время никого кроме начальника и его жены в мастерской не было, все точно знали о происходящем обирании.
Теперь случилось всё по-другому. Фуфанцева несколько замешкалась, собираясь уходить за покупками, но вдруг затаилась на своем месте, а потом выбежала в неописуемом возбуждении, подлетела к Траху, зашептала ему в ухо, щекоча помадными губами волосы, растущие из ушной раковины:
- Савелий Арадьич, выйдемте на два слова в коридор, прошу вас!
Трах первым делом решил, что Фуфанцева, пользуясь моментом, пришла к нему, чтобы в очередной раз «капнуть» на кого-нибудь из сотрудников, он отстранился от неё и замахал руками, источая запах пота. Но увидев её перепуганный взгляд, подчинился и пошёл следом за ней в коридор.
- Он чокнутый!!! – посмотрев по сторонам и никого не увидев, громким шепотом произнесла Фуфанцева, когда за ними закрылась дверь комнаты.
- Бог с вами, кто?
- Этот ваш Котелков, - снова посмотрев по сторонам, ответила Фуфанцева.
- Нет, это уже слишком, что вы там ещё заприметили, Любовь Тихоновна? Вам опять не понравились его рисунки? Но…
- Хуже, хуже, - замахала она руками и продолжила громким шепотом, - представляете? Котелков только что разобрал стул, снял с него сидение, свернул в трубочку полученные деньги и просунул их в ножку стула…
- Ну и что?
- Как это что? Вы разве так поступаете? Разве так поступает нормальный человек? Срочно нужно принимать какие-то меры… Он ненормальный.
- Он не собрал стул обратно?
- Причем здесь стул? Он чокнутый!
- Хорошо, я проведу с ним разъяснительную беседу.
- Сейчас же, прошу вас. Сегодня деньги в стул, а завтра… вы представляете, что может быть завтра?
Но Трах так и не узнал, что же может произойти завтра, потому что рядом с ними уже стояла его Глафира, она держала кошелёк в скрещенных на груди руках, и, покачиваясь, смотрела на него и на Фуфанцеву одновременно. А он, отворачиваясь от её гипнотизирующего раздвоенного взгляда, подумал, что спрячь он сам сейчас свои деньги в стул, его судьба совершила бы резкий разворот. Во всяком случае, чемоданы с его вещами были бы точно выставлены на улицу и неизвестно, что бы было лучше: отдавать деньги и видеть Глафиру или уйти с чемоданами и с деньгами и не видеть её никогда.
Дождавшись ухода по магазинам взволнованной Фуфанцевой, Трах рассчитался с женой, отпустил её с Богом и деньгами, а сам тихо подошёл к Альберту.
Рисунки Альберта, сделанные недавно на полях нового чертежа, действительно были хороши собой. Они заворожили Траха. Он стал разглядывать рисованные пейзажи, освещенные через окно красноватым лучиком солнца, рассматривать изображения беспокойных людишек, сбившихся в толпы, и на какой-то момент ощутил себя в сказочном, чарующем мире, забыл о неприятном разговоре, об обирающей его Глафире, о своей мастерской, именуемой омерзительной буквой «Г», и пожалел, что сам не архитектор и не может изображать подобные миры и окунаться в них постоянно.
- Знаешь, я за свою жизнь не нарисовал и собаки, - сказал Трах Альберту, будто рисование собаки есть высший критерий изобразительного мастерства.
- Собаку, как и человека, и лошадь, без наблюдения за их поведением и знания анатомии не нарисовать, - успокоил Траха Альберт.
- Я что тебе хочу сказать… Ты, это…. Не прячь больше деньги в стул… Не надо так…
- Мои деньги, Савелий Аркадьич, и мне решать, куда их девать.
- Так то оно так… Но вот некоторым людям это кажется странным… Коллектив, как ни как, есть своё общество со своими правилами… Здесь не любят нестандартные поступки, надо стараться быть похожим на них… На всех… На дам… На Фуфанцеву…
Альберт в недоумении пожал плечами, а Трах посчитал свою миссию исполненной и ушел к своему столу с зелёным сукном.
Но так не считала Фуфанцева. Она стала распространять слухи о странном поступке Альберта, зачем-то раскрывать, а быть может, придумывать детали произошедшего, называя его не иначе, как «чокнутым».


7.
Глафира, отобрав заработную плату мужа, купила в буфете на первом этаже пачку печенья в промасленном пергаменте и пошла к Лильке пить чай и рассуждать вместе с ней.
- Знаете, Глафира Андреевна, я вот что думаю… Не приживутся у нас вычислительные машины, - говорила Лилька Глафире.
- Почему ты так думаешь, Лиля?
- Потому, что… Машина не может чувствовать… Она не ощущает переживаний поиска… Она не чувствует удовольствия удачи и не знает радости решения… Железо не может радоваться…
- Но оно не может и ошибаться, Лиля. В отличие от людей…
- У вашей машины единственное преимущество перед людьми: она не может быть жестокой, Глафира Андреевна.
- Да… Гнобят наши тётки молодого специалиста, и никак их не отключишь, в отличие от машин, - неожиданно изменила тему разговора Глафира.
- О ком это вы?
- Да о вашем новеньком, Лиля, как его звать-то?
- Аликом, - сказала Лилька, перепугавшись своего же ответа.
Она не ожидала сама от себя, что произнесет имя Альберта в уменьшительной форме, и что оно прозвучит так громко, так коротко и так ласково. Она до сих пор ни разу не ходила к стеллажам, как это делали другие дамы, не роняла на пол альбомы, не общалась с Альбертом, а видела его только мельком, да и то краем глаза. Но, как впрочем, и все, испытывала интерес к новенькому, не осознавая того и не понимая этого. Она воспринимала Альберта не как индивидуума, а как некую дематериализованную ауру, неожиданно возникшую, манящую и недосягаемую. Она обхватила чашку с горячим чаем обеими руками, грела ладони, не слушала больше Глафиру, а думала об Альберте и ещё о том, что её ощущения никак не сопоставлялись с бесконечными высказываниями о нем, исходившими от неугомонной дамы Фуфанцевой.
- Забрала бы его в свой сектор, - услышала Лилька от Глафиры конец её разговора, - так ведь не пойдёт он ко мне, творческая ведь душа этот твой Алик.

8.
Не успели утихнуть страсти, связанные со странным прятаньем денег в ножку стула, как через пару недель заговорили о другой, более пикантной истории, с необыкновенными, не выясненными до конца обстоятельствами. Вот она со всеми подробностями. Всё, как было.
Солидная и уважаемая сотрудница мастерской, профорг и член местного комитета, копировщица чертежей Павлина Никаноровна направилась в туалет, естественно, что женский. Пошла туда Павлина Никаноровна без всяких задних мыслей и подозрений. Просто захотелось, как обычно хочется всем нормальным людям, и пошла. Почему-то в туалетах нашего института на полу всегда была влага. Что только не делал местный слесарь, человек трезвый и никогда не пьющий, как не ломал свою, соображающую в водопроводных и канализационных сетях, голову, как не подкручивал и не уплотнял фланцы, он ничего не мог поделать – напольные туалетные лужи каким-то таинственным образом пополнялись вновь и вновь. Павлина Никаноровна дернула дверь крайней, самой просторной кабины, которую она полюбила и куда ходила всегда, но та оказалась заперта. Запертой оказалась и дверь второй кабины туалета, что было совершенно невероятным, потому что такого не случалось никогда. И уж совсем было странным то обстоятельство, что запертой оказалась третья, последняя кабина, с другого края: кабина эта никогда никем не посещалась и, следовательно, никогда не запиралась, потому что ею просто невозможно было пользоваться. Уборщица, бабуля Григорьевна, дабы «меньше гадили», затыкала унитаз третьей кабины большим комком старых газет и держала в этой кабине свои вёдра, мыло, швабры и тряпки. Удивлённая Павлина Никаноровна решила подождать здесь, в туалете, стоя прямо в злополучной луже. Она посмотрела себе под ноги, чтобы определить глубину водоема и вероятность намокания тапочек. Её взгляд непроизвольно скользнул по низу двери любимой кабины, а двери кабин не доходили до пола так, что между полом и низом дверного полотна оставалось некоторое значительное пространство, и она с содроганием сердца увидела огромные голые ступни ног с пальцами и ногтями, принадлежащие, по всей вероятности, находящемуся в кабине человеку и, судя по внушительным размерам, мужчине. Ужас вселился в сознание Павлины Никаноровны, хотя вроде бы ничего ужасного не было в том, что кто-то пожелал босиком посетить санузел и по ошибке попал в женский. Она закричала что есть мочи, попыталась выбежать наружу, но поскользнулась о мокрый керамический пол и шлёпнулась прямо в лужу, обрызгав при этом двери кабин и даже потолок. От поднятых брызг громким хлопком взорвалась электрическая лампочка под потолком, освещавшая помещение, и Павлина Никаноровна вместе с чьими-то жуткими ногами и ногтями погрузилась в кромешную тьму, отчего солидной и уважаемой даме стало ещё страшнее и совсем поплохело. Она не нашла в себе сил подняться и поползла по полу, промокая лужу собственной одеждой, как промокашкой. Она выползла в коридор, проползла до дверей своей комнаты приличное расстояние, оставляя мокрый след туалетной воды, как остаётся шлейф дыма за хвостом подбитого бомбардировщика, и вползла в комнату, горько плача и причитая.
Мокрую и грузную Павлину Никаноровну, истекающую туалетной водой, стали поднимать с пола, для чего позвали Траха, а она совершенно потеряла самообладание, ничего толком не могла объяснить, а только пускала слюни и мелко стучала зубными протезами о чашку с водой, которой её отпаивали сердобольные сотрудницы. Пока Павлина Никаноровна приходила в себя, а это происходило достаточно долго, никто не мог понять и вообразить себе, что же с нею приключилось. Но потом самообладание постепенно стало возвращаться к несчастной женщине, и она смогла сказать, что в туалете, в темноте к ней приставал мужчина, но кто это был, она не разглядела из-за темноты. Когда комиссия вместе с Трахом, Фуфанцевой, электрическим фонариком и швабрами наперевес медленно вошла в туалет и осмотрела место преступления, то ничего странного, кроме разбитой лампочки и почти отсутствующей лужи, не обнаружила.
Выводы не замедлила сделать Фуфанцева:
– Проделки «чокнутого».
Доказательства вины молодого человека были, с её точки зрения, неопровержимыми:
- Он у нас недавно, а до него ничего подобного в нашей конторе не происходило.
В тот же день уборщица Григорьевна обнаружила в туалете три рубля, завалившиеся за унитаз, а Фуфанцева тотчас же сделала потрясающие своей абсурдностью выводы:
- Чокнутый смыл зарплату в унитаз.
И опять поползли слухи и разговоры о странностях молодого человека, его вредности и мстительности. В сущности, если разобраться, то можно было понять, что говорила лишь одна Фуфанцева, находясь в женской курилке, нагнетая недовольство и нетерпимость по отношению к молодому специалисту, по её мнению, подсиживающему её. Но остальные дамы лишь целомудренно молчали, кивали головами, предвкушая неизбежную развязку. В их душах происходили обратные процессы, как это и бывает по отношению к обиженному – симпатии к новенькому только крепли.
Лилька с Глафирой во время своего очередного независимого интеллектуального чаепития тоже коснулись темы странного происшествия с Павлиной Никаноровной:
- Не верю я, Лиля, не верю, - говорила Глафира, - давай пораскинем своими аналитическими умами, ну зачем ему такое озорство? Ну, для чего, спрашиваю я тебя, Лиля? А… Молчишь? То-то же. А ведь никто и не вспомнил, что Павлина, как профорг, недавно распределяла путёвки, и что недоброжелателей у неё, Лиля, оставшихся без путёвочек, – пруд пруди.
- У вас есть кто-то на подозрении?
- А хотя бы и мы с тобой. Представь себе, что мы решили отомстить Павлине за её любимчиков. Ты брякнула бы мне на аппарат, когда старуха засобиралась помочиться, сама задержала бы её на пару минут разговорами, а я тем временем выставила у одного из толчков поролоновые ступни и сбежала бы… Как тебе моя версия, Лиля?
- Что за ступни такие, Глафира Андреевна?
- Вспомни-ка реквизит, который покупал местком на Новый год для веселья? Все эти причиндалы, а среди них и гигантские клоунские поролоновые ступни, теперь сложены в ящиках за сценой. Сама видела своими глазами.
- Да вы настоящий детектив, Глафира Андреевна.
- Аналитик, Лиля, всего лишь аналитик. А вот паренька жаль, сгнобят его наши бабы.
- Он выше всяких сплетен, Глафира Андреевна, он даже не прислушивается к ним…
Лилька, под стать Глафире, тоже, и ничуть не хуже, могла мыслить аналитически:
«Мог ли мужчина войти незамеченным в женский туалет и пробыть там какое-то время, устраивая всё это безобразие? Ясно, что не мог, а это значит, что Фуфанцева несёт несусветную чушь. Но откуда Глафира узнала о ступнях? Почему она помнила, где эти самые ступни лежали? А не сама ли Глафира подсунула поролоновые ноги, дабы всколыхнуть коллектив, чтобы в очередной раз учинить проверку своему мужу?» - так думала Лилька и, несмотря на абсурдность своей гипотезы, была права.

 9.
Бог любит троицу. Вскоре и третья история всколыхнула «гопников». И опять эта новая история оказалась связана с денежными купюрами. Вот она. Всё, как было.
Получив очередную заработную плату, Альберт, к огорчению сослуживиц, не стал прятать её в ножку стула. Почему к огорчению? Да потому, что этих действий от него все с нетерпением ожидали, дабы поглазеть и собственными глазами убедиться в его неадекватности. На этот раз он вывесил дензнаки на своей чертежной доске, расположив их, как пасьянс, и приклеив каждую купюру ленточкой скотча. Над этим купюрным натюрмортом он сделал надпись:
«ЗРЯПЛАТА В РАЗМЕРЕ 82 ЦЕЛКОВЫХ. ВСЯ. МАЛОИМУЩИМ И СТРАЖДУЩИМ РАЗРЕШАЕТСЯ НАДЕРГАТЬ В РАЗУМНЫХ ПРЕДЕЛАХ. СМЕЛЕЕ ЖЕ, ДАМЫ И ГОСПОДА!».
Он сам оторвал первую пятёрку, а на опустевшем месте, где она была, начертал слова:
«Потрачена на похотливые нужды. Позор мне, позор!».
Фуфанцева не стала ждать отрыва следующей купюры, она заёрзала, не усидела на своём стуле и опять ринулась к Траху жаловаться на Альберта, на якобы исходящую от него опасность, и требовать принятия неотложных мер. Трах выслушал её, морщась, как от горькой пилюли во рту, но всё же побрел к Альберту разбираться. Он постоял у его кульмана, полюбовался новыми рисунками молодого человека, подивился странному денежному пасьянсу, сказал: «Негоже так». На что Альберт ответил ему, что здесь, среди своих людей деньги будут сохраннее, нежели держать их под матрацем или в носке под подушкой в общежитии, где сущий проходной двор, и пропадают даже шнурки от ботинок. Версия Альберта была вполне логичной и убедительной, отчего Трах почувствовал себя неловко, старым брюзгой, а потом позавидовал Альберту, что тот может как угодно и по своему усмотрению распоряжаться своей заработной платой и не имеет жену Глафиру в отличие от него самого.

10.
С пустопорожними разговорами дожили до ноябрьского коммунистического праздника – красного дня календаря. Накануне праздничного вечера на сцену актового зала из-за кулис вынесли, а точнее, выволокли тяжеленный бело-гипсовый бюст Ильича с узкими обрубленными плечами и умной исполинской головой, собрали полированный стол для президиума и такую же блестящую трибуну с деревянным полированным гербом. Перед началом заседания пришли в зал и без приглашения сели в президиум краснолицый представитель района и лысый, полный инструктор обкома, оба в одинаковых полосатых галстуках с золотыми заколками. Затем началось собрание, на котором выступали институтские партийцы с типовыми пафосными докладами, написанными на бумажках. Потом награждали грамотами победителей, победивших в борьбе за что-то, не понятно за что и с кем. В завершение члены президиума, под звуки интернационала, швыряли красные гвоздики в зрителей, сидящих в зале, и все радовались и долго хлопали. После аплодисментов были объявлены танцы, а перед ними перерыв, во время которого убирали кресла в зале, а на сцене задвигали Ильича обратно за кулисы (неэтично ему наблюдать гипсовыми лукавыми глазами за расслабленными проектировщиками), выпивали водку и закусывали принесенными домашними соленьями, но уже в кабинетах и мастерских. Начались танцы, в основном массовые, быстрые, прыгучие под оглушающие магнитофонные записи, мигание прожекторов с цветными фильтрами и бегающими зайчиками от вращающегося зеркального шара, вывешенного на сцене. Происходило это в дыму сигарет и клубах спиртного перегара.
В один прекрасный момент объявили белый танец, и зазвучал волнующий вальс композитора Доги. Женщины в мигающих огнях стали искать глазами малочисленных представителей мужского пола. Глафира тотчас же ухватилась за своего Траха, поймав его за полу синего выходного пиджака. Рядом с Альбертом (откуда только?) оказалась Лилька. Она подошла к нему и, опустив глаза, спросила: «Можно?», на что Альберт ответил: «Нужно», обнял Лильку за талию, и они начали медленные движения под волнующую музыку. Он удивлённым взглядом рассматривал её лицо с тонкими, поблёскивающими бровями и длинными ресницами, а она краснела от его взглядов и опускала глаза.
- Работаем рядом, а я впервые вижу вас так близко. Вы красивая… Застенчивая…
- Застенчивая? А первая пригласила вас.
- И правильно сделали, спасибо вам. Теперь вижу то, что должен был увидеть два месяца тому назад.
- Получилось как-то непроизвольно. Просто что-то надо было делать, когда объявили этот танец. Чувство ответственности.
Тело её дрожало, как при ознобе, и ей было неловко от этого. Он чувствовал это, и ему казалось, что он должен унять эту еле ощутимую дрожь – согреть, успокоить, сказать ей что-то важное о себе. Он крепче обнимал её, уверенно вёл в танце, а музыка звучала громче. Он что-то говорил ей на ухо, а она не слышала его, а только видела его большие синие удивлённые глаза, казавшиеся тёмными, отражающие блики шара и огоньки зала. Она не могла найти объяснение этому его удивлению. А он откровенно удивлялся её смущению и тому, что совершенно не знал её. Для него дамы мастерской отождествлялись с одной вечно недовольной, ворчащей Фуфанцевой.
После танца, когда отзвучали финальные такты вальса, он взял её за руку, к всеобщему удивлению присутствующих, поцеловал ей руку и выбежал с ней в коридор, потащил её за собой по лестнице, на их верхний этаж, в их «гадскую» мастерскую. Дорогой он беспрестанно оборачивался и смотрел на неё, видел, как горят её щёки, как пылают её губы, чувствовал, что она не отпускает его руку, и ещё крепче сжимал её в своей ладони.
В одной из комнат мастерской, в которой был накрыт праздничный стол из перевёрнутых в горизонтальное положение кульманов, за этим столом с объедками салатов сидели уборщица Григорьевна и профорг Павлина Никаноровна. Они, глядя друг на друга, что есть мочи, так, что их глаза наливались кровью, пели «Ой цветёт калина в поле у ручья», наслаждаясь собственным непревзойдённым, по их мнению, вокалом.
Увидев запыхавшихся Лильку с Альбертом, вокалистки, набиваясь на похвалу, запели ещё громче, замахали руками, приглашая молодых людей присоединиться к их певческому дуэту. Но Лильку с Альбертом пение квартетом не воодушевило, они покинули поющих, послав им в знак признательности воздушные поцелуи. Остальные комнаты мастерской оказались заперты, и молодые люди снова спустились в зал, но пошли не на танцы, где продолжала греметь быстрая музыка, а белые танцы больше не объявлялись, они пробрались на сцену за кулисы, куда недавно перетащили гипсового Ильича.

Под белокаменным Лениным молодые люди безмолвно обнялись, будто готовились и ждали своей близости всю жизнь. Они стали целоваться, временами ненадолго отрываясь от этого занятия, рассматривая лица друг друга, гладя их, расспрашивая друг у друга о всяких безделицах и мелочах, которые для них сейчас были необычайно важны и интересны, называя друг друга Аликом и Люльком. Они не замечали, как летело время, они не заметили, как уже за полночь смолкла грохочущая музыка, как разошлись танцующие сослуживцы, как наступила звонкая тишина, как погасили свет в зале, и как Григорьевна заперла все двери. Институт опустел. Последним уехал на такси подвыпивший, побледневший и поблевавший в унитаз начальник отдела кадров. А Лилька с Альбертом остались взаперти вдвоём, по-прежнему ничего не замечая и ничего не осязая кроме себя самих.
Здесь, за кулисами стояли ящики с праздничным реквизитом, о котором рассказывала Лильке Глафира. Альберт включил свет софитов на сцене, усадил Лильку на стул в зале перед сценой, а сам стал дурачиться, одевая костюмы из месткомовского реквизита: сюртуки, платья, парики, усы, носы, бороды, очки, халаты, шляпы и даже поролоновые ступни (те самые!). Альберт входил в образы, читал стихи, отрывки из пьес и фильмов, менял интонации и голос, рассказывал анекдоты, смешные истории, пел, выделывал акробатические номера, танцевал перед Лилькой, кланялся, становясь перед ней на колено, и дарил ей искусственные букеты, тоже из реквизита. Она заворожено смотрела на него, слушала это спонтанное ночное представление, аплодировала, смеялась до слёз, порой незаметно плакала от нежданно нахлынувшего на неё счастья, в один вечер, как ей казалось, перевернувшего всю её прежнюю жизнь и делавшего её женщиной. Потом она поднялась на сцену, уже сама обняла его, они энергично и элегантно покружились в быстром вальсе, споткнулись о лежащий на полу реквизит, упали на мягкие костюмы, хохоча, обнимаясь и целуясь. Лилька ощутила его в себе, поняла, что они теперь одно целое, ради чего следовало жить, терпеть одиночество, насмешки, быть замкнутой, ждать его, а теперь открыть ему всё. Они уснули под утро, не отпуская объятий, будто боялись потерять друг друга в ночной темноте и гулкости обезлюдевшего и похолодевшего зала.

Потом было утро праздничного выходного дня с ярким солнцем, проникающим пыльными лучиками сквозь неплотности тяжелых бархатных штор зала, разбудившее и поднявшее их. Лилька вспомнила о родителях, которых не предупреждала вчера, забеспокоилась, засуетилась, а он прижал её к себе, как трепещущую птичку, гладил её сбившиеся волосы, отметил для себя, что она не употребляет косметики и остаётся привлекательной и свежей даже утром.
- Я был так одинок без тебя, Люлёк. Спасибо тебе за всё.
- Я не дам тебя в обиду. Слышишь, Алик, никому, никогда.
- Знаю, знаю, Люлёк.
- Нам надо как-то выйти отсюда, мои волнуются, ищут меня.
- А я думал, что этот вечер никогда не закончится, и мы останемся здесь навсегда.
- Я тоже чувствовала это, но уже не вечер, а утро и даже день.

В поисках возможного выхода они обшарили зал и обнаружили небольшую фанерную дверь за сценой, ведущую на черную лестницу. Он с разбега вышиб дверной замок, открыл эту дверь, и они с Лилькой выбрались по пыльной, нехоженой лестнице к уснувшей от безделья вахтёрше.

11.
Праздники и следующую послепраздничную неделю Лилька с Альбертом не расставались ни на день. Лилька ко всем чертям послала Фуфанцеву, игнорировала взгляды, вздохи и шепот вездесущих дам мастерской, была веселой, разговорчивой и беззаботной. Даже с Глафирой Лилька отказалась обсуждать любимую тему инженерных расчетов, а, отхлёбывая вместе с ней чай, говорила ей всякую безделицу, как будто была не вдумчивой и рассудительной конструкторшей, а ветреной и пустой десятиклассницей. Каждое утро Альберт приносил ей цветы, купленные на рынке, куда забегал перед работой, проснувшись чуть свет. А ведь говорил Лильке, что по темпераменту он был «совой» и утренние пробуждения давались ему не просто. За неделю они пересмотрели все фильмы в кинотеатрах, вдоль и поперёк исходили дорожки городского парка, шурша сухой, опавшей листвой, наслаждались затяжной мягкой осенью, собирая жёлуди на память. Один раз в четверг по черной лестнице, разведанной ими, он затащил её на место их первой встречи к белокаменному Ильичу. За кулисами он, как и тогда, достал месткомовский реквизит, несколько раз наряжался в костюмы, только теперь изображал не клоунов и акробатов, а входил в степенные образы Островского. И опять они были близки и бесконечно счастливы.
В субботу Альберт неожиданно уехал, объявив Лильке о своей поездке только вечером накануне.
- Мне нужно съездить к родителям. Я обещал проведать их, - сказал он Лильке, а она поверила ему и не стала ничего больше расспрашивать.
 Его отпустили сроком на две недели по его же заявлению, написанному ещё задолго до праздников и встречи с Лилькой.
Он уехал на две недели и не вернулся никогда.

Через месяц Лилька почувствовала незнакомые изменения в своём организме и вскоре поняла, что беременна. От Альберта не было никаких известий, и никто не знал и не предполагал, где он и что с ним. Глафира, успокаивая Лильку, говорила ей, что вместе с зимой пришла ежегодная эпидемия гриппа, и что наверняка он болен и вскоре должен вернуться. Но все мыслимые и немыслимые сроки проходили, а он не возвращался и не давал о себе знать. Точки над «i» расставила официальная бумага. В конце зимы из министерства в адрес института пришло письмо, открепляющее Альберта от обязательной работы в АПМ-Г и предоставляющее ему свободное распределение.
Место его пребывания, адресов и телефонов никто не знал, а если бы и знал, всё равно Лилька никогда бы не стала разыскивать его. Так уж она была устроена. Она ревела в подушки и молча слушала настоятельные требования родителей искать, искать, искать, но действий никаких не предпринимала.
«Он ни в чем передо мной не виноват и ничего мне не должен», - так решила она и с тем стала жить.
Для торжествующих сослуживиц, завидовавших ей ровно неделю, она нашла объяснение, устраивающее всех, в том числе и её:
- Пора было рожать, мне тридцать, вот и нашла мужика себе по вкусу, не требуя от него никаких обязательств.
Потом эту же версию Лилька втолковала и в умы своих стареющих родителей, а четвёртого августа, в год московской олимпиады, Лилька родила девочку, которую назвала Альбиной по метрикам, а на словах Алечкой. В его честь.

12.
Альберт, чувствуя неприязнь по отношению к себе со стороны наставницы и истерички Фуфанцевой, назначенной ему руководителем, страдая от неустроенности собственного быта в общежитии, задумал бежать. Его поселили в грязной заводской общаге, без каких-либо надежд на другое устройство, с клопами, пирующими от крови спящего человека, оставляющими кровавые следы на белых простынях, с пьющими и вечно гуляющими работягами. Отрадой и отдушиной в его новой жизни стало посещение вернисажей местных художников, знакомство и общение с ними, а ещё собственное рисование, которым можно было спокойно увлекаться, просиживая до ночи в опустевшей мастерской. Он, пользуясь выходными, написал маслом несколько работ, начиная их писать на пленере, продолжая и завершая работы уже в мастерской далеко за полночь. Две из этих работ понравились коллегам-художникам, они выпросили их у Альберта и выставили на областном вернисаже. А на службе ему навесили в качестве общественно полезной нагрузки рисование стенгазеты, и он с удовольствием отдавался этому занятию, но особенно любовно и увлеченно рисовал комиксы в разделе «Нарочно не придумаешь», отображая, по поручению месткома, курьёзы и мелкие недостатки коллектива.
Не обошлось и без очередных неприятностей для Альберта. В конце сентября в институт приехала делегация из Болгарии. Болгар водили, как слонов, по мастерским, показывали проекты, макеты, чертежи фасадов, исполненные в акварели. Водили по общественным организациям, показывали кабинеты парткома, украшенные деревом и портретами членов политбюро, показывали кабинеты месткома, украшенные грамотами, спортивными кубками и подарками, полученными в борьбе за звание победителей, показывали кабинет комитета комсомола, ничем не украшенный, но просторный и чистый, расчищенный от пустых бутылок и объедков накануне, к приезду иностранцев. Случайно в коридоре, где была вывешена стенгазета, нарисованная Альбертом, иностранцы задержались, рассматривая орган стенной печати – порождение социализма. Они не стали читать официальные статьи, украшенные для большей привлекательности знаменами и гербами, их внимание привлек раздел «Нарочно не придумаешь» с потрясающими рисунками. Высмеивалось фактическое проведение десятиминутной физзарядки. На рисунке были изображены некоторые пузатые, вполне узнаваемые члены коллектива, среди которых и пожилое руководство, вкушающие одновременно громадную рыбину. На другом рисунке были изображены сотрудники техотдела, тонущие в море бумаг. На третьем были изображены уснувшие участники партийного собрания. Болгары постояли, посмеялись, узнавая некоторые лица, и пошли дальше, пребывая в хорошем настроении. А пожилое руководство перепугалось до смерти реакции иностранцев на вывешенные карикатуры, велело тотчас же снять стенгазету и лишить виновных в выпуске такой чепухи очередной прогрессивки. Влетело и Траху за ослабление контроля над молодым специалистом, а от него и Альберту.
Родители Альберта, жившие в подмосковном городке, стали по его просьбе хлопотать о переводе сына и благодаря старым связям отца, кадрового военного, дослужившегося до полковничьих погон, выхлопотали таки ту самую бумагу об откреплении и свободном распределении. Вопрос о судьбе Альберта был предрешен ещё до белого танца. Потому встреча с Лилькой была такой короткой.
Покинув мастерскую, он помнил Лильку, и тот танец, и их спонтанную встречу, яркую, вдохновенную, скрасившую его последнюю рабочую неделю в «гадской» мастерской. Он сполна получил от молодой женщины тепла, ласки, нежности, взаимности и даже любви – того, чего не доставало ему в течение нескольких месяцев жизни по пресловутому распределению. Хотел ли он продолжения отношений и почему не вернулся обратно к Лильке? Увлечения без взаимных обязательств, а вернее просто встречи случались с ним в студенчестве. Любовь без взаимных обязательств – это неписанное правило студенческих отношений ещё довлело над ним. Настоящее чувство к Лильке не успело с полной силой возникнуть в его сердце, а осталось маленьким росточком интереса и первой привязанностью, и, как знать, долетели бы до него вести о рождении дочери, быть может и вернулся бы к Лильке навсегда. В отличие от Лильки, он со временем стал забывать её лицо, помнил только мягкие губы и что-то тёплое, доброе, ласковое и желанное. И всё. Вспоминал он её реже и реже.
Вернувшись к родителям со «свободным» дипломом, он не спешил никуда устраиваться, а увлекся живописью, стал выставляться в Москве, в зале союза художников. Его работы стали приобретать, а он, чувствуя крепнувший талант, растущий успех, работал, работал, работал. По счастливой и невероятной случайности творчество Альберта было замечено швейцарским коллекционером, посетившим залы союза. Коллекционер познакомился с Альбертом, сделал ему заказ, который в установленный срок был блестяще исполнен, потом второй, третий и ещё несколько живописных заказов. Коллекционер в очередной свой приезд пригласил Альберта поработать в Швейцарии, помог ему оформить визу, предоставил отель для проживания, и Альберт уехал. Живя за границей, Альберт посещал курсы живописцев, учился, ездил по Европе и опять много работал, отдыхая только ночами, которые длились не больше четырех часов. И в этом нет ничего удивительного, многие сильные личности мира сего недосыпали, удлиняя своё активное время: император Пётр Первый, диктатор Сталин, премьер министр Тэтчер.
Коллекционер помог ему приобрести мастерскую в Берне, Альберт остался работать в Швейцарии, там же он вскоре получил заказ и расписал храм, один из старинных в древнем, патриархальном местечке. Об этой работе написали журналы, фрагменты расписанных сводов попали в учебники и каталоги, к Альберту стали приезжать ценители современного искусства, приглашать с вернисажами по миру. Потом ещё были заказы, связанные с росписями интерьеров, правительственных и королевских дворцов, принесшие хорошие заработки и мировую известность. Порой казалось, что он достиг вершин мастерства, можно было бы и успокоится, но он продолжал творить. Последующие его работы не повторяли прошлых успехов, а каждый раз становились новыми откровениями.
Счастье он так и не встретил, оставался одиноким, но сам находил в этом какое-то оправдание, считая своё одиночество условием удачи, следствием своего положения:
- Успокоенность притупляет мироощущения, - говорил он, - для творчества нужны испытания. Одиночество – одно из таковых.
Он подписывал свои работы «Альбо Котик». Псевдоним не придумал, а взял из прошлого. Эту дразнилку сочинили давно его школьные приятели.

13.
После короткого романа прошло четверть века. Институт вместе с его мастерскими постепенно развалился, оставив о себе только воспоминания, даже вывеска и та исчезла. Теперь в его коридорах размещаются разнообразные фирмы, инспекции, магазины и даже казино. Фуфанцева и Павлина Никаноровна умерли, не пережив краха. Трах по-прежнему верен Глафире, а она продолжает его ревновать, только непонятно к кому и зачем. Она держит упакованные чемоданы с тряпками мужа в прихожей, которые грозится выставить во двор, если прослышит о его мнимой измене. Только теперь он давно не начальник, а самый простой вахтёр в бывшем здании института, где сидит в черной форменной куртке с желтой нашивкой на левом рукаве за стеклянной перегородкой и проверяет пропуска входящих бизнесменов и их охранников. Пропуская входящих, он включает новый электрический никелированный турникет, плод теперешней цивилизации, и очень гордится этим. Глафира состарилась и, как это ни странно, к старости похорошела, на голове у неё появилась модная стрижка, её серые глаза перестали косить и смотрят теперь прямо, а рост и длинные ноги сделали её даже где-то и привлекательной. Она и её знания востребованы. Глафира пишет программы в компьютерной фирме и очень там уважаема.
Альбина, Лилькина дочь, с юных лет увлеклась искусством, рисовала, играла на музыкальных инструментах, училась в специальной школе для одаренных детей, затем окончила столичный вуз по специальности искусствоведение, потом аспирантуру и теперь работает научным сотрудником в родном городе, в художественном музее, где пишет диссертацию, изучая древнюю монументальную живопись. К ней часто приезжает её бывший вузовский преподаватель, влюбившийся в неё по самые уши, он обещает бросить свою семью, просит Альбину переехать к нему в столицу и жить вместе с ним, но девочку отговаривает Лилька, не приветствуя брак с разведенцем и разницу в возрасте, заметную в эти годы. Лилька теперь уже не Лилька, а Лилия Александровна, она жива и здорова и, как и её бывший начальник Трах, не покинула родные пенаты, а сидит в своём же здании, где когда-то встретила короткое, но яркое счастье и так быстро потеряла его. Лилька трудится на рекламную фирму, получая неплохие гонорары в запечатанных конвертах, конструируя кронштейны, щиты и растяжки, стойки и вывески, рассчитывая их на ветровые и снеговые нагрузки. Она, как и Глафира, тоже востребована и уважаема молодыми менеджерами-рекламщиками из её фирмы. У Лильки от Альберта не осталось ничего кроме дочери и небольшого рисунка, сделанного пером, они даже не успели сфотографироваться на память, не сохранились его ежедневные подарки, которые были недолговечными цветами. Но она отчетливо помнит его лицо со светлой шевелюрой, вздернутыми бровями и удивленным взглядом синих глаз, помнит до минут каждый из тех десяти дней, кажущиеся теперь длиною в целую жизнь. Дочь она записала на свою фамилию, а отчество оставила ей настоящее, отцовское: Разумова Альбина Альбертовна – мудрено, но красиво, а главное, созвучно.

Последние несколько дней Алька была занята подготовкой долгожданной выставки, в вероятность которой год тому назад мало бы кто поверил. Дело в том, что музейщики наконец-то получили подтверждение из Франции об отправке в Россию работ и каталогов Альбо Котика. Выставка эта действительно никогда бы не состоялась, если бы директриса провинциального музея, Алькиного музея, не была год назад приглашена на международный музейный форум в Париж, и не подошел бы к ней на том форуме известный маэстро Альбо Котик, и не заговорил бы с ней тогда. Художник поведал оторопевшей даме, что четверть века тому назад недолго жил в её городке и мечтает побывать там опять, а быть может и поработать, если случится. Директриса выслушала его, облизала высохшие от неожиданности и конфуза губы, набралась нахальства и выпалила в лицо маэстро, что очень даже рада этому разговору и что неплохо было бы ему приехать в её город вместе со своей выставкой. А уж она позаботится и о достойных залах для его работ, и уж точно организует презентацию выставки с участием звёзд и бизнесменов. На что маэстро ответил, что презентации устраивать не обязательно, а о выставке он подумает и постарается найти ей место в своём жестком графике. Потом директриса и художник пожали руки, обменялись визитками, а он сдержал своё слово и вскоре позвонил.
То, что Альбо Котик и Альберт Котелков, работавший четверть века назад в АПМ-Г и проживавший в заводском общежитии на окраине города, один и тот же человек, никто не знал, не представлял и не догадывался. Альберт внешне разительно изменился и вряд ли его смогли бы узнать бывшие коллеги, встретив теперь на улице. Юношеская лёгкость и тонкость сменилась размеренностью жестов, коренастостью и плотностью телосложения. На его голове вместо некогда светлой и непокорной соломенной шевелюры появилась блестящая лысина, а остатки волос поседели, жесткая щетина на лице, следствие модной недельной небритости, тоже росла вперемешку с сединой. Лицо его потолстело, шея исчезла, подбородок начинался от ворота сорочки, но глаза оставались теми же озорными, удивляющимися, синими, цепкими, правда смотрели теперь сквозь дымчатые сиреневые очки в тонкой темной оправе.

14.
Музей размещался в старом двухэтажном особняке классической архитектуры. Его залы, в которых отрывалась выставка работ Альберта, окнами выходили в сад, сохранивший свою первоначальную прелесть: регулярную разбивку, мощеные дорожки, кованые фонари, водоёмы с кувшинками, скрипучие качели и древние реликтовые деревья. Открытие выставки назначили на два часа дня. В саду, под окнами залов, играл симфонический оркестр, разместившийся там загодя, с эмоциональным дирижером в манишке и фраке. В залах набралось много публики, пришедшей по приглашениям. Был здесь и столичный бомонд, прибывший на отдельном автобусе с кондиционером и тёмными окнами, включающий несколько известных живописцев, режиссеров, актеров, шоуменов, поэтов, писателей и закройщиков. Из местной элиты пригласили мэра, попов, директоров, банкиров, зубных врачей, журналистов и заведующих торговыми точками. Простой публике билетов на презентацию не хватило: «Се-ля-ви, придут и посмотрят в другие дни», - рассудили организаторы.
Альберт приехал на автобусе вместе с москвичами. Его в компании с мэром и столичным бомондом водили по всем музейным залам, по скользким, обновлённым паркетным полам, пахнущим лаком, затем по мощеным, чисто выметенным дорожкам парка. Потом на столах, установленных в парке, невдалеке от симфонического оркестра, под тенистыми липами, гостей потчевали чаем с конфетами «Котик», выпущенными местной кондитерской фабрикой специально к событию. На ярких конфетных обёртках был изображен почему-то не портрет Альберта, а кот Леопольд, над чем почтенная столичная публика повеселилась до слёз и сочла неувязку не оскорблением, а милой провинциальной ущербностью. Ровно в два часа прибыл сам губернатор, гости вернулись в парадные залы, и началась церемония.
Вела церемонию Алька. Она была одета в потрясающее зелёное вечернее платье со шлейфом, облегающее стройное тело, делающее её фигуру похожей на русалочью. При виде незнакомой дочери сердце Альберта не ёкнуло, в его венах не возникла тахикардия, о которых любят писать романисты, просто появился необъяснимый манящий интерес. Это было не влечение к красивой женщине, а ощущение интереса к нераскрытой тайне, схожее с детским вниманием к продолжению старой недосказанной сказки. Он стоял, прикрыв глаза, убрав руки за спину, слышал только её конферанс, отчетливо различал её грудной голос, рассказывающий о нём и его работе, но не понимал смысла сказанного. Он не слушал выступление молодого и темпераментного тенора из Большого театра, не слушал высокопарные расшаркивания и приветствия чиновников и прибывших звёзд - свадебных генералов, даже не слышал бурные и продолжительные аплодисменты. В его ушах звучал её грудной голос. А она в завершение официоза преподнесла ему пышный букет чайных роз, сделала элегантный реверанс, а он слегка коснулся губами её девичьей тонкой руки и успел ощутить тепло тела и трепет её волнения.
После возлияний и звонких тостов за шведским столом, где Альберт дал губернатору слово издать каталог его теперешней выставки с аннотацией его превосходительства и статьями о губернии, гостей повезли на речную прогулку, а Альберт извинился, сославшись на усталость, и попросил уединения. Не совсем осознавая смысла принятого решения, он поехал в свой институт.

Сидящий на страже Трах, поседевший, постаревший, несколько одряхлевший и обеззубевший, не сразу узнал Альберта, а быть может и вовсе его не узнал, а сделал лишь только вид, будто что-то помнит – слишком много воды утекло с тех давних пор. После того, как Альберт дважды назвал себя, Трах долго смотрел на него, поправляя на переносице очки, вытаращив глаза, изучая бородатого, лысого и респектабельного денди, напрягая память, а потом, посучив потными ногами, глубокомысленно произнёс:
- Да… Было время… Весело жили… Но порох ещё есть, уверяю вас, мы ещё о-го-го… Сами видите, трудимся во имя и во славу.
- А где кто из наших, Савелий Аркадьич?
- Да кто где …. Глафиру Андреевну помните? Ещё крепка тётка, работает, пишет программы, стерва…
- А здесь, в здании остались наши?
- Как же, остались. Здесь Лилия Александровна… Сидит на четвертом этаже. Помните её?
- Кто это?
- Лилька.
Вот тут-то кровь ударила в виски Альберту, он понял, что приехал не на выставку и не на презентацию с симфоническим оркестром и губернатором, и не для того, чтобы подышать провинциальным воздухом губернского города, он ехал к ней. Не задумываясь о последствиях встречи, Альберт прорвался через никелированный турникет. С юношеским задором и былой беззаботностью он взбежал по знакомой бетонной лестнице на четвёртый этаж, ворвался в офис рекламного бюро, был там встречен обходительным менеджером и препровожден в кабинет главного инженера, Лилькин кабинет.
Она была на месте. Он остановился в дверях, тяжело дыша, вытирая предательские капельки пота на лысине. Она поднялась во весь рост и внешне была спокойной. Ей хватило одного – увидеть его удивлённые синие глаза и вздёрнутые брови. Все остальные изменения в нём были для неё не важны, она не заметила их. Перед ней был её Алик, вполне реальный, будто вернувшийся точно в обещанный срок, ровно через две недели. А он видел перед собой пожилую респектабельную даму в строгом, аккуратном деловом костюме и очень старался, но не смог найти в ней ту самую Лильку, с которой провел десять лучших дней своей жизни. Мешали морщинки вокруг её глаз и рта, складки на шее, серебристый цвет волос, жилистые, натруженные руки. Альберт опустил глаза, стал рассматривать предметы на её рабочем столе. Он заметил две рамочки - одну с фотографией Альки, другую с его давнишним пожелтевшим рисунком, и понял всё без её объяснений.
Они продолжали стоять друг напротив друга, не произносили ни слова, и он уже не отводил в сторону глаз, а смотрел, смотрел, смотрел. На неё. Тот самый обходительный менеджер, встретивший Альберта в дверях офиса, принес в кабинет две крошечные дымящиеся чашечки кофе, поставил их на журнальный столик, пригласил пожилых людей сесть на диван и вышел. Они молча сели, не притрагивались к остывающему кофе, продолжая молчать.

Что есть слова, что есть объяснения? Притворство, жеманство, обман, пустое. Для Альберта с Лилькой молчание было значимее любых разговоров. Потому и молчали, глядя в глаза. А кофе перестал дымить, остыл и стал совсем холодным.
Что было потом? Прошло слишком мало времени после их второй встречи. Правильнее спросить: Что будет теперь? Он уехал через день, но уже наговорившись, больше слушая Лильку, меньше рассказывая о себе, но без объяснений и оправданий. И теперь звонит Лильке, зовёт её вместе с Алькой приехать. Погостить.

- Пока погостить… А там видно будет, - так всякий раз заканчивает он свой телефонный разговор с Лилькой, а она, переговорив с ним, смотрит на старый рисунок в рамочке, стоящий на её столе, будто на его пожелтевшей бумаге не штрихи, сданные тушью, а фотография её единственного, тихо улыбается и беззвучно, еле заметно произносит губами почему-то всплывающее в памяти:
- Чокнутый.


Март 2006 год