Тюремные байки 3. В воровском углу

Николай Блохин
Нас уже осудили. Мы пишем заявление с требованием ознакомления с протоколом судебного заседания. Наше дело занимало 13 томов. Обвинительное заключение – около 200 страниц. Начиналось оно так: «Прокурор города Москвы Мальков. Утверждаю. Постановление о задержании». Дальше идет речь о том, какие мы негодяи, что у нас четыреста свидетелей по делу, что мы выплатили 164 тысячи рублей нашим работникам, сделали подпольно 200 тысяч книг церковного и антисовестского содержания. Внизу стоит подпись: «Начальник УКГБ Москвы и Московской области подполковник...». У большинства зеков подобный документ представляет собой один листик с подписью сержанта Васильева о том, что такого-то надо арестовать, потому что он жену побил или что-то подобное. Такая шапка, какая была у нас, сразу валит с ног, кстати, и вертухаев тоже. Они говорили: «Вот еще птичка прилетела, забот-то нам с ним».
А меня еще была косая надпись: «Организатор, склонен к церковной, антисовесткой пропаганде». Это я-то организатор! Но если человек собирает вокруг себя больше трех людей для разговора – это уже организатор.
Мы прибыли на Бутырку после суда. Нас поселили в камеру 102 а, где собираются осужденные – осужденка называется. Потом их на Пресню везут, разматывать по городам и весям. А тех, кого судил Мосгорсуд, знакомят с делом только на Бутырке. Единицы судились Мосгорсудом.
Вот вваливаемся мы.
- Здорово, мужики.
Справа – воровской угол. Оттуда сразу требование.
- Об... давай
Пахан как увидел: «Прокурор города Москвы. Утверждаю», у него лицо изменилось. Двести страниц прочел как детектив. Вся камера сбежалась. А мест было мало. Он говорит:
- Садись. А чего, Бог есть, что ли?
- Ну ты же живешь на этом свете, значит Он есть.
И пошло-поехало наше «камерное богословие», от слова «камера», на доступном моим сокамерникам языке...
Среди зеков я чувствовал себя замечательно, потому что с точки зрения уголовной среды я был врагом администрации и заодно всего безобразия, что царило тогда в стране. Сидели, в общем-то, треть ни за что. А я сел, потому что нарушил я закон о монополии на печатное дело. Знал, на что шел. «Меня Господь Бог сюда поместил, - сказал я одному зеку, - быть может, только для того, чтобы я тебе здесь про Евангелие рассказал. Здесь стена, решетка на окнах. Здесь – общение. И никогда на воле ты бы меня не выслушал, а сейчас – выслушал».
Говорил я о Христе всей камере, говорил во все время моей отсидки – один из ста потом приходил в храм.
На Бутырке пахан тоже слушал о Христе. Ему пришла пора выходить, и он должен был назначить себе преемника, чтобы следил за порядком, чтобы не было беспредела. Мы были все здесь, я, Вик, Владимир, Сергей. И пахан, покидающий воровской угол, сказал:
- Ребята, вы мне все симпатичны, но выбрать надо одного. Вот ты, - говорит он мне, - ты за меня остаешься.
Мне только этого не хватало! Я возмутился:
- Да пошел ты, хватит с меня «организатора».
- Заткнись! Тебе сказано – нужен один. И за порядок в камере ответишь ты. А за отказ – хана.
Мне стало страшно.
- Смотри, - объявил он, - в Магадане узнаю, чего здесь да как.
И это действительно был так.
Его выдергивают из камеры, а перед этим он объявляет. Указывая на меня:
- Вот он!
Самое печальное и противное во всем этом было вот что. У нас всего 16 шконок (кроватей). Но вот в камеру запихивают еще человек тридцать с судов. Потому что есть следственные камеры, где люди сидят, когда идет следствие, а когда осудили – идешь в «осужденку». Их всего две камеры-«осужденки» общего режима. Вваливаются эти тридцать человек, а пятьдесят уже сидит. И я должен всех разместить, данной мне властью. Входит метра под два этакий шварценегер. Я говорю:
- Вот твое место, будешь спать на полу.
И тут он наступает на меня:
- А ты кто такой?
- Сейчас объясню, - пришлось мне это сказать. - В камере и быка загоняют в консервную банку. Вся беда в том, что каждый должен спать, но не каждый проснется. И ты – не проснешься. Понял?
Мне тошно было это говорить. Он щелкнет, и десятерых таких, как я, нет. Но он не щелкнул – нельзя! Его – на пол. Больше негде! На одной шконке – трое. А бывший пахан, когда уходил, сказал мне:
- Смотри, вот твое место, твоя шконка, никого к ней приближать не смей.
Пятерых клади на одну, а сам лежи один как кум королю. Почему верующему человеку трудно быть паханом? Да потому что нужно принижать людей, себя оставляя практически, с тюремной точки зрения, в роскоши. Это для христианина самое тяжелое. Но так должно быть, потому что должен быть порядок. Я должен распределять всех по шконкам, кого-то неизбежно – на пол. «Как на пол?» - «Так, садись на пол!». Потому что, если я этого не сделаю, будет бардак и балаган, демократия, где каждый самый рассамый. Входит старик, осужден на год «за чердак» – бомж. Был тогда «андроповский набор» за тунеядство. Сгребли полмосквы и всех ко мне в камеру. И мне надо старика на второй ярус отправлять. Ему – шестьдесят лет. Он должен туда залесть и лежать там третьим. В этом и есть тюремный порядок. Если его не будет, то станут царить вот такие шварценегеры. А тут хилый Николай Владимирович командует, потому что всем команда дана его слушаться. И я выступаю в роли камерного монарха.
Я был в десяти тюрьмах. Человек, который занял воровской угол, или безумец, которого сейчас приколят, или тот, за которым стоит реальная сила, его на это предназначившая. Допустим, через два часа меня сдернут с пересылки. Но я за эти два часа отвечу... Обо всем узнают. Эти два часа я должен интенсивно командовать, чтоб не допустить беспредела.
- Дальше тюрьмы не уйдешь, - все это понимают!
На Бутырке тогда было то густо, то пусто. Очередных на Пресню увезят, других привозят. И вдруг – у одного желтуха. Его тут же из камеры – на больничку, а нам – карантин. Сорок дней. Двадцать человек – на шестнадцать шконок – это вполне нормально. Задержались мы на Бутырке до лета. Тоже хорошо, потому что зимой или ранней весной тоскливо ехать в «столыпине» в зону, холодно. А здесь мы прожили это время практически на курортном режиме.