Рубеж

Николай Блохин
14 октября 1941 года на Москву и ее окрестности из низких облаков – протяни руку и дотронешься! – свалился первый метельный снег, сквозь который руки своей, к облаку протянутой, не увидать. Эта метель сменила собой проливные дожди, охладившие пыл напора танковых армад Гепнера и Гудериана.

«Проливные» – это елейно-слащавое определеньице того, что свалилось тогда на танки, машины и головы наступавших. Это был всероссийский поток с небес, а теперь еще с довеском первого русского снежка, сквозь который, как было сказано, руки своей не видать. И от того «восьмые чуда света» – дороги наши, особенно родная Старо-смоленская, обратились в «сверхчуда», вызывая у наступавших кроме ненависти священный трепет – такой мешанины потоков грязи со снегом им видеть не приходилось. 2 тысячи единиц всего того, что на колесах и гусеницах, напрочь встали в том непроходимом ужасе, необратимо загородив собой все движение вперед. Оставалось только скрежетать зубами, ругаться, плеваться и вздыхать о цивилизованной покоренной Европе с ее прекрасными шоссе.

Девять лет назад начал он подготовку к этой вот войне, которая должна была победоносно окончиться где-то к концу июля этого года у Гибралтарского пролива. Тогда же, во всеуслышание было объявлено о начале другой войны, очередной войны внутренней. Русскому народу была объявлена война под названием «Пятилетка безбожия». В победоносности ее, ее объявители нисколько не сомневались. Последним генеральным пунктом войны-пятилетки было публичное выступление последнее недострелянного попа в последнем закрываемом храме, и последними словами сего выступления должны были быть слова: «Бога нет!» И – окончательная точка, осиновый кол в могилу христианства на одной шестой части суши.

И точка, и осиновый кол – были, но на могиле пятилетки безбожия. То есть, произошел полный разгром ее планов. Анализ всех пунктов переписного листа 1937-го года (венец пятилетки), а главное, донесения с мест тысяч сексотов, показали, что две трети населения, вроде бы выскребленного атеистическим скребком, считает себя верующими. Получалось, что на собраниях (смерть попам! долой поповщину!) руки тянут все, а ночью это самое свое рукоподнятие оплакивают и отмаливают, ибо днем молиться страшно, некогда и негде – храмов нет. Так что всё достижение – оставшаяся треть населения, да и то не ясно, что за сны их тревожат по ночам. И начало войны этой, к которой столько готовились объявлятели всяческих пятилеток – тоже полный разгром.

Весь подавляющий перевес для рывка к Гибралтару, перевес колоссальный, неслыханный, в несколько часов перестал существовать под бомбами «люфтваффе» 22 июня. Опередили. И то, что на всех языках мира называется ударной, кадровой, регулярной армией – перестало существовать. Противника надо накрывать тепленьким, безмятежным, сладкохрапящим, ни на что не годным, кроме как доспать оставшиеся два часа до подъема.
 
Почти никто из тех, на кого падали немецкие бомбы, не знал и не помнил, что день этот по церковному календарю был днем Всех Святых в земле Российской просиявших – второе воскресенье после Троицы.

Через неделю после удара был потерян Минск, заодно и территория, как две Англии, а заодно и 3500 танков целехоньких, оставшихся на той территории вместе с пятью миллионами винтовок, а 320 тысяч солдат регулярной РККА взяты в плен. Тот, к кому стекались все сводки, бывший семинарист, а ныне – объявлятель всех пятилеток, верховный направитель всего и вся, очнувшись после истерики от всего свалившегося, осерчал на всех и вся и больше всех – на Всех Святых в Российской земле просиявших, против которых воевал всю жизнь. Особенно осерчал на термин в сводке «взяты в плен». В плен не берут, в плен сдаются! И с яростной горечью подумал: «Уж если эти – элитный первый эшелон, то как поведет себя второй подходящий эшелон?» Знал, что по тем пространствам, по которым перли сейчас танки Гепнера, Гата, Гудериана – уже проперла-прокатилась беспощадная пятилетка безбожия своим беспощадным катком. А также много чего всякого прокатилось.

Танки Гудериана перли по самой плодородной земле мира, которая после колхозного плуга вдруг перестала родить, а население этой земли были – остатки от раскулаченных, посаженых и умерших с голода, а живые остатки не знали, как молиться про раскулаченных и посаженых: за здравие, или за упокой. Чекистский конвой, который уводил их родных, они тоже запомнили на всю жизнь. И кого они сочтут за оккупантов: ныне удирающих «своих» взрывателей храмов или наступающие танки Гепнера и Гудериана – было не ясно.

О Всех Святых в земле Российской просиявших, о которых вспоминается только тогда, когда бомбы на головы падают, теперь не думалось. Жуткий душевный маятник «ясно – не ясно» страшно качался непредсказуемыми качаниями вплоть до сегодняшних дней, когда покровская метель застилает окно что даже Спасской башни не видно. И будто накрыло, ни с того, ни с сего, чем-то успокаивающим ноющее сердце, и затих маятник, хотя от двух последних кошмарных котлов, в которые попали наши войска, впору было в новую истерику впадать. По сегодняшний метельный покровский день всего лишь за полмесяца в Брянском и Вязьминском котлах уничтожена 81 дивизия, а оставшиеся живые числом 660 тысяч попали в плен. Ох уж эти «попали», «взяты»! Про полторы тысячи танков потерянных и полдюжины тысяч орудий мимо уха пропустил тогда, когда сводку докладывали. «Попали…»

Москва практически беззащитна, в городе неразбериха с паникой и еще не известно, кого больше – тех, кто паникует и рвется удрать на восток, или тех, кто немцев ждет. А двум тысячам ощетинившимся для последнего броска танкам Гепнера и Гудериана нечего противопоставить. Стоп! Как это нечего? А Всех Святых, в Российской земле просиявших?! Аж задохнулся от такой внезапной, нежданной, не своей мысли, вдруг прострелившей опять отяжелевшее сердце, почти успокоенное покровской метелью. Эта мысль не могла быть его, да и не мысль это была. Будто из снежного кружения за окном дохнуло и начало выдувать из давно спящих пластов сознания давно забытое и давно ненужное, а оказывается очень важное, а также и давно мертвые пласты оживлять, про которые и не думал никогда, да которые и были ли?

Были. Вспомнились давно прочитанные и давно забытые слова Александра I, сказанные в 1812 году, когда вот так же враги свалились на голову: «Моя Империя имеет двух могущественных защитников в её обширности и климате. Русский Император всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске.»

«Да, наши предки освоили грандиозные пространства…» – закуривая всему миру известную трубку, усмехнулся тому, как неожиданно для самого себя прочувствовалось это нечаянное – «наши». «Отечество» – слово запрещенное с 20-го года, слово, названное агитпропом белогвардейским. И тут сквозь снежную пелену проступило старческое лицо с белой бородой. Печальные, широко открытые глаза лица, несшие на себе печать трепет наводящей нездешности, глаза, от которых не оторваться, заставляли вспомнить совсем уже невозможное: он, восьмилетний ученик первого класса Горийского духовного училища, в запой слушает рассказ московского почетного гостя, архимандрита Сергия. Это он сейчас смотрит из метельного окна. Только теперь он в архиерейском облачении. А рассказывал он тогда (и сейчас безмолвно из окна рассказывает) про то, как Суворов лично обходил деревни подмосковного Богородского уезда, набирая себе солдат для гвардии. И набранных называл – мои Богородские. Отбирал не по росту, здоровью и размеру кулаков, а по ревности к богослужению, богобоязненности, смирению, добронравию и почитанию родителей.
 
Сопровождавший его уездный предводитель удивлялся: «Ляксан Василич, ты куда народ отбираешь: в монахи или в солдаты?» Ответ генералиссимуса был таков: «А только тот, кто готов в монахи, готов в настоящие солдаты. Таких немного, но для гвардии найдем. Чтоб был настоящий православный! Всё остальное – ерунда! Главное – православный бесстрашен, потому что смерти не боится. Чего её бояться, если все равно не миновать? Православный зря никого не обидит, а за обидимого душу положит. На православном воине благословение Помазанника Божия, коли ему присягу даешь! Винтовку ему Сама Домохозяйка наша вручает! А мордоворотов с кулаками с ведро во всех землях хватает. А солдат православный – только у нас. Потому и есть мы вот такие – от моря и до моря.»

«Ляксан Василич» – так его звали все, от последнего солдатика до Императора, и меж собой и в обращении к нему. Никто и не вспоминал, в каком он нынче звании. Проживи еще лет 15, так Наполеона бы уже под Смоленском разбил. Эх, сейчас бы хоть малую толику тени его сюда, под Москву. Да еще бы этих, Богородских, тех… ну хоть батальон, танков в глаза не видавших, их бы и танки испугались. В энциклопедии Суворов значится как царский сатрап, великодержавный шовинист, приспешник крепостничества и вообще – враг народа. За что-то хорошее, сказанное в его адрес, можно и срок получить.

Что-то изменилось в выражении бородатого лица за стеклом. Трепет наводящую нездешность обволокла удивленная укоризна: пожалуй, так бы он смотрел тогда на восьмилетнего Сосо, себя зовущего Кобой, если бы кто сказал ему, что через пятьдесят лет подпись этого выросшего мальчика будет стоять под его смертным приговором. Больше, чем удивленной укоризны это лицо не могло выражать. Пожалуй, с таким лицом и пулю принимал.

Таяло лицо в снежном кружении и очень отчего-то не хотелось, чтобы оно растаяло совсем. «К своим уходит…» И едва не крикнулось: «Не уходи!» Чувствовал сейчас, что тот, по его росчерку пулю в лоб получивший, из тех, в день которых он получил разгром 22 июня. Он им пулю в лоб, а они … Да, они уже решили… Отходящие остатки разгромленного первого эшелона и уже дошедшие (и тоже, увы, теперь остатки) второго, не взирая ни на какие котлы, не бежали теперь, не сдавались, но – дрались! Мыть сапоги в Гибралтарском проливе Сережке из Хомотова – нет! Но, когда Москва за спиной Сережки – мы стеной за его спиной. Этот рубеж, где встало наше войско Всех Святых в Российской земле просиявших – не перейдет никто, потому что над нами Покров Хозяйки нашей, Которой мы есть рабы, да не постыдимся.

Заныло вдруг в было успокоенном сердце – «рубеж», калеными иголками это жесткое слово овеществилось прямо во всем его существе. Сколько их было, рубежей в его жизни, и все какие-то… всё – борьба за власть, чтоб ей! Сбылась мечта идиота!.. А тут сейчас перед ним какой-то особый рубеж. Всегда думал, что решение обо всем и о вся принимает только он. И вот решение принято не им, без него и за него, и принято теми, против кого он воевал. И сейчас они ждут от него решения. И в довесок калено-иголочного соприкосновения с его сердцем: ощущение полной беспомощности перед всемогуществом принявших решение.

Легла на стол сводка, которую давно ждал, которая раньше и придти не могла, сводка с уже чужой территории. Уже месяц скоро, как танки Гудериана миновали Киев, и через неделю, как они его миновали, в киевской области открыто к действию 323 храма, до прохождения танков задействованных под склады чистого (дерево-бревно, а также всяческая готовая продукция) и нечистого (навоз и всякая ядовитость), клубы и планетарии, МТСы и ремесленные училища, ну и, конечно же, тюрьмы).

Поднял телефонную трубку:
– Саша, чтобы через час у меня в кабинете был портрет Суворова. Которого? А что, их много? Саша, посмотри, кто автор статьи о Суворове в энциклопедии, позвони Лаврентию и скажи, чтобы его оприходовали на полный четвертак. За что? За… великодержавный шовинизм и за то, что он, оказывается, царский сатрап. И вообще, мне кажется, что он большевистский шпион. Остальные пункты – на его фантазию. Саша, теперь дай мне «Союз безбожников».
Прошла минута.
– Саша, обычно я жду 10 секунд.
– Иосьсарионыч, они там спят.
На последнее дыхание из телефонной трубки Саша быстро ответил:
– Сейчас буду поднимать.

И чудился даже запах «Герцоговины Флор» из трубки курительной на том конце провода.
Саша, давнишний доверенный секретарь, никак не мог взять в толк, чего Хозяин так цацкается с этими… из «Союза воинствующих безбожников»? Каждый нарком, каждый командующий фронтом кузнечиком вскакивает от его звонка, как бы не спал, а тут, видите ли…
Наорал, отматерил, поднял.
– Да, – сонно проскрипело в трубке, на которую дышало дымом «Герцоговины Флор»
– Два, – рявкнул в ответ, не выдержал. – Сколько было действующих храмов Киевской епархии на 21 июня? А?!
– Два, – прозвучало из наушника.
– Что?! – любой человек от так прозвучавшего «что» из его уст по телефону должен был тут же умереть. Но на том конце провода не умерли, а в двух словах разъяснили, что «два» – это не повтор издевательского рявканья (да и кто бы посмел?!), а ответ на вопрос о количество действующих храмов в Киевской епархии на 21 июня сего года.
– Про остальные епархии тоже давать справки? – в звучащем вопросе звучал-слышался другой вопрос: и с чего бы это вам понадобилось?
– Про остальные не надо, – телефонная трубка полетела на рычаги.
И тут же раздался звонок.
– Ну что там, Саша?
– Командующий Западным Фронтом на проводе.
– Подождет, я занят.

Глядя на молчащий телефон, Саша недоуменно размышлял, чем же вдруг стал занят Хозяин, что даже командующему Западным Фронтом – отлуп, с которым велел соединять немедленно и в обход всех в любое время, когда бы тот не позвонил. Да оно и понятно: немецкие танки в расстоянии одного перехода до Москвы… Всегда он такой после общения с этими «безбожниками». Такому ему под горячую руку попадешь, не знаешь, где проснешься – в своей постели или в Лефортово. И еще думал: почему он, секретарь, может по телефону наорать, отматерить, поднять, а его Хозяин с «безбожниками» этого не делал ни разу? Да, не делал ни разу, хотя отдельные личности из могущественного «союза» выхватывались, чтобы засыпать не в своей квартире, а в Лефортово. Чистки там производил, и чистки вполне убойные.

Особенно хороша была 1937-го, финишного года пятилетки безбожия. Со злорадством, тыча в нос провальной статистикой, пересажал тогда половину верхушки его, но сам «Союз», его же детище, был тогда незыблем. Да и увы, все теперь в этой стране, что накручено наворочено за эти 20 лет – его детище, ни от чего не отвертеться. Документ о создании «Союза» подмахнул тогда, думая совсем о другом, ни до чего тогда было, кроме одного – свалить, вытрясти из командного стойла Лейбу-поганца, свалить с помощью Бухарчика и Зиновьева с Каменевым, а потом натравить их друг на друга, чтоб в итоге всех троих – к одной стенке.

Разрешение таких задач возможно только полным сосредоточением на ней всего своего внимания. Бурно набухающее новое свое детище воспринимал лишь как придаток к родным карательным органам и вообще-то в глубине души не разделял того крайнего остервенения, с которым навалилась новая волна погромов на Церковь, её служителей и её прихожан. Когда изымали ценности из церквей, там наблюдалось жуткое остервенение отнимателей – естественно, так просто не отдадут святыни, но потом конечно можно бы и послабу легкую дать, ну хотя бы взрывать, ломать монастыри без ритуальной торжественности. Да и все, под топор пошедшие, они ведь лояльные были, большая часть не то, что сопротивляться, протест заявлять не собиралась.

Однако ясно было: то, как все случилось, только так и могло случиться. Сам подписывал в 1919-м, когда был проддиктатором, шефом всех продотрядов, приказ о том, что за вслух произнесенное слово «жид» – расстрел без суда. Как не любил их, а все это время, что наверчивал, наворачивал, только на них опирался, ибо они сами по себе были везде. Хлеб отбирать – с ними, в колхозы загонять – а как же без них? Всех уклонистов порешить – они опора, ибо в ОГПУ-НКВД их 95 процентов, ну а уж храмы разорять – они единственные в триединстве – плаха, палач и топор. До сих пор вопрос один колом стоит от ягодиц до затылка, вопрос – куда делись драгоценности, изъятые у Церкви с 1921-го по 1923-й годы, оцененные в 42 миллиарда золотых царских рублей? Сумма чудовищная! На эти деньги без ГУЛАГа можно было бы до сих пор кормиться и вообще не работать всей страной, и хлеб не сеять, а просто покупать его и ВПК себе отгрохать без напряжения, как у всего остального мира вместе взятого.

ВПК (ныне на две трети разгромленный) отгрохали и без того немалый, но куда те деньги жуткие, размером в десятки бюджетов США подевались?! Растеклись куда-то, рассосались по тайным и явным каналам, державе ничего не досталось. Всё на вынос, всё на продажу! Хотя термин «продажа» для сего процесса мало подходил. Женскую императорскую корону, в которой сотни одних бриллиантов каждый в пол-яйца, за пару ящиков коньяка продали. Да её можно было на флотилию линкоров обменять! А корона – из других изъятий, не церковных, тех, других – из музеев, домов, дворцов и пр. – 6 тысяч тонн вывезли.

Художественные ценности составами мерили, как дрова. Никто не оценивал содержимое тех вагонов. И хоть вопрос «Куда делись?» стоит колом, однако уже и не очень. Размяк кол. И вопрос этот никогда и нигде вслух не поднимал. Поднятие этого вопроса очень не поняли бы те, чьими руками, ногами, головами к вершине власти лез. Любой поднявший этот вопрос будет спущен-сброшен с любой вершины, которую б не занимал. Любого и каждого из растаскивателей державы можно снимать с поводка и казнить. Но постановка вопросов, даже намеком, о держателях поводков – исключалась. Половину наркоминдел и внешторга пересажать, всех этих розенблюмов и гликманов – запросто, но стратегический вопрос ставить о разбазаривании державы – увы, чутье подсказывало, что это будет последний вопрос.

Последний раз взбрыкнул по стратегическому вопросу в 1922-м году, когда на Съезде советов собрались декларировать создание СССР. Категорически восстал против Ленина и всех, против «полного равноправия и суверенитета союзных республик». Это же подводная мина, которая рано или поздно взорвется! Под любой вывеской, но «единая и неделимая»! Проиграл восстание и больше по большой стратегии высовывался. Даже сатрапа своего, пса безропотного, верного Настеньку Микояшеньку, внешторгом командующего никогда не спрашивал, где отдача от чудовищного потока утекающих, уползающих, улетающих богатств, почему за каждый станок из-за кордона казной расплачиваемся, золотом алданским, за каждый килограмм которого десять зэков в земле мерзлой остаются взамен вынутого золота.

Зэков не очень жаль, за золото обидно, хотя в дальних пластах создания, ныне покровской метелью растревоженных, всегда тихонько тлелось, а ныне зажглось, что ни на какие линкоры не обменяешь то, что было церковным или царским имуществом. А обменяешь – проку от линкоров не будет, в итоге, в лучшем случае, потонут. Вообще, ко всем этим сокровищам на всех языках мира называемыми национальным достоянием и две трети которых уже нет, относился как к обменному фонду на линкоры и станки. Державе, которая делает мировую революцию, нужны пушки, а не побрякушки. Ничего не ёкнуло при просмотре спецкинохроники, когда Хаммер дарил Рузвельту бриллиантовый макет реки Волги на панели из золота и платины, а рельефчик берегов рубиновый и изумрудный.

Макет сделал Фаберже к 300-летию Дома Романовых в 1913 году и тогда же был поднесен Главе царствующего дома. Хаммер от своего имени подносил сие чудо ювелирное через 20 лет. Подносил по поводу признания Америкой (Рузвельтом) Советского Союза (Сталина). Присутствующий при этом наркоминдел Литвинов таинственно ухмылялся. Самому Хаммеру сокровище было преподнесено в 1919-м самим Ильичом в благодарность за содействие в строительстве карандашной фабрики (за наш счет) имени замечательных американских громил Сакко и Ванцетти. Ну конечно же, самая важная продукция для нужд девятнадцатого года – это карандаши. А взамен плюс к макету Волги еще всякого разного, миллиарда на два. Всё ж таки появился тогда на трубке, ныне всему миру известной, след-полоска от нервного сжатия зубами, когда на экране крупным планом искрилась разноцветными блёстками бриллиантовая Волга в мясистых лапах Хаммера.

На стол легла сводка – немцы взяли Можайск, подходят к Наро-Фоминску. Два танковых клина обходят Москву: Гепнер с севера, Гудериан с – юга, а сомкнуться должны у Богородска, там, где Суворов себе гвардию отбирал. Ныне это город Ногинск. И еще один Гепнеровский клин в лоб идет на Москву…

Поднял звенящую трубку:
– Ну что там, Саша?
– Портрет Суворова принесли. Тут еще какие-то, все в одном футляре.
– Вноси всё.

На деревянном лакированном футляре в левом углу значилось: «Спецхран. Вынос запрещен».
– Иосисарионыч, там сказали, что это последние портреты, остальные вообще повсеместно уничтожены, хотя… – рот секретаря Саши растянулся в добродушной улыбке, – любое «повсеместно» у нас, – секретарь Саша покрутил в воздухе растопыренной ладонью, – не совсем «повсеместно», всегда чего-нибудь не добито, не доделано, заныкано.

Иногда секретарь Саша позволял себе расслабиться, чуя настроение хозяина, но бросок-взгляд из-под хозяйских бровей вмиг смял улыбку. Не угадал настроения.
– Вынимай.
– Вот… Суворов Ляксан Василич…
– А почему ты его так назвал?
– А тут так написано сзади. О! И орфография старая. Старинный, видать, портретик… Ой, а это кто ж? Ну, это фотография, сразу видно. Ух, красавица! Вообще таких не видал. Эх, ну прямо Василиса Прекрасная…

После протяжного молчания последовал ответ:
– Нет, Саша. Василиса Прекрасная пожиже будет. Так ты не знаешь, кто это?
– Нет.
Никогда не видел такого взгляда у Хозяина на что-либо, или на кого-либо. Ни в чем никогда не играл он перед Сашей, всегда был самим собой. Та июльская истерика вся прошла перед ним, до сих пор ужас берет, когда вспоминаются те хозяйские закидоны.

Приблизил портрет ближе. Так смотрят на внезапное появление совсем уже невозможного, даже более невозможного, чем видение себя учеником Горийской ЦПШ. Вроде всё: давно растоптано то время и державные власть и имущие её, всё и вся уничтожены, память о них вырвана, выдавлена, выбита, растерта и сожжена и вот – как из метельного окна лицо архиерея, которому подписал смертный приговор, так теперь это явление портрета из папки.

– Тут еще сзади бумажечки пришпилены со штампиком «секретно».
– Рассекретить разрешаешь?
– Гы… разрешаю, Иосьсарионыч!
– Читай, Саша.
– Та-ак, ох уж эта орфография…
– Орфография нормальная, Саша. Если нет в конце слова твердого знака, это не слово.
– «Солнце мое! Мой Драгоценный…» Иосьсарионыч, а почему Драгоценный с большой буквы?
– А потому что – Драгоценный. Читай, Саша, вопросы потом.
– «С тоской и глубокой тревогой отпускала я Тебя одного без милого нежного Бэби. Какое ужасное время мы теперь переживаем! Ещё тяжелее переносить его в разлуке – нельзя приласкать Тебя, чтобы хоть чуть облегчить Тебе твой тяжелейший крест и помочь нести Тебе это бремя. Да, та черная душная туча, что висела над бедной Россией разразилась и какой будет ужас дальше – никто не представляет. На всё воля Божья.

Девочкам и Бэби уже лучше – поправляются. С нетерпением ждем Тебя. Ты мужественен и терпелив, я всей душой чувствую и страдаю с Тобой гораздо больше, чем могу выразить словами. Что я могу сделать? Только молиться и молиться. Бог поможет, я верю, и ниспошлет великую награду за все, что Ты терпишь. Сейчас молю Его о главном: о скорейшем Твоем возвращении.

Кроме разлуки с Тобой больше всего огорчена, что не дают работать в нашем лазарете и, видимо, никогда больше не буду врачевать раны милых наших солдатиков. Гордыня – грех, но нет-нет, а ловлю себя на мысли, что за эти годы я стала сносной операционной сестрой, и чем больше бывало в день операций, тем больше отступали мои личные болячки. Чем сильнее перед тобой чужая боль, тем меньше чувствуется своя. О, как отрадно вспоминать мои беседы часами с ранеными солдатами, как много мне дали для души их нехитрые рассказы о жизни, о войне, как замечательно было благословлять их после выздоровления на новые подвиги, дарить на счастье ладанки и иконки.

Из наших охранителей нас все оставили – и сводный полк, и конвой, и моряки Гвардейского экипажа. Они все заменены революционными солдатами. Больше всего обидно за знамена Гвардейского экипажа. Мне было больно при одной мысли, что знамена окажутся в руках Думы. И матросы обещали их оставить во Дворце, но обманули и ушли вместе со знаменами. Наверняка приказ Кирилла, который просто ошалел. Наиболее обласканные предали первыми. Впрочем, ну их.

Вчера была чудная лунная ночь, хотя стоял лютый мороз. Я полночи смотрела в окно на наш парк, покрытый снежной пеленой. Тишину нарушали только пьяные и похабные песни наших новых властителей. Но, Слава Богу, они быстро утомились и заснули. Жаль наших декоративных козочек, которых они, спьяну, балуясь, перестреляли. Но все равно, я уверена, что они в глубине души – хорошие, и это хорошее у них обязательно переборет нынешнее безумие. Но когда увидела в газете портреты нового Думского правительства, просто ахнула – да ведь они все уголовники!

Ходят слухи, что Дума намеревается нас вынудить ехать в Англию. Ты знаешь, что эта мысль для меня неприемлема, тем более, что Ты сказал, что лучше уедешь в самый дальний конец Сибири. И мы все за Тобой. Я буду санитаркой, посудомойкой, но только в России. Наш долг русских – оставаться в России и вместе смотреть в лицо опасности…

Скорее, скорее возвращайся, Мой Родной. О, Боже, как я Тебя люблю! Все больше и больше, как море, с безмерной нежностью. Да хранят Тебя светлые ангелы. Христос да будет с Тобой, и Пречистая Дева да не оставит! Вся наша горячая пылкая любовь окружает Тебя, мой Муженек, мой Единственный, моё – все, свет моей жизни, сокровище, посланное мне всемогущим Богом! Чувствуй мои руки, обвивающие Тебя, мои губы, нежно прижатые к Твоим. Вечно вместе, всегда неразлучны. Пока. Прощай, моя любовь. Возвращайся скорей к Твоему старому Солнышку».

Закончив читать, секретарь Саша вздохнул завистливым вздохом:
– Эх, мне б кто б так написал!..
Хозяин давно отмерял кабинет туда-сюда тихими медленными шагами, руки назад. Потухшая трубка лежала на столе.
– Так она кто, жена какого-нибудь белогвардейца? – спросил секретарь Саша, собираясь извлекать следующий портрет.

Он стоял, глядел на Сашины руки и знал уже, что сейчас они вынут.
– Ой! – секретарь Саша разглядывал вынутый портрет. – Вот уж не думал, что ещё его увижу. На стальном листе фото креплено… и вмятина будто от пули, стекло разбито, и прямо в сердце. Хотя… пуля б пробила, лист тонкий. Кто-то метко целился.

– Или он свое сердце подставил.
Слегка поежился Саша секретарь от того, каким голосом это произнес Хозяин.
– Саша, а ты его живым видел?
– Видел в детстве, в шестнадцатом. Поезд царский мимо нашей деревни на фронт ехал. Личность запоминающаяся, кто хоть раз увидит – не забудет, – и тут же ойкнул про себя секретарь Саша, не ляпнул ли чего лишнего.

Хозяин остался безмолвен и недвижим, и Сашу не видел. Наконец, сказал:
– Поставь оба портрета рядом.
Саша выполнил команду и у него сразу отпал вопрос: чьей женой является красавица, пред которой Василиса Прекрасная пожиже будет. И будто головы их на фотографиях повернулись друг к другу.

– Саша, а у этого портрета сзади ничего не пришпилено секретного, спецхранового?
– Пришпилено. Та-ак… тут листок, по-иностранному, по-моему, по-французски. И перевод есть на машинке.
– Ну, раз по-французски не умеем, давай по-машинописному.
Зазвонил телефон.
– Подойди.
– Иосьсарионыч, командзап.
– Подождет, я занят.
Секретарь Саша гаркнул в трубку:
– Константиныч, через час перезвони!
– Саша, а разве я тебе что-нибудь про час говорил?
– Виноват, – промямлил Саша, сглатывая слюну.
– Слишком много проколов за сегодня, Саша. Не рассредоточивайся.

От последней фразы, с ухмылкой сказанной – отлегло. И тут же выматерился (про себя, естественно) на Хозяина – от постоянного такого сверхнапряжения, того и гляди свихнешься. И тут же напоролся на удавий пронзающий взгляд Хозяина. До дна души пронзающий.
– Саша, материться надо вслух, а когда устал – молиться нужно. С сегодняшнего дня я тебе разрешаю. Про себя. И матершину к молитве не примешивай. Ты хоть какую-нибудь молитву помнишь?

Опять все душевные внутренности в пятки устремились. До сегодняшнего дня помнить молитвы было запрещено. Но соврать пронзающему взгляду было себе дороже.

– Одну всегда помнил, Иосьсарионыч, коротенькую: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Почему она в мозги вклинилась, сам не знаю. В нашей деревне больше зубоскальством и водкой баловались, чем молитвами. Собственно, один раз в жизни и произнес её, как молитву.
– Когда?
И выпалилось в ответ, едва ли не с вызовом:
– 23 июня, когда связь с фронтами кое-как наладили и сводки пошли одна страшней другой, а вы… у себя заперлись.
Обмяк удавий взгляд, а сам вновь заходил туда-сюда тихим медленным шагом.
– Читай пришпиленное машинописное. С выражением. И не матерись про себя при чтении. Это отвлекает.

Секретарь Саша гмыкнул, вгляделся в текст и выкрикнул громогласно:
– «В то мгновение, как Государь появился на Кремлевском крыльце, буря восклицаний поднимается по всему Кремлю…»
– Саша, с выражением, это не значит орать.

Дальше Саша продолжал обычным своим размеренным четким голосом и без выражения. А никакого выражения и не требовалось:
– «… а бесчисленный народ теснится на эспланаде. В то же время раздается могучий звон колокола Вознесенья и всех колоколов Ивана Великого. А колокол Вознесенья отлит из металлолома 1812 года. А там – Святая Москва с тысячами церквей, дворцов, монастырей, с лазурными главами, медными спицами и золотыми куполами сияет как фантастический мираж…» – тут многоточие Иосьсарионыч. «Ураган народного энтузиазма едва не покрывает звон колоколов. Лицо Государя выражает восторженную радость.

Во мне осталось два впечатления. Первое – в Успенском Соборе, наблюдая Государя, стоящего перед иконостасом. Его личность, Его окружение и вся декорация красноречиво выражали самый принцип Самодержавия: от Господа Бога вручена Нам власть Царская над народом нашим перед престолом Его. Мы дадим ответ за судьбы Державы Российской…

Второе впечатление – от неописуемого энтузиазма московского народа к своему Царю. Я не думал, что монархическая иллюзия и императорский фетишизм имеют ещё столь глубокие корни в душе мужика. Морис Палеолог. Август 1914 год» Всё, Иосьсарионыч. А кто этот Палеолог?

– Посол Франции у нас тогда.
Ходя тихим медленным шагом туда-сюда, угрюмо думал:
«Французишко тупоголовый, не иллюзия это никакая. Фетишизм! Да они этим до сих пор живут и всегда жить будут, мои подданные – ожиданием Царя!»

«Мои подданные»… Нереальность объявления себя Иосифом I сейчас почувствовалась с особо обостренной тоской. Без вручения такой власти Господом Богом тут никак. Коммунистический Царь – не пройдет. С митрополитом, конечно, можно обсудить, но – нет. После пятилетки безбожия чтобы имя Божие вслух произносить, вслух надо за пятилетку безбожия и отчитаться, да не так, как на партсъезде о проделанной работе. Та «выскребальная» пятилеточная работка – ого! Рядом нечего поставить: кто не расстрелян, тот сидит, кто не сидит – тот прячется… Тот средь народа ходил (на Саровских торжествах вообще чуть не затискали), ничего не боялся. А тут десять бронированных ЗИСов летят от ближайшей дачи со скоростью истребителя по пустой Можайке, и никто не знает, в котором едет он – конспирация от народа. Да и хоть митрополита уломать, а потом коли не убьют, а убьют обязательно, кому оставлять? Алкашу Ваське?

– Что-нибудь ещё там есть, Саша?
– Есть, и много. Вот тут еще письмо какому-то полковнику Ртищеву от флигель-адъютанта Мордвинова, только оно длинное.
– Читай на последней странице последние абзацы.
– Читаю, – секретарь Саша, владевший динамичным чтением (5 сек страница) уже пробежал глазами текст и прикинул, что то, что он сейчас прочтет вслух, оценивается родным НКВД в 25 лет расстрела:
– «Подвожу итог, г-н Ртищев. Из всего, что Вами уже прочтено выше (если не выкинули сразу), ясно, что при всем моем уважении к Вам, в Вашу монархическую организацию я не вступаю по причине отсутствия у Вас (как и у других) персоны будущего Монарха. А когда я слышу имена «каланчи» и Кирилла, у меня сжимаются кулаки. И вообще, мне кажется, что все мы, предавшие его, вроде тех иудеев, которых Моисей по пустыне водил. Места им в земле Обетованной, согласно решению Свыше, не было. Они должны были вымереть за 40 лет, хотя прямого пути от Красного моря до той вожделенной земли как от Малаховки до Москвы.

Говоря о себе, до сих пор не могу понять, почему не остался с Ним и Его семьей, когда их Корнилов арестовал? Трусом никогда не был, но – не остался. И все остальные флигель-адъютанты тоже смылись. 10 лет прошло, а чувствую, что не могу пока отмолить грех этот. Будто какой рубеж мне поставлен, за которым мое истинное покаяние, мне прощение и мир в моей душе. Пока я этот рубеж не перешел. Вот только сейчас понимаю, что страшнее предательства нет ничего.

Вспоминаю, как в Могилеве, когда я был у Него в кабинете вместе с Наследником, перед подписанием какой-то бумаги, Он поднял на меня глаза и спросил, знаю ли я, что Он сейчас подписывает. Я растерялся и пролепетал: «Откуда ж, Ваше Величество?» А Он, неотрывно глядя мне в глаза, сказал: «Кто бы мог подумать, что мне придется подписывать объявление войны Болгарии, за которую пролилось столько Русской крови. С гнетущим чувством подписываю этот документ… болгарский народ тут ни при чем, это всё происки врагов славянства и Православия. Но когда поддавшиеся на происки это поймут – будет поздно». И этот Его взгляд, ко мне обращенный, в котором, казалось, сосредоточилось гнетущее чувство всего мира, я ношу в себе до сих пор и уверен, что буду носить до могилы».

Секретарь Саша, чуть оторвал глаза от текста и глянул на портрет. Именно тот самый взгляд, о котором он только что прочел, смотрел на него. И от этого взгляда не оторвешься.
– Спокойно, Саша, поглядел и успокойся. Читай дальше.
– Уже немного осталось, – сглотнув слюну, перевел глаза на текст: на полный «четвертак» уже начитал, остались – «расстрелы». – «Упомянул Вам о Наследнике. Но не знаю, видели ли Вы Его? Все Его учителя (а я всех их знал) говорили мне о выдающихся способностях Цесаревича, о Его большом пытливом уме. На занятиях он их закидывал вопросами, на которые они с трудом отвечали. Но это всё дело второстепенное. Все нынешние правители России, эти убийцы и преступники, несомненно, наделены выдающимися способностями, особенно сама банда верховников из шести жидов и одного грузина, который всем этим жидам сто в гору даст. И, Слава Богу, что в этой банде нет русских…» – секретарь Саша все-таки зыркнул на Хозяина при конце этой фразы.
 
Тот все так же тихо медленно ходил туда-сюда, смотря в ковер, по которому ходил, но зырканье Сашино заметил:
– Саша, если что, я тебя расстреляю не за чтение текста по моему приказу, – сказано было тихо и медленно, под стать своим шагам по ковру.

И, совсем уже успокоившись, Саша продолжал:
– «Прошу прощения за перекос темы. Так вот, о Наследнике. В душе этого ребенка не было заложено ни одной скверной или порочной черты, душа его – самая добрая почва для всех добрых семян. Насажденные и взращенные, они дали бы Русской земле не только прекрасного и умного Царя (равного которому не было, Он был бы выше и своего Отца и своего Деда), но еще и прекрасного человека! «Когда я буду Царем, не будет бедных и несчастных, Я хочу, чтобы все были счастливы!» – это Его слова.

В свои 10 лет это говорил не мечтательный мальчик, но уже четко осознавший свое поприще Наследник Державы Российской. Такое незлобие, смирение, покорность родительской воли, преданность безусловная воли Божией, чистота в помышлениях и полное незнание земной грязи меня привело в изумление. Вот когда вы, монархисты, с помощью Божией найдете такого, я – с вами, на самых последних ролях. И попрошу одну должность – чистить по ночам Его обувь, чтобы иметь возможность целовать Его ступни. Мой знакомый (да и Вы теперь должны его знать) иерей Афанасий, который исповедовал всю Семью в Великую Субботу 17-го, говорил мне, что когда он закончил исповедь и вышел из их молельной комнатки в Александровским Дворце, его зашатало. Про Наследника и дочерей он сказал так: «Дай Господь так, чтобы и все дети были так же нравственно высоки, как дети бывшего Царя». И мысли его были: «Я исповедовал святое Семейство».

А «каланчевско»-кирилловские интриги – это без меня. И все идущие за этими интригами, это, увы, те, которые хотят просто вернуть свое барахло, отнятое большевиками. Правильно отнято! Этот…»

– Читай, Саша, читай, не запинайся.
– «…усатый бандит – наш бич Божий, как Атилла для римлян, этот продовольственный диктатор 1919-го года, нынешний всевластитель, мне теперь даже симпатичен хотя бы тем, что передавил уже половину гвардейцев-иудейцев этого бесноватого лысого коротышки. Думаю, остальных гвардейцев ждет та же участь, куда им и дорога».

– Саша, этот человек умеет думать. Скажи Лаврентию, чтобы собрал досье на него, где он сейчас и – вообще всё. Продолжай. Много ещё?
– Да нет, правда, почерк убористый. «И Вы знаете, господин Ртищев, лично мне солдатиков красноармейцев, которых Вы убили, служа у Деникина, гораздо жальче, чем, положим, Корнилова, Рузского и иже с ними. Вот так, уж простите. А про Рузского, так вообще, когда узнал, что его зарубили пьяные красные казачки в яме с нечистотами, так даже позлорадствовал, прости, Господи… А Деникин этот… ну что в его войсках монархисты были в подполье, это теперь уже быльем поросло, хотя именно монархического лозунга, и только его, боялись большевики!»

– Точно, боялись, – Хозяин сел и закурил трубку.
– «Представляю, как смеялся над этим нынешний усатый властитель (кстати, под Царицыным Вы с ним противостояли друг другу), когда выясняет он у пленного офицера, что тот воюет за учредиловку. Это они нашему лопато-бородатому крестьянину, который уже объелся продразверсткой, чекушкой и прочими большевистскими прелестями, уч-ре-ди-ловку несут вместо ожидаемого Царя-батюшки!"

– А тут он не угадал. Я не рассмеялся, я не поверил. Рассмеялся я потом, когда я его в нашу армию вербовал.
– И завербовали?!
– А если бы знал, что не завербую, не стал бы вербовать. А рассмеялся я, когда узнал, что у них в правительстве, точнее, в кадетском балагане, в Новороссийске опять Милюков верховодит. Наверное, и сейчас верховодит, если не подох еще. Ну, все родзянки и гучковы тоже там. Нормальный русский офицер фронтовик в моем любимом 1919-м, увидав Милюкова, обязан был сделать одно: зарубить его, как бешеную собаку, а он, по струнке, слушает как тот его жить учит. Сгнил тогда офицерский корпус на корню, за редким исключением. И это редкое исключение поставили в условия идти против нас за уч-ре-ди-ловку, как справедливо указывает г-н флигель-адъютант. А остальные к нам подались. У нас ведь офицеров было больше, чем у них, девять десятых нашего комсостава – офицеры.

А РККА тогдашнее, это что? Во всеуслышание объявлено и делами подтверждено: слово «Родина» у нас забыть надо, у пролетариата нет родины, есть интернационал. Погоны срываем, храмы разоряем, Бога проклинаем, кресты нательные снимать заставляем (и снимали!), если встречное лицо покажется старорежимной мордой – на месте убиваем, всех подряд грабим. Мои орлы продотрядовцы в незабываемом 19-м зерна вытряхивали на копейку, а всякого золотого да серебряного – на рубль. В каждом крестьянском доме было оно, золотое-серебряное. Так вот – идут, идут на службу в РККА.

20 с лишним тысяч в подвале Новоспасского монастыря расстреляли за отказ идти в РККА (по повесткам явились) – идут! Заложников (стариков, старух и детей) боевой офицер расстрелять может? Не может. Но может и должен, если он командир в РККА. Проходят белые и клеят плакаты: «Идите к нам!» И уходят ни с чем. Проходим мы, берем заложников и тоже плакаты клеим: «Каждый заложник стоит двух новобранцев». Не идут. Заложников расстреливаем, берем новых и новый плакатик клеим: «Каждый заложник стоит трех новобранцев». И – полный успех мобилизации. Что должен делать боевой офицер окопник, если вот про Нее (кивок на левый портрет) всякие пакости говорит лазающий по окопам агитатор?

Кстати, не наш, а Думский, у нас тогда агитаторов не было, ничего не было, кроме свеженьких немецких денег и нахрапа. А Думская братва тогда резвилась как хотела. Так что должен был сделать офицер с таким оратором? Правильно, припороть на месте. А они? А они, уши развесив, слушали, а потом другим передавали. А казачки, империи опора? Он (кивок на портрет справа) их послал в столицу порядок навести, бунт подавить, а они красные банты понадевали. Вот скажи, Саша, может в завтрашней газете «Труд» появиться статья редактора, что Верховный Главнокомандующий – трус и изменник? Что глаза вылупил? Кстати, у него для такого заявления гораздо больше основания, чем у тогдашних крикунов – в Можайске немцы не были. Правильно сглатываешь, кадыком водишь. Я думаю, что он умер бы от одного намека на такую мысль. И я не понимаю, – встал и подошел к портрету с выбоиной в сердце, – почему он это допускал?! Продолжай, Саша.

– «Итак, замыкаю письмо, г-н Ртищев, замыкаю упомянутым Деникиным. Если бы он свои слова произнес при мне, что в Царском Селе «плелась липкая паутина грязи, распутства и преступлений» – это он о Царской Семье!.. я бы пристрелил его на месте, не раздумывая. А перед тем как пристрелить, плюнул бы ему в морду и сказал бы, что вокруг чистого, беспредельно преданного России Царского Села плелась гнусная, липкая паутина грязи, распутства, преступлений, клеветы и предательства. Вот так. Лично вы мне давно симпатичны, г-н Ртищев, и я Вам советую – лучше честно пейте водку, как я, не участвуйте в этой кирилловской возне, не смешите парижских гаврошей.» Все, Иосьсарионыч.

Стоящий сзади секретарь Саша видел глаза расстрелянного портрета, они теперь смотрели прямо на Хозяина. Ну и, ясное дело, тот отвечал тем же. Глаза в глаза, взгляд на взгляд.
Хозяин земли Русской, так он сам себя называл и так его называли и воспринимали все, Хозяин не по собственной воле, но по воле Божией. Земля эта, под его властью, принимала на себя каждый день тяжесть двух выстроенных храмов. Целых 15 тысяч их отяжелило ее собой за время его царствования! 15 тысяч новых мест схождения Духа Святого, которые оказались ненужными топчущим эту землю, как ненужным оказался им и Хозяин их, Богом данный, строитель храмов, Хозяин, который предложил миру разоружение и мир возненавидел его, Верховного Главнокомандующего, победоносно ведущего войну на чужой территории. Топчущим эту землю оказались не нужны не только храмы, но и победа.

Им нужен был другой хозяин. Хозяин, который ломает по пять храмов в день, Хозяин, при котором голод – норма (а топчущие эту землю ему за это «Славу» поют), Хозяин, при котором из земли и топчущих ее высасывается все, чтобы сделать лучшие в мире танки, а тучные коровы давали бы меньше молока, чем тощая коза, и к марту ели бы свой кал (чтобы и танки были и сенокос – не получалось у топчущих эту землю), новый Верховный Главнокомандующий, остатки войска которого (уже без лучших в мире танков) прижаты к столице и защитить ее не способны, хозяин, который работал только на войну (ибо только на это способно его хозяйство). И – трепещущий перед ним мир рукоплескал ему…

Взгляд на взгляд, глаза в глаза. Глаза с портрета смотрели с жалостью, болью и печалью. Они были живыми. Два Верховных Главнокомандующих смотрели друг на друга. Одному из них надо было принимать решение. Решение ума и сердца, к которому звали смотрящие на него глаза. Никто и никогда на него так не смотрел. Этот взгляд был взыскующ и всепрощающ одновременно. Остро и выпукло почувствовалось, что он сейчас живой смотрит на него. Этот человек был, есть сейчас и будет на все времена оставаться живым Хозяином земли Русской. И рядом с ним – ее Хозяйка и все они там, в той когорте Всех Святых в земле Российской просиявших. Вот он – рубеж, вот он – перелом, за которым быть или не быть его власти над Державой.

Сама Держава эта будет всегда, но власть его над ней, которую завоевывал два десятка лет и завоевал, сейчас висит на волоске, обозначается последним незатопленным островком (а вода прибывает!), и на волосок уже нацелен штык-нож «Шмайсера», а на островок – двадцатидюймовый снаряд, а родная 34-ка, захваченная Гепнером под Минском, уже на расстоянии одного перехода, чтобы додавить остатки островка и обрезки от волоска. И власть его, им захваченная, которая сейчас на грани потери – она тоже от Бога, ибо нет власти, которая не от Него, как учили в семинарии. Только власть Того, кто проникновенно смотрит сейчас на него с портрета, была Богом благословенна, а его – попущена, и топчущие эту землю заслуживают только такого попущения. И сейчас у этого попущения – РУБЕЖ!..

Нет ничего страшнее для этой страны, чем безвластие. И другой власти сейчас, чем его – нет. Монарха нет, мельтешенье эмигрантов, надеющихся на германские танки – смешно, намельтешили своей бездарью и никчемностью с февраля по октябрь 24 года назад… Да и не станут хозяева германских танков делиться властью ни с кем, тем более с этими… Деникин, вон, понял это, союз предлагает, телеграмму прислал. Тоже мне, союзничек… А если его на должность старшины – кашу на позиции развозить?.. А вот этого флигель-адъютанта надо найти и привлечь. Пусть водку пьет здесь. Раз при Нем был (а действительно, как живой смотрит!) – с дивизией справится…

Мысль вдруг прилетела, будто от взгляда с портрета отслоилась: слова о непобедимости в Тобольске, Александром I сказанные, не относятся к хозяину самой известной в мире курительной трубки. К Тому, Кто смотрит с портрета – относятся, Он и в Тобольске, в плену и унижении остался непобедим. И Тобольск был пленен Его святостью. И Екатеринбург – тоже. «А тебе!.. – взгляд с портрета стал жестче. – Впрочем, ты все понимаешь сам. Решай».
Усмехнулся про себя, что еще одна неожиданно вдруг возникшая мысль – когда у него именины, важнее сейчас сводки, что немцы заняли Красную Поляну и подвозят туда осадные двадцатидюймовые орудия, чтобы стрелять по Кремлю.

Стоящий сзади Саша, глядя в спину Хозяина, вообще перестал что-либо понимать, хотя давно ничего понимать и не пытался. Ну, хороши портретики, но чего на них так таращиться? Скоро грохот немецких танков здесь будет слышен, сейчас командзап звонить будет…
Раздался звонок.

– Подойди, Саша.
– Иосьсарионыч, «безбожники» насчет свежего номера журнала…
– Саша, журнала «Безбожник» больше не будет. Думаю, и их конторы тоже. Хватит, порезвились и будет. Всех на фронт.
– И Ярославского, гы?.. Кстати, сбежал в Куйбышев.
– Этот пусть там и воюет. Будет писать патриотические статьи про Суворова и Александра Невского.
– Микоян тоже сбежал туда же.
– Это я знаю, Саша, – глаза хозяина надолго остановились на портрете слева. – «Наиболее обласканные предают первыми». Так, Саша? – бросок-взгляд уперся в секретаря. – Да не глотай ты слюну, не води кадыком. Соедини с Берией. Секунду, Саша. А когда твои именины? Ты в честь какого святого назван? Кто твой небесный покровитель?

Секретарь Саша совсем растерялся. В этой обстановке он ожидал любого вопроса, кроме этого. И, естественно, он не знал, в честь которого из многочисленных святых Александров он назван. А от произнесенного хозяином «небесный покровитель» у него опять задергался кадык и пришлось глотать слюну.

– А я знаю, Саша, кто мой небесный покровитель, это – Иосиф, воспитатель Христа, официальный муж Богородицы. Они жили у него в доме. Кто такой Христос – не забыл?
Еще бы забыть, сам доглядывал за выносом Его икон из Храма Христа Спасителя перед взрывом. По личному же хозяйскому приказу и доглядывал.

– Не забыл, Иосьсарионыч…
– Ну вот, а когда день моего Иосифа – я забыл, а это нехорошо. Мне нужен Церковный календарь за этот год.
Тут секретарь Саша оторопел. И у него снова начались слюно-кадыкодвижения.
– Так ведь же… не делают этих календарей, Иосьсарионыч.
– Сделай, Саша. Чтоб через час он был у меня на столе. Иди. Лаврентия на провод. Впрочем нет, пусть он и Вячек* будут здесь через 15 минут.
– Могут не успеть за 15 минут. Их еще поискать надо…

Перебил жестко:
– С этой минуты, Саша, если кто-то что-то не успел, ему больше ничего не придется успевать.

Злобно проскрежетало по секретарским извилинам: «Можно подумать, что до этой минуты было по-другому! И спасибо за календарное задание, чтоб тебе!..»
– Пожалуйста, Саша, – усмешливо прозвучало из хозяйских уст в ответ на извилинное скрежетанье. – Нет, Саша, я не читаю мысли, этого Бог никому не дал, даже сатане. Так меня учили в семинарии. Просто все твои мысли на твоем толстомордии сидят и вслух говорят, а слух у меня, как ты знаешь, обостренный. Насчет календаря совет тебе – позвони в Ульяновск митрополиту Сергию. Он сейчас там. Найди в Куйбышеве Настеньку Микояшеньку и скажи, что наказывать его за беспокойство не буду. За трусость или расстреливают, или не наказывают вовсе. Раз так быстро эвакуирует себя, будет отвечать за эвакуацию других и эвакуацию вообще всего. И если хоть напильник достанется немцам из эвакуированной точильной мастерской!.. А вот за то, что он на таможне сейчас бросил целый состав молибдена, марганца и вольфрама, я его лишаю до его именин наркомовского пайка. Для него это хуже тюрьмы. А когда у него именины, узнаешь из календаря. Ни с кем не соединять.

– А с командующим Западным фронтом?
– Тем более. Незачем нервировать человека, занимающего ключевой пост. Танков все равно нет, резервов нет, дальневосточные дивизии будут не скоро. И на заседание Ставки его сейчас не вызывай, на фронте он нужнее. И собери-ка членов Ставки. И Пронина*.
– За те же 15 минут?
– Саша, я свои приказы не меняю.
– А «безбожникам» все-таки чего сказать по поводу журнала?
– А скажи, что бумаги нет. Бумага на фронте нужней.
– А?.. А зачем на фронте бумага? – он представил реакцию командзапа, если вместо танков ему пришлют эшелон типографской бумаги.
– Да, Саша, все фронтовое управление отматерило бы нас так, как даже ты не умеешь. А ты бы им от моего имени безматерную телеграмму отстучал бы: «Вытирать в боевых условиях на морозе солдатам себе задницу бумагой после большой нужды – это решение большой санитарно-нравственно-стратегической задачи».
Тут секретарь Саша расхохотался:
– Что, так «безбожникам» и сказать?
– Да нет, просто пошли их, как умеешь, а бумага на Церковные календари пойдет. А скажи-ка, Саша, идущую с Дальнего Востока танковую колонну, имени кого бы ты назвал?
– Имени Вас, Иосьсарионыч.
– А не много ли чего у вас имени нас? Не пора ли остановиться? – и, глядя в пол и дымя трубкой, вновь тихо и медленно зашагал к окну.

Метельное морозное заоконье гляделось страшным, но красивым. Вновь какое-то лицо начало проступать, выскульптуриваться из метельной стены. Он уже знал, чье это будет лицо. И очень не хотел его сейчас видеть. Но стоял недвижим и не мог оторвать глаз от окна, все тело сковало, даже дернуться не мог. Сковавшая сила была сильней любых дерганей. Никогда не верил, что кроме сна, над которым не властен, можно некоей силой заставить человека увидеть видение, или явление, которое не хочешь видеть. Да зажмурил глаза, мотнул головой – и нет его. Голова не моталась, глаза не жмурились, изображение неотвратимо проступало все отчетливее. Будто некая сила демонстрировала свое могущество. И тюкнуло сейчас уколом в неподвижную голову, что демонстрировалось это ему не раз, и, видя бессмысленность демонстрации, не убивала, но разрешала отмахиваться.

А проступило, отскульптурилось лицо его матери. Как мечтала она, чтоб после семинарии он стал бы сельским батюшкой. Как хотел он много раз впоследствии, чтоб она явилась и радостно удивилась его взлету и они вместе посмеялись о том, на какой жалкий путь она хотела его направить. И вот она явилась, чтобы видеть его позор и конец его взлета. Лезть на вершину власти, стравливая и убивая своих врагов – это одно, а организовать оборону государства от нашествия реальной силы, против которой имел подавляющее превосходство – совсем другое, и это другое – полная несостоятельность: и в расчетах, и в решениях, и в действиях. И опереться можно только на горстку жестоких, беспощадных профессионалов. Сам же беспощадным жестоким отсевом оставил только таких.

Остальное окружение – глупцы и мерзавцы. Сам же себя ими и окружал. Один перед собой, сам с собой, полное одиночество и никого рядом. И сам же себя давно лишил той Опоры, которая была Основой власти Того, Кто с портрета освещает сейчас его кабинет. Если с верой в Нее стоишь на Ней, Она незыблема и несокрушима ничем. Но с Нее можно сойти, отмахнувшись головой с зажмуренными глазами и устремиться ко гнилой свае. Свая вот-вот рухнет, зато облита французскими духами…

Вид лица матери стал нестерпим, но почувствовалось, что уже можно зажмурить глаза и отмахнуть головой. Глаза зажмурил, но отмахивать головой не стал: сквозь закрытые веки ее образ стал еще отчетливее.

Прохрипелось шепотом:
– Отпусти, Господи, не надо…
Пораженно стоял еще минут пять, глядя на метель в окне. Слово, впервые за пятьдесят лет произнесенное, выхрипом прозвучавшее, колоколом гудело сейчас в голове, медленно затихая. Отвернулся от окна и медленно пошел назад, глядя в пол. Остановился около стола, опершись на зеленое сукно кистью руки с потухшей трубкой, наискось поднял голову. И когда секретарь Саша увидел поднятые на себя хозяйские глаза, его аж отбросило. Такого его взгляда он не видел никогда и не предполагал увидеть. Ведь каких только взглядов не удостаивался секретарь Саша – от просто злых до убийственных, и от усмешливых до смеющихся. Причем, когда ему доставалось по уху, хозяйские глаза никогда не были злыми, и секретарь Саша всегда радовался, получая оплеуху: раз бьет, значит – не расстреляет. Сейчас же на него в упор смотрело безысходное одиночество и страх, но их обволакивала, боролась с ними другая, обратная Сила. Суть этой обратности секретарь Саша понять не мог, но зримая очевидность борьбы ее со всей ее страшной беспощадностью с обеих сторон прямо рвалась из хозяйских глаз, заполняя кабинет и приводя в оторопь секретаря Сашу.

– Теперь иди, Саша, иди. Берии я сам позвоню.
Набрал номер, поднял трубку:
– Лаврентий, через 15 минут заседание Ставки, но я сейчас о другом. Помнишь дело того священника, который в Бутырке из журналов «Безбожник» вырезал евангельские цитаты и нарезал таким образом целое Евангелие от Марка?
– Еще бы не помнить, – последовал ответ в наушнике. – Это Евангелие пять месяцев по камерам гуляло, еле перехватили. Вертухаи, болваны, тогда удивлялись, чего это он этот «Безбожник» целыми пачками в камеру себе выписывает, единственный из всей тюрьмы, мол, перековался бывший поп полковой. Потом здесь в наркомате, со всех управлений сбегались смотреть на сие чудо-издание. А как оформил, как переплел! В этом ему один сумасшедший нищий помогал, подельником пошел.

– Что это за человек, Лаврентий? Только не говори, что не можешь всех помнить.
– А я и не говорю. Он незабываем, как и этот сумасшедший нищий. Как глянут, будто брансбойдом в огонь твоей души.
– Ты поэт, Лаврентий?
– Да это не я, это цитата одного из их сокамерников. Их следователь хотел кинуть в прессхату на опускание – и не смог, и сам не мог понять почему. Так мне и объяснял. И после личного лицезрения подследственных… Коба, я сам ничего не понял, но наказывать следователя я не стал.
– Где они сейчас?
– Оба в Лефортово. По новой раскрутке, теперь уже окончательной.
– Вот именно. Сейчас оба их дела забирай с собой и приезжай с ними. Евангелие в деле есть?
– А как же?
–А эти люди через 45 минут чтоб были у меня в кабинете.
– В кабинете?!
– Ну, если в него входишь ты, то почему не войти им? Всё.

Взмокший и потерянный, шатаясь, вышел секретарь Саша в свой «предбанник», как его звали все через него проходящие, удостоенные посещения хозяйского кабинета. Как-то, проходящий Маленков, заметил ему шутливо, что его реальной власти сам президент Франции позавидует. В ответ вскинул на него зло глаза и головой махнул, мол, проходи, а про себя еще более злее выругался – такой собачей жизни даже Варлашка-оборвыш, их деревенский церковный нищий, блаженный, в незабываемом 19-м, на штыки поднятый, не позавидует.

Итак, час. Если календаря не будет, через час и одну минуту его будет искать другой секретарь. Вызвав Ульяновск, секретарь Саша услышал длинные безнадежные гудки. 10 минут тоскливо слушал. Входящим в предбанник членам Ставки просто махнул рукой в сторону двери, не отрывая тоскливого пустого взгляда от долгописклящего телефона.

Вдруг встрепенулся и поманил одного из них:
– Михалыч, слушай, на секунду, ты ведь поповский сын…
Генерал-лейтенант Василевский округлил глаза и отступил на шаг:
– Ты чего, тезка? Ну и что? Мало ли кто чей сын? Сын за отца…
Скольких уже после подобного рода вопросов, на этом месте заданных, уводили под белы рученьки от заветной кабинетной двери обратно, вон из предбанника, и никто их больше никогда не видел.

– Да погоди ты, Михалыч, не вскидывайся. Мне, понимаешь, календарь Церковный нужен за этот год. Что можешь посоветовать?
Тут уж генерал-лейтенант Василевский совсем потерялся, он испуганно покачал головой, пожал плечами и зашагал к заветной и страшной двери. Не было в мире человека, кто стоял бы перед ней без трепета.

Загундосил звонок ВЧ. Явно, командзап.

Секретарь Саша поднял трубку и после десяти секунд слушанья заорал:
– Константиныч, да пошел ты!.. У меня дело поважней.
На другом конце провода явно оторопели от такой постановки вопроса.
– А вот какое, – заговорил секретарь Саша уже обычным голосом. – Мне календарь церковный для Хозяина нужен, и это важнее танков, которых все равно нет. У тебя там, в штабе, Церковного календаря нет?

От такого вопроса на том конце провода оторопение обратилось в онемение. Оно длилось около минуты. И в тишине онемения явно слышалась неслышная матершина.
– Что у нас происходит? – продолжал секретарь Саша. – У нас происходит совещание Ставки… А тебе тут нечего делать – всё одно танков нет, авиации для тебя нет. Всё что есть – в Московской зоне ПВО, резервов нет, дальневосточные полнокровные дивизии только к «Ерофей Палычу» подходят. Командуй и обходись тем, что есть. Если уличные бои будут, я уже себе место присмотрел – на крыше Исторического музея с пулеметом. Вся манежная и вся улица Горького под контролем. Правда, патронов пока тоже нет и где их взять – не ясно. Так что, воюй, Константиныч, и не звони пока.

Зазвонил левый телефон.
– Переводчик английского посла? Нет, сейчас соединить не могу. И послание его записывать сейчас не буду, мне некогда. Что?! Да пошел ты!..
Безнадежность ситуации, если не отзовется Ульяновск, очень отчетливо осозналась сейчас перед секретарем Сашей, хоть всех послов пошли туда, куда уже послал английского. Да и то – наверняка просто отключили на ночь телефон. Так… секретарь обкома и вообще весь командсостав всех линий там не спит – это ясно: когда хозяин бодрствует, все, кого он может захотеть слышать, бодрствуют также. Заставить их, чтоб кто-нибудь митрополичьей бригады хоть трубку поднял? Так… вообще, секретарь Саша мог заставить всех и вся по всей державе сделать все, что ему нужно. Тут бы президент уже несуществующей Франции ему бы точно позавидовал. Но что-то не позволяло ему сейчас напускать обкомовцев на митрополичьи покои, почему-то ему показалось, что тогда ему будет хуже, если даже он не достанет календарь.

«…Ой, Господи, да и чем занят секретарь Верховного Главнокомандующего, остатки войск которого прижаты к столице, которая практически обречена?!!»

– Да и... пошли вы все!..

Секретарь Саша достал коньяк, налил полный стакан и одним залпом выпил. Он это позволил себе второй раз. Первый раз это было 25 июня, когда связь восстановилась, сводки страшные пошли, а хозяин в запертом кабинете делал то же самое.

«…Да и пусть войдет!.. Нету календаря!.. Давай пулемет, приковывай к крыше Исторического музея… да и приковывать не надо, не убегу. Которым же Александром я назван, а?.. Эх… да ведь же… мать, еще помниться, читала, картинка – воин в шлеме с мечом… да ведь же – Александр Невский я!.. – ожгло вдруг все сознание, хлестче, чем после хозяйского разгона. – Да как же можно забыть такое?! Да… – уронил голову на грудь, – Небесный покровитель… да чего уж теперь! Что нельзя забывать – забыто, что грех помнить и делать – делается… попросить бы, что ль его? – второй стакан коньяка ушел в глотку. – Я б на его месте сказал: чего это ты просишь того, в кого не веришь?..»

И тут отозвался Ульяновск.
– Слушаю вас, – тенором прозвучало в дрожащем наушнике телефонной трубки.
– А? Але?! Приемная Верховного, секретарь на проводе, мне нужно Митрополита! Срочно!
Тяжкий вздох из наушника ожег ухо секретаря Саши, почти так же, как только что ожегшее прозрение, что его небесный покровитель – Александр Невский.

– Ну, это… очень нужно. А кто на проводе?
– Келейник Местоблюстителя Патриаршего Престола, иеродиакон Иоанн Разумов. Вы знаете, сейчас Владыка заканчивает ночное молитвенное правило, вы не могли бы позвонить через час?
– Ваня, через час меня расстреляют.
– Простите, я не Ваня, я иеродиакон Иоанн, простите, а вы мне не можете изложить суть такого серьезного вопроса, из-за которого через час расстреливают, хотя… – тот вздох ожег ухо секретаря Саши, – бывает, что и быстрее.
– Архидиакон Иоанн, мне нужен Церковный календарь за этот год. Я знаю, что его нет, но он должен быть. Через… теперь уже 20 минут.
Я понял. Церковные календари повторяются. Одну минуту… через 5 минут вас еще не расстреляют?
– Через 5 минут еще нет.
– Тогда ждите.
Заверещал левый телефон.
– Ну! Американское посольство? Ну, говори, только быстро… Ленд-лиз это хорошо… Соединить не могу. Да и не хочу! Да, имею право. Через 20 минут… Что?!! Да пошли вы все с вашим ленд-лизом и всей твоей вонючей Америкой!..
– Але! Ванечка! Ой, прости, еродиакон Иоанн, ну!..
– Церковный календарь 19-го года – один к одному к 41-му. Наверняка в Румянцевской, ну… то бишь, в Ленинской, библиотеке, в спецхране есть.
– Да ведь пожгли всё. Я помню эти костры.
– И я тоже помню. Кто видел – никогда не забудет, кто не видел – никогда не представит. Простите.
– Да чего уж…
– Но все пожечь не могли. Ну, а если там нет, то Владыка продиктует вам по телефону. Календарь он помнит наизусть. Ну, а 19-й год – сам по себе незабываем. Действуйте. Поклон и благословение от Владыки Верховному Главнокомандующему. О том, чтобы вас при любом исходе не расстреливать, он позвонит ему сам. Да, простите, в Лефортовской тюремной библиотеке тоже вполне может быть – она вся из конфиската, а конфисковывать было чего. Я думаю, что нынче это одна из самых богатых библиотек мира.
– А ты что, сидел, что ль там?
– Ну, а как же можно при моем сане – и Лефортово миновать? Про календари сейчас не могу сказать, но святоотеческая литература есть вся. И выдают в камеры всё, что ни закажешь. Всё-таки время нынче – замечательное – чтобы авву Дорофея прочесть, надо в Лефортово сесть. А по-другому с нами никак, о духовной нужде только в Лефортово и задумываемся…
– Спасибо, еродиакон Иоанн, Лефортово буду иметь в виду, прямо с них и начну, чтоб не сидеть там и не выписывать авву Дорофея.
– Весьма, кстати, рекомендую – и просветление и Бог рядом.
– Спасибо, еродиакон Иоанн. А что, Бог рядом только в тюрьме?
– Бог с нами рядом всегда, но мы всегда от Него далеко. Когда нам хорошо – Он нам не нужен и мы не понимаем, что наше «хорошо» – только от Него. Чтобы начать что-то понимать, надо, чтоб нам стало плохо, а оно – тоже от Него, как и всё в этом мире. И, поняв это, осознаёшь, насколько это «плохо» – хорошо. Но, увы, не все направляют свою волю на это понимание. «Умри ты сегодня, а я – завтра» – с такой доктриной я тоже знаком, а мои трое сокамерников по Лефортово, все крупные партийцы, как от чумы шарахались от принесенных мне книг, когда я им предлагал прочесть. И всё про верность свою партии и товарищу Сталину друг другу декларировали, а меня посылали – иди, говорят, ты со своим Богом, прости, Господи… увы, не помогло им…
– А тебе что помогло?
– Так что ж, кроме молитвы? Да и то, какая у меня молитва, сотрясение воздусей одно… а вот внял Господь – нынче при владыке я. Простите, что время ваше задерживаю. Ну, а коли не найдете, владыка продиктует.
– Да уж придется, а записываю я быстро, стенографией вполне владею. Через 10 минут перезвоню.

Набрал Лефортово, велел поднимать начальника библиотеки и если есть календарь, чтоб через 5 минут он был у ДПНСИ. И, естественно, присовокупил, что в случае отрицательного результата все они из своих кабинетов переселятся в камеры. Эти пять минут он сидел и сам себе удивлялся, что и в мыслях не было послать разговорчивого иеродиакона, как послал английское посольство, хотя времени на запись посольского запроса для Верховного ушло бы меньше, чем слушанье про Бога медленного иеродиаконского голоса. И еще думалось: как красиво звучит словосочетание «Патриарший Престол»… Вообще, в слове «Престол» есть что-то… то есть, ну нету на всех языках мира более значительного слова, чем «Престол»…

Поднял трубку и вместе со стулом подпрыгнул – есть календарь! Тут же позвонил в Ульяновск.
– Еродиакон Иоанн, есть календарь! Отбой вам, отдыхайте. Слушай… а, может, и Бог есть? Мне сегодня молиться разрешили, а зачем молиться, если Его нет?
– Логично. А молитвы могу продиктовать.
– Слушай, а ведь… а – да! Сейчас календарь мне подвезут, отнесу его Верховному и свяжусь с тобой.
– Так пока календарь везут, могу продиктовать то, что успею.
– Давай! Погоди, ручку возьму…
Заверещал левый телефон.
– Английское посольство? Но я ж вам всё сказал… нет, ничего я сейчас не буду записывать, я занят… Да занят я, мать вашу!..

Загундосило ВЧ.
– Еродиакон Иоанн, ты давай диктуй, а я буду как Цезарь – и тебя слушать и от звонков отбиваться. Слушай, Константиныч, ну сколько можно, ну я ж тебе все сказал… «и да расточатся врази Его»… Да не тебе это, Константиныч, да не буду я ничего записывать – нету танков! Это я не тебе, еродиакон Иоанн… Да, и «Отче наш…» давай… да всё я забыл!..
– А эту молитву я вам сейчас напою, вы слова выучите и мотив запомните.
– Погоди, еродиакон Иоанн. Что? Наро-Фоминск немцы взяли? Доложу, Самого нельзя!.. Давай, еродиакон Иоанн.
И секретарь Саша услышал в наушнике протяжное и, как оказалось, знакомое, хоть и забытое:
– «Цари-це моя Пребла-га-ая, Надеждо моя, Бо-го-ро-о-дице…»
И показалось даже, что поет не один иеродиакон Иоанн в наушнике, а здесь в кабинете ему сопровождает целый хор.

Член Ставки, маршал Клим Ворошилов, первым войдя в кабинет, застыл приворожено, и челюсть у него отпала. У вошедшего вслед за ним Буденного реакция была такая же. Оба изумленно таращились на Царские портреты. У вошедшего Берии упало с носа пенсне и выпал из рук чемодан, который он принес. Внешне слабее всех отреагировал бровастый Молотов – только брови слегка приподнялись и головой покачал. А вот с маршалом Шапошниковым едва плохо не сделалось. Больное сердце не выдержало вдруг, увидав, из-за спины Василевского возникший, взгляд своего бывшего Верховного Главнокомандующего, которого предал 24 года назад. Стоящему перед ним Василевскому было резко проще, он, сидя в окопах, просто узнал об Отречении и вступлении в светлое будущее. Он не предавал. Да и был он тогда мальчишкой двадцатилетним. Сейчас генерал-лейтенант Василевский стоял с призакрытыми глазами и думал хаотичными думами: что ж это тут происходит? Сначала в предбаннике секретарь Саша огорошивает, едва сердце не выскочило, а теперь – на те вот, портретики…

Бывшему полковнику царской армии, маршалу Советского Союза Шапошникову было резко хуже. В справочнике «Командиры РККА» про него значилось: «Активно перешел на сторону восставшего народа в феврале 1917 г.» Очень активно начала вдруг вспоминаться та активность. Держась за сердце и глубоко дыша, активно отогнал нахлынувшее.

И все, замершие перед портретами, разом повернули свои головы к сидевшему на своем месте Хозяину, уж не началось ли чего похуже той июньской истерики с прострацией? Тогда они так же, все гурьбой, вошли в этот кабинет (а он решил, что его убивать пришли) и заставили очнуться, взять себя в руки и быть тем, кем был до этого – знаменем. Без знамени рухнет все. А ему тогда не хотелось быть знаменем, ему не хотелось ничего. 500 тысяч тонн снарядов захвачено в первые три дня. А три сотни советских снарядных, пороховых и патронных заводов работают на вермахт, а это только снарядных корпусов – 100 миллионов в год, да пороха – 100 тысяч тонн за это же время.

Как булькает вода в его дрожащей глотке, которую он пил перед микрофоном, слышала вся страна, слышал весь мир. И, главное, все услышали то, что никогда больше не предполагали услышать. Ждали: «Дорогие товарищи!», а услышали:
– Дорогие братья и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои!..
Поднял глаза на всех разом и услышал то, что они сейчас слышат, от портретов исходящее: «Ну, здравствуйте, товарищи-граждане, убийцы, храморазорители, отниматели-ломатели…»
– Лаврентий, принес? Что, целый чемодан? Давай сюда, на стол передо мной. Вячек, сделай так, чтобы портреты на том торце стола ко мне были обращены. Рассаживайтесь.
Бровастый Молотов, сделав, как приказано, зло зыркнул на Хозяина. Еще ни разу он не допускал себе называть его так при третьих лицах. Рассевшись, все напряженно молчали, глядя перед собой. Хозяин же был занят содержимым чемодана, лежащим перед ним. Вскоре и все стали смотреть на то, чем было так увлечено внимание Хозяина.

А он поднял глаза на портрет Царицы и произнес тихо:
– Вячек, когда твоя жена последний раз была в лазарете?
Бровастый-лобастый Молотов вздохнул глубоко и ответил:
– По-моему, никогда, у неё здоровье, как у Джесси Оуэнса.
– Что она здорово здорова, это известно всем. Я спрашиваю, когда она со своим здоровьем приходила в лазарет, чтобы помогать выхаживать раненых бойцов?
Тут все члены Ставки ВГК оторопело воззрились на Хозяина. Они привыкли ожидать любого хозяйского выверта, но не такого. Опять же портреты… Он же, опустив глаза, снова занялся лежащими перед ним бумагами и предметами.

Все сидящие кристально-ясно поняли, что прозвучавший вопрос неизбежно относятся и к их женам, а, значит, и к ним самим. Надо было что-то отвечать, но что отвечать на столь неслыханно-невозможный и, в общем-то, дурацкий вопрос? Какие раненые бойцы? Уж не те ли, что миллионами в июле ты гнал в безнадежную атаку, когда надо было зарываться в землю и обороняться?!

– Вячек, – Хозяин продолжал рассматривать лежащие перед ним бумаги и предметы, не отрывая от них глаз, – ты очень ценный работник, а твоя Жемчужина тебе работать мешает. Вячек, ты помнишь, как твоя Жемчужина ходила с женой американского посла по дворцу в Кусково и от своего имени подарила ей две вазы, стоимостью как два линкора? Я думаю, пора твою Жемчужину вставить в другую оправу. Лаврентий, обеспечь «ювелирное исполнение».
Поднял глаза на соратников. И увидел то, что и ожидал увидеть. Дело не в том, что их жены, все старые жидовки (давно их так «окрестил») и подумать не могли о том, о чем он вопрос поднял. А дело в том, что мужья их, перед ним сидящие (и глазки бегают, а Вячек уже «проглотил» потерю Жемчужины) не понимают вообще, о чём речь. Их плоскость мышления и жизни не вмещает в принципе бескорыстной помощи кому-либо в чём-либо. И видно как тошны им глядящие на них портреты.

И других подручных под рукой – нет!..
И не будет!
Не будет?
– Лаврентий, а эти люди? – он ткнул пальцем в бумаги и предметы.
– Будут здесь через полчаса.
Хорошо, – поднял трубку местного. – Я знаю, Саша. Заноси
На зеленой обложке календаря был изображен дивной красоты многоглавый храм. Перевернул обложку: на него в упор, пронзающим взглядом смотрел патриарх Тихон.
Третий портрет из того мира.

Встали перед глазами последние строки его послания, от руки писанного одним белогвардейцем, в плен взятого: «…Анафема вам, святотатцы и грабители монастырей и храмов. Анафема, анафема, анафема, пока не покаетесь!..» И сейчас по кабинету разнеслось-зазвенело: «Анафема, анафема!..»

Белогвардейца тогда лично допрашивал, потому как тот аж из самой Москвы пробирается, куда ходил по заданию Деникина. А ходил к самому Патриарху Тихону, ходил за официальным благословением от него для Деникинской армии и всего его Добровольческого движения. И получил от Патриарха отлуп. И посему пребывал в ярости и непонимании. Да, такое благословение для красных было бы крайне опасным и грозило очень многим, это было бы знамя, хоругвь впереди крестного хода…

Не состоялось. Все крестные ходы уже были красными расстреляны. А Деникин и не собирался идти на Москву крестным ходом с хоругвью, он шел туда с лозунгом Учредительного Собрания. Ильич постоянно похохатывал над этим лозунгом. А за благословением к Патриарху послал оттого, что приперло, безнадежность похода на Москву вырисовывалась вполне. Всплеск уныния у Добровольцев вкупе с безразличием у их большинства выразился воскликом: как он смел? Еще живой тогда Колчак возмущался больше всех: получалось, что его верховноправлению – нуль цена с точки зрения Высшего Промысла, о Котором вдруг вспомнили. Неизвестно, вспомнился ли ему благодарственный молебен, в радости им заказанный, по поводу падения Самодержавия, о чем, оказывается, обласканный адмирал, командующий Черноморским флотом, только и мечтал всю жизнь.

Бесстрашный пленный белогвардеец не страшился предстоящего расстрела, он нервно и сбивчиво обвинял Патриарха в трусости.
Тогда, зажигая трубку, ещё не всему миру известную, спросил:
– А вы сами, ротмистр, в Бога верите?
И в ответ получил мычание с кручением пальцев правой руки, мол, значения это не имеет, просто нужна была, так сказать, официальная регистрация.
– Вроде моей подписи под вашим смертным приговором?
– Вроде. А Патриарх – струсил.

Безбожный продовольственный диктатор, Хозяин Царицынского фронта очень удивился тогда: человек, который по всей стране разослал такое страшное для себя анафемствующее послание, вряд ли трус? И видя полное непонимание со стороны пленного оппонента постановки вопроса, допрос прекратил и предложил не валять дурака с играми в благословение, а переходить от неблагословленной белогвардейщины-учредиловщины на сторону красных, которые не нуждаются ни в каком благословении, кроме подписи вождя в конце расстрельного списка. Согласие было получено тут же…

«Анафема…» – вновь услышалось, ударило по ушам и загуляло по кабинету.
Новую власть признал, белогвардейщину не благословил, но ведь анафему – не отменил…
Секретарь Саша кашлянул:
– Иосьсарионыч, разрешите?
– Нет, Саша, не разрешаю. О том, ещё какой и где город потерян мне сейчас не интересно – это к Шапошникову, а он, я думаю, и так знает.
На следующий день после речи по радио (которая будет скоро) о том, что поражение Германии в конце концов неизбежно, он будет снимать стружку с командиров всех рангов за каждую нечаянно потерянную деревушку, но сегодня это значения не имеет. Даже потеря Одессы и почти всего Крыма (один Севастополь кровью исходит, дерется), с чем секретарь Саша и пришёл.

– Саша, английского посла не надо посылать, английскому послу надо говорить так: «Сэр, Ваш звонок не ко времени, благоволите подождать, Вам перезвонят». Саша, а американскому послу надо говорить так: «Джек, Босс на привязи; отвяжется – звякнет сам». А вообще, их надо не посылать, их надо заставлять присылать то, что нам нужно. Много молитв переписал?
– Шесть.
– Мне копии сделай. Попроси иеродиакона Иоанна, чтобы продиктовал псалом 36. Это был любимый псалом моей матери. Иди, нехорошо занятого человека у телефонной трубки долго держать.
– Да он сейчас ничем не занят, Иосьсарионыч.
– Он занят тем, Саша, что произносит вслух и про себя то, что он сейчас тебе диктует. И когда отдиктует, будет делать то же самое ежесекундно. На сегодня важнее этого деланья нет ничего. Иди. Да… когда Владыка закончит свое правило и отдохнет (и не раньше!), попроси его позвонить мне. В любое время. Я буду ждать.

На третьей странице обложки календаря значилось, что на первой изображен Храм во имя Владимирской иконы Божией Матери Ховринского благочиния Московской епархии, а здесь, на третьей – иконостас его правого придела во имя преподобного Варлаама Хутынского. И отдельно – фотография писанной на стене, в рост, иконы самого Варлаама.

Особенно впечатляюще смотрелись Варлаамовы глаза. Мастер рисовал. За сколько лет впервые он смотрит вот так, вблизи, в упор, в глаза святого на иконе! Впрочем, было, и было не так давно, всего 10 лет назад – Саша приносил одну из подготовленного к взрыву Храма Христа Спасителя. Теперь и не помнится какую, отмахнулся тогда – текущие срочные дела (коллективизация!) были срочнее…

– Товарищ Пронин, посмотрите, пожалуйста, вот этот храм, что на обложке, сейчас цел? Сидите, вам передадут. Лаврентий, передай… Лаврентий, почему у тебя пенсне подскочило?
До сегодняшнего дня третьи лица, которые слышали вот такое к нему обращение, были только секретарь Саша и бровасто-лобастый Молотов. Всегдашнее обращение (как и ко всем вообще) было – товарищ Берия.

Товарищ Берия повернул голову к Хозяину и сказал:
– В этом храме, в 19-м году настоятелем был тот подследственный, чье дело лежит перед вами.
Опустил глаза к бумагам и предметам, зажег трубку.
– Ну, Пронин?
– Цела, цела эта церковь, товарищ Сталин, – отозвался Пронин.
– А чего там сейчас?
– Да не пойми чего… ну, то есть – ничего, закрыта она на замок. А было там – и музей, и тюрьма, и вообще много всякого. И даже склад снарядов мертвых некондиционных с Химкинского завода.
– Снарядов? – поднял удивленные глаза на предисполкома.
– Ага. Это его так взорвать хотели, давно уже, а они не взорвались.
– А если сейчас взорвутся?
– Не-е, абсолютно мертвые, сто комиссий проверяли.
– Вы хорошо работаете, товарищ Пронин, хорошо про каждый свой объект знаете. Как вы думаете, подо что этот объект можно сейчас использовать?
– Ну-у… в общем, только как один из оборонительных пунктов в случае прорыва немецких танков к мосту. Мост уже заминирован.
– Мост сегодня же разминируйте. А что, если этот храм использовать по его прямому назначению?
– Это как же?
– А возобновить там церковную службу.
Тут члены Ставки опять все разом повернули головы в сторону Хозяина. Кроме Шапошникова, он вообще не слышал, о чем идет разговор, он безотрывно смотрел на портрет своего бывшего Верховного Главнокомандующего, рядом с которым сидел. Члены же Ставки прикинули, что – точно, повредилось что-то с горя в голове у Верховного. Вместо того, чтоб дать команду соратникам из Москвы смываться, почти уже у линии фронта церковь открывает. Только еще крестного хода не хватает…
– … И еще крестный ход устроим…

Бровасто-лобастый Молотов поперхнулся и закашлялся, у товарища Берии упало пенсне (из рук ничего не могло упасть, руки были на столе), а рот Буденного издал звук, похожий на кряканье.
– Точнее, не ход, а – полет, – Хозяин поднял горизонтально ладонь с сомкнутыми пальцами. – Товарищ Артемьев, вы сможете организовать для этого самолет?
Генерал-лейтенант Артемьев, командующий МВО, промямлил:
– Конечно.
– И свяжитесь с Журавлевым*, пусть сопровождение истребителей даст, да чтоб зенитчики его ненароком не пальнули. Вокруг Москвы пусть облетят. Какую икону в самолет поставить, посоветуюсь с Митрополитом. Ну, что ты на меня пялишься, Лазарь?
– Я… я не пялюсь, – товарищ Каганович нервно поправил галстук. – Я… я слушаю…
Тот иступленный восторг, с которым он нажимал кнопки взрывных устройств в акции против Храма Христа Спасителя, жил в нем до сих пор. Лица Хозяина он тогда не видел, видел только его спину. Тот неподвижно стоял перед окном, глядя на клубы дыма и пыли, заволокшие собой пол-неба… Крестный полет… во дожили…

– А сопровождать икону в полете будешь ты, Лазарь. А сейчас ты лучше не пялься, а думай, где достать вагоны для сформированной дивизии в Челябинске. Дивизию некуда грузить. Если вагонов для нее через три дня не будет, приземляться после полета с иконой будешь отдельно от самолета. И чтоб состояние вагонов было не такое, какое у тех, в которых едут сейчас сюда дальневосточные дивизии от Апанасенко*. Он тебя материл так, как даже Клим материть не умеет. А ты, Клим, не усмехайся. Ты-то чего таращишься? Ленинградский фронт ты развалил. Жуков драконовскими мерами его собрал – другие меры после твоего командования были невозможны. Ты доблестно хотел вести в бой роту, ты бесстрашно лазил по передовой и учил солдат окапываться. Представляю, что про себя они говорили про тебя. Наверно, примерно то же, что Апанасенко про Кагановича. И я думаю, появление комфронта на передовой с целью учить окапываться и ходить в атаку, вызвало у них большее удивление, чем, если бы над их головами пролетела в самолете чудотворная икона… Семен!
Товарищ Буденный встрепенулся.

– Махать шашкой против туркменских басмачей – это не одно и то же, чем командовать Резервным фронтом, который ты не успел развалить, потому, что я перебросил туда с Ленинградского фронта Жукова. Но я не могу его разорвать на восемь частей и отправить каждую часть на 8 действующих фронтов. Сейчас мой секретарь держит против него по телефону круговую оборону, огрызается и говорит, что у него из того, что он просит, ничего нет. И Гинденбурга под рукой у меня тоже нет, вы вот есть… Так когда, товарищ Пронин, вы сможете освободить Ховринский храм от хлама, что бы он работал по прямому назначению? С цветметаллом, что бросил Микоян, вы распорядились блестяще. Вы замечательно мобилизовали шесть полков МПВО, за 40 минут разобрать и погрузить полторы тыщи тонн металла и все руками – это рекорд непобиваемый.

Василий Пронин, недавно отметивший свое тридцатилетие, вспоминал ту погрузку как фантастический кошмарный сон. Дело было, действительно, невозможное и оно было сделано. Через час ждали налета «Юнкерсов» и они налетели – 15 штук прорвались сквозь Журавлевский заградогонь, но бомбили они уже пустое место.

Вообще, он так и не понял, зачем Хозяин велел ему быть на этом заседании. Не для того же, чтоб приказать хлам из церкви выкинуть. Дел ведь беготливых, которые сам лично должен координировать, проверять, умолять, материть – не просто выше горла, а выше всяких горл! Одно минирование электростанций, заводов, НИИ и всех прочих важнейших объектов чего стоит. Эта операция под бдительным оком Лаврентия Палыча, стоит, если мерить здоровьем, один день за сто. Его спецполком, выделенным для этой цели, фактически заправляет он, Пронин, и ответственность вся на нем.

А 100 000 московских баб, выгнанных им на строительство оборонительных полос? Чего уж там толковать про организацию их работ! Да просто пожрать им выдать, да инструмент, да хоть не в совсем собачьих условиях бы жили в палатках, школах, избах – от одного этого с ума сойдешь! Ежечасные сводки со всех домоуправлений об уборке снега в этой жуткой метели хлестче фронтовых. И перепроизводство котельного завода на двухтонные бомбы – тоже на нем. А вдруг возникающие, внезапные проблемы? А их с десяток каждый день. Одна недавняя слезная просьба Жукова чего стоила – помочь Западному фронту с транспортом. Фронт – от Яхромы до Тулы, а маневрировать войскам не на чем. Поднял на ноги всю московскую милицию, облазили все заводы, все автобазы, все гаражи, все закоулки-подворотни и изъяли 2500 неисправных машин. Подгоняя угрозами и мольбами, «Компрессор» и «ЗИС» напрягли насчет запчастей, поставили машины «на ход» и – вперед на фронт, маневрируйте.

Сейчас, когда он сел на стул, третьим после Молотова и Берии, больше всего боялся, что заснет за столом. Но, услышав про открытие храма и про крестный ход-полет, сон мигом отогнал.
– Вообще-то достаточно быстро, товарищ Сталин. Правда, я там внутри никогда не был, но… но ведь это практически прифронтовая полоса!
– Ну, не вечно же она будет прифронтовой. Борис Михайлович! Борис Михайлович, отвлекитесь от портрета.
«А? Что? Меня?..» Шапошников встрепенулся, встряхнулся и рывком перевел взгляд на Хозяина:
– Слушаю вас, простите.
– Я вам в ваш кабинет копию пришлю.
«Нет уж!!» – едва не вырвалось.
– Борис Михайлович, как вы думаете, когда мы обратно отнимем Киев?
«Ну, точно, тронулся Хозяин. Ударная колонна Геппнера перед Химкинским мостом, а он про Киев…»
– Э-э, – маршал Шапошников развел в сторону руки, не зная, что ж добавить членораздельного в свое мычание.
– Не волнуйтесь, Борис Михайлович. На столь дальнюю стратегию я вас нацеливать не буду. Я вот о чем: свяжитесь с Головановым*, чтоб он приготовил ТБ-7**. Надо помочь киевлянам и всей их епархии. ТБ-7 мы начиним не бомбами, а листовками-поздравлениями, нет, не с 7-м ноября, а с каким-нибудь церковным праздником. Сейчас я посмотрю с каким. А также успокоим их: те 323 храма, что сейчас открыли там немцы, мы не закроем, когда вернемся. А вернемся мы обязательно. И других откроем столько, сколько они захотят. А с каким праздником?.. – Хозяин начал листать календарь. – А, вот… генеральное наступление свое они планируют где-то на середину ноября… так, что тут у нас?

Бровасто-лобастый Молотов, пользуясь тем, что Хозяин погружен в календарь, вздохнул и головой качнул сокрушенно.
Не отрываясь от календаря, Хозяин сказал:
– Вячек, ты лучше головой мотай на другую тему. Вы зачем с Лаврентием велели каширскую ГРЭС минировать? Местный горсекретарь, паникер, уже просит разрешить взорвать её.
– Так, товарищ Сталин, Гудериан в четырех километрах от Каширы.
– Да хоть в самом городе! Никаких взрывов не будет. Москва и так на голодном энергетическом пайке. Что всё оперативно минировали – хорошо, теперь так же оперативно – разминируйте. Ты все понял, Вячек?
– Предельно, товарищ Верховный Главнокомандующий, – бровасто-лобастый Молотов выпятил грудь и почти с укоризной упер взгляд в наклоненный лоб Хозяина.
– … Так, вот середина ноября…
– Товарищ Верховный Главнокомандующий, – голос бровасто-лобастого нервно дрожал и в нем тоже слышались нотки укоризны, ровно столько, сколько позволялось. – Политбюро приняло решение о лично Вашей эвакуации.
– Документ большой? – спросил Хозяин, по-прежнему не отрываясь от календаря.
– В каком смысле? – недоумение заморщинило лобастость.
– В смысле формата бумаги.
– Два печатных листа А-4.
– При себе?
– Конечно.
– Разорви его на число членов Политбюро и раздай каждому на предмет туалетного использования. Я остаюсь в Москве до последнего.
– До последнего – это как? – мрачно раздалось из-под пенсне
– А до последнего, Лаврентий, это когда 34-ка со свастикой, Гепнером на границе захваченная, на Красную площадь въедет.
– Вполне реальная перспектива, – из-под пенсне жестко-немигающе глядели прищуренные глаза.
– Наверное. Прогоним и с Красной площади… вот, пожалуйста, 19 ноября, день Варлаама Хутынского. Вот с ним и поздравим оставшихся по ту сторону фронта… вот и бумаге применение, на «Безбожнике» сэкономленной. Хорошо бы с житием его познакомиться.

Тут и Берия не выдержал и покачал головой. И в его покачивании виделось уже нечто более серьезное, чем укоризна. Фактически ведь он один тогда в июне, своим бесстрашием и решительностью заставил Хозяина взять себя в руки и стать Верховным Главнокомандующим. Показалось, что придется и сейчас забыть про страх и про субординацию и резко поставить Хозяина на его место – место Верховного Главнокомандующего, вырвать-вытащить его из невесть откуда вдруг взявшейся ямы, куда он угодил и обратился в разбрасывателя церковных поздравлений. Вместо того, чтобы мощное каменное сооружение обратить в крепость с пулеметами, из каждого окна и с крыши – служить там обедню?! Тот июньский его надлом был понятен – да пошли вы все!.. Ничего не хочу после такого разгрома! Не состоялось великое порабощение Европы, а, значит – все ерунда, отстаньте…

Тогда, глядя в пустые, безжизненные пьяные хозяйские глаза, проорал в них, одновременно встряхивая Хозяина за плечи:
– Вста-а-ать!
Тот остался сидеть, ибо подняться не мог. Встряхнул ещё раз и поднял. Притулившиеся сзади соратники только ёжились и постанывали, наблюдая сцену.
– Ты сам и твое имя – из стали или из говна?! Ты – Сталин, или Говнин?! Забудь про Европу, страну надо спасать! Власть спасать, шкуры свои спасать! Второй эшелон без тебя неуправляем! И всё неуправляемо! Сейчас пристрелю тебя и буду управлять от твоего имени по радио и по телефону!.. Марш в баню!..

Сам в бане отхаживал его веником и потом отходную стопку подносил. Из бани он вышел Сталиным.

Но сейчас-то что и как делать? Но что-то и как-то надо было делать. Сам он, когда хозяйничал первым секретарем в Грузии, церковь почти не трогал, почти все храмы в Грузии остались целы (и коллективизацию на тормозах спустил). Не видел криминала, если в церковь кто молиться ходил, все ходящие в храмы были толковыми работниками и не воровали. Все ходящие в храм – люди лояльные и ни в каком заговоре участвовать не будут. Вообще, лояльных к власти не трогал никогда, личных врагов, если они лояльны – тоже. Всех грузинских профессионалов-революционеров из ленинской обоймы выскреб до последнего – это да. Так ведь у них одна перманентная революция в головах, а нужна не перманентная, а окончательная победа её. Но для этого надо танки строить, а строить они способны только дурные планы да интриги. А вот те, кто в храмы ходят, те строят хорошо, но!.. когда вот так прижмет, как сейчас прижало, надо… ну ведь не облет же самолетом с иконой! Да ещё с сопровождением! Да у Журавлева каждый истребитель на счету, по три налета на Москву в день!.. ТБ-7 всего десятка полтора в наличии, каждый литр керосина на вес золота, а их листочками начинять?!

– Коба, а ты эти листочки с поздравлением не только киевлянам, ты немцам, вместо бомб сбрось. То-то потеха будет! Бомб нет – ты их поздравлениями.
Соратники с ужасом втянули головы в плечи: «Ой, что будет…». При всех Кобой его не смел называть никто.

– Что? Погоди, Лаврентий, – поднял трубку. – Что, Саша? Варлаам Хутынский – управитель русской погоды? На Троицу в июне мороз устроил и даже снег был? А зачем? Клещи, напавшие на пшеницу, передохли?

Пальцы сжались сами собой в кулаки, пенсне упало и он его не поднимал: «Ну что упираться в этот Московский Рубеж, если в целом его не защитить? К взрыву всё подготовлено, устроить им уличные бои, где потери будут 10:1 в нашу пользу, а потом взорвать всё для усиления потерь. И чтоб зимовать негде было, и отходить планомерно, имея в виду рубеж Волги. Да они уже где-то у Владимира выдохнутся, да и с Волги… у них нет ни одного самолета, что до Урала долететь сможет, чтоб заводы, мощь набирающие, потревожить. И дальневосточные дивизии как раз подойдут… И пока шли сюда, вроде всех уговорил в правильности этого плана, все согласились его поддерживать и отстаивать. Да он – единственный, за которым горькая правда и железная логика! Вячек только бубнил чего-то вроде «и вашим и нашим» (ух, заморю Жемчужину!), да он всегда такой. А ведь мычать начнут соратники, когда в лоб спросит… Клим, бедолага, пуль на передовой не боится, а от хозяйского взгляда в обморок падает…»
– Лаврентий, а ведь ты замечательно прав. Мы и немцам листочки скинем. Если этот Варлаам устроил в июне мороз, то что он может устроить в ноябре, представляешь? Ты кулаки не сжимай и пенсне подними. Без пенсне ты слеп, а ты мне зрячий нужен.

– А я и без пенсне вижу, что… Ну, чем мы будем защищать Москву, Коба?! У нас же ничего нет! Нас раздавят и перестреляют, как куропаток!.. И передавят, как этих твоих клещей!
– Нет, Лаврентий, успокойся. Клещи, на пшеницу посягнувшие, в очередной раз передохнут.
– Да с чего им передыхать-то? На генерала Мороза надеешься?
– Нет, Лаврентий. Я надеюсь на тех, в чьем подчинении генерал Мороз.
– Да!.. – стукнул кулаком по столу, не выдержал, едва по пенсне своему не попал, – да некому!..
– Есть Кому!
Так прозвучало, что все остальные члены Ставки, с угрюмым страхом смотревшие перед собой, в который уже раз за сегодня одновременно повернули головы на Хозяина. А тот со странной улыбкой смотрел одновременно и на портреты, и на окно, за которым бушевала метель. И будто что-то видел там, чего никто из присутствующих видеть не мог. И глаза его ничем не походили на страшные июньские. В них виделась ясность, спокойствие и ответственность.

– Я знаю, с чем вы сюда шли, и стратегически ты, Лаврентий, возможно, прав. Но Москва – это не военно-стратегический рубеж, это особый рубеж, он вне стратегии, вне тактики, вне разума, вне всего. И его надо защищать любой ценой. Итак, вопрос ко всем: будем ли защищать Москву?
В ответ – молчание.
– Ну что ж, будем персонально спрашивать. Пронин, протоколируй ответы. Вячек!
– Будем.
– Лаврентий!
Пенсне было уже одето на нос и из-под него тихо послышалось:
-Будем.

Единогласное «Будем» стояло в воздухе над столом.
– Пиши, Пронин: «Сим постановляется: столицу нашей Родины отстаивать до последних сил, до последней капли крови, до последнего патрона. Бойцы и командиры! Пусть вдохновляют вас на смертный бой наши великие предки: Александр Невский, Дмитрий Донской, генералиссимус Александр Суворов. Наше дело правое – мы победим!
Верховный Главнокомандующий И. Сталин. Москва Кремль»

Пронин, немедленно передай по радио. И про храм не забудь, с тебя спрошу.
И опять обратился к бумагам и предметам, лежащим перед ним на столе.
– Лаврентий, вот тут пластинка патефонная в деле…
– Это он с собой вроде как память возил. В 19-м хор его храма на пластинку записали.
– Хм, опять 19-й. Действительно, незабываемый.
– В этом же году хор в полном составе расстреляли прямо в храме, за сопротивление изъятию церковных ценностей.
– Вот как…
– Там же их и закопали на погосте.
– А как долго он сидит?
– Безвылазно с двадцать пятого. А нынешний его подельник, который им стал, когда они Евангелие вместе оформляли, тот вообще с 19-го сидит.
– Опять с 19-го.
– Опять. Его сначала продотрядовцы на штыки…
– Продотрядовцы?
– Они. А он выжил. Ну и тоже участвовал в сопротивлении изъятию. Правда, на него странные показания: будто он трем красноармейцам при сопротивлении глаза вышиб.
– А он что, богатырь?
– Да толщиной с соломинку, ростом с одуванчик. Тут-то и странность. По одним показаниям он только угрожал, что, мол, до престола коснетесь – ослепнете. В деле все это есть. А по другим – будто плеснул в них чего-то, но никаких следов плесканья ни на лице, ни на глазах нет.
– Да это ясно…
– Были глаза, а стали бельмы. К одному зрение вернулось. Этот… Варлашка-оборвыш его зовут, так и в деле значится. Так вот он, якобы глаза у него пальцем погладил и тот прозрел, и на сторону сопротивленцев потом встал. Там такая кутерьма была…
– Ну ладно, разберемся. А вот какие-то железки… и ещё.
– А это этому попу в камере один умелец патефон сварганил.
– В камере патефон?
– Ага. Сейчас он у меня на шарашке трудится. Там такие Кулибины попадаются – из штанов радиоприемник сделают. Ну, вот, в камерах он и заводил свою пластинку, а патефон проносил в разобранном виде, в котором он сейчас перед вами.
Зазвонил телефон.
– Что, Саша? Уже привели? Заводи. А что у тебя голос такой срывающийся? Да ну?! Из твоей деревни? Да, Саша, этот мир тесен и случайностей в нем нет. Так меня учили в семинарии.
– А криминал его главный, по которому последняя раскрутка, это дневник его, вон – толстая тетрадь, и ещё письмо ему лично от Царицы, – Берия покосился на левый портрет.
– Что?!
– А в письме её рукой переписанный псалом 36.
– Все свободны, – призакрыл глаза и зажег трубку.

Открыл тетрадку. И прострелило мальчишеским страхом: да это ж Она писала рукой своей и тетрадку эту своими руками держала: «Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззакония, ибо они как трава скоро будут подкошены»… И оказалось: да!.. ведь он помнит его, псалом 36, любимый псалом убитой Царицы и умершей матери его. Тогда, в детстве, когда слышал его, казалось, что мать бубнит чего-то невнятное, однако вошло в память, и плеткой бьют по глазам подчеркнутые царицей места. Голос матери сейчас читает эти строки: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся многоцветному дереву, но он прошел и нет его…», «…нечестивый смотрит за праведником и ищет умертвить его…», «…а беззаконники все истребятся, будущность нечестивцев погибнет…», «…От Господа спасение праведников, Он – защита их во время скорби…»

– Ну что, Саша, я же сказал: заводи.
– Иосьсарионыч, но это… мой земляк босиком, и ноги грязные.
– А что, ботинки и сапоги членов Ставки чище?
– Но это… оно как-то…
– Ну, сними с Лазаря ботинки, он как раз рядом с тобой стоит, на его ноги таращится. Впрочем, твой земляк их не возьмет, он ведь всю жизнь без обуви, и зимой – тоже. Забыл?
– Вспоминаю. Завожу, Иосьсарионыч.

«…Нечестивый берет взаймы и не отдает, а праведник милует и дает…», «…и потомство нечестивых истребится…», «…Праведники наследуют землю и будут жить на ней вовек…»
Поднял глаза и увидел двоих, перед ним стоящих. Один не видел ничего, кроме правого портрета и завороженно смотрел на него, пребывая в оцепенении. Второй, который босиком, улыбался трепет наводящей улыбкой, а веселые глаза, ее дополняющие, делали общий взгляд старческого, морщинистого лица вообще из ряда вон.

«И сколько ж лет ему? Варлашка… а ведь он еще при Александре III проповедовал!..»
Будто из трубы, звуком, с довеском шамканья из беззубого рта прозвучало:
– Ну фто, Ёська, понравился тебе мой переплет?
– Понравился, – начиная улыбаться, ответил Хозяин, и начало улыбки произошло помимо его воли, что было уже само по себе из ряда вон.
– А ботинки с твоего Лазаря я снял! Вот для него, – Варлашка мотнул головой в сторону. – Вишь, он в тапочках, у него его коцы на шмоне отпыкали, во…
Говоривший приподнял драную рубаху, за щтаны его, на веревке подвязанные, были заткнуты два лакированных ботинка. И начинавшаяся хозяйская улыбка взорвалась хохотом. Трубка изо рта выпала на ковер, а вскоре и хозяин ее сам оказался на ковре…
– Так ты нас здесь будешь расстреливать, Ёська? Сам? На фтыках я уфэ был, пора пулю попробовать.

Хохот оборвался.
– Не дождешься, – хозяин, кряхтя, поднимался (а ведь уже 62 скоро минует), но тут же рывком выпрямился (что такое – 62 для кавказского человека). – А вообще – дождешься! Точно… вот здесь попробуешь пулю. Да! Сам расстреляю… Если немцев от Москвы не отгонишь… Ну, что еще, Саша?

Голос, явно едва от смеха сдерживающийся, сказал в наушнике:
– Иосьсарионыч, а он ботинки с Лазаря снял.
– Я знаю, Саша. Вон он их сейчас из штанов вынул.
– Ой, что было, Иосьсарионыч! Заорал вдруг: «Приказ Верховного: сымай коцы!» – а ведь слышать не мог. Он ещё и пинка Лазарю дал. И Климу тоже, он с него всё штаны хотел снять, а кальсоны, говорит, сам отдай в фонд обороны, они сейчас солдатам нужней патронов, с тебя больше взять нечего… – (Хозяин опять едва не расхохотался). – Я звонил, вы не откликались.
– Я читал псалом 36. Сказал Лазарю, что он и босиком отвечает за вагоны для Челябинска?
– Не, Иосьсарионыч, не успел, он бегом побежал.
– Немцев отгоним, однако не задаром, тому цена есть, крикнул, смеясь, юродивый и швырнул ботинки в спину стоящего перед портретом. Тот очнулся и повернулся к Хозяину.
– Одевай! Тебе их до самой смерти не сносить. С Ёськи вот сапоги б снять, да они тесны для тебя, они для всех тесны… – и кривляющееся лицо его оказалось перед глазами Хозяина.
Тот не отвел их от невыносимого взгляда. Правда, голоса своего не узнал:
– Так какая цена? Я цену никогда не спрашивал, я – платил.
– Да платил-то – не своим. Людишками платил, золотцем церковным, камушками краденными… А с тебя нынче не краденное тре-бу-ется, а твое! Ду-шень-ка твоя… А?
Эх, видели б эту сцену члены Ставки. А нарком боеприпасов, уже четвертый час ждущий перед предбанником вызова, мог бы спокойно пройти мимо секретаря Саши, так тот полностью увлекся переписыванием молитв, время от времени огрызаясь по телефону от командзапа…

– Вот тебе и цена – сейчас на исповедь, за всё то, что наворотил. И поп рядом, и епитрахиль при нем, он ее под шарф маскирует. По тюрьмам да по зонам уже пять дивизий поисповедовал, две крестил – ударная армия! Командарма не хватает!.. А вообще – ладно… тяжела пока епитрахиль для твоей головы, хватит страха в твоих глазах… вдруг «начало премудрости», а? А иноплеменников отгоним. Мой тезка, мой покровитель Варламушка Хутынский покажет им Кузькину мать, а Михаил Архангел довесит. Да и Александр Ярославич на подходе, сразу после Введения. А супротив него по льду, да по снегу никому не выстоять. Ну а Никола наш добьет, доморозит. Только ты… – Варлашкин указательный палец помаячил перед глазами Верховного, – вот ему, батьке моему, храм его родной верни, как задумал.

– За этим и позвал вас, – хрипло проговорил Хозяин и повернулся к священнику.
– Ой, гляди-ка, батька, – Варлашка припрыгивая, подбежал к бумагам и предметам на столе, – гляди-ка, патефон наш.
– Я вам американский проигрыватель дам.
– Не-е, не надо нам американского, мы на этом… вместо правого хора будет стоять… да они и сами, пострелянные тоже встанут, – и Варлашка перекрестился на пластинку.
Рука Хозяина едва не сделала то же самое сама по себе, еле сдержал.

– Ой, Ёська, а это что же за книжищи такие, уж не про нас ли?
– Про вас, про вас, «дела» ваши.
– Вишь, батька, про меня книжку написали, жаль, грамоту забыл. Хотя и не знал никогда. А чего такая толстая?
– Я бы толще написал. Да еще напишут, – сказал Хозяин, поднимая с ковра трубку.
– Не, погоди дымить, лучше водки выпей. С тобой нынче без пол-литра никак не договориться… – Варлашка уселся на хозяйское место. – Ну вот вы там калякайте, а я патефончик наш соберу. А ты, отец Михаил, напряги его, чтоб больше ни одного храма не закрывал.
– Варлашка, перестань и слезь со стула, – одернул священник.
– Ничего, – увещевающе сказал Хозяин, – сейчас это его место.
Звякнул местный. Варлашка поднял трубку:
– Лазарь вагоны нашел? А вот если б Клим кальсоны сдал, еще б чего-нибудь нашлось, – и положил трубку…


Генерал фельдмаршал Теодор фон Бок сначала хотел говорить приказным и свирепым голосом, но вышло совсем по-другому:
– Эрик, ну что там у тебя, чего стоите?
Генерал-полковник Гепнер, ожидая услышать приказную свирепость, готовился тоже рявкнуть в ответ, не взирая на субординацию, но, услышав надрывный вопрос, ответил тихо:
– Эксцеленц, Теодор. У тебя термометр есть?
Последовало молчанье.

– И у меня под рукой его тоже нет, но, судя по некоторым косвенным факторам… прямо у моего штаба полсотни трупов замерзших ворон, а, главное, по моторам моих танков – где-то около пятидесяти. О, мне тут докладывают, нашелся термометр – пятьдесят два! Эксцеленц, на ходу только 50 машин, которые мы не глушили ночью. Мы не глушили бы все, но горючего, чтоб на всю ночь – только на 50. Ещё 30 я все-таки заведу. Я жду Ваших приказаний, господин фельдмаршал.

– Все, что заведешь, клином к мосту, там ориентир есть – колокольня, да ты ее должен видеть. Эрик, рывок – и ты на московских улицах!
Тяжким вздохом прозвучало в наушниках фон Бока:
– Я вижу колокольню, эксцеленц, я даже много знаю про нее… это неважно. Я делаю рывок, но про московские улицы у русских есть поговорка, научил тут меня один: «Не делить шкуру неубитого медведя». Медведь еще жив, эксцеленц.
– Вперед, Эрик! Если мы не поделим его шкуру, нам отвечать своими.


– Слушай, Ганс, до войны я работал на киностудии. Я такую метель видел только в павильоне – насосами гоняли вату с бумажками. Но что такое наяву бывает – не предполагал.
– А мороз такой предполагал? – спросил дрожащим голосом скрюченный и дрожащий напарник.
Грузовик, в котором они ехали, тащил на прицепе пушку «Крупп-17», а ехали они к полевому артскладу, чтобы в кузов нагрузить снаряды к пушке и тащить ее затем на исходную позицию для участия в артподготовке завтрашнего решающего наступления.
– Слушай, Ганс, мы давно уже должны быть на месте. Может, остановиться, метель переждать?
– Остановиться?! А мотор заводить потом ты как будешь?
– Ну а так мы невесть куда заедем, если уже не заехали. Так и в Москву ненароком въедем. От такого снега и русские слепы.
– Ха! Во был бы концерт! Представляешь, наши танки входят, а мы им, покуривая, язык показываем: припоздали, ха!
– Покуривая… где взять-то?
– Ну, в Москве-то разживемся, – и тут оба расхохотались.
Последние их «ха-ха» прервали пули, полученные каждым в хохочущий рот.