Анна Тихоновна

Нина Большакова
Время – это только последовательность событий.
Психоаналитик

                Анна Тихоновна ела борщ в кухне. Она сидела за столом у окна, черпала ложкой в тарелке с монотонностью землечерпалки и при этом непрерывно говорила:
               – Племянница мне определенно обещала прислать конфет, знаете, такие карамельки. Мне, конечно, нельзя ничего сладкого, потому что диабет, но иногда, знаете ли, так хочется карамельку пососать. И племянница мне очень определенно обещала, в этом году уж точно прислать.
                – Вы хлеб берите, что же вы без хлеба едите, – угощала Бабушка Беба. – Вот серый совсем свежий, только сегодня купили. Борщ хорошо идет с хлебом.
Анна Тихоновна деликатно брала кусочек хлеба, но тут же забывала, и брала второй, и откусывала сразу от двух кусков, и продолжала есть и говорить. Вот уже и дно тарелке показалось наружу.
               – Давайте я Вам еще половничек положу, – предлагала Бабушка Беба.
               – Ах, Берта Исаковна, Вы подумаете, что я голодная, а я совсем не голодна, – отказывалась Анна Тихоновна, а руки сами подвигали тарелку поближе, – ну разве что совсем капельку, уж очень у Вас борщ удался на этот раз.
               – Да ничего я не подумаю, - наливала тарелку бабушка Беба, – просто борщ дело трудоемкое, для себя одной не будешь готовить, а у меня на этот раз совершенно случайно получилась огромная кастрюля, нам и не сьесть самим столько.
              – Вы знаете, – продолжала Анна Тихоновна, – ах, ну что Вы, большое спасибо, – Анна Павловна такая чудная женщина.
              – Что же в ней такого уж чудного, – спросила Мона, заходя на кухню. – Здравствуйте, Анна Тихоновна, приятного аппетита!
Анна Тихоновна сидела за обеденным столом на табуретке под окном. За ее спиной была большая чугунная ванна, накрытая доской. Ванна была такая длинная, что Мона в ней плавала, когда была маленькая. На доске стояли банки со свежей консервацией, кастрюля с солеными огурцами. Мона поставила голубой эмалированный тазик с только что собранными абрикосами на доску и сама уселась рядом.
           – Ах, здравствуйте, Мона, как Вы поживаете? – Анна Тихоновна отложила ложку и расправила цветастое бумазейное платье на худых коленях.
           – Я поживаю хорошо. Так что Анна Павловна такого чудного учудила?
           – Ах, Мона, Вы, я знаю, холодны к Анне Павловне, а она совершенно чудная женщина. Согласилась колоть мне инсулин и всего за 50 копеек, а другие ведь берут и 75 копеек за укол, и даже, говорят, есть такие что берут рубль. Я просто не знаю, как ее и благодарить.
           – При Вашей-то пенсии в 35 рублей Вам надо отдать ей 15 рублей за уколы. Да уж, благодетельница. Сорок лет живет с Вами в одном дворе и имеет наглость так Вас обирать!
           – Извините, Мона, но Вы здесь неправы. – Анна Тихоновна потуже затянула платок под подбородом. – Это работа, а за работу надо платить, и совершенно не имеет значения, что мы соседи уже много лет. Нет, нет, она чудная, чудная женщина, вошла в мое положение, спасибо ей.
           – Ладно, кушайте на здоровье, я пойду еще абрикос пособираю, варенье варить. Ба, ты дай Анне Тихоновне абрикос, ей самой не собрать.
                * * *

           На грядке за домом росла одна старая новая абрикоса. Раньше была просто старая, а потом соседка Коржиха нажаловалась в домоуправление, что деревья ей окна закрывают, и в один ужасный день пришли два алкаша с топорами и срубили абрикосу под корень. Остался небольшой пенек, на котором через два года выросла новая абрикоса, и плодоносила она больше старой. Мона начала собирать абрикосы в таз, плоды были овальные, пушистые, желто-розовые с легкой веснушчатостью. Мякоть легко отделялась от косточки, как раз на варенье, думала Мона. Было тепло, не жарко, в самый раз для августа. На грядке кое-где цвели цветы, впереди зеленел двухметровый кусочек земли с помидорами, еще зелеными, только начинающими краснеть. На самом краю росла маленькая вишенка, кто-то ее мимоходом обломал пару лет назад, и она все еще плохо плодоносила. Грядка была небольшая, и на другом краю большой кусок занимал люк канализации, но все равно места хватало посадить цветы, и собрать абрикосы, а помидоры были последним Мониным агротехническим новшеством.
До этого никто во дворе не сажал овощей, просто никому в голову не приходило. И когда Мона попросила фашистку Лелю отдать ее заброшенную грядку во временное пользование, та равнодушно кивнула:
             – Да бери хоть насовсем, на что она мне. Делать тебе нечего, занялась бы лучше личной жизнью.
             Леля знала что говорила. В свое время она вела бурную личную жизнь: каталась с немцами на открытых машинах, а они дарили ей шикарные веши и украшения, пока ее муж руководил производством снарядов для фронта на восстановленном Старом заводе. Она была высокая красивая полька из Львова, жизнь открывалась ей во всем блеске, а что на Меловой горе расстреливали, и говорили, что даже детей, так ведь это же евреев, кому они нужны, без них только воздух чище, а вещей больше. Но немцы вдруг засобирались на запад, оказывается, красные наступали от Харькова. Лелю с чемоданами взяли на машину, но уже в Сталино сбросили вместе со всем барахлом, стало не до "русская ****ь". Через неделю советские взяли и Сталино, а еще через неделю Леля вернулась в город, почти без вещей, так, кое-что удалось донести в котомке. Идти ей было некуда. Мужа ее повесили за предательство вместе с другими пособниками, кого поймали. На Лелю донесли, что гуляла с немцами, ее стали таскать на допросы и называть "немецкой подстилкой". Прямая бы ей дорожка в Сибирь. Леля молилась матке боской и собиралась в дальнюю дорогу.
                Но Леле черт ворожил: бравый капитан Вака столкнулся с высокой блондинкой в комендатуре и влюбился, да так, что, пройдя через разные препоны в виде законной жены и коммунистической партии, женился на Леле. Она сменила фамилию и жизнь потекла, без особого блеска, но на свободе. Леля вспоминала войну как лучшие годы своей жизни, но делиться воспоминаниями особенно ни с кем не делилась. Капитан Вака состарился, так и не сделав Леле ребенка, а потом его разбил паралич, и он лежал дома несколько недель, пока Леля не устала окончательно ворочать его неподвижное как колода тело. Тогда Вака умер, не проснулся в одно ясное утро, и его схоронили на третий день, как положено. Вскрытие не делали, зачем вскрывать, и так все ясно, инсульт. Леля осталась одна, высокая статная женщина с льдистыми голубыми глазами. Соседи перешептывались за ее спиной, но прямо ее никто ни в чем не обвинил. Она следила за собой, бегала во дворе соседней школы по утрам, делала маски и красила седую голову в привычный блондинистый цвет. Грядка ее была самая заброшенная.

                * * *

                Мона раздолбила ссохшуюся в камень землю, выкопала кучу кирпичей и железок, вскопала и посадила помидоры в три ряда, и на удивление всему двору выросли замечательные помидоры, и много! Поэтому на следующее лето Леля грядку забрала обратно, сама стала помидоры сажать. И весь двор занялся огородничеством. Даже там, где годами путалась трава и кошки дрыхли на солнце, землю после скандалов разделили на грядки, и посадили помидоры, зелень, перец, и каждый вечер поливали свои грядки, носили воду ведрами и лили из ковшиков экономно, под самый корешок. Воды не жалко, бесплатная, да таскать тяжело!
           Мона из-за грядки ссориться не стала. Обидно, конечно, но ничего не поделаешь. Как сказала соседка Валька, сбегая по лестнице с газетой, в которой был напечатан тираж государственной лотереи, в ответ на просьбу показать тираж: "Это наша лотерея". Как будто эти лотерейки продавали по пятой графе паспорта, а не всучивали всем подряд. Ясный перец, это их лотерея, и грядка тоже их. Спорить бессмысленно, и двести лет вместе с потоками еврейской крови, выпущенной в пышный украинский чернозем, это подтверждали. Мона и не спорила, вернулась к своей старой новой абрикосе, но интерес к огородничеству у нее пропал.
          Мона внесла в кухню очередной таз абрикос, помыла руки и села к столу под окном чай пить. В зале говорили:
           – Берта Исаковна, вы женщина грамотная, все законы знаете, обьясните мне, или мне полагается надбавка к пенсии? Вот же вышел закон, что если непрерывный стаж на одном месте больше двадцати лет, то к пенсии полагается надбавка, а у меня стаж совершенно непрерывный, всю жизнь на одном заводе проработал.
               – Если у Вас действительно непрерывный стаж, Петр Иванович, так Вы пойдите в собес, понесите бумаги, и если Вам полагается, так они Вам дадут прибавку, - отвечала Бабушка Беба немного растерянно. Видно, ее одолевали сомнения относительно того, что Пете Шестикозенко такая надбавка полагается, но вслух она этого не высказывала.
               – Нет, ну Вы скажите, как по Вашему, - напирал Шестикозенко, - Вы же все законы читаете, вот мне полагается...
               – Откуда это у вас непрерывный стаж, интересно знать, - спросила Мона, входя в залу, - война ведь была. Завод эвакуировался, все работники тоже.
Петя Шестикозенко, маленький сухонький старичок, задергал седенькой головкой, зашелестел какими-то желтыми бумажками:
               – Так я же не как другие, я никуда не бегал, я и в войну на заводе работал, у меня и бумаги есть..
               – Так вы к немцам обратитесь, пусть они вам надбавку и выдают. Это ж вы на них непрерывно работали, - захохотала Мона, - вот с них и получите!
Петя Шестикозенко сьежился, втянул голову в плечи, зашипел, собирая бумажки сухими лапками:
              – А что Вы думаете, при Них был порядок, Они на горе на бахче поставили виселицу, как повесили двух воришек с арбузами, так никто на бахчу не лез, а к нам придут обедать, автоматы в прихожей ставят, никто не тронет, все боялись, а Ира им обед подаст, спасибо говорили, а теперь... – и боком выскользнул из из дверей, юркнул в свою квартиру и загремел засовом.
             – Падла ..., - выругалась Мона, - весь дом у него заставлен мебелью из убитых квартир, арбузы у них воровали!
             – Черт с ним, - сказала Бабушка Беба, - пошли обедать, я борща наварила. Прибавка ему полагается!

                * * *

После обеда Мона пошла на улицу, собирать абрикосы, в этом году, третьем после грядочной войны, абрикоса уродила как никогда, бабушка Беба даже говорила, что абрикоса видно собралась помирать, вот и решила поразить напоследок.
Когда набралось больше чем пол-таза и все эмалевые выщербинки уже укрылись под золотистыми тельцами абрикос, к грядке подошла Алла Павловна и деликатно поздоровалась:
            – Ах, Мона, что это вы сегодня работаете? Сегодня ведь такой день, девка косу не плетет! Хотя вам ничего, вам можно, наверное!
            – Кому это вам? – распрямилась Мона и отряхнула ладони. – И чего нам такого можно, чего вам нельзя?
            – Ну что Вы, что Вы, я ничего такого не имела в виду, – стушевалась Алла Павловна, и повернулась, и пошла к своему подьезду. Мона проводила ее взглядом, чтобы она не дай Бог не споткнулась, и вернулась к своим абрикосам. Брать их пушистые шарики в руки было так приятно, и запах свежей спелости был так хорош. "Сделаем абрикотин, – думала Мона, – зимой, посреди черного и белого и грязного, хорошо пить оранжевый кисло-сладкий напиток, слегка пьянеть, пахнуть абрикосами и вспоминать лето". Таз уже переполнился. Мона вернулась домой, поставила таз на ванну и ушла в зал, сидеть на кровати, смотреть телевизор и подшивать юбку.
            Бабушка возилась на кухне, сортировала абрикосы, какие на варенье, какие на вино. В дверь позвонили. Мона открыла. За дверью стоял мужчина неопределенного возраста, худой, плохо одетый, видом напомнивший Моне бездомную собаку: остерегается, что ее ударят, и поджимает хвост, но голод заставляет подойти поближе к опасному человеку.
             – Вам кого? – спросила Мона.
             – Мне бы хозяйку. Я только вышел, мне сказали... – тут Бабушка Беба положила Моне руку на плечо и твердо сказала: – Иди, Мона, в комнату, я сама тут разберусь.
Мона сидела в комнате и не шила, а слушала: в коридоре тихо говорили, долетали не фразы, а слова – из заключения, ничего нет, далекая родня, ехать, голодный, люди сказали. Потом услышала, как бабушка завела человека на кухню, стукнула ложка о тарелку – это она его кормит, догадалась Мона. Бабушка быстро прошла через зал в спальню, и Мона поразилась – она подобралась вся и вроде даже стала выше ростом. Через неплотно закрытую дверь Мона услышала, как бабушка что-то тихо сказала деду, и он ей также тихо ответил, но слов было не разобрать. Затем бабушка вышла из спальни со стопкой старого нижнего белья и еще каких-то вещей в руках. Она прошла в кухню и стала говорить с мужчиной. Мона встала и подошла к двери в коридор и увидела через щель: мужчина держал в руках потрепанную "базарную" сумку с вещами, на нем была надета старая дедова рубашка, которую бабушка штопала на прошлой неделе. Лицо его смягчилось, он выглядел теперь просто очень уставшим. Бабушка взяла из-за кухонной двери с вешалки старую телогрейку, которую одевали когда шли в подвал, и отдала мужчине:
              – Возьмите, пригодится. Вот немного денег, – она подала свернутые в трубочку деньги, – больше не можем, извините.
              Мужчина взял деньги и телогрейку, коротко поблагодарил и ушел. Больше он ни к кому в доме не заходил, Мона видела, как он прошел по улице и исчез. Бабушка Беба об этом после ничего не говорила, будто такого гостя и не было.

                * * *

            Мона шила, сидя на диване. Анна Тихоновна с бабушкой беседовали на кухне, пили чай со свежим абрикосовым вареньем и булочками.
            Анна Тихоновна рассказывала о том благословенном времени, когда ее брат, крупный инженер, был жив, хорошо зарабатывал и они жили совершенно безбедно и беззаботно. Брат и его жена работали на Старом заводе, а она вела хозяйство. Ах, какие приемы для заводского начальства она устраивала, какие обеды подавала, какие наряды, недорогие, но очень милые, она носила. У нее даже случилась парочка романов, но ни к чему серьезному это не привело. Оно и к лучшему, им так хорошо было втроем. Но прошло хорошее время жизни. Сначала умерла жена брата, а затем и он затосковал и умер. Анна Тихоновна осталась одна. Из шикарной заводской квартиры, которую получил брат в свое время, ее выставили, спасибо, дали вот эту комнатку в коммуналке. Пенсии своей она не заработала и получала за брата, как иждивенка. Кое-как она бы прожила и на эти деньги, да от всех потерь и горестей жизни развился диабет, врачи очень быстро подсадили ее на инсулин, и вот теперь надо было платить за уколы. Это совершенно подкосило ее и без того хилый бюджет. По правде говоря, она голодала, и если бы не Бабушка Беба, пожалуй что и совсем бы пропала. Здесь она подкармливалась время от времени, через какие-то сложные интервалы, которые она скрупулезно высчитывала по каким-то ей только известным соображениям, и которые Беба нарушала своими спонтанными приглашениями на тарелку свежего борща. Она понимала, что Беба с семейством тоже бедны как церковные крысы. Но их было трое, и они складывались в кучку, и крутились, как могли. И поэтому Анна Тихоновна старалась соблюдать разумные интервалы питательных посещений. Всякий раз, наевшись и легко опьянев от почти обильной еды, она рассказывала историю про племянницу и карамельки, которые та в этом году уж обязательно, обязательно вышлет.
Мона все собиралась, собиралась дать ей три рубля на карамельки, да так и не собралась, а потом Анна Тихоновна умерла.
              Мона шила, сидя на диване,оставалось подшить чуть меньше половины юбки. В кухне чаепитие закончилось, зашумела газовая колонка – бабушка мыла посуду. Анна Тихоновна зашла в комнату, поздоровалась, поинтересовалась, что это Мона шьет. Потом вдруг подошла к Моне вплотную, наклонилась, всматриваясь в лицо близорукими глазами через толстые стекла очков, и сказала: "По моему, одиночество – это болезнь". В черном провале ее рта пеньковались три зуба, и Мона подумала, ужасаясь: "Чур меня, чур, пронеси, Господи".

                * * *

             Тут в дверь позвонили, и Мона с облегчением пошла открывать. Пришла Катька-кондукторша из соседнего дома, крепкая тетка лет сорока, как всегда деньги занимать. Брала она немного, но часто, и обязательно аккуратно отдавала. Чтоб было где взять когда надо, как она сама это по-простому обьясняла. Увидев соседку, Анна Тихоновна сразу поджала рот в ниточку, засобиралась и ушла. Катьку она не одобряла, как и многие во дворе, поскольку та жила в незарегистрированном сожительстве с молодым мужиком Сергеем, и они вместе по-тихому гнали и пили самогонку. В общем-то они не делали ничего такого, чего бы не делали остальные дворовые обитатели, но они делали это открыто. На их фоне все выглядели более нравственными в собственных глазах, и поэтому было принято их презирать. В некотором роде они были даже более важны для дворового единства, чем евреи.
Евреи были просто другие, и сравнение с ними ни к чему не приводило. Не будете же вы в здравом уме сравнивать себя с дельфином или с марсианином. Другие, совершенно, и даже их интеллектуальное превосходство, которое было очевидно – лучше учились в школе, быстрее соображали, считали, усваивали чужие языки, выучивались на врачей и учителей и потом лечили и учили двор, ничего не меняло, наоборот, было только дополнительным аргументом за уничтожение, а не против. Двор конечно же не думал в категориях интеллекта, он просто ощущал эту другость евреев как данность и себя с ними не сравнивал. Вот Катька с Сергеем – дело другое. Свойское.
                Катька работала проводницей в электричке, и приволакивала со смены сумки пустых бутылок. Это был дополнительный доход, и двор каждый раз завистливо вздыхал: опять на трояк, а то и на пятерку насобирала! Выходило, однако, помене – Катька сдавала бутылки оптом, не по двенадцать, а по десять копеек штука, да еще приемщик всегда отбраковывал несколько штук себе на карман. Катька не возникала – только вякни, сразу тары не окажется, и тащись со своими бутылками обратно! А дома Сергей денег дожидается, а не бутылок, так что спорить никак нельзя.
                В летний сезон Катькины акции резко поднимались. Ко всем обитателям двора летом приезжали родственники, на абрикосы, украинское тепло и заводскую турбазу, и всех этих родственников надо было отправить обратно, а билеты где?! Известно где – в кассе, а в кассу очередь, как раз до конца отпуска и достоишься. Шли к Катьке, называли уважительно Катей, униженно просили помочь по-соседски, совали трояки и пятерки. Катька никому не отказывала, шепталась с кассиршей, приносила билеты, все ее благодарили, ах, если бы не ты, Катя, не знаем, чтобы мы и делали без тебя!
               Бабушка Беба выглянула в коридор.
               – Берта Исаковна, спасибо, вот ваши двенадцать рублей, выручаете Вы меня, – сказала Катька, протягивая деньги.
               – Проходи, Катя, – пригласила Бабушка Беба, – расскажи как живешь.
 Они прошли в зал и сели на черный дермантиновый диван, стоящий в проходе между прихожей и спальней.
               – Живут же люди, не то что мы, - привычно восхитилась Катька на аккуратную бедность, прикрытую накрахмаленными салфетками ришелье. – Как Ваше здоровье, как Соломон Аншелович? Видела его во дворе недавно, такой бледный!
Дед тихо, как мышка, сидел в спальне и никак не обозначался, не хотел вступать в разговоры с недостойной Катькой.
               – А мы с Сережкой надумали гараж строить. А для мотоцикла, а то во дворе оставлять, так украдут или раскурочат, знаете, какой у нас народ. А уже и за кирпич договорились, а цемента он три мешка со стройки притащил, в коридоре сложил пока, а песку в прыжковой яме в школьном дворе наберем потихоньку, мы уж все обдумали. А что, заживем не хуже людей! – рассказывала Катя и радовалась, светилась вся.
               – Это вы хорошо надумали, – одобрила Бабушка Беба. – А разрешение на строительство получили?
               – Погреб выкопаем, – радовалась, не слышала Катя, – вся консервация туда пойдет, и картошка, и яблоки на зиму! Капусту тоже можно в бочке держать, вилками засолить, знаете, когда целенький вилок, и если буряка кусочек бросить, так он такой розовенький делается, это ж какая красота! Будет чем хороших людей угостить!
               – А где поставите гараж-то? - спросила Мона. Она уже почти закончила подшивать юбку, осталось сантиметров пять, не больше.
               – А во дворе, прям возле мазуровского гаража, нам ведь не такой большой надо, мотоцикл не машина! А чего, им можно, а нам нельзя?! Поди мы не хуже! Ну ладно, пойду я, Сергей с ужином ждет. – И Катя распрощалась и ушла.
Назавтра Катя с Сергеем начали копать яму под погреб. Начало стройки ознаменовалось грандиозным скандалом: как они посмели, когда им не полагается? Если всякая катька будет строить гаражи, так приличным людям хоть задохнись, они же тут все завоняют своими мотоциклами! Некоторые соседи просто совершенно себя извели кричавши. Алла Павловна, добрая душа, всем капала корвалолу в рюмочку. И ведь эта курва Катька совсем не пугалась, а наоборот, смеялась и совала всем под нос какую-то бумажку с разрешением из исполкома. Как-то она ее раздобыла, видать, за билеты купила.
               Два дня рыли Катька с Сергеем яму. Некоторые пытались туда воду лить и мусор бросать, но Сергей высказался в том смысле, что он таким некоторым руки-ноги поотрывает, и народ несколько попритих, затаился. Молча смотрели с лавочки, как погреб укрепили досками, как обрисовали канавой периметр гаража, надо признать, действительно небольшой: материалов маловато, да и ни к чему нам большой-то, сказала Катька. На третий день, в воскресенье, Сергей приволок откуда-то старое цинковое корыто, вынес мешки с цементом и ведра с песком и щебенкой, и началась закладка фундамента. Катька таскала воду ведрами и месила раствор, а Сергей заливал раствор в канаву. Они работали весь день, до темноты, с коротким перерывом на обед, и устали, конечно, но были все равно веселые, Сергей шутил, а Катька весело смеялась. И так они строили свой гараж каждый день после работы, и Сергей совсем, ну почти совсем не пил, ну разве что маленько с устатку.
 Материалу все равно не хватило, и Катька пришла к Бабушке Бебе занять денег до получки, надо было докупить кирпича и несколько листов шифера на крышу , и за дверь рассчитаться со сварщиком. Катька рассказывала про стройку и про Сергея, сидя в зале на черном дермантиновом диване, и все время улыбалась, она похудела и похорошела за эти дни.
               – Коляску думаем к мотоциклу купить, мне будет где сидеть, и по хозяйству чего привезти тоже хорошо. Ну чем не жизнь, а, Берта Исаковна, ну ведь правда же?! – осторожно радовалась и сомневалась Катька.
               – Да конечно хорошо, Катя, правильно ты все планируешь, когда и жить, как не сейчас, - одобряла Бабушка Беба. – И Сергей совсем другой стал, вчера его видела, у него даже лицо посветлело.
               – Так ведь не пьет же почти совсем, ну разве что маленько с устатку за ужином под жареную картошку. Уже вторую неделю некогда, так стройкой увлекся, только этим и живет, – поясняла Катя. – И правда беленький-хорошенький стал. Вы, если можете, займите рублей сорок на этот раз, я с получки рассчитаюсь, не сомневайтесь. Нам премию обещали, квартальную, так что я не задержу.
               – Ой, Катя, не знаю даже, есть ли у нас такие деньги, с пенсии то уже две недели прошло, – и Бабушка Беба пошла в спальню, рыться в ящике и ругаться (шепотом) с дедом, который денег, да еще так много, Катьке занимать не хотел.
               – Вот, тридцать шесть рублей, больше не могу, до пенсии не дотянем, – вынесла деньги бабушка. Катя с благодарностью взяла деньги, еще раз пообещала не задержать, и убежала домой, к Сергею.
               На следующее утро Сергей привез недостающие материалы, и стройка вошла в завершающую фазу: легли в стенку последние кирпичи, навесили дверь, и постелили шифер. Наконец настал день, когда Сергей при полном и на удивление молчаливом скоплении дворовых обитателей закатил мотоцикл в гараж и запер дверь на замок.
             – Обмыть надо, чтоб стоял, значит, – сосед Иван со значением потер рукими.
               – А что, и обмоем, а ну-ка Катя, выноси сюда вот, на столик, чего там есть, и выпьем , и закусим, – Сергей махнул рукой, приглашая к столу всех желающих. И двор не погнушался, оказал уважение, а чего, что-ли мы не русские, не понимаем? И выпили, и закусили, тем более что Катя не пожалела ни самогонки, ни картошки с соленьями, всего натащила. Гуляли допоздна, разошлись уже заполночь, на прощанье благодарили застройщиков за угощение и желали гаражу стоять крепко, и вообще стоять, Серега! Молодец, Серега! Знай наших, Серега!
                Через три дня, днем, когда Сергей был на работе, а Катя в поездке, двор собрался снова: пришел Иван Петрович из заводского жилуправления, за ним ехал бульдозер. Петрович достал из затерханного портфеля бумагу и прочитал:
              – Согласно обращениям трудящихся, – тут он обвел собравшихся взглядом, ни на ком специально не задерживаясь, – принято решение гараж снести. По санитарным соображениям.
              Все радостно загомонили, и правильно, начальству виднее, а чего, совсем завоняли воздух бензином, просто дышать нечем стало порядочным людям.
Петрович махнул рукой, бульдозер наехал – и не стало Катькиного гаража, как и вовсе не бывало. На кучку кирпича и битого шифера положили бумагу и придавили обломком. И, счастливые, разошлись.
Вечером Сергей напился, из последних сил избил Катьку в кровь и ушел из дома. Две недели его не было. Катька плакала, сидя в зале на дермантиновом диване:
             – Kакие же гады люди, что мы им сделали, ну хоть маленько радости в жизни, и нет, не дают, заедают совсем, со свету сживают...
             – Ничего, Катя, все уладится, – утешала Бабушка Беба, – Сергей вернется, помиритесь, а там может комнату поменяете или еще что...
             Сергей и правда вернулся, но хорошего в их жизни больше ничего не было. Он пил, приходил и уходил, поколачивал Катьку, а потом и вовсе сьехал. Катя потихоньку рассчиталась с большим долгом в тридцать шесть рублей, и теперь снова перехватывала по-маленьку до получки. Отдавала она всегда аккуратно.

                * * *

Мона шла с работы домой. Во дворе кучковались соседи, увидев Мону, разом заговорили:
              – Ой, Мона, ты и не знаешь, Анна Тихоновна умерла! Савкины, соседи нашли, скоропостижно, значит, никто и не слышал ничего! Завтра, завтра хоронить будем, вот на венок собираем, ты-то дашь сколько? Вот спасибо, теперь хороший купим! Иван Иваныч был в исполкоме, она безродная, так дают бесплатно гроб и катафалк, на кладбище ехать.
               В утро похорон погода была осенняя, слегка подмораживало. Вынесли гроб, обитый голубеньким ситцем, поставили на стол во дворе. Соседи, одетые по-зимнему, в теплые пальто с цигейковыми воротниками, женщины в серых шалях, мужчины в ушанках молча постояли вокруг. Водитель казенного катафалка заторопил грузиться, гроб затащили в автобус через заднюю дверь, рядом на пол положили крышку и венок, и сами уселись впереди, где в несколько рядов стояли мягкие сиденья. Поехали на гору, на новое кладбище, где выделили место. Ехали долго, автобус, старый и немощный, еле-еле карабкался в гору по глинистой грунтовой дороге. Анна Тихоновна, укрытая казенным покрывалом, подвязанная платком плотно под подбородок, моталась в нешироком гробу, соседи негромко говорили, смотрели в окна. Потом все примолкли, думая о своем.
              На кладбище, над свежевыротой ямой, под сеющимся осенним дождиком горбились над лопатами могильщики. Подтащили гроб, заколотили крышку, опустили в могилу и могильщики начали закапывать, но поскольку они были совсем слабые от постоянного пьянства, да и сейчас еле держались на ногах, дело шло медленно и было видно, что если так пойдет, сегодня им могилу не закопать. Тут подскочил красномордый водитель автобуса и заорал, что ждать никого не собирается, у него таких безродных мазуриков еще двое сегодня задарма возить, и он сейчас же разворачивается и уезжает. Пешком идти с горы никто не хотел, и соседи заторопились в автобус. Было ясно, что как только автобус уедет, забулдыги-могильщики работу бросят, и останется Анна Тихоновна незакопанной, на поток и разграбление. Мона сказала:
              – Я останусь, помогу тут. – Тогда и Катька вызвалась остаться.
Они взяли у могильщиков лопаты и стали сами забрасывать гроб землей. Земля была на удивление легкой, даже под дождем. Вот уже стало не видно голубого ситчика обивки, они кидали и кидали, вот горка земли уже достала края могилы, тогда они стали уплотнять верхний слой, колотя лопатами плашмя. Могильщики давно ушли в сторожку, а они все кидали землю, сделали маленький холмик над могилой, жалко, поставить было нечего, никакого памятника Анне Тихоновне не выделили. Катя прошлась по кладбищу и на краю, в куче мусора, нашла старый деревянный крест, метра полтора высотой. Надписей на нем не было никаких, и они с Моной вкопали этот крест в головах. Подписать было нечем, и они оставили как есть. Имя бог знает, а людям все равно ни к чему.
               Спускались с горы под легким осенним дождиком, от работы и ходьбы женщины раскраснелись, руки-ноги сгибались и разгибались легко, и было радостно уйти с кладбища, все сделали хорошо, как могли, покойница не должна сердиться на них.
             Во дворе соседи гуляли поминки. Выставили на дворовый стол, где еще утром гроб стоял, бутылки и закуски, кому что не жалко, и все стояли толпой вокруг, чокались и весело переговаривались. Мона прошла домой сказать бабушке, что она вернулась. Соседи звали помянуть покойницу с ними, и Мона вышла во двор,  выпила водки за упокой души Анны Тихоновны, и закусила хлебом с помидором. Помидоры на Украине хороши как нигде.