Жить охота. воспоминание

Пашнёв
 Оно меня мучило много лет - с давнего памятного душного июльского дня 19.. года, когда я уехал из дымного города на природу. Я пытался уже однажды отделаться от него, излив на бумаге, но оно стало более навязчивым, мешающим - наверно, именно потому, что я хотел от него отделаться, отправить в самостоятельную жизнь и тем самым облегчить свою память. Но воспоминание это снова и снова не давало мне покоя, насильно поворачивало мои мысли, моё состояние к себе, словно брало меня за грудки и всё требовало и требовало иного к себе отношения.

 Тогда, впервые стремясь освободиться от него, я начал было писать рассказ-быль. Попытался что-то поправить в давнем воспоминании, домыслить ситуации, сгладить пусть правдивые, но, как мне казалось, излишне драматические коллизии, излишне жестокие детали и сцены. У меня, юного и устремлённого куда-то вперёд, в голове не оставалось места для тёмных, тяжёлых, беспокойных мыслей.

 Удалось мне это плохо, и я понял, что бесполезно (может, до поры до времени?) досочинять к истории что-то придуманное. Драгоценный камень хорош в оправе. Но и без неё он остаётся не менее ценным. А тем более не потерпит приклеивания к себе других кристалликов, какими красивыми бы они ни были.

 Итак, вернёмся в тот жаркий день.
 Народу в воскресной электричке, шедшей утром из города в восточном направлении, было, что называется, битком. За городом - множество участков, как сейчас бы сказали, дач и дачек, да и молодёжь, работающая на заводах, за день устремлялась в родные деревушки и на родные станции в родные свои дома.

 За город я ехал один. Ни на какую дачу, ни к кому в гости. Ехал на своё любимое место отдыха, на станцию Таёжная. Как ни удивлялась моя мама моим этим поездкам, она всегда с вечера укладывала в рюкзачок всё, что мне могло понадобиться среди тайги. Оставалось сунуть в рюкзак блокнот, ручку или карандаш да во внешний карман рюкзака определить обмотанный тряпицей топорик, оставив выглядывать только топорище. Утром она меня будила, обязательно наказывала мне всякие предостережения и выходила проводить за калитку дома на окраине города.

 Улицы в Первомайском посёлке ещё спали. Рубашка холодила кожу, раннее солнце словно подталкивало меня в спину и уже пыталось согреть ткань и волосы на затылке. У платформы уже топталось немало будущих попутчиков, а электричка из города подходила и вовсе полная разговорами, шутками, песнями, рюкзаками, сумками. Шипя, хлюпали двери вагонов, и народ из города мчал на природу.

 День только начинался, и хотя в окна вагонов пока ещё лился прохладный воздух, уже по тому, как голубо светилось небо, как раннее солнце уже сейчас грело кожу, можно было предсказать дневной зной.

 Где-то за Маганском, до платформы Шушун ( по названию речушки) в вагонах становилось просторно, а станция Сорокино и вовсе высасывала из электрички большинство ехавшего люда. Следующей была Таёжная.
 
 Уж не знаю, из чего исходили те, кто строил Транссиб, когда давали имена станциям и полустанкам. По всей Сибири вдоль путей каждую станцию можно назвать таёжной; ан нет, название закрепилось вот за этой только остановкой.
Народу здесь сходило немного и ещё меньше оставалось в вагонах. Мне предстояло обогнуть бугор у самой щебёночной насыпи - на нём взгромоздилось здание вокзальчика и магазин - и уходить вправо от путей, тоже в гору. Вагон я выбрал не очень удачно, и меня опережали пары, группы людей с рюкзаками и кошелками. Дорога утягивалась в гору вдоль по улочке пристанционных домиков. Жизнь в них уже давно шла своим распорядком: кто-то ладил крышу. Кто-то помогал возиться с мотоциклом, мальчишки уже затевали свои игры; кудахтали куры, хрумкали свиньи, ковыряя ещё покрытую росой траву под заплотами, а собаки нехотя приподнимали головы вслед проходящим горожанам.

 Поросшая травой улочка сразу за селением превратилась и вовсе в тропку, уходившую вверх по склону. Слева разбросилось поле, справа надвигался лес. Пахнуло вольным воздухом, и лёгкие благодарно распрямились, задышали в полную силу.

 Я уже обошёл всех приехавших, и только слегка согнутая спина в выгоревшей рубахе всё маячила впереди. На плече старика мерно покачивались две тяпки, аккуратно обёрнутые тряпицей. Шагал он широко, вольготно, не осматриваясь, взглядом сосредоточился на тропе, тягуном забиравшую всё вверх и вверх.
 Меня разобрал мой возраст, и, как ни колотилось моё сердце от подъёму и радостных предвкушений предстоящего свидания с тайгой, я сумел обойти его по траве и снова зашагал по тропе. Краем глаза я увидел лицо соперника, наклонённое к тропе, бисеринки пота на продубленной и загоревшей коже лба - картуз у него каким-то чудом держался на затылке.
 - Поди, и костёр разводить собираешься... - полуспросил мне в спину моложавый голос. Я понял, что он увидел топорище в кармане рюкзака.
 - ...Раз топор-то с собой , - закончил он фразу.
 Я уже знал эту дорогу - с час надо было идти по единственной этой тропе, и попутчик мне вовсе не помешал бы - и обернулся к нему.
 - А разве нельзя? - неуклюже поддержал я разговор, и приостановился, пока он поравнялся со мной. Он приблизился и, глянув на меня, добавил:
 - Одно дело - если на ночь, если шалашик смастерить. А так, обыдёнкой - какой резон в топоре?
 Я что-то буркнул ему в ответ, он уступил мне полтропы, и мы зашагали рядом, некоторое время не говоря ни слова.
 - А вы, наверно, картошку окучивать?
 Он кивнул в ответ.
 Вот тропа стала поровнее, и сразу же начался сосновый лес. То ли от подъёма, то ли от того, что здесь было повыше или потому, что день набирал силу, но под соснами было уже совсем тепло и даже душно - от густого смольного аромата, крепкого настоя лесного разнотравья.
 Мы продолжали идти молча. Наконец мой попутчик смахнул свободной рукой пот со лба, провёл рукой у подбородка, вскинул глаза на сосны и сказал:
 - Тайга - она вроде всюду одинаковая. Но вот как получается - этот смольный дух мне сразу Тасеево напоминает.
 Сердце моё скакнуло: дед был моим земляком!
 - Вы оттуда?
 - Из самого Тасеева. А почему спрашиваешь?
 - Я тоже. Родился там. А вы давно оттуда уехали?
 - После войны. В сорок девятом. Сын устроился здесь работать, ну и нас со старухой забрал.
 - А я родился после войны. В город отец перевёз нас за год, как Сталин умер... А где вы там жили?
 - На Ёрче.
 - А я с Пашенной.
 - Знаю. Главная улица. Она Будённого называлась. Он то ли в тридцатом, то ли позже со своей конницей был у нас. Вроде как коллективизации помогали. Помню!
 Мы смолкли, гордые славной историей своего села.
Где-то в те же дни краевые газеты вспоминали о нашем селе, о партизанской республике, об окончательном разгроме войск Колчака - отмечалась какая-то годовщина тех событий. Не вспомнить об этом я не мог.
 - В газетах о Кайтымском бое пишут. Говорят, колчаковских солдат там переколотили...
 - Помню. Я-то в то время пацаном был, а отец и старший брат в партизанах воевали. А я при них, но по малолетству Яковенко официально меня в отряд не брал. Это ещё до боя на Кайтыме. А уж потом и меня взяли в партизаны.
 Я снова взглянул на его лицо - то ли наклонённое к тропе, то ли погружённое в те давние дни. Про Яковенко я не хотел напоминать первым, подумалось: уж не сочиняет ли попутчик про Кайтымский бой ?
 - Жара стояла - вот такая же. На Кайтыме-то. А бой был - я тебе скажу! Хоть всего-то по старости и не упомню.
 Он замолчал, а подталкивать его мне было неловко. Я понимал, что у него перед глазами сейчас проносится многое из того, что пережилось в те жаркие дни. Боялся я одного - он спрячется за общими словами о героизме и трагизме того времени - то, что я ненасытно читал в немногих книжках. Того же Яковенко «Записки партизана», нескольких публикациях. Но оставалось ощущение недосказанности, недоговорённости, излишней гладости в оценке тех событий: Колчак - партизаны - борьба - победа! Мне недоставало главного: свидетельства человека, который всё видел сам. А уж поразмышлять над выводами мне хотелось самому.
 - А какой-нибудь случай не припомните? Времени много прошло, я понимаю. Но самое-самое - что запомнилось?
 Я поразился собственной дерзости. Попутчик мог бы отмахнуться и замкнуться. Кто я ему, чтобы из сердца самое сокровенное вынимать?
 Отвечать он не торопился.
 Потом, как на одном дыхании, с краткими перерывами, он поведал мне то, что на много лет затаил в глубине души. Может, и никогда не открывал никому. Уж так то, чему он стал свидетелем, отличалось от всего, что публиковалось, рассказывалось официально, что он благоразумно запрятал, затерял в своей памяти среди других событий. И вот решился.
 - После того, как колчаковцы Тасеево наше спалили - во второй или в третий раз - не упомню, - погнали они партизан в тайгу. Уходили мы - я уже со взрослыми был - по Кайтымской дороге. Дикая она была, таёжная, вела на Усть-Кайтым и дальше, на Троицкие сольваренные заводы. Ездили по ней, главно дело, зимой, когда болота да речушки промерзали. А летом даже вот в такую сушь грязь была несусветная, не для езды. Дерева-то там громадные, земля не просыхала.
 - Ну вот, дошли мы до самой речки-то, Кайтыма. Понабросали напиленных дерев через неё, но переходить не стали, только раненых переправили дальше. Яковенко командовал и обозом в сотни телег, и команды военные давал. Сказал, что бой у речки держать будем. Там поляна такая громадная перед речкой, берег крутой. Сено, как говаривали, там летом накашивали, а по зиме вывозили. А если проиграем бой колчаковцам, говорит он нам, отходить будем по переправе да и подожжём её. А сами, понятно, на Соль-Троицкие заводы.
 - Злость была, считай, у всех мужиков. Что колчаковцы в Тасеево, да и во всём уезде творили - не рассказать. А тебе не понять. Скот позабирали, отцов да матерей всех, кто в партизаны ушёл, порасстреляли, над девками да бабами изголялись, сёла и деревни жгли, - старик сплюнул и ненадолго замолчал.
 - Злость-то у нас была великая, а колчаковцы злее были. Чуяли свой конец - их под Красноярск уже притиснули, погнали на восток, а они здесь и безобразничали напоследок.
 - Говорил уж, что пацаном я тогда был, лет пятнадцать. Мне и страшно, и деваться некуда: отец-то да братан вместе, у Яковенки. Ну, и я с ними.
 - Второй командир был Нижегородов. Он конницей нашей в боях у Тасеевой командовал. А окромя её и рота ещё была специальная, из стариков-охотников. «Серебряная» называлась, в ней все седобородые. Ружья у них свои были, чуть ли не кремнёвые, што ли. Они у нас для засад были - места тамошние знали получше всех других.
 - Окопались мы - всё, как положено по военной науке. Ждать стали бандитов этих. Старики у нас в лесу упрятались - сзади ударить, Нижегородов за ними присматривал, чтобы в трудный момент боя подмочь.
 - Про сам бой рассказывать долго - нам дня разговора с тобой по этой тропе не хватит. Да и не помню я всего - не такой уж взрослый был, чтобы понимать всю пальбу-то. И сам стрелил несколько раз. Но больше боеприпасы разносил да раненых оттаскивал.
 - Кто тогда думал, что бой тот у Кайтыма-реки вспоминать будут почти через сорок-то лет? Просто убивали бандитов, которые безобразничали в тайге. И всё тут, - размышлял он не со мной, а больше с собой.
 И продолжил:
 - Ну, значит, затихло всё. У них кто живой был да посообразительней, обратно по дороге ударили, на Тасеево. Так старики из «серебряной» роты и тех почти всех положили.
- Яковенко наш хозяйственный мужик был. Он из крепких середняков, умный - слов нет, его даже в Москву потом забрали, уж из Канска, где он в Советах работал. Вот он-то и решил трупами тайгу не гадить. Ну не хоронить же таких сволочей! Яковенко-то и сказал, что сжечь надо поубитых. И придумал, как.
 - На другой день стали мы пилить деревья, вроде как заготовлять. Самые длинные распиливали. А вот для чего: надо было слой брёвен наложить, потом трупов бандитских, снова слой брёвен - или дров, - и опять убитых. Мужики лес заготавливают, а меня на кухню помощником определили. Вот послали меня к Кайтыму за водой. Ну, я к той переправе, которую заготовили, с двумя большими туесками и подался.
 - Только соскочил с обрыву к воде, как в кустах стон услышал. Трухнул немного, но стон такой жалобный, ровно зверь израненный скулит. Раздвигаю кусты у самой воды - парень раненый лежит. Глаза закрыты - поди, без сознания, а, может, от боли. На ём форма добровольческая, как на многих бандитах: мы-то понасмотрелись их! А парень - ну как моего возраста, молодой совсем. Набрал я воды, соображаю, что делать с ним, а он всё стонет. Опять посмотрел я на него - у него ранение было в коленку, всё там в крови и кость белая торчит. Уж не знаю, как через наши позиции сумел прошмыгнуть. Потом с смекнул: наверно, ночью, когда наши шумели и обсуждали дневную битву, он и прополз к речке.
 - Я с водой к своим. Яковенке всё сказал: так, мол, и так, доброволец там раненый, на берегу, забылся от ранения. Что делать будем?
 - Раненый, конечно, не один он оставался раненым. Многие себя поприкончили, других мужики на лужайке постреляли. Скажешь - зверство какое, а знать надо да видеть, что они в деревнях творили. Не мы же зверствовать к ним пришли, а они к нам. Ох, что они творили! - попутчик опять сплюнул.
 - Яковенко посылает ординарца своего - был такой политссыльный в этих местах, из кавказских родом, да опосля революции так и остался в Тасеево, и ещё партизан двух. Посмотреть, как и што, да и притащить парня-то. Мы на берег. Нашли. Плещем воды в лицо раненому. Тут-то он глаза и открыл. Мутные такие, больные. Смотрит на нас и говорит: жить, братцы, охота. Жить охота! Ну, понесли мы его к Яковенке. Кость-то в коленном месте и вовсе разробленная была, держалась на порванной брючине да на жилах, а сапог волочился по траве, кровью её мочил.
 - Принесли в шалаш к Яковенке, а раненый сызнова без сознания стал. Потом очнулся. Яковенко всё расспрашивал: откуда, да как да и почему тут оказался. Парень был родом из Красноярска, у него там мать с сестрой оставались. Взял его Колчак к себе добровольцем. Яковенке так сказал: я думал, Россию буду защищать. Яковенко и спрашивает: а от кого? От нас, что ли? Так это мы Россия. Парнишка так виновато улыбнулся, сквозь боль. Грамотный он-то был, гимназию, что ли закончил, красиво говорил, и всё плакал, когда об мамке вспоминал. Да, поди, и об ошибке своей жалел. За Россию воевать против русского народу - спятил он, что ли? А нам одно: перед нами бандит! Может, на днях издевался над какой девчонкой в деревнях, да мало ли што мог ещё творить? Что нам его слёзы? Ну, пока говорили да он всё упрашивал в лазарет его отправить - опять же со слезами, да пить просил - тут и убитых жечь стали.
Дорожка наша уж пошла под уклон, и шагать по тропе из-за выпучившихся корней деревьев стало труднее. Мы то и дело приостанавливались, а попутчик всё продолжал:
 - Яковенко так и сказал: ну, в лазарет так в лазарет, несите, дескать, его к врачу. Двое-то партизан взяли его да понесли от шалаша, а я с ординарцем Яковенки остался. Какой-такой лазарет, думаю, чего это удумали? Тут Яковенко ординарцу и говорит: а што мы с ним делать будем? Догони и скажи, пусть в костёр бросят - не жилец, дескать, он.
 - Побежали мы вдогонку за партизанами, что парнишку-то волочили. Ординарец им на ухо и шепнул про костёр. Они как шли мимо занявшегося костра - громадная такая груда из стволов и трупов - так и бросили его туда. Неловко, наверно, бросили, доброволец-то и скатился с груды и, переворачиваясь с боку на бок, к нашим ногам подкатился. Лицо повернул к нам, вроде как в небо. Одежда уж горит на ём, и лицо опалённое. А глаз-то уж и нету. Лопнули глаза-то - от жары, поди, и, как пуговки, на чём-то висят - по правой щеке и по левой.
 Тут мой попутчик приостановился и показал свободной рукой, как свисали лопнувшие глаза.
 - Ну вот, подкатился он - мы даже назад отшагнули. А он всё шепчет сквозь опалённые губы: жить, братцы, охота, жить охота. Тут ординарец вытащил саблю - в каком-то бою трофей взял - и с акцентом говорит: А, любая, жить хочешь? Вот! - мой попутчик правой, свободной рукой, показал, как взмахнули саблей.
 - И разрубил он лежащего у наших ног пацана с плеча до пояса. Трудно это, когда человек лежит - от плеча-то до пояса. Ну, а остатки мы и бросили в костёр, но подальше. А костёр-то занимался страшный, громадный. Дым валил чёрный, вонючий, всё полыхает, потрескивает, - не поднимая лица, говорил мой попутчик.
 - День был, уж говорил, вот как сегодня, - старик поднял лицо к веткам сосен, сошедшимся над тропой, и глянул сквозь них в безоблачное небо, словно обращаясь к небесам и прося у Всевышнего прощения за тогдашнюю историю, свидетелем и участником которой он невольно стал. - Душный был день.
Он вдохнул полной грудью сосновый воздух, испытав, как мне показалось, облегчение от того, что избавился от давнишнего воспоминания, разделил его со мной и, наверно, ему полегчало.
 Я молчал. Бесхитростно рассказанная им история о моём сверстнике из тех лет и сверстнике старика в те годы сплела нас навсегда неведомой силой. Надо ли говорить ещё что-то?
Вскоре нам с попутчиком надо было расходиться каждому по своей тропке - ему на картофельное поле, влево, мне дальше вправо, мимо нескольких домиков безымянного селения, расположившегося в низинке, туда, подальше, на знакомую только мне стоянку среди ельника.
 Я ещё что-то расспрашивал старика, он отвечал, где работает. Я достал блокнотик и даже записал его фамилию. Не знаю, правильно ли он назвался, уж не проверить - блокнот позатерялся, а в памяти имя это не удержалось.
 Помню лишь тот жаркий день, густой запах сосновой смолы и неторопливые слова своего земляка и попутчика от таёжной станции.