Чужой, или Ты петь умеешь?

Дмитрий Ценёв
                Жил в деревне пёс. И был он абсолютно ничей.
                Как-то странно, само собой, случилось, что он оказался никому не нужен: ведь в каждом дворе имелся свой верный четвероногий сторож. Все сельчане от мала до велика не любили лишнего пса, несправедливо именуя его Бездельником, и многие считали даже своей обязанностью обидеть беднягу: запустить в него палкой или мимоходом больно пнуть сапогом в тощее брюхо. И невдомёк было людям, что Бездельник-то — вовсе не бездельник. Ведь дни напролёт уходили у него на то, чтобы прокормиться. А это очень тяжело, когда у тебя нет хозяина. Когда никто не бросит тебе даже трижды обглоданной кости. Так вот смешно и трагично получилось, что хоть и носился, как угорелый, или бродил пёс по деревне и её окрестностям по самому обычному и самому необходимому делу — поддержать в себе жизнь, а у людей оказался на виду и на языке как последний что ни на есть тунеядец…
                Герой моего рассказа, если б не был тощ, если б шкура его да мышцы не страдали от холода и побоев, был бы красивым псом: весь — чёрный, кроме белых щёгольских сапожек и такого же белого ромбика на загривке, как будто шутливый маляр-весельчак мазнул мимоходом кистью. Несмотря на своё социальное положение, он чистоплотен. Плюс ко всему — горд не в меру: два или три раза получив крепких пинков от людей, за милостыней к ним уже не обращался. За это его невзлюбили пуще прежнего, считая, что только нечистая сила помогает ему выжить. Не следуя в поводу у жестоких сельчан, мы с вами будем звать пса Бродягой.
                Сейчас на улице лето — самое простое для бездомного время. О ночлеге, например, если, конечно, нет дождя, заботиться не надо совсем, да и прокормиться, собственно, легче, нежели зимой или осенью. Стоит только оказаться в нужном месте в нужное время. Кроме того, наловчился он с весны в лес бегать, мелких зверьков промышлять. Охотник — хоть куда, ведь домашней пищей нюх не избалован, и голод — не тётка, всему научит…
                Солнце — в зените, время послеобеденного отдыха — вот и разлёгся Бродяга на горячем шлаке перрона около железнодорожной станции. В брюхе, пожуркивая, переваривается рыбина минтая, которую удалось свистнуть из оставленной без присмотра авоськи около продмага. Спокойствие и умиротворение… Станционная идиллия: лежит на перроне симпатичное до крайности воплощение добродушия, с какой-то жужелицей ухом поигрывает и глядит вдаль, туда, где сливаются и пропадают из виду две бесконечные стальные нитки.
                Вот так лежать всю жизнь, ждать проходящие поезда, и, наскоро попрощавшись, проводить взглядом, пока не исчезнет…
                Составы бывают разные: скучные и длинные — деревянные, красивые и короткие — зелёные или синие с рядом квадратных окон вдоль боков. А за этими окнами — люди. Казалось бы — такие же, как и здесь, в деревне, ан нет!!! Все они почему-то так ласково и весело успевают посмотреть на тебя и тут же — обидно — уносятся далеко-далеко.
                — Никита!
                Сейчас на улице лето. Самое простое для бездомного время. О ночлеге, если нет дождя, заботиться не надо, да и прокормиться легче, чем зимой или осенью. В животе трещит, перевариваясь по швам, эта чёртова спинка минтая, которую удалось увести из оставленной без присмотра авоськи около Универсама. Стоит только оказаться в нужном месте…
                — Никита! Малышев!!!
                Он вздрогнул, обернувшись, пристально пяля глаза на три ряда вокзальных скамеек, быстро отыскав показавшуюся пять минут невозможно и до боли знакомой женскую фигуру в белом летнем плаще-пыльнике. «Да, чёрт возьми, это и впрямь она!»
                — Танечка! Я тебя сразу и не узнал. Заподозрил, но как-то неуверенно, и подойти не посмел, боюсь ошибаться. И не люблю. Здравствуй, Танечка, родная!
                Пока он лепетал, она подошла очень близко — может быть, невольно вспомнив их давнишнюю манеру общения: очень короткое визави в любом, даже самом наиобщественнейшем месте. Это бесило окружающих, но для них это было нормой, по-другому не получалось.
                — Здравствуй, Ник!
                Никита, неожиданно попав в тональность безвозвратно ушедшего в область воспоминаний счастливого времени:
                — Самая любимая моя женщина. А ведь и в самом деле, чёрт знает, сколько не виделись!
                Татьяна поймала себя на том, что глаза их разговаривают на своём диалекте, независимо от того, что болтают языки:
                — Ты всё о том же. Не достали ещё женщины?
                — Все! Кроме одной — тебя…
                — Опять за своё?! Хватит звонить — давай-ка о жизни своей расскажи.
                — Я не вру! Честное слово, ты всегда была, есть и будешь самой любимой.
                — Никита, перестань. Пожалуйста. Три года ни слуху, ни духу, а тут случайная встреча, и ты сразу — о любви.
                — А о чём же ещё? Наша жизнь — любовь!
                — Пожалуйста, прекрати дурить!
                Оба замолчали, глядя друг другу в глаза, и Татьяна чуть погодя решительно начала серьёзный разговор:
                — Расскажи, как ты? Где? И с кем?
                — Прямо здесь рассказывать, для всех?
                — А где желаешь?
                — В буфете, — едва не рассердившись, она хотела было освободиться из объятий, но Никита не выпустил её. — это серьёзно, Таня. Я вторые сутки питаюсь хлебобулочными изделиями и газировкой. Без сиропа. Накорми меня.
                — Я могу накормить тебя и не в буфете, у меня в дорогу кое-что собрано. — ответила Татьяна, мысленно обозвав себя слепошарой чистоплюйкой.
                Посмотрев по сторонам, Малышев указал на свободное окно:
                — Давай здесь. Накорми кое-чем не из буфета.
                Они отошли, и, поставив свою внушительных размеров сумку на подоконник, Татьяна достала из неё полиэтиленовый пакет, внутри которого что-то было завёрнуто в бумагу.
                — Мне не так уж и далеко ехать, на ночь глядя я обычно не ем. Кушай, Ник. Кажется, твои любимые?
                «Кое-что» оказалось ничем иным, как пирожками с рисом и яйцом. Никита кивнул, почувствовав во рту забытый, казалось, навсегда вкус прошлых времён. Эти пирожки любимая женщина Никиты Малышева никогда не покупала в магазинах — всегда пекла сама.
                Вот так лежать всю жизнь у дороги, ждать проходящие поезда, и, едва успев проститься, проводить взглядом, пока не исчезнет. Составы бывают разные. Скучные и длинные — вереницы обшарпанных деревянных бараков. А есть и красивые — зелёные, синие или красные комфортабельные квартирки, отмеченные магнетически привлекательным пунктиром квадратных окон вдоль боков. А там, за окнами — другая жизнь, абсолютно другие люди. Проезжают мимо, не успевая толком заметить тебя, и тут же — обидно — уносятся далеко-далеко…
                Конечно, Татьяне приходилось в своей жизни видеть голодных людей, но ведь Никита — не просто «голодный человек», не с улицы, он — родной человек, который, к тому же, сегодня ужасно голоден.
                — Значит, так и бродяжишь?
                Малышев всегда очень аккуратно жуёт пищу — привычка, гордиться которой он намерен до конца дней. Аккуратно поглощая любимые и обычные некогда пирожки, запивая их чаем из термоса, наконец оказался склонен продолжать беседу:
                — Брожу, как видишь. Хожу по белу свету. Весь перебродил.
                — Откуда сейчас?
                — Из Питера. Каждое лето, хотя бы месяц.
                — Значит, не перебродил ещё.
                — Почему же?
                — Ну, ведь не изменился совсем, какой был, так и остался: непутёвый, блудный, окружённый почти всеобщей любовью и ничьей — конкретно, гордыня и лень ещё.
                Никита даже прервал процесс питания:
                — Вот это портрет, мать! Я делаю вывод, что, кроме моих мамы и папы, ты ещё очень конкретно меня любишь… Теперь я уже профессиональный высококвалифицированный бродяга, со стажем. Мне, например, ничего не стоит теперь подойти к кому-нибудь из очереди в буфете и попросить, чтоб купили мне булку и чай, ведь все люди — братья и сёстры. А ты говоришь!
                — Да ведь ты с этого и начинал.
                — А недавно, дня четыре назад, ещё в Питере, спокойно взял пять рублей на за что и, вообще, очень обрадовался, когда неожиданно мне такую помощь предложили.
                — А на что ты живёшь, Никита?
                Он возмущённо поднял брови:
                — Я зарабатываю честным трудом! Пою на улице, и в мою шляпу падают деньги… когда я при голосе…
                — Нут вот! Ведь всё это было и три года назад. Аск, пение на улице… тусовка.
                — Тогда я пел больше, чтоб испытать себя и свои песенки. Теперь я уже не испытываю ни себя, ни их. Я испытываю кайф оттого, что не могу не петь. Я теперь добросовестно тружусь. И полезно, и приятно.
                — И ты именно к этому стремился, да?
                — Да. — он пожал плечами, не поняв, кажется, почему она недовольна ответом, снова принялся за еду.
                — Не о том.
                Да, она подошла вызывающе близко — может быть, невольно вспомнив их недавнюю манеру общения: очень короткое визави в любом, даже самом наиобщественнейшем, месте. Это бесит окружающих, но для Никиты и Татьяны это навсегда стало нормой, по-другому — никак. Снова — остановка:
                — А о чём, Танюш?
                — Что ты делал — или сделал — помимо этого?
                — Ничего! — Никита натурально удивился вопросу. — Я просто так и жил и живу этим… и всё.
                Татьяна набросилась на главное:
                — Но ведь три года назад ты утверждал, что ты — гениальный писатель, четыре года назад — режиссёр, а ещё раньше ты был актёром. Я тебя про всё это спрашиваю, куда оно подевалось?
                — Спёрли?! — Никита испуганно схватился за свои карманы, ощупал их, потом вздохнул спокойно. — Да нет, Танечка, всё при мне!
                Улыбнулись вместе.
                — Кстати, насчёт актёрства я никогда не упорствовал… рифма однако!.. А вот режиссёр и писатель я и сейчас. И притом — один из лучших в стране в наше смешное время.
                — Но кроме тебя и нескольких твоих друзей этого никто не знает и не видит, а ты сам ничегошеньки не делаешь для того, чтоб увидели.
                Никита взорвался — внешне почти незаметно, но Татьяна-то во внешних подсказках не нуждается.
Никита взорвался:
                — Почему я должен что-то делать ещё, кроме того, что делаю?.. Это старая пластинка, ты её уже тыщу раз слышала. Берут то, в чём нуждаются, и я верю, я знаю, что это так! Но! Но все мои беды в том, что предоставить всё это им мне не дают возможности. В конце концов, для чего голова? Ведь не для того, чтоб ею стены прошибать? А когда в руке — авторучка, на столе — лист бумаги, как-то не остаётся ни времени, ни сил, ни желания работать локтями? Всё! Опять завёлся… Давай, Танечка, пока помолчим: я спокойно доем любимые пирожки, не думая — слава Богу? — о деньгах, не занимаясь спорами — я их так не люблю… Сытно, — он расцвёл благодарной улыбкой. — и это самое-самое главное сейчас…
                Вот так и лежать бы всю жизнь у дороги, ждать проходящие поезда и, едва успев проститься, проводить взглядом до зелёных лесных ворот, пока не исчезнет в них последний фонарик. Составы бывают разные. Скучные вереницы обшарпанных деревянных сараев на колёсах так длинны порой, что в момент, когда появляется на горизонте последний вагон, локомотив — уже в двух шагах от ёлочных ворот и готов вот-вот нырнуть туда. Но есть и красивые поезда — зелёные и синие комфортабельные квартирки, рассекреченные магнетически привлекательным пунктиром квадратных окошек вдоль боков. Эти поезда, в отличие от деревянных, короткие и скоропостижные — другая жизнь, другие, абсолютно нездешние люди. Не успевая даже встретиться с тобой взглядом, они пролетают мимо, чтоб никогда больше не бывать здесь.
                Бродяга навострил уши, земля уже передала ему невольный свой сигнал о приближении поезда. Вот и слух уловил вибрацию воздуха. Тук-тук — похоже на сердце. Но это когда вблизи, а сейчас — томно нарастающий ровный гул. Гудок электровоза, и вслед за ним из-за поворота — его зелёная высоколобая морда. Состав оказался коротеньким: всего из трёх вагонов. В одном из них — рефрижераторе — развозили по маленьким станциям вроде этой продовольствие, а два других — обыкновенные деревянные, отслужившие свою товарняковую трудовую вахту — предназначены для случайных пассажиров: грибников, рыбаков, охотников и тому подобного люда. Этот пункт был последним и самым большим. От рефрижератора по перрону к продмагу забегали сельчане, Бродяга и не подумал туда соваться. Появившееся было разочарование сменилось любопытством к странному субъекту, соскочившему на перрон из последнего вагона совсем недалеко от наблюдателя.
                Человек был молод, высок ростом, одет не по-летнему в плащ. Впрочем, плащ он снял сразу, оставшись в ярко-клетчатой рубахе. Бродяга не понял, чем привлёк его внимание пришелец, но было, безусловно, интересно, и он не сводя глаз следил за чужаком. А тот закурил и, заметив наблюдателя, просвистел нехитрый всеобще-собачий позывной. Пёс отреагировал на это никак. На полпути к скамейке незнакомец поставил сумку на землю и с протянутой вперёд рукой направился было к Бродяге, но тот поднял шерсть на загривке дыбом и коротко, но откровенно и очень убедительно предупредил его. Незнакомец остановился и сказал обиженно, так, будто разговаривал не с собакой, а с человеком:
                — Ты почему такой? — И не дождавшись ответа от спокойно невозмутимого, как камень, хозяина перрона, взял снова сумку, дошёл до широкой, похожей на диван, деревянной скамьи, развалился на ней, подальше от себя вытянув ноги, и, запрокинув голову, закрыл глаза…
Признаки жизни человек подал, когда поезд ушёл в обратный путь, а перрон — здешняя главная улица — опустел до прихода вечерней электрички. Он открыл глаза, подвергнув их яростным нападкам злых солнечных корпускул, и заморгал, постепенно привыкая к яркому свету, допущенному к сетчатке. Он принял приличествующую серьёзному разговору позу и спросил:
                — Ты кто?
                — Я — бродяга. — ответил друг человека.
                Парень отчаянно завертел головой, рискуя вытрясти из неё все остатки здравого смысла. Потом, внимательно глядя в глаза лениво лежащей на перроне собаке спросил:
                — Это ты… сказал? А ну, повтори ещё раз!
                — Я тебе не какой-нибудь глупый скворец, чтоб одно и тоже повторять.
                Сомнений больше не было: пёс — говорящий.
                — Не ругайся! Я всё понял. Так ты бродяга? Бездомный что ли?
                — Да.
                — А говорить где научился?
                — Нигде.
                — Понял! Я всё понял. Слушай, пёс, ты жрать хочешь?
                — Не-а!
                — А говоришь — бездомный. Врёшь, наверное.
                — Это почему же я вру?
                — Разве бродяга может быть сытым? Тем более собака?
                — Не все бродяги голодны, и далеко не все имеющие кров сыты. Стоит только оказаться в нужном месте…
                Человек подхватил:
                — …в нужное время. Знаю-знаю. Это ты точно подметил. Я ведь тоже бродяга. И почти бездомный. Так что я тебя понимаю в доску.
                — В таком разрезе я тебя не понимаю.
                — В смысле? — чужак приготовился обидеться, а пёс пояснил:
                — В том самом смысле: а почему это ты бродяжишь? Я вот… Вот я: меня все зовут бездельником потому, что я единственный, кто оказался никому не нужен. Вот и живу сам по себе, сам себя кормлю, сам о себе забочусь. А ты? Ты-то почему бродяжишь? Тоже никому не нужен?
                — Да нет, иногда и я нужен. Но дело не в этом.
                — Подожди! — протянул Бродяга, оказываясь вдруг собеседником очень даже агрессивным. — А тебе нужны люди?
                — Да. И довольно часто.
                — Во-о-от! Вот!!! Подожди! Тебе ведь очень просто перестать быть бродягой. Построить дом, посадить дерево… Что ещё? Жениться, детей завести. А? Ведь просто?
                — Не совсем.
                Пёс заорал:
                — Вот это «не совсем» мне и растолкуй!
                — Ну-у, это долгая история, дорогой коллега!
                — Ты меня в коллеги раньше времени не записывай! Я ведь по судьбе своей нелёгкой — бродяга, а вот с тобой ещё разобраться надо!
                Человеческий чужак рассердился:
                — Пёс, ты что?! Жизни меня учить вздумал? Извини меня, но я и без тебя советами сыт по горло!!!
                — Не-е, ты не обижайся… как тебя звать-то, человек?
                — Никита.
                — Ты не обижайся, Никита, я не совсем правильно выразился. Мне интересно, почему ты, Никита, бродяга? Понимаешь, дружище, я – кроме того, что бродяга — пёс. И вся автобиография этим исчерпана. Ты — человек. И, насколько я знаю, человек не может быть просто человеком — он должен быть ещё чем-то. К примеру, буфетчицей или трактористом. Или водку продавать ночью… много у вас, у людей, занятий всяких. Ты кто?
                — Я — бродяга. — ответил Никита Малышев.
                Пёс ошалело вскочил на все четыре лапы и спросил осторожно:
                — Это ты… сказал? А ну, повтори ещё раз!
                — Я тебе не попугай, — начал Малышев, но, вспомнив, что пёс в этакой дыре и слова-то такого не слыхивал, поправился. — Я тебе не какой-нибудь там глупый скворец, чтоб одно и то же повторять.
                Сомнений больше не оставалось: этот Никита Малышев — говорящий.
                — Не ругайся! Я всё понял. Так ты бродяга? Бездомный что ли?
                — Да. — Ник вдруг почувствовал себя звонким и блестящим стальным шариком, катящимся по ржавому жёлобу водостока: как ни выделывайся, а направление и скорость определены не тобой, из жёлоба не свернуть…
                Остановиться — тоже невозможно.
                Пёс спросил:
                — А говорить где научился?
                — Нигде!
                Человек свихнулся?!
                — Всё понял. Слушай человек, ты жрать хочешь?
                — Не-а! — Малышеву разговор начал казаться очень знакомым. Бывает ведь так: говоришь с кем-нибудь и вдруг появляется ощущение, что всё это — до мельчайших подробностей — уже было когда-то.
                — А говоришь, бездомный. — пёс улёгся на землю. — Врёшь, наверное?
                — Это почему же я вру?
                — Разве бродяга может быть сытым? Тем более — человек?!
                — А могу быть и сытым! Стоит только оказаться…
                Хозяин перрона удовлетворённо подхватил, будто только и ждал этого — как худшего из подозрений:
                — …в нужном месте в нужное время. Это ты точно подметил. Я ведь тоже бродяга. И тоже — почти бездомный. Так что я тебя понимаю в доску.
                Малышева, честно говоря, вдруг покоробило собачье такое вот покровительство, и он ляпнул, не задумываясь, то есть, именно, и желая «ляпнуть»:
                — В таком разрезе я тебя не понимаю. — ляпнул-то от себя и естественно, а всё равно — как будто кто за язык тянет.
                — В смысле?
                — В смысле: почему ты бродяжишь? Я вот… Вот я: меня все зовут бездельником именно потому, что я — единственный, кто оказался вдруг никому не нужен. Вот и живу сам по себе, сам себя кормлю, сам себя одеваю, сам о себе забочусь. А вот ты? Ты почему бродяжишь? Тоже никому не нужен?
                — Да нет, иногда и я нужен. Но дело не в этом.
                — Подожди. — человек неожиданно для себя вошёл в азарт обличительства. — А тебе нужны люди?
                — Да. И довольно часто.
                — Вот! Подожди!.. Тебе ведь очень просто перестать быть бродягой. Найти хозяина. Что ещё? Служить ему верой и правдой, а? Ведь просто?
                — Не совсем. — Пёс растерялся, а Малышев взвыл, как собака, не давая ему продолжить спокойно:
                — Во-о-о-о-от! Вот это самое «не совсем» мне и растолкуй, будь любезен!
                — Н-ну, это долгая история, дорогой мой коллега…
                — Ты меня в коллеги раньше времени-то не записывай! Я ведь, не фухры-мухры, а по судьбе своей нелёгкой, бродяга, а вот с тобой ещё разобраться надо-ть!
                Тут и пёс взвился:
                — Да ты что, человек? Жизни меня учить надумал?! Извини, но я и без тебя, и без твоих советов как-нибудь перебьюсь!!!
                Никита понял, что обидел его, и попробовал навести порядок:
                — Не-е, ты не обижайся, взбеленился, прям… как тебя звать-то, пёс собачий?
                — А никак!
                — Ты не обижайся, Аникак, я не совсем правильно выразился. Мне интересно, почему ты, Аникак, бродяга? Понимаешь, пёсыш, дружище, я, кроме того, что бродяга, человек. И вся автобиография — в одном это самом слове: человек. Ты — собака.
                — Тсцжхуанр. — поправил пёс неготового человека.
                Неготовый переспросил, конечно:
                — В смысле?
                — Самоназвание. — пояснил пёсыш.
                — Понял. Не важно… прости, ты — собака, тсцжху…
                — …анр.
                — Да, хуанр. И, насколько я знаю, собака не может быть просто собакой — она просто должна быть ещё чем-то. Охотником, к примеру, или ездовой… или сад ночью сторожить. Ну, много у вас, у тсцжхуанров, занятий всяких. Ты кто?
                — Я — бродяга. — ответил Аникак.
                — Это ты сказал? А ну, повтори ещё раз!
                — Что я тебе — попугай?!
                Малышев застонал и открыл глаза, пёс смотрел на него своим умным и грустным взглядом. «Слава Богу!» — мысленно вздохнул человек, а вслух произнёс:
                — Значит, ты — ничейный. Ты петь умеешь?
                Уши встали торчком, а у Никиты замерло сердце, ему показалось вдруг, что чёрный симпатичный пёс вдруг сейчас ответит. Но тот молчал, ожидая продолжения беседы с незнакомцем.
                Да, Танюша очень близко. Так близко подходить считается неприличным, потому что никто сегодня не верит в возможность жить по принципу «визави». Визави не принято в обществе просто прохожих, не знакомых с тобой, визави не понимают и друзья, для которых всё гораздо проще. Но для Никиты и Татьяны это навсегда стало нормой, и убежать от этого невозможно. Не в силах человек уйти от своей любви, не в силах. Даже если географические и временные понятийные координаты того и другого не совпадают. Почему две столь прекрасные вещи, как любовь и свобода, вошли в конфликт между собой и бьются не на жизнь, а на смерть на поле битвы под именем Никита Малышев? Ведь время идёт, но нет ни Любви торжествующей, ни Свободы необходимой (естественной)… Может быть, поле битвы должно быть где-то не здесь? Он задал этот вопрос Татьяне.
                И, не дождавшись ответа, достал из сумки какую-то палочку, Бродяга таких никогда не видал. Потом положил на неё все пальцы сразу, поднёс ко рту, замер, и вдруг над перроном родился тихий чистый звук, похожий… Поражённый красотой и нежностью звука, пёс не мог подыскать никакого сравнения. Он только понял, что не один он одинок в этом странном мире. Понял, что одиночество — удел каждого, кто признался себе в нём. Но странно: вместе с тоской душой собаки овладело чувство, понять которое было не под силу — оно было светлое и тёплое, чистое и мягкое. Что это? Бродяге захотелось петь, и, подскулив тихонько, он проверил свой голос, а потом легко и свободно вступил в дуэт с флейтой.
                Они музицировали битый час — до прихода электрички — и надолго запомнили друг друга; и общую мелодию счастливого одиночества; и расстались спокойно и навсегда, как расстаётся целый остальной мир с каждой прожитой им секундой.