Предатель

Павел Шудский
«Родился я не помню где, звали меня первые две недели никак, а разговаривали все вокруг на непонятном мне человеческом языке. В мамкином помёте нас было четверо. Но те, трое, так и остались ничем, в вечном бараньем запахе и дерьме. А мне повезло, наверное…

Уродился я белым-белым, как первый снежок, и меня подарили странным людям в пятнистой одежде, которые, прости меня собачий Бог, жили, ну, совсем как, тьфу, коты: ночью в любую погоду с неизменным упрямством всё куда-то ходили-бродили, возвращаясь долго чесались, чистили свои пятнистые шкуры и страшно пахнущие металлические палки, гремели железом и всяким другим барахлом, плескались в умывальнике, потом чавкали, хрумкали, глотали, поминутно срыгивая… Мышей они что ли ели? А днём эти двуногие землеящеры храпели и спали до обеда.

Я сразу выделил одного из них, похожего на тех, у которых я впервые ощутил себя щенком. Чернявенький такой, с усами, чисто как у котяры. У него на пятнистой шкуре, там, где передние лапы врастают в корпус, были такие звёздочки, как на небе между гор бывают, видел? Голос у него был громкий, даром, что на кота похож – лаял как взрослая собака на всех остальных, спал, незнамо когда он вообще, а душа у него, я чувствовал, всё же добрая была. Утром рано, бывало, все спят ещё, этот уже идёт, зевает, потягивается, глаза протирает. Меня увидит – за ухом потреплет, а я терплю, даже приятно, да и внимание всё ж какое-никакое. Гавкнет по-своему – глядь, один двуногий уже косточки мне несет. Нет, всё-таки добрый он был, хоть и на кота похож…

А ещё у него, у чернявого, самка была, не как у всех остальных. В этих двоих я-то сразу хозяев признал, потому как и другие двуногие к ним с уважением. И ещё. Я вот, в человечьей красоте не шибко разбираюсь, но, судя потому, как все остальные оглядывались, когда она мимо проходила, догадался – стоящая сучка! И, что характерно, я ей тоже приглянулся. Она меня Шариком назвала, первая. А я её - Гулей, потому как «гуль» - цветок по-таджикски значит. Потом уж, а я рос быстро, и когда стал взрослым, крупным псом, всё никак в ум не мог взять: с чего это я - Шарик? Согласитесь, когда у тебя вся морда в боевых шрамах, а сам ты сгусток мышц и неукротимой песьей энергии, какой тут Шарик? Ладно бы Полкан, или там Мухтар, на худой конец. А то – Шарик… У меня хоть и родословная тёмная, зато это, как его, экстерьер, прикус, то-сё… И Шарик… На тебе! Но на людей нам собакам грех обижаться, да и не умеем мы, по чести сказать. Такие вот мы привязчивые и верные. Тем более на хозяев.

Признаться, псом я был у этих прямоходящих не единственным. На заднем дворе у них ещё штук пять жило. Но те, собратья мои одинаковой и неместной породы, уж больно злобные были и неразговорчивые. Да и жили они как-то, как в тюрьме, ей Богу, за р е ш ё т к о й ! Они тоже по ночам, поскуливая да повизгивая вроде как от радости, уроды, с людьми к ним привязанными всё куда-то уходили, а под утро возвращались с ввалившимся боками, грязные и счастливые. Я сначала подозревал, что котов из них хотят сделать. А потом увидел, как их на людей натаскивают – чуть под себя не нахезал от страху! Нет, подумал я, по-своему, по собачьи, не будет у нас дружбы. Это ж виданное ли дело, на людей кидаться? Мы ж не волки какие-нибудь дикие! Я вот так понимаю: ежели ты пёс, то враги твои на всю жизнь – коты. С другими псами тоже можно, конечно, пособачиться. Но тут причина нужна: либо сильная взаимная личная неприязнь, либо баба, ну, в смысле, самка, конечно. А вот так, чтоб на людей, запросто… Нет. Правда, хозяин, учил меня другим говорящим млекопитающим, особенно тем, от которых бараном пахнет, в руки не даваться и из рук их пищи не брать. Я притворялся умело, дано мне, хозяин так и говорил: «Способная собака»… А в глубине души знал про себя: «Моони о муты». То есть: «Всё равно люди…» Хозяин сам говорил, что это слова какого-то ихнего Дур… Дыр… Дерсы Узалы… Ну, и язык у людей, тьфу, иной раз смотришь на них и думаешь – как они сами-то друг друга понимают ?...

В общем, жилось мне у этих зелёношкурных неплохо. Кормили, не обижали, играли со мной, бывало, как дети малые. Палку бросят и орут, неси мол, Шарик! Я б ни в жизнь не побежал бы ни разу, честное слово. Не на помойке ж меня нашли? Да и что у них, у самих ноги что ль отсохли? Детский сад… Но они ж с подходцами, гяуры, хитрые: то сахарку дадут, то конфетку. А мне что? Ладно, я-то на четырёх своих всяко быстрей их. Принесу, положу – на тебе, собака, сладенького… У меня аж зубы стали портиться.

Или вот они любили в мячик играть. Выйдут за ворота, бывало, а там уже эти, «нерусские», как они их называли. И вот давай по полю друг за другом бегать, да мячик этот несчастный пинать. Я поначалу тоже пытался. Ногами-то я не больно здорово, так я зубами его всё норовил. Хозяин пресёк это сразу: сидеть, говорит, а то… Я не стал судьбу испытывать, ремень у него, эх, и больнючий! Сел, смотрю вроде, а сам вижу: местные псы кучкуются. Тут наши проигрывать стали, а эти сидят, скалятся. Не стерпел я, кинулся. Один против пятерых! В общем, дали мы им тогда. И наши выиграли, и я шерсти наглотался. Гуля потом меня всего чем-то зелёным испачкала, аж обидно было. Но раны, правда, быстро болеть перестали. Я её в руку лизнул, а она мне: «Дурачок ты наш, боевой!»

Так и жили. Хорошо было. Зиму я в кочегарке зимовал, тепло там и сухо. А как весной потянуло, так на волю черт меня дернул. Стал я на пробежку выходить за территорию. Бойцы как своего пропускали меня туда-сюда. И всё к границе, к реке, к Пянджу, затянутому последним ноздреватым уже ледком. И ведь, как на грех, раз выбегаю и обомлел – на той стороне сучка. Белая, братцы, истинный мой собачий крест! Ушки вытянула, башкой мотает, на лапы припадает передние, хвостиком приветливо подрагивает – зовёт, душа моя. У меня ноздри затрепетали, хвост торчком, шерсть на загривке дыбом, и ясно так в башке: «Белый, а ведь у тебя ещё ни разу бабы не было!» И рванул я. По льду, по хрупкому, через полыньи сигая. В спину слышал, как орал мне кяфир с вышки: «Стой! Стрелять буду!». Да куда там… Миг - я уже на той стороне был. И закружило меня, и понесло. Как в последний раз. Что за ночь у нас была – любо, братцы, ох, любо и сладко было! Только мы и звёзды над нами…

А утром увели мою джаним пастухи с отарой в горы. Я за ней – они палками ощетинились, пару раз мне по хребту заехали, чуть ноги не отнялись. Я к реке дёрнулся – а лёд-то сошёл, вай мэ, ромалэ! Поток мутно-бурный ревёт – не подсунуться! Прыгнул я было – нет, сносит, крутит, плыть не могу. Я обратно… Ай-я, хорошие, вот он я, здесь, белый, пушистый, свой! Не слышат. Лапы горят от холода, кусочки его зубами я выгрыз, завыл, закрутился – пропадай, Шарик… пропадай ни за грош, ни за табака понюшку… Пропрыгал я так дотемна, умаялся, да уснул прямо на берегу…

И снилось мне, как лопоухий я, совсем кутенок, мамке своей, белой-белой, под брюхо ползу, к молоку. А она меня языком своим горячим всё лижет, лижет… То в лоб мой крутой, то в ухи розовые. И ворчит нежно по-своему, по-собачьи: «Баче-йе кучик-е ма…»

***

Две недели бегал ещё "нарушитель госграницы" по той стороне. Днём гавкал до хрипоты, а ночью в изнеможении выл, лёжа на камнях у уреза кипящей воды.
Бойцы каждый день угрюмо и молча наблюдали, а ночью вздрагивали от пронзительного собачьего воя. Один долговязый сержант начал было тему:

- Так ему и надо. Предатель… - как под жгучим взглядом начальника, чернявого старшего лейтенанта, умолк, прикусив язык, и больше никто не обмолвился словом на этот счёт. Лишь Гуля время от времени кричала и корила: «Серёжа, ну, сделай же что-нибудь, что ты стоишь как… Эх, мужики…?» Да ещё маленькая Иришка, их дочка, плакала, размазывая слёзы по сморщенному личику…

Но он молчал вместе со всеми, перекатывая желваки на скулах. Что тут сделаешь? Пяндж - река не шутейная. А паче того и Государственная граница - штука серьёзная, туда-сюда не побегаешь, "дорогу жизни" без решения свыше не наведёшь. А тут - собака... Засмеют наверху в лучшем случае. А то и пальцем у виска покрутят, да кадровикам скажут присмотреться повнимательней: всё ли в порядке, мол, у этого офицера? Э-э, да что говорить...

Через две недели случайные «духи» застрелили Шарика, походя, чтоб под ногами не путался, и поднявшаяся с паводком в реке вода унесла его собачьей Летой в царство их собачьего Харона… На зелёные равнины, в благодатные долины, откуда он белый-белый, под абрикосовым деревом лёжа спокойно, всё же услышал голос Хозяина:

«Царствие тебе, верный пёс, небесное. Знаю, оступился ты, смалодушничал. Но мы простили тебя. Вот и ты нас прости. А «духов»-то тех, знаешь, положили наши с мангруппы. И дня не прошло, как положили всех. До единого...»