Несостоявшееся грехопадение

Илья Войтовецкий
В 1960 году, молодой, красивый, весёлый и находчивый, я работал в Челябинске в конструкторском бюро, скрывавшем своё совершенно секретное предназначенье под вывеской "ОКБ почтовый ящик 62" (именно так значилось в трудовых книжках сотрудников). Большинство моих коллег, тоже молодых, красивых, весёлых и находчивых, ещё даже не успело обзавестись семьями; они целиком посвящали себя развитию советской радиоэлектроники и повышению обороноспособности любимой родины (вернее, Родины – в отличие от других родин наша писалась с заглавной буквы).
Мы вместе отмечали дни рождения и такие красные даты календаря как Первое мая, Седьмое ноября, Новый год, следом за ним – Старый Новый год (пережиток неизжитого прошлого, в календаре не отмеченный), а также – обязательно и непременно – праздник праздников Международный женский день 8 марта.

Новый год, и новый, и старый, мы уже отпраздновали – с разноцветными лампочками на маленькой ёлочке, укутанной и усыпанной ватным снегом, с обязательной бутылкой взрывного Советского шампанского (наше шампанское – самое шампанское!); Первое мая с красными знамёнами и добровольно-принудительным ликующим шествием приближалось, но ещё не наступило; влажный весенний ветер сулил ледоход, будоражил надежды и поднимал настроение – шёл месяц март, заканчивалась первая его неделя.
Мы скинулись. Самая существенная затрата – на крепкие напитки – нам не угрожала: в лаборатории на производственные нужды расходовалось много спирта.
Я пришёл рано. Запахи жарящегося мяса, подгорающего лука и едкого перца закружили голову ещё внизу, в подъезде, вызывая вибрацию в желудке и – почему-то, как у пассажиров при взлёте и посадке самолёта, заложило уши – лёгкое состояние невесомости.
Вешалка в прихожей дыбилась меховыми воротниками – атрибут агонизирующей зимы.
В углу гостиной матово светился торшер со свёрнутой набок шеей.
Белая пустыня стола с разбежавшимися по поверхности бутылками да пока ещё сухими гранёными стаканами грустила в центре гостиной; женщины суетились на кухне, оттуда доносились голоса, смех, звон посуды.
– Я сестра хозяйки, – представилась из полумрака одинокая гостья; её, войдя, я не заметил и от голоса её вздрогнул. – Я вам не помешаю?
– Что вы, наоборот, – поспешил я заверить непредусмотренную сестру хозяйки. – Женщина, особенно красивая…
– Вы льстец, – улыбнулся голос. – Дамский угодник, да? Снимите пальто, бросьте в прихожей и развлекайте меня, я не люблю одиночества… Что вы так на меня смотрите? Я вам кого-то напоминаю?
Её лица я не различал, только неясный силуэт виделся мне на фоне неосвещённой стены.
– Напоминаете? Кого же? – неуклюже спросил я, высвобождаясь из рукавов.
– Мою близкую родственницу. В семье считают, что она на меня похожа… Она киноактриса.
– Кто – киноактриса?
– Моя двоюродная сестра, Клара Лучко. Взгляните на меня в… ну, хотя бы – вот так.
Она повернула голову.
– Да садитесь, что вы стоите!
Она придвинула к себе стул. Я сел.
– Ну?! – Она продолжала сидеть вполоборота.
– Да, пожалуй…
– Вам нравится моя двоюродная сестра? – Она подалась вперёд, её ладонь легла на моё колено.
Мне шёл двадцать четвёртый год.
– Вам нравится Клара Лучко? – повторила родственница популярной киноактрисы. Моё колено млело под её ладонью.
Клара Лучко мне… Клара Лучко… пожалуй. Правда, её мужа, Сергея Лукьянова, я считал великим артистом.
– Вам нравится Клара Лучко? – она в упор взглянула мне в глаза.
– Мне нравится Клара Лучко, – проговорил я, как добросовестный ученик на уроке произносит перед учительницей слова полного ответа.
– У нас даже родинки на одном и том же месте, вот смотрите.
Она сняла свою ладонь с моего колена, отодвинулась от стола, откинула полу длинной юбки (сбоку был разрез); оголилась стройная нога в тёмном, кажется, ажурном чулке.
– Вот, – она приложила палец к ноге пониже бедра. – Только у меня слева, а у Клары на правой ноге, точно такая же. Потрогайте.
Ноготками она взяла мой указательный палец и провела по шершавой поверхности родинки. Я робел, а она развлекалась:
– Можете считать, что гладили ногу Клары Лучко. Кстати, меня тоже зовут Клара и тоже… Лучко – моя девичья фамилия. Теперь я по мужу… неважно, для вас я просто Клара. "Карл у Клары украл кораллы." А вас как зовут?
– Карл, естественно, – почему-то съёрничал я.
– Добавьте "Маркс", станете классиком и основоположником.
Я рассмеялся – получилось, кажется, естественно.
– А если серьёзно?
Я назвался.
– Тёзка моего мужа. Он доцент в политехническом, сейчас в отъезде, уехал со студентами на преддипломную практику. Вернётся недели через две. А я вот… решила развеяться… в вашей компании. Не возражаете?
Я пожал плечами.
– Кстати, я не поздравила вас с праздником восьмого марта, – улыбнулась Клара Лучко.
– Да, конечно… Спасибо… И вас тоже…
С кухни потянулись женщины – с тарелками, тарелочками, салатницами. Стол ожил.
Мои глаза привыкли к полумраку гостиной, и я мог разглядеть собеседницу. Она и впрямь была хороша, хотя, на мой вкус, слишком густо накрашена: слой синеватых теней под глазами, искусственный румянец на щеках, сиреневая помада – грим яркими пятнами проступал в сумраке на её лице.
Открылась входная дверь, с лестничной площадки ввалились в прихожую шумные голоса гостей. Щёлкнул выключатель (включатель), свет заполнил гостиную. Я прищурился… открыл глаза… Мне призывно улыбались её сиреневые губы, а полуприкрытые зелёные глаза светились целомудрием, смирением и греховностью.
– Ох, какая вы! – вырвалось у меня – непроизвольно и искренне.

Месяц назад, 6 февраля1960 года, я женился.
Я любил мою жену – уже три с половиной года. Три с половиной года я был в неё влюблён. Ежедневно, ежечасно, на протяжении трёх с половиной лет, я готов был на ней жениться – незамедлительно, сию минуту, вчера; три с половиной года она взвешивала, стоит ли дать положительный ответ на мои притязания… или – предпочесть иную кандидатуру.
Начался последний, пятый курс университета, приближались госэкзамены, а за ними распределение, никакая другая кандидатура не могла замаячить в жизни моей наречённой: я окружил её надёжным заградительным щитом, словно передо мной находилась осаждённая крепость; я был осаждающей армией с ясно поставленной задачей и грамотно разработанным оперативным планом.
Три с половиной года мы один раз в неделю проводили вместе; остальные шесть вечеров я коротал в одиночестве под её окнами, вышагивая взад-вперёд в надежде встретить её; попутно я сочинял страстные вирши, в которых постоянно сбивался на "я встретил вас…" или "любовь с хорошей песней схожа…" Три с половиной года я правдами и неправдами доставал билеты на все институтские вечера, забирал в гардеробе её номерки, чтобы никто не мог после вечера претендовать на её внимание (куда она уйдёт без меня – в тридцатиградусный уральский мороз, да с ветром, да без пальто?), три с половиной года я водил её на все новые фильмы и театральные премьеры, приносил ей необходимые для её учёбы книги (она была усидчивой студенткой, не пропускала лекций, исправно конспектировала первоисточники по теории марксизма-ленинизма, прилежно готовилась к зачётам и экзаменам и получала высокие оценки, после чего сразу и надёжно забывала всё, что изучала, конспектировала и сдавала) – это длилось долгих три с половиной года, и всё ради одной-единственной фразы, до которой мне всё-таки суждено было дожить:
– Мама сказала, что наша свадьба будет – и назвала дату. Я был счастлив.

В первый раз я увидел её в конце длинного тёмного коридора около двери её коммунальной комнаты. В комнате перекладывали печь. Она вышла в байковом халатике и домашних тапках, сунула мне ладошку:
– Вера.
Я смутился, подержал её ладошку и тоже назвался. В другой руке была у неё зажата ассигнация – цена участия в нашей праздничной вечеринке. Я помню дату: 2-ое ноября 1956 года. Именно с этой отметки началось моё летоисчисление.
Привела меня к Вере Инка Еренбург. (Инкины родители утверждали, что по-настоящему фамилию следует писать "Эренбург", просто в Беларуссии так пишется буква "Э" – "Е".)
Намечалась вечеринка, мужской контингент нашей компании превышал женский на две единицы, баланс не сходился, пары оказывались неукомплектованными. Я позвонил Эренбургам.
– Инка, нам нужны две еврейские девочки. За одну девочку сойдёшь и ты, а вторую подбери посимпатичнее, а.
– Женю Болотскую! – предложила Инка. Я скривил в трубку рожу: на фоне Жени Болотской Инка выглядела пусть не самой большой красавицей, но и не очень страхолюдной.
– Хорошо, я попробую пригласить Верочку. Только ты на неё рта не разевай, она тебе не по зубам. Будешь танцевать со мной.
Вера была Инкиной соседкой, жила в доме наискосок. Одна короткая фраза по телефу ("я согласна") определила мою судьбу.
Праздник октябрьской революции мы отметили, по-моему, достойно. Я, конечно, проигнорировал Инкино предупреждение, сел за стол около Веры, внимательно и заботливо наполнял её бокал и тарелку, а потом не отходил от неё ни на шаг. Два танца с ней станцевал красавчик с металлургического факультета Инька Бережинский. "Дальше – «no pasaran!»" – решил я и занял надёжную позицию около моей новой избранницы, опёрся вытянутой рукой о стену, перегородив к ней доступ, и каждый раз с первого же такта увлекал её в толкучку и толкотню танца. Особенно нам нравилось кружиться в вальсе, который и я, и, как оказалось, она тоже – оба мы любили его и хорошо танцевали. Моя партнёрша природой была создана для вальса (для вальса со мной! – хотелось бы мне сказать), а я, как мне казалось, той же природой был создан для вальса с моей партнёршей.
Инька Бережинский танцевал с Инкой.

Оказалось, что именно на это вечер, 6 ноября, у Веры намечалась другая компания, со студентами горного института. Она уже передала туда 25 рублей, и вдруг звонок от Инки Эренбург.
Вопрос обсуждался на семейном совете.
– Что там за компания? – спросил дядя Исак.
– Я знаю? Обычная гойская компания, – ответила Верина мама.
– А что тут за компания? – спросил дядя Исак.
– Еврейские мальчики и девочки. Дети интеллигентных родителей.
– Так о чём же речь? – спросил дядя Исак.
– Там уже заплачено, – грустно ответила мама.
– Заплачено? – спросил дядя Исак. – Сколько же там заплачено?
– Двдцать пять рублей, – обречённо ответила мама.
– Двадцать пять рублей? – переспросил дядя Исак.
– Двадцать пять рублей, – подтвердила мама.
– Капорэ*, – коротко резюмировал дядя Исак.
Верино будущее было, таким образом, решено, и она постучалась к соседям (только у соседей был в их доме телефон).
– Я согласна, – сказала Вера Инке.
– Она согласна, – сказала Инка мне. И мы отправились через дорогу за деньгами.
А через три с половиной года (или, если быть точным, ровно через три года и три месяца – день в день) мы с Верой поженились.

_______________________________________
*Капорэ (идиш) – жертва, которую приносят евреи накануне Судного дня, чтобы умилостивить Бога.

Минувший месяц было трудно назвать медовым. На работе мне дали лишь недельный отпуск, а вдогонку послали в Свердловск поздравительную фототелеграмму. От имени коллектива её каллиграфическим почерком вывела наша лаборантка Люба Павловна. В фототелеграмме были стихи о дружбе и любви, а также, в художественной прозе, добрые пожелания молодожёнам.
Утром шестого февраля мы расписались в ЗАГСе. Вечером отгуляли шумную свадьбу. Все расходы покрыл дядя Исак. Купили два ящика водки, нафаршировали рыбу и курицу, испекли большой торт и достали яблок. Гуляла многоголовая, многоглазая, многоязыкая Верина "мишпоха" – родные, двоюродные, троюродные и ещё всякие разные, степень родства с которыми установить было затруднительно, но родственные отношения поддерживались – от свадьбы до похорон и от похорон до следующей свадьбы.
Предоставленный в наше распоряжение дом принадлежал дальней-дальней родне – немолодой паре с двумя погодками-дочерьми лет двадцати одного-двадцати двух. Девочки были одна на другую похожи, тоненькие, кудрявенькие, глаза у обеих слегка косили. Родители надеялись познакомить их с кем-нибудь из моих друзей и просили пригласить на свадебный вечер "пару хороших еврейских мальчиков – для Сонечки и Лизочки, дай Бог им здоровья".
После громких тостов, обильных возлияний, танцев до изнеможения и новых тостов и возлияний гости постепенно разбрелись по прокуренным комнатам и улеглись или расселись, не раздеваясь, вповалку – на кровати, диваны, в кресла, на ковры – кто где смог, кого где повалили усталость и сон.
Утром, заспанные и помятые, хозяева и гости вяло опохмелялись, делились впечатлениями.
– А ваш племянник спал с нашей Лизочкой, – сладким голосом сообщила хозяйка дома моей тёще и выжидательно посмотрела ей в глаза.
– А ваш муж спал со мной, – в тон ей ответила моя новая тёща. Среди родни она слыла большим острословом.

Вместо медового месяца получилась медовая неделя. Я вернулся в Челябинск, в родной "ОКБ почтовый ящик 62", а моя молодая жена осталась в Свердловске доосваивать биологическую науку, чтобы уже дипломированным специалистом в области физиологии человека и животных переехать "по месту жительства мужа".
Пока же я вёл прежнюю холостяцкую жизнь, продолжал двигать вперёд советскую радиоэлектронику, повышать обороноспособность любимой Родины и предаваться мечтам о том времени, когда, наконец, моя любимая… моя желанная… моя единственная…
– …сейчас в отъезде, уехал со студентами на преддипломную практику. Вернётся недели через две. А я вот… решила развеяться… в вашей компании. Не возражаете?
Нога Клары Лучко осталась неприкрытой, она вырисовывалась в разрезе юбки, упругая, чуть полноватая, рельефная, словно изготовленная по лекалу.
Гостиная стала заполняться моими сослуживцами, они были разговорчивыми, шумными, разглядывали наряды, передвигали стулья, рассаживались вокруг стола, роняли на пол и поднимали с пола ножи и вилки, придвигали к себе и наполняли стаканы.
– Будете пить? – спросил я Клару.
– Только не водку, – поморщилась она. – Вино, можно рислинг…
– Нет ни водки, ни вина, ни рислинга.
– Что же есть?
– Есть спирт. Можно пить неразбавленный, можно разбавить соком, холодным чаем, водой.
– Какая гадость, – опять поморщилась Клара. – Что же будут пить ваши женщины?
– То, что я вам перечислил.
– А что будете пить вы?
– Неразбавленный спирт, – как само собой разумеющееся сказал я.
– Я боюсь сидеть рядом с вами, вы можете воспламениться, – жеманно проговорила Клара.
– Я буду холоден, как лёд, и ясен, как стёклышко, – заверил я, вытащил из бутылки жёлтую резиновую пробку и до краёв наполнил стакан…
– Тост! Тост! – потребовали женщины.
Встал Генка Багин из лаборатории передающих устройств; спирт в его стакане чуть прикрывал донышко.
– Милые женщины, дорогие коллегши, – потёк из Генки паточный голос. – Позвольте мне от имени всех присутствующих здесь мужчин…
– Хоть бы налил как мужчина, – презрительно уел я Генку.
– …от имени некоторых присутствующих здесь мужчин, – внёс Генка поправку, – рассказать вам…
Генка Багин тряхнул пышной стильной гривой, взбил и пригладил непослушные волосы, переступил с ноги на ногу, скрипнув скрытыми под столом жёлтыми полуботинками с приклеенной к подошвам белой микропорой в несколько сантиметров толщиной и подтянул повыше узелок голубого галстука с нарисованным красным парусом. Генку понесло.
– Это надолго, – сказал я Кларе, сделал глубокий вдох, опрокинул и выплеснул содержимое стакана прямо в глотку, задержал дыхание, потом медленно выпустил воздух из лёгких. – За вас.
– Спасибо, – прошевелила губами Клара и опять коснулась ладонью моего колена. Между нами возникал интим. Я потянулся к початой бутылке.

С "зелёным змием" дружба моя началась давно. Случилось это в заштатном Троицке в 1942 году; мне только исполнилось пять лет.
Шла война. Мама от темна до темна работала, я уходил в детский сад, возвращался из детского сада, играл с друзьями в войну (другие игры тогда в природе не существовали), по много раз прочитывал и запоминал наизусть фронтовые письма от отца (и по-русски, и на идише я читал бегло лет с четырёх), иногда уходил к нашим соседям Ефановым и играл с девочкой Валей; она была значительно старше меня, ей шёл двенадцатый год, но мне она нравилась, и я намеревался на ней жениться.
Зимой меня терзали постоянные простуды, частые насморки, бесконечные ангины, бронхит, даже двустороннее воспаление лёгких – всё липло ко мне, я подолгу не ходил в садик, и мама разрывалась между работой и домом, потому что больничных листов по уходу за ребёнком тогда не давали, а за прогул или опоздание судили.
За визит приходилось расплачиваться с врачом буханкой хлеба, поэтому мама предпочитала лечить меня самостоятельно. Да и в самом деле, что может сказать врач? Поставит диагноз? Мама сама распознавала недуги, против любой болячки у неё имелись свои проверенные средства.
Самым универсальным было молоко с мёдом. Молоко мы покупали у Ефановых, они держали корову. Где мама доставала мёд, ума не приложу, однако мёд в доме, в какой-то недоступной заначке, водился.
От кашля мама давала мне тёплое молоко с содой. Это пойло было невкусно до отвращения.
Если болело горло и подымалась температура, мама приказывала мне широко раскрыть рот (при этом невольно приоткрывая свой), заглядывала глубоко-глубоко в недра моего нутра и обречённо констатировала:
– Красное, как гребешок у петуха. Опять снег ел?
Я гневно отметал мамины подозрения. Тогда ещё не изобрели детектор лжи, но если бы такой аппарат существовал и меня повели бы на проверку, я вышел бы безгрешным, потому что ел я не снег, а лёд, обыкновенные сосульки, отломанные от края водосточной трубы.
От ангины мама лечила меня согревающим компрессом. Из шкафчика извлекалась великая ценность – чекушка водки, мама смачивала драгоценным напитком сложенную в несколько слоёв марлечку и прикладывала её к моему пылающему горлу, поверх марлечки – сложенную вчетверо полоску полупрозрачной шуршащей бумаги, которую мама называла пергаментом, сверху настилала слой ваты, поверх всего наматывала клетчатый фланелевый шарф с чернильной кляксой – туго-туго – и перетягивала бечёвкой. Укрытый по подбородок ватным стёганым одеялом, угретый, я лежал на деревянном топчане под иконой, хозяйка наша Дарья Никандровна доливала масла в лампадку, и та светила, выхватывая из тьмы большеглазые лики Младенца и Божьей Матери. Сладковатый запах водки убаюкивал меня, и я засыпал.
Однажды, заглянув зачем-то в шкафчик, в дальнем его углу, за стопкой стираного белья, я наткнулся на "четушку" – так Дарья Никандровна называла подобные бутылочки. Я выкавырял пробку и понюхал. Сладкий запах напомнил ангину, красное, как гребешок петуха, горло, тревожное шуршание пергамента, отрешённые взоры святых. Мать с Младенцем, подсвеченные пламенем лампадки, и теперь благосклонно взирали со стены. Я наклонил "четушку" и лизнул содержимое. Оно обожгло язык и, несмотря на то, что жидкость была холодная, во рту стало горячо. Я приложился ещё и ещё раз. Голова приятно закружилась. Тогда я опрокинул флакон и выпил согревающий компресс до дна…
Пустая "четушка" выпала из моей руки и закатилась под топчан.

Мама пришла с работы далеко заполночь. Пятилетний сын одетый лежал на топчане в неестественной позе, рука безжизненно свешивалась вниз, голова с вывернутым подбородком странно откинута назад.
Мама тихо, чтобы не разбудить хозяйку, тревожно позвала меня. Потрясла. Потрясла сильней. Позвала громче. Схватила за плечи и с силой тряхнула из стороны в сторону. Закричала благим матом.
Из своей запечной комнаты вышла Дарья Никандровна.
– Ты чево орёшь?
– А-а! – выкрикнула мама и стала раскачиваться из стороны в сторону. – А-а-а!
– Приготовь буханку хлеба, – сказала хозяйка, вставила ноги в пимы, заправила руки в рукава пальто, голову покрыла серой пуховой шалью. – Схожу за Матвеичем.
Матвеич пришёл, поставил на табуретку чемоданчик, взял мою руку, нащупал пульс. Наклонился надо мной, принюхался к дыханию…
– Мамаша, ваш сын пьян, – поставил, наконец, свой диагноз доктор. – От него разит, как от дворника.
Мама бросилась к шкафчику. Чекушки на месте не было.
Мама стала меня бить. Усилия доктора Матвеича и хозяйки Дарьи Никандровны вырвать меня из маминых рук оказались тщетными. В ярости и отчаянии мама была сильнее их.
– Где я достану водку?! – в отчаянии кричала мама. – Я убью его! Я убью его! Чем я буду лечить его ангины? Где я возьму водку?!
Водка была большим дефицитом.
Мама била меня, и я проснулся.

В жизни я пил много и без разбора, но к пьянству не пристрастился и алкоголиком не стал.
10 декабря 1947 года отменили карточки, сахар и другие продукты стали доступными. Отец принёс со двора несколько кирпичей и соорудил из них в углу комнаты небольшой постамент, водрузил на него бочонок (чтобы тот не замок: нашу комнату заливали грунтовые воды, иногда покрывая пол слоем в полтора-два сантиметра), насыпал в него отрубей, сахару, положил дрожжи и сказал:
– Пусть бродит.
Как будет бочонок бродить, я себе не представлял; просыпался ночами и вглядывался во тьму: бродит бочонок по комнате или нет? Бочонок стоял на месте.
Потом из бочонка запахло сладким и хмельным. Отец зачерпнул ковшом мутную жижу, отхлебнул, крякнул:
– Пусть бродит…
Я подкрался к бочонку, тоже зачерпнул и попробовал. Показалось вкусно.
Иногда отец подозрительно принюхивался ко мне, спрашивал:
– Брагу пил?
Я понимал, что сознаваться нельзя, и мотал головой.
– Поймаю – выпорю, – угрожал отец.
Несколько раз ему удавалось поймать меня "на горячем" – в момент зачерпывания. Он спускал с меня штаны и больно драл ремнём по голой заднице.
– Будешь пить? – строго спрашивал отец.
– Не буду.
– Поймаю – выпорю, – звучала угроза.
"Фиг поймаешь," – думал я. Когда отец выходил из комнаты, я зачерпывал ковшом бурую бурду и торопливо проглатывал её. Голова приятно кружилась.
Потом мы уехали из Троицка. В Копейске мама работала старшим бухгалтером в галеновом производстве – так называлась фармацевтическая фабрика. Кладовщик Анатолий Васильевич Маслак, украинец, любил размовляти с моим батькой на ридной мове; отец за время долгой жизни в России и многолетней службы в Красной Армии так и не научился говорить бегло и правильно по-русски. На идише он писал с чудовищными ошибками и сплошь украинскими словами, выведенными справа налево древнееврейскими буквами.
В знак уважения к моему отцу Маслак время от времени приносил ему или присылал с мамой гостинец – трёхлитровую бутыль с чистым медицинским спиртом. Отец пьяницей не был, но свои фронтовые сто пятьдесят к обеду считал обязательными.
Иногда мои родители уезжали в Челябинск в гости к маминой сестре тёте Сабине. Там они засиживались, забывали поглядывать на часы, автобусы в Копейск прекращали ходить часов в девять вечера, и мои родители оставались ночевать у родственников.
Я кидал клич "свистать всех наверх!" Приходили Жорка Гиршович, Алька Успенский, Виталька Лунтовский, иногда Ваня Ерёмин, кто-нибудь ещё – друзей у меня хватало. Из-под кровати извлекалась заветная бутыль, я отливал спирт, доливал необходимое количество воды.
Потом отец удивлялся:
– Закрыто плотно, а спирт выдыхается. Скажи Маслаку, – просил он маму, – пусть пришлёт свеженького.
Однажды родители вернулись из Челябинска часов в двенадцать или даже позднее: была попутка, и они не остались ночевать. В квартиру мои родители вошли в самый разгар нашего сабантуя.
Мне было уже лет пятнадцать.
Отец попытался спустить с меня штаны, но сил у него не хватило. Он развернулся и больно ударил меня по лицу. Из глаз моих посыпались звёзды.
Я постоял, покачался на неверных ногах, развернулся и ударил отца. Отец рухнул на пол.
– Пошли отсюда, – скомандовал я кодле, и мы вышли на улицу.
Шёл дождь, я подставил лицо струе, втянул в рот капли.
– Куда пойдёшь? – спросил Ваня Ерёмин.
– Не знаю, – ответил я.
Он взял меня за локоть.
– Идём ко мне. Родители не будут возражать, я знаю.
У Вани я прожил месяца два. Продолжал ходить в школу. Знали ли что-нибудь мои учителя? Виду они не подавали. Родители меня не искали, я тоже не стремился их увидеть.
Ванины родители ни о чём меня не спросили, я вместе со всеми садился за стол, стал четвёртым ребёнком в семье.
Потом мама к концу уроков пришла в школу, и я ушёл с ней домой.
Больше меня не били.

Следом за многословным Генкой Багиным тост произнесла Люба Пална.
– Дорогие мужчины! – сказала Любка. – Позвольте мне от имени всех присутствующих здесь женщин…
Я налил ещё.
– Я хочу выпить за одну отдельно взятую женщину, – сказал я громко и требовательно.
– Подожди, не мешай, – осадила меня Любка.
– Кто не хочет выпить за одну отдельно взятую женщину, не может считаться… может не считаться… считаться может не… моим другом! – настаивал я. – Кто не с нами, тот против нас.
Я влил в себя содержимое стакана.
– Во даёт, – сказал кто-то. – Пьёт неразбавленный и не запивает. И не закусывает. Силён!
– Ррусские после перьвой… – язык меня уже плохо слушался.
– И после второй, и после третьей, – поддержал меня кто-то.
Я гордо посмотрел на Клару. Её лицо двоилось. Я тряхнул головой и попытался свести два изображения в одно, но каждый глаз видел свою Клару Лучко, и каждая была прекрасна.
Меня стало клонить ко сну. Я положил голову на плечо соседки; плечо было мягкое и родное. Я прикрыл глаза.
– Серёжа, – позвала известная киноактриса мужа. – Ребёнок хочет спать, отнеси его на топчан.
Ко мне подошёл народный артист Сергей Лукьянов, он был загримирован под моего отца.
– Вус из мит им? (Что с ним? – идиш) – спросил народный артист Сергей Лукьянов, загримированный под моего отца.
– Да вот – опростал всю четушку, досуха опростал, всю как есть, нича на компресты не оставил. Малец-малец, а вот поди ж ты! Чо мать-от делать теперича будет? Прости его, Царица Небесная, сам не ведает чо творит…
Голос-то, голос – Дарьи Никандровны, но где же она сама-то?.
Отец держал меня на руках, гладил стриженый затылок, трепал чёлку. От отца исходил горьковатый дух крепкого табака и конского пота – точно такой запах запомнился мне с того дня второго августа сорок первого года, когда отец отправлялся на фронт.
"Снимается кино, – догадался я. – Снимается кино из моего детства!"
Артист Сергей Лукьянов, игравший в фильме моего отца (играл очень похоже!), бережно уложил меня на топчан, снял с меня обувь.
– Пил спирт и не закусывал, – сказал серый конь. – Цельное ведро выхлебал. Ишь!
Отец запрыгнул коню на спину.
– Много говоришь. Не мешай ребёнку спать.
– И то правда, – заржал конь голосом Генки Багина. – Пусть спит. Нас не тронешь, и мы не тронем. А затронешь, спуску не дадим.
– Не дадим, не дадим, – заговорили разом все статисты, их собралось на съёмочной площадке тьма тьмущая…
"Снимается кино, – опять подумал я. – С народными артистами. Интересно знать, кто играет меня. Надо будет спросить… Да я бы и сам неплохо сыграл!"
– Клара! – позвал я. – Клара, я хочу играть.
– Играй, играй, – разрешил кто-то. – Расстегни штаны да и играй.
– Наиграешься правой, смени на левую, – добавил кто-то другой. Сергей Лукьянов в роли отца погладил меня по голове и пощекотал соломинкой в носу. Я чихнул.
– Будь здоров, – пожелал серый конь. – "Если хочешь быть здоров, – заржал он, – постарайся."
– "Позабыть про докторов, водой холодной умывайся," – подхватили статисты.
– "Если хочешь быть здоров," – доржал серый конь.
Вдруг на экран выплыла надпись "КОНЕЦ ФИЛЬМА", и экран погас.
"Почему конец? – удивился я. – Ведь я ещё не выучил роль…"
– Учиться, учиться и ещё раз учиться! – наставительно произнёс Ленин в восемнадцатом году эсэрке Каплан.
"Это уже из другого сюжета, – подумал я, уходя под лёд. Дышать становилось трудно. – Гибель Титаника…" Это была последняя мысль. Дальше мыслей не стало, пустота…
Когда я пришёл в себя, вечеринка закончилась, гости прощались с хозяевами, целовались, пожимали руки. Я приподнял голову с подушки.
В дверях стояла пара: лицо женщины утопало в воротнике из чернобурой лисицы, мужчина нахлобучивал высокую шапку-пирожок, были тогда такие в моде.
Клара Лучко и Генка Багин заметили, что я проснулся, и приветливо помахали мне. Генка покачивался на трёхсантиметровых подошвах, белая микропора отражалась в паркете. Несмотря на толстую подошву и высокую шапку Генка был намного ниже своей спутницы. Он обвил её талию левой рукой и нежно припал к её боку.
– Можешь вообразить себе, что ты обнимаешь артистку Клару Лучко, – сквозь гул прощания расслышал я глуховатый голос.
Пара скрылась за дверью.

Через несколько лет после описанных событий…
…мы с женой познакомились в Свердловске с красивой молодой парой. Я не помню их имён, а фамилия у них походила на партийную кличку: Кривые. У них мы встречали очередной Новый год.
– Будем только мы и вы, больше нам никто не нужен, – сказал, приглашая нас, хозяин дома. – Проведём новогоднюю ночь вместе. Согласны?
Мы были согласны.
Пришли мы к Кривым около десяти, чтобы успеть поднять бокалы по московскому времени.
Я снял пальто и вошёл в комнату. Вера задержалась в прихожей, чтобы поправить причёску, подвести помадой губы – мало ли дел у женщины, оказавшейся перед зеркалом!
В углу ровно мерцала пышная ёлка. Пахло хвоей.
На столе стояла бутылка шампанского. В её тёмном выпуклом стекле отражались ёлочные огни; казалось, что бутылка светится переливающимися разноцветными точками. В полумраке я, приглядевшись, различил женскую фигуру.
– Проходите, садитесь, – прозвучал глубокий почти полушёпот.
– Спасибо, – почему-то полным шёпотом ответил я. Прошёл. Сел. Помолчали.
– Я соседка, – словно это была великая тайна, сообщила женщина загадочным голосом. – Надеюсь, моё присутствие веселью не помешает.
– Что вы, наоборот, – заверил я гостью, вглядываясь в её лицо.
– Я вам кого-то напоминаю? – спросила она.
– ?..
– Меня часто путают с моей близкой родственницей. В семье считают, что не я на неё, а она похожа на меня. Она известная киноактриса.
– Ваша сестра киноактриса?
– Моя двоюродная сестра. Взгляните на меня в… ну, хотя бы вот так.
Она повернула голову.
– Моя двоюродная сестра Элина Быстрицкая, – проговорила гостья.
Я узнал… нет, конечно, не узнал, я вспомнил её.
– Вылитая Элина Быстрицкая, – воскликнул я. – Даже без света видно, что вы обе – буквально одно лицо.
– Вы находите?
– Никаких сомнений! Вот только родинка…
– Что – родинка? – её голос дрогнул.
– Насколько я знаю, у Элины родинка на правой ноге, чуть пониже бедра, такая шершавая… как у вас… но – на правой ноге, а у вас – на левой, правда?
Гостья издала звук, словно из надутого шарика вдруг выпустили воздух.
– О-ля-ля, – проговорила она сдавленным голосом. – Мир тесен.

2005 год, сентябрь.