Мой друг Генрих..

Александр Селисский
МОЙ ДРУГ ГЕНРИХ.
Обычно я заставал его сидящим на диване в позе «лотос». Начинающие йоги долго тренируются, чтобы её принять., а у него суставы были гибкими от природы. Генрих отвечал на приветствие, слегка покачивая узкой  кистью. В пальцах дымилась сигарета. Такие руки называют музыкальными и действительно, в детстве он учился игре на фортепиано. Как будто, даже подавал надежды. Война и эвакуация прервали занятия. Начинать сначала после трёхлетнего перерыва  не стоило. Кроме того, в сорок пятом  году умерла мать.
—В нашей семье папой  была мама, — обьяснил Генрих.
На той же тахте, в той же позе он работал. Придумав слово, фразу или строчку стихов,  переходил  к письменному столу. Одним пальцем, но быстро отстукивал на машинке. Так было в Киеве. В Тель-Авиве, приехав уже после его смерти, я увидел такую же тахту, так же углом  к столу. Геня поменял квартиру, город, страну. Но не привычки.
Нас познакомил писатель Маркс Тартаковский. Не Марк, а именно Маркс что, кажется, любил подчёркивать — тогда, во всяком случае. В пятьдесят седьмом. Он сказал:
— Есть у вас в Киеве Генрих Шахнович. Я тебя с ним познакомлю и вы тут же смертельно поссоритесь: ты романтик, а он циник.
Мы познакомились и сгали друзьями на всю жизнь. Генрих не был циником, я не был романтиком, а Маркс не был людоведом. Слава Б-гу, его ошибки не обходятся человечеству слишком дорого. Чем выгодно отличаются от заблуждений старшего тёзки.
Мой друг Генрих был странным человеком: ничто в мире не могло заставить его, сказать о самом себе доброе слово. Признаться, что серьёзен в работе, методичен, шепетильно честен и внимателен  к друзьям, это считалось в компании «большой моветон». Геня до моветона не опускался, творя легенду о себе — лентяе и бездельнике, беспробудно — неделями! — пьяном, занятом исключительно сексуальными похождениями, желательно коллективное свойсгва. В те  патриархальные времена  такое ешё могло шокировать благопристойного собеседника. Не стану доказывать, будто легенда создавалась на пустом месте и на самом деле наши подруги были  вечно девсгвенны, а мы сами всегда трезвы. Упаси Б-г! Помню, возвращались домой вечером. Шли обнявшись. «Чтоб не упасгь поодиночке». На перекрёстке расстались: ему нужно прямо по Подвальной, мне налево с горы  по Нестеровской. Через пять шагов падаю. Оглядываюсь. В десяти шагах от меня лежит Геня и тоже смотрит назад, в мою сторону. Что было, то было.
Самым близким другом Генриха был не я. Самым близким его другом был Гриша Филановский. Гриша за всю жизнь не выкурил сишреты, не выпил рюмки спиртного. Ему это не нравится.
Легенда: «Поскольку Генрих никогда не работал, основная его забота — как убить время. И он выучил свою кошку приносить аппорт! Это невероятно трудно, потому что противоречит кошачьим инстинктам,  но он её  таки  выучил! Да. От скуки. Несколько месяцев только этим  занимался». Я не знаю сколько нужно времени — часов? Дней? Месяцев? Лет? — чтобы научить кошку аппорту. Знаю только, что кошки у Генриха не было. Никогда. Собака была, но уже в Израиле. А в Киеве, кроме самых последних лет, приходилось жить в одной комнате с папой и мачехой — она же родная сестра покойной мамы. Геня рассказывал  как Лия — то-есгь мачеха, то-есгь тётя — стоматолог но профессии, новела его,  лечиться к своему старому профессору (сама не рискнула. Как же — Геничку!). В кресле Генрих дёрнулся  и тётя  изо всех сил залепила ему по физиономии, выдохнув от души: «Это уже за всё сразу!» Факт или на самом деле было? — теперь не установишь: обоих уже нет на свете. А будь возможность, кошку или, скорее, собаку Генрих обязательно завёл бы. Дождливой осенью мы гуляли по Владимирской  горке. Вдруг вижу, что Генриха рядом нет. И тут же услышал голос: «Ты на кого похож? Посмотри на себя, шлепер несчасгный! Где ты пузо волочил но лужам?» Оглядываюсь. Генрих стоит  у  клумбы. Перед ним собачка.  Маленькая, серая и действительно с грязным брюхом. За что Геня её и отчитывает- А она внимательно скушает и, кажется, понимает. Он любил животных. «Геня, пошли гулять в зоопарк!» «Пошли. Всегда  согласен».
Отменным трудолюбием, правда, тоже не страдал. «Если ты позавидовал величию Наполеона, вспомни, что деботал он по восемнадцать часов в сутки. Напряжённо! И муки зависти немедленно кончатся». Генрих Шахнович.
Рассказы о животных и детях у него хороши. Лучший, по-моему, рассказ «Калоши» о мальчике в эвакуации. А раньше он писал  детские стихи. Их всё-таки печатали в разных маленьких журнальчиках. Выходили у него и детские книжки.
— Ну какой ты детский писатель? Ты же детей боишься!
— Боюсь, — соглашался Геня печально. И добавлял, подумав: — Андерсен  тоже боялся детей.
К сожалению он хотел быть современным и политическим. Это получалось хуже. Но он упрямился.
Встретились на Крешатике. Случайно.  Геня ешё киевлянин. Он необычно грустен, говорит, глядя  как-то мимо меня.
 — Сегодня перечитывал «Два гусара». Там написано «князь стоптал штаны». Слушайте, коллега,  нам  коломашки  на Бесарабке возить надо, а мы прозу пишем... Что?
«Коллега» и «вы», так он издевается  над собой. Обычное дело.
— Разве только нам? — возражаю. — С таким критерием...
— Ну это, разве что, утешительный приз, — вздыхает Генрих.
Ещё разговор, у него дома. Спрашиваю, стараясь держаться на ногах: «К-как по-твоему, я и-инели-игентный человек? .
— Шахнович серьёзно качает головой.
— Почему?
— Не умеешь вести себя за столом. — Он обьяснял мне, что хлеб не едят с куска, а разламывают, что ложечка в солонке существует не для того, чтобы насыпать ею соль на свою котлету, а только донести сль до кран тарелки, не суя в солонку персональный нож. Что тарелки подаются к столу  нагретыми. И другие вещи, увы, никогда не пригодившиеся в жизни, узнал  я от Генриха Шахновича, который, всё это зная, прекрасно себя чувствовал в нашей невоспитанной компании, с удовольствием обедая пирожками из газетного кулька.  Любил смокинг, но чаше ходил в помятой ковбойке. Вырос в семье, где ценили «комильфо», но принадлежал к «поколению оборванцев». «Если в Париже вы увидели человека в глаженных брюках, значит он из  деревни». Где я  это прочёл? Не помню. Сам в Париже не бывал. Раньше нельзя было. Теперь можно, да сил нет. Жизнь прошла.
           Так вот, что Генрих не работал — враньё. Не служил, да. Родился в тысяча девятьсот дввдцаль девятом году в Киеве и прожил  там, сорок три года, исключая  эвакуацию и три года учёбы в Ужгородском университете.Университет, как  рассказывал, бросил «по собственному желанию». Скучно стало. Ухитрился не сниматься с воинского учёта в Киеве. Первокурсником сдал  в военкомат справку, дающую право на отсрочку призыва до окончания  университета, после чего  должен был удостоиться  офицерскою звания. Через год как и полагается, вызвали снова   и поставили в документах отметку: «студент второго курса».Трижды история повторялась автоматически,как в арми говорят, «ко нарезу». Третий курс, четвёртый, пятый. Пришла пора диплома и звания.
— Предьявнте диплом. — потребовал капитан в районном военкомате.
— Что вы? Я ушёл из университета ещё на третьем курсе!
— Как? Здесь написано...
— Ну... Не  я же писал...
               Капитан чертыхнулся, всё перечеркнув, написал: «Образование среднее». И удостоверил печатью. Призывной возраст был позади.
 Ни одной веши, написанной но собственному разумению, потребности, душевной боли напечатать в СССР ему  не удалось.  Нигде. Никогда. Ни разу. «Уважаемый Генрих Львович! Ваш рассказ безусловно... разумеется... но... но... но!». Так вот, не служил. Хотя  и  это неточно. Был  на заводе учеником то-ли  слесаря, то-ли  токаря. Недели три, кажется. Он никогда не писал исключительно «в стол». Было, разумеется, но, вместе с тем он всегда печатался  и что-то зарабатывал. Больше чем ученик, во всяком случае. В каких-то глубоко провинциальных журнальчиках, в газетах, едва ли не многотиражных, в дальних областных издательствах — «несть им числа, ни имени.». Зато нужны материалы.   В милицейской газете о  героизме советских милиционеров или в журнале пожарной охраны об умелых  действиях советских же пожарных,  «Стихи, стишки, рассказики, рассказишки. Клеветон (то-есть, фельетон).  К дате, по случаю  или на тему.» За что полагались некоторые гонорары,  чаше, соответственно, «гонорарчики и гонораришки». Небогато, но с токарем  сравнимо. В Советском Союзе жить на литературный заработок мог только член Союза советских писателей.«Писатель в законе». Всякий другой считался  тунеядцем и попадал под статью УК.Членом Союза писатель становился после  первой вышедшей книжки...
«Если он, конечно, не еврей!
За столом никто у нас не Лифшиц...»
Шахнович не подходил тоже.У Геннриха вышло шесть книжек басен и детских стихов, но в Союз его не принимали, притом и не отказывая. «До вашею .заявления ещё не дошла очередь.» Год за годом. У других доходила, у него  нет. Его вызвали в районный отдел милиции, где сообщили, что, «в рамках борьбы  с тунеядством в стране крестьян и рабочих»  ему следует немедленно устроиться на работу. Или он пойдёт под  суд (как Бродский. Геня попал бы в хорошую компанию! ).  Но предпочёл  устроиться на завод  и что-то делал там пока не узнал, что план но тунеядцам районный отдел милиции выполнил. Уволился, сел на тахту и продолжал работать.
Желающим посплетничать о писательском бездельи, сообщаю: вопреки желанию на свет появляются только дети. Как побочноый продукт погони за удовольствием. Остальные «творческие акты», свершаются  исключительно  в  результате приложения усилий, притом целенаправленных. Иногда немалых и случается, даже, изнурительных. В Тель-Авиве Генрих начинал работу в четыре  часа утра, чтобы закончить, до наступления жары. Русским писательством в еврейском государстве заработать на кондиционер, как известно, не получается. Но роассказывать об  этих часах он не любил. Ему больше нравилось считаться  бездельником. Могу заметить, что он не оригинален: Хемингу эй говорил, чло согласно правилам журналистской  этики, его не должны были  заставать .за работой, а уж в истории литературы полно писательских  россказней о собственной ленности и и молодецком разгуле. На поверку  же выходит, что даже лихой гусар Денис Васильевич прилежно сиживавли  за столом — письменным, а не пиршественным — и вкалывали  не токмо пикою казацкой, неутомимо воспеваемой, а и гусинным перышком. Однако, свои усидчивость   и прилежание знаменитый гусар тщательно скрывал. Во всяком случае, не афишировал. Может  быть, желая соответствовать им же созданному  литературному   автопортрету. Вообще, абсолютно понятные люди чаще бывали портными или физиками, чем литераторами.  Правда, Александр Кабаков сетовал: «Кончилась  эпоха романтических пьяниц». Писатель нынче трезвый, прагматичный, интеллектуальный. И наверное предпочтёт увидеть себя и менно таким.. А нам нравилось иначе.
Я впервые женился в 33 года. Общий друг наш Олег Лапин, отвечал за музыкальную часто свадьбы: «Будет Генька, — сказал  он. Выпив, потребует «Очи чёрные» /любимый романс/. Так на каждой бобине «Очи чёрные» записаны два раза: в начале и в конце! Кто бы ешё у достоился у Олега такого внимания? Геня действительно пришёл. И с порога объявил:
— Я думаю, 33 года еврею  критический возраст. Но другой отделался дешевле: его только распяли!
Моя тёща потом недолюбливала Генриха. Она творила: «Ну...  тот...»
В семьдесят третьем году  Генрих Шахнович уехал в Израиль. Теперь мы говорим — переехал. Будто не было принятия решения, часто мучительного. А ожидание в ОВИРе, возможный отказ без обьяснения причин, трёпка нервов? Тяжёлые прощания. Не «переезжали» тогда. Уезжали. Навсегда, без надежды когда-нибудь увидеться. Даже письма доходили не всегда и не все. Я получил в одном конверте письма от двух моих друзей, между   собой незнакомых. «Там» было чувство юмора. Ешё любимая шутка: переложить в конвертах письма жене и любовнице. Чтоб все всё знали. Но сентиментальность тоже была «моветон» и на вокзале, не вынимая из зубов сигареты, Геня хлопнул меня по плечу:
— Зай гезунд. Приезжай, не тяни.
 — О’кей...
Увиделидись мы через восемнадцать лет  и, уж чего не ждали! — в Киеве.
Переписывались нерегулярно, по моей вине: Генрих оказался корреспондентом удивительно аккуратным, что, снова-таки плохо согласуется с его любимым образом разгильдяя и лежебоки. Я  ждал  его  приезда и схватил телефонную трубку.
— Привет! Я уже дома.
— Как, «дома»? Ты же к нам собирался, в Киев!
— Я же и говорю — дома! Осёл!
Не от ума большою я  предложил  встретиться  у  телеграфа, в самом центре города.А когда спохватился, «место встречи изменить нельзя было».
Не возглас — крик раздался из толпы прохожих.
— Генри-и-х!!! — мы даже поздороваться не успели. Володя Хижняк  старый приятель Генриха. Чорт принёс именно сюда и точно в то же время. И принёс не только Володю: через двадцать минут вокруг Генриха была толпа — отдельная  от шедшей мимо. Не очень большая в масштабе двухмиллионного Киева, но бурлящая. Генрих сидел в центре на тумбе парапета, заложив ногу на ногу  (в «лотосе» там не поместишься) и, блаженно щурясь, отвечал на бесконечные вопросы. Кто-то уже стоял возле таксофона, сообщая: «Генрих приехал!»
Разговор  вдвоём получился не скоро.
— Ну, рассказывай. Как  живёшь?
— Он помолчал. Затянулся.
— Одиноко... Представить Генриха, живущим одиноко, я не мог. Вот, оказывается, что значило его «Я уже дома!» 
 — Чорт  его знает, — продолжил он, — поздновато я, наверное, собрался. Дружбы завязываются в молодости. Компаний в нашем смысле там нет: общаются внутри семей или по делу. Наши строят новую жизнь: кто занялся мелким бизнесом, пока не по зубам крупный, кто пошёл работать на хозяина, кто стал религиозным и засел  за Тору. Писать приехали многие, читать — никто. Сабры читают на иврите и хотят думать, что история галута не про них, они другие евреи, гордые и своболные. Но гордые и свободные не боятся собственного прошлого. — Он затянулся сигаретой. — Знаешь, меня перевели на украинский. В Канаде. — И усмехнулся грустно.
Теперь уезжая, сказал только: «Зай гезунд». В Израиль не звал. Но я приехал. Нет у нас другой дороги, всё равно нет. Я приехал и встретился уже не с Генрихом, а с его посмертной книжкой. С книжкой писателя, которого не печатали там, где могли бы читать и мало читали там, где стали печатать.
В смерти ему повезло. В бумагах нашли записку: «Хорошо бы умереть мгновенно, во время работы. Упасть со стула и всё...»
Так он и умер. Говорят, будто Г-сподь посылает лёгкую смерть чистым людям...
...Мы стоим у ресгорана «Метро» На двери табличка «Закрыто. Обслуживание иностранцев.» Геня бьёт в дверь кулаком и орёт с неистребимым подольским  «прононсом»:
— Впустите меня, я  иносгранец!
Что интересно — впустили.
Из очерка, написанного по возвращении: «Я в Киеве иносгранец. Смешно!»

15.0296г. Ашрат. 6.01.99г. Акко.