Вечный стыд не покидает...

Анастасия Галицкая Косберг
И стыд, и ужас, и надежду
мне подарил тот слёзный дом...
Душа там полнилась безбрежно
клубами страха... И о нём
я рассказать себе велела,
чтоб не забылось никогда,
как плакали душа и тело
запоминая навсегда.

*  *  *

               
5 марта 1991 года.

Я не беременна. Я лечусь от бесплодия.

6 марта 1991 года.

 Я беременна. На двадцать пятой неделе.
Не заметившая моей беременности доктор – бывший гравврач 19-го роддома столицы, осматривавшая меня на шестой, шестнадцатой и двадцать первой неделях, предлагает организовать по блату искусственное прерывание беременности. «Разрежут плод и достанут по кусочкам, как миленького», - говорит она и отводит добрый, полный сочувствия взгляд. Не от стыда, а оттого, что видит ненависть в моих глазах.

Сына во мне нашла не она, а совсем другой доктор. Настоящий. Нашла, но поверив предыдущим записям в медицинской карте и объявила дрожащим голосом, что у меня уже неоперабельная опухоль. Как же она смеялась через несколько минут, обнаружив при УЗИ, что у опухоли есть ручки, ножки, голова и резво бьющееся сердечко.

7 марта.  17.00

Привезли на сохранение в роддом. Боли, терзавшие меня, практически не отпуская, последние три месяца объясняются просто – шейка матки раскрыта уже на два пальца. Спасти ребёнка надежды нет.

- Но попытаться стоит! - говорит вдруг седая Нелли Ефимовна – заведующая отделением патологии.
- Зачем рисковать? – возмущается Виталий Ильич – молодой, справный доктор, специалист по иглоукалыванию и внутриутробной диагностике.
- Рискнём! – подключается Андрей Анатольевич – толстый, благостный, с оленьими глазами, в не застёгивающемся на огромном пузе халате.
- Ну, как хотите, только, пардон, без меня, - лениво вставляет Виталий Ильич.
- Попробовать можно, - цедит Наталья Львовна – красивая брюнетка, только что после института, - случай-то интересный.

Случай – это мы с сыном. Я лежу перед ними, раскинув ноги в подпорках на высоченном кресле, и слушаю, как они решают судьбу моего ребёнка. Я лежу и тону в диком ужасе от того, что слышу. Я лежу и понимаю, что ничем не могу помочь ни себе, ни тому, кто внутри меня. Я лежу и прислушиваюсь к грохоту каких-то железяк, то и дело вываливающихся из пьяных рук сантехника, тут же – в метре от пятки моей правой ноги – копошащегося в раковине. Мне уже всё равно, кто меня видит, кто в меня заглядывает…

Я точно знаю, что не человек больше, и уж, конечно, не женщина. Я – тело, по недоразумению начинённое «плодом».

*  *  *

Меня раздели догола в коридоре около лифта – на глазах оторопевшего мужа и снующих туда-сюда людей – мужчин и женщин. В халатах, строительных робах (в роддоме идёт какой-то ремонт), в ночных рубашках, оттопыривающихся на огромных животах. Только они – эти женщины, уже прошедшие через все стадия унижения, которые мне ещё только предстоят, и сочувствуют мне. Голую укладывают на железный стол, не накрытый даже простынкой, акушерка начинает брить там, где уже с утра брить стало нечего и раздирает меня до крови тупой, многоразовой бритвой. Достаёт литровую банку зелёнки и огромным ватным тампоном промокает раны.

- Иди, поссы в ведро, - командует она, и я иду, прикрывая руками грудь. Ведро стоит тут же за отдёрнутой занавеской, которую акушерка не разрешает закрыть: «Я должна убедиться, что ты поссышь, а то вы всё наврать норовите», - объясняет она свой запрет равнодушно. Я знаю, что из мочи беременных делают какое-то нужное лекарство...
Мне страшно, я не партизан на допросе, но я будущая мать, я безумно хочу стать ею и покорность, покорность, покорность -  мой удел. Я так решила – ради ребёнка вынести всё, что смогу и всё, что не смогу.

Выдают ночнушку, грязные на вид стоптанные тапочки, полотенце и какие-то пятнистые тряпки. «Если потечёшь, пригодится!» - говорят мне и я покрываюсь холодным потом.

Сжимаю в руках гвоздику – единственное, что позволили мне взять с собой в палату. Под мышкой спрятан лифчик, я без него просто не могу существовать.
Букет, подаренный мужем к восьмому марта и по случаю вдруг образовавшейся вчера беременности, взять не разрешают. «Только один цветок. Всё остальное принесёте завтра с передачей!» - нервно орёт приёмщица.
- Почему она не может одеться в своё сейчас, а не завтра? - еле шепчет загнанный от увиденного в ступор муж и покорно складывает всё принесённое в пакет.
- Ничё! Так положено, завтра принёсёшь, - отвечают ему.
Медсестра очень торопится, ей некогда ждать лифта и я, сгибаясь от боли пополам, с трудом забираюсь на четвёртый этаж.

В палате двенадцать коек. Железных, панцирных, продавленных почти до пола. Я ложусь, и дикая боль сразу охватывает спину и низ живота. Встать не могу. Никак не могу. Просить беременных?.. Им нельзя рисковать своими детьми. Нельзя! Я понимаю это и, пыхтя от напряжения, боли и страха, с огромным трудом всё-таки выползаю из кроватно-болотного плена. Ползу по стеночке в ординаторскую, потому что оттуда уже громко зовут… "Галицкая, на осмотр, быстро!"
Меня укладывают в кресло и мнут в шесть рук поочереди снаружи и изнутри. Боль нарастает. Неспешные доктора решают нашу судьбу...

Процедурная. Укол магнезии. Я теряю сознание от новой нестерпимой боли и сползаю с кушетки на пол. Бьют по щекам, суют что-то вонючее под нос. Прихожу в себя, боль в ноге нестерпимая, звенящая в ушах, отдающаяся, кажется, даже в сердце и висках, мышцы скрутило в тугой узел. Тру онемевшими пальцами, еле сдерживая стон.
- Привыкнешь ещё, - успокаивает медсестра, - все привыкают, иди в палату и лежи! По коридорам не ходить!

8 марта.

Подъём в шесть ноль-ноль. Так удобно акушеркам – им в девять надо смениться, а тут ещё столько дел… Давление померить патологичкам, привезти в общую столовку завтрак на гремящей, хромающей на все колёсики, тележке. А ещё чаю попить с тортиком… А почему бы и нет? Они же тоже люди, им тоже может захотеться тортика рано утром…

У меня давление в норме, возвращаюсь в палату и снова засыпаю.

Десять утра. Обход. В палату вбегает Виталий Ильич. Моя кровать вторая на его пути.
- Это ещё что? – орёт он.
Молчу в недоумении. Он стаскивает с меня одеяло и оно тихо падает на пол.
- Задрать рубашку, раздвинуть ноги! – командует доктор, и я подчиняюсь.
- Что это, - взвизгивает он и больно втыкает палец в грудь, - почему лифчик?!
- Но я...
- Снять немедленно! – от его голоса, кажется, звенят стёкла.
- Зачем?! – недоумеваю я.
- Я сказал снять! Нижнее бельё запрещено!
- Я не могу без лифчика, у меня грудь болит без лифчика – большая… Пожалуйста, разрешите...
- Спорить? Со мной спорить?!! Поговоришь ещё!
Виталий Ильич, не глядя между раздвинутых ног, грубо давит на низ живота.
-Тонуса нет! – изрекает он и идёт дальше. Я поворачиваю голову и вижу – все женщины, поблескивая надутыми животами, лежат на спинах с полусогнутыми, раздвинутыми ногами. Так, видимо, просто положено, потому что доктору нет никакого дела до этого. Он и не смотрит. Только давит всем по очереди на животы и выкрикивает, как заведённый: «Тонуса нет, тонуса нет, тонуса нет!».
Меня тошнит. Не от токсикоза – опять от ужаса.

После завтрака и перед ужином  - новые порции магнезии и ещё чего-то. Сознание уже не теряю – начинаю привыкать.

9 марта.  10.15

Обход. Доктор другой – Андрей Анатольевич. Этот не орёт, этот благодушествует. Этот не просит раздвигать ноги. Он присаживается на краешек каждой кровати и интересуется самочувствием. Он кладёт на мой ещё маленький, самый маленький в палате живот, огромную, мягкую руку, жмёт не сильно и сообщает тихо: «Завтра будем оперироваться, не боись, прорвёмся». Видит сразу выступившие слёзы и грозит  пальцем: «А вот плакать тебе никак нельзя. Схваток больше не было? Не болит животик? Вот и хорошо, вот и славненько». Он треплет меня по щеке, заодно подбирая слезинку, и пересаживается на краешек соседней кровати.

10 марта. 11.00

Операция. Наркоз внутривенный, значит, больно не будет.
Укол и я уплываю в спасительную темноту. Очнулась на каталке в коридоре. Ничего не соображаю – наркоз у меня всегда отходит плохо. Мимо бежит весёлый, с широкой улыбкой дяденька в зелёном халате. То ли хирург, то ли анестезиолог - только они носят зелёное в этом заведении. Он притормаживает рядом со мной… треплет обнажённую грудь, задевая болезненный сосок и убегает дальше. С трудом опускаю глаза. Оказывается, я лежу с задранной выше пупка рубашкой, огромный вырез скособочился, выставив на всеобщее обозрение ещё и грудь. Пошевелиться, поправить одеяние не могу – руки ещё не слушаются. Прошу то и дело пробегающих мимо акушерок, нет, не прошу - умоляю, ни одна даже не остановилась.

Я вижу в конце коридора стремянку. На ней стоит пожилой мужчина в серой, запылённой одежде и посматривает то на меня, то на что-то под потолком. Мужику не весело. Он что-то бормочет, и я слышу, как он громко матюкается. Сердце моё, давно уже бьющееся от ужаса и стыда где-то в горле, сжимается – он слезает вниз и идёт ко мне. Подошёл, снова матюкнулся, нахмурил седые кустистые брови, подсунул руку под спину, приподнял, стянул вниз рубашку, поправил ворот…
Я заплакала…
- Ничё, ты не того, ну, ты…, я ничё и не видел, чё ты… не плачь, я не видел, правда, не видел… хорошо же вот, дитё будет… хорошо…
Он вдруг начинает вытирать мои слёзы грязной рукой и я вижу, что у него нет половины мизинца и безымянного.  Я, не выдержав, прижимаюсь щекой к этой изуродованной руке, потому что только она и может защитить меня сейчас от чего-то страшного и неминуемого. Так мне кажется.
- Спасибо, - наконец выдавливаю я, и мужик гладит меня по голове.
- Ты чё тут делаешь, гад! - раздаётся истошный крик. - Тебе сколько раз про стерильность говорить, гад? Вали отсюда!
Из-за мужика  появляется здоровенная медсестра, отпихивает его и резко толкает каталку. Я еле успеваю ухватиться за края, чтобы не упасть.

Меня привозят в палату. Сползаю в кровать. Теперь она уже не прогибается – по приказу заведующей под матрас положен деревянный щит.
- Не вставать четыре часа! – рявкает акушерка и удаляется, смахнув на пол мой халат и коротенькое, криво обрезанное казённое полотенце.

Тот же день. Примерно 16.00

Подъём после тихого часа. Поднимаюсь и вдруг скручиваюсь от нестерпимой боли. Что со мной?! Что со мной? Я вою от слепящей боли, не в силах сдержаться. Боль острая, схваткообразная: спина, бок, низ живота слева… Соседки зовут сестру. Никто не идёт. Бегут в соседнее отделение – акушерки любят там чаёвничать. По пути наталкиваются на Андрея Анатольевича. Он подбегает, трогает живот. Я уже ничего не вижу от боли, опускаюсь на пол. Почему-то мне кажется, что там будет легче.
- Где болит? Где болит? – допытывается доктор, пытаясь снова уложить меня на кровать, но  я почему-то не могу ничего сказать.
- Да, что же это?.. Побелела-то как... – шепчет он, и я слышу отчаяние в его голосе.

Через пятнадцать минут всё стало ясно. Прибежала зав. отделением и сходу поставила диагноз. Почечная колика.
УЗИ. Укол баралгина сначала в вену, а потом на всякий случай и в ногу. Ещё через двадцать минут боль отступает.

- Шов, - шепчу я сидящему рядом Андрею Анатольевичу, - посмотрите шов… Не разошёлся?
Он смеется.
- Это не шов. Это… представь себе мешок. Взяли нитку и намёточным швом присобрали его сверху, чтобы нельзя было открыть. Понимаешь? Мы просто стянули шейку матки, чтобы не раскрывалась. А потом узелки с обеих сторон снимем, шейка раскроется, и ты родишь. Ясно?
Ясно. Спасибо доктор, а то ведь я так и не знала, что там вы делали со мной сегодня утром…
Меня мутит, глаза закрываются, и я проваливаюсь в спасительный сон, а доктор Андрюша сидит рядом и держит меня за руку ещё окола часа. Считает пульс, слушает оба наших сердца, проверяет нет ли схваток. Я не видела, когда он ушёл, соседки рассказали. А я даже не проснулась.

*  *  *

Москва. Роддом номер девятнадцать.

Он располагался в здании, когда-то бывшем школой. Стандартное четырёхэтажное, никак не приспособленное быть медицинским учреждением. На этаже, где лежат около ста вечно хотящих по-маленькому беременных женщин, всего один туалет с двумя унитазами без стульчаков, одна помывочная камера с широким очень скользким поддоном вместо ванной. Поддон покрыт тонким слоем чего-то скользкого, поэтому принять душ невозможно. И всё. Весь сантехнический набор. Очередь в туалет занимается с самого утра и соблюдается в строгом порядке. Очередь круговая, то есть весь день мы ходим в туалет строго за тем, за кем входили туда в первый раз рано утром. Иногда, особенно после кружки чая, ожидание становится совершенно нестерпимым, но обратиться с просьбой поменяться очередями кажется совершенно немыслимым. По утрам – перед обходом подмываемся при помощи бутылок, других способов нет. Вода только холодная. Если не хочешь стоять в очереди в помывочную – бери бутыль с разведённым фурацилинном, лей его на клок ваты и протирайся, где хочешь, хоть в предбаннике туалета, хоть в палате, хоть в коридоре. За четыре месяца, проведённых мною в этом концлагере, я НИ РАЗУ не мыла голову. Было негде. Я сидела в коридоре и бесконечно расчёсывала длинные волосы, а потом плюнула и прямо в туалете перед крохотным осколком зеркала, криво висящим на стене, отхватила почти под корень свою тёмно-золотую, толстенную, ниже попы косу. Тупыми ножницами, одолженными у санитарки.

Все уколы было принято делать только в переднюю поверхность бёдер. Очень скоро колоть уже было практически некуда. Я расчерчивала в клеточки бугристые от не рассасывающихся инфильтратов ноги йодом, и процедура уколов скоро сделалась похожей на игру в шахматы.
- Куда будем колоть?
- Е5, - высчитывала нужный квадратик я.
- А разве мы утром уже не кололи в Е5?
- Утром было Б3 на другой ноге.
- А, точно!
Процедурная сестра – бровастая хохмачка с Украины. Успокаивает как может. Растирает ноги чем-то горячим. Колет не двумя иглами, а одной по очереди оба лекарства. Добрая душа.

*  *  *

Я постепенно привыкаю к обстановке, режиму и Виталию  Ильичу… Его обходы – тяжёлое испытание для моей нервной системы. И не только для моей. Соседка – девчонка восемнадцати лет сразу после его ухода из палаты плачет по пятнадцать-двадцать минут... Ей стыдно и очень страшно. Этот мужчина - второй, увидевшей её повзрослевшее тело обнажённым. Он всякий раз грубо орёт на неё, смеётся и поносит юного супруга: «Трахаться нравилось, ноги раздвигала перед пацанами, что ж передо мной стесняешься?!»
Нам тоже стыдно. И за него, и за себя, и за то, что вынуждены всё это терпеть – в его руках жизни наших не родившихся детей… Но мы старше и умеем сдерживаться, хотя тоже… тоже хочется плакать.

25 марта.

- Все, кого ещё не смотрел терапевт – на выход!
Из нашей палаты горемык пятеро, идём в смотровую. Там толпа народу – все врачи заняты. Двое сидят за маленьким столиком и заполняют медицинские карты. Двое, переговариваясь о домашних делах, осматривают в стоящих бок о бок креслах,  своих пациенток. Ещё одна врачиха с воодушевлением на лице, окруженная пятью практикантами, явно польщённая их вниманием, усердно тыкает в похожий на крутой холм, весь исчерченный сине-красными полосами живот обнаженной женщины, лежащей перед ними на кушетке. Женщина прижимает ладони к лицу, локти к груди, пытаясь хоть как-то прикрыться… Врачихе это не нравится - практиканты должны увидеть всё! "Убери руки!" - то и дело выкрикивает она, и женщина разводит локти. Пальцы её рук дрожат, щёки красные, губы белые...

Около открытой настежь двери (докторам жарко) сидит грузин. Это и есть терапевт. На лице скука и нарочитое презрение.
- Наконец-то явились! – зычно выкрикивает он. - Сколько можно ждать?! Все быстро сняли рубашки и в очередь, буду сердце слушать.
Мы замерли. Снять рубашки? Но под рубашками у нас ничего нет! Зачем это? В комнате человек двадцать – не меньше…
- Я не буду ничего снимать, - тихо говорю я и выхожу в коридор.
В горле клокочет что-то, сердце тоже там – в горле, руки дрожат.
Не могу больше, просто не могу и всё. То, что делают тут с нами – верх античеловечности и цинизма, злобы и равнодушия. Впрочем, нет. В равнодушие я не верю… Разве можно изощрённо издеваться над беременными женщинами так долго?! Значит, им это доставляет истинное наслаждение и никак иначе. Будь это не так, им уже стало бы скучно выдумывать для нас всё новые и новые беспредельные унижения. Меня трясёт. Я ложусь на кровать и с головой накрываюсь одеялом.

Через полчаса возвращаются те четыре. Красные лица, отводят глаза, у восемнадцатилетней Даши истерика, она уже не может сдерживаться – рыдает в голос, бьётся головой о край тумбочки.

Вбегает акушерка. За мной. Скандал – как смею отлынивать, не имею права, доктор пришёл специально, он - подполковник, он из госпиталя имени Бурденко, он консультант! Подумаешь, заголяться ей неохота. Срывает с меня одеяло.

Я встаю и иду за ней. Только для того, чтобы холодным и хрипящим от бешенства голосом сказать, что я больше не стану показывать им стриптиз. Доктора отрываются от насущных дел. На их лицах – обескураженность, удивление, оторопь и абсолютное непонимание. Неужели я первая, попытавшаяся дать отпор? Только Андрей Анатольевич отводит глаза. Больше всех злятся, как не странно, женщины, особенно моя палатная Наталья Львовна. Лекция о кастрированных докторах в белых халатах не заставляет себя долго ждать. Потом ещё о моём долге перед отечеством и советской медициной. Доходчиво объясняют, что тело мне отныне не принадлежит. Я не хочу верить во всю эту беспросветную чушь. Особенно, когда вижу работяг, то и дело проходящих по коридору и заглядывающих в смотровую.
- Они точно не перестали быть мужчинами, надев свои робы, - говорю я, невежливо тыча пальцем в сторону двери, -  чтобы выслушать сердце, раздевать меня не надо, вполне достаточно приложить к груди стетоскоп. А, если вам так уж важно меня оголить, то, пожалуйста, я разденусь, но только наедине с доктором!
 
Снова крики. Возмущенный хор криков представителей самой благородной професии. В дверь заглядывает электрик, чинящий свет в коридоре. Смотрит на меня и показывает большой палец.

Пришла Нелли Ефимовна. Тоже возмутилась моим поведением, но почему-то открыла грузину свой кабинет и разрешила впредь проводить осмотр там.
Всё равно не стала раздеваться – как миленький, услышал всё, что ему было надо и через тонюсенькую ночнушку.

Осмотры терапевта с тех пор проводились только в кабинете зав. отделением. А я и поныне радуюсь этой своей крохотной победе…

*  *  *
Что я ещё могу рассказать о том, как меня пытали? Нет, не только меня, но  всех нас. Пожалуй, ничего нового. ЛЮБОЙ осмотр, даже не требующий раздевания, всегда проводился с обязательным стриптизом. Даже мониторинг сердцебиения ребёнка… Так и лежали мы – абсолютно голые, ничем не прикрытые на холодных клеёнках по пол часа с прикреплёнными на животы датчиками. И, конечно, всенепременно открытые настежь двери, снующие туда-сюда электрики, сантехники, практиканты, родственники врачей и медсестёр, их приятели, дети…

Мне до сих пор это снится. Я приобрела стойкую фобию. Я боюсь врачей, особенно мужского пола. Я ненавижу некоторых из них.
В первую очередь, Виталия Ильича, не пожелавшему осмотреть меня, когда сразу после образцово-показательного снятия им того самого шва на шейке матки, которое он демонстрировал Наталье Львовне и ещё трём практикантам, из меня стали медленно истекать воды…

Я рожала девять дней. Виталий Ильич не верил, отмахивался, хихикал, а Наталья Львовна советовалась только с ним. Я жаловалась на сильнейшие боли, они хором орали, что так не бывает. Схватки накатывали через неравные промежутки времени. То через час, то через два, то через пятнадцать минут… Я пошла к Андрею Анатольевичу. Он поверил и повел меня на УЗИ. Резкое маловодие – констатирован он. Боковой надрыв околоплодного пузыря. Сказал палатной. «Ничего, - ответила молодая докторша, - начнутся схватки и родит».

Рожала я всухую. Пузырь был пуст ещё до родов. Когда они поняли это, то ужасно испугались, начали ускорять роды, вкалывать что-то… Обе мои ноги потеряли чувствительность на долгие полтора года, потому что акушерка попала в нервные окончания. На третьем часу родов кончилась ночная смена и они "умыли руки", сдав меня Андрею Анатольевичу. Мне повезло в самый последний момент.

А всё остальное было уже так не страшно, что я даже написала об этом юмористический рассказ. Сами роды прошли на редкость удачно – без разрывов, с первой потуги… На много лучше, чем у других. Лучше, чем у тех, у кого роды принимал юный доктор Юрий Иванович, изучавший болевые точки или что-то в этом роде, поэтому зашивавший и внутренние, и внешние разрывы принципиально без анестезии. Лучше, чем у тех, кого бил по лицу доктор Сергей Петрович, совершенно не терпящий женских криков и боровшийся с ними физическими методами...

Как выжил мой Стаська не знает никто. Говорят, что спасло его только чудо, ведь без воды он прожил столько, сколько не живут внутриутробные младенцы.

Мне безумно страшно вспоминать об этом. И обо всём том, о чём я вам поведала, сама не знаю, зачем.

Нет, всё-таки, знаю. Написав два года тому назад опус под названием «Как меня хоронили, хоронили», я пообещала, что обязательно напишу что-то не только о плохих, но и о хороших врачах. Я выполнила своё обещание.

И нет у меня слов, которыми я могла бы выразить благодарность Елене Александровне Горяиновой, «нашедшей» во мне ребёнка и не поленившейся самолично явиться к заведующей отделением в роддом, чтобы рассказать дикую  историю моей беременности, в которую, конечно, поверить никто бы не смог.

Нелли Ефимовне, взявшей на себя ответственность и прооперировавшей меня на тринадцать недель позже, чем это предписано медициной.

Андрею Анатольевичу – чудесному доктору и человеку, принявшему в свои добрые руки моего малыша и поставившему ему, ещё не родившемуся, на УЗИ диагноз, полностью подтвердившийся впоследствии.

И процедурной сестре со странным именем Аксана, которая растирала мои ноги, скрученные болью от уколов магнезией.

И акушерке Фриде Ивановне, полной, пожилой, добрейшей женщине, умевший подбодрить добрым словом и не брезговавшей держать за руку рожениц в потугах, от чего её руки всегда были покрыты синяками.

И Светочке Полозовой, крохотной девушке с огромными глазами, трогательно и бережно ухаживавшей за нашими младенцами.

И всем тем, имена которых забылись и без которых не было бы у меня этого счастья – счастья материнства.

И тому седому дядьке, который пожалел меня после операции тоже спасибо. Просто за то, что он был настоящим человеком.

Все имена в рассказе – подлинные.
Забыть их я не смогу уже никогда.