Палачи

Зорин Иван Васильевич
ПАЛАЧИ

Ульян Кабыш и и Куприян Желдак были мастерами своего дела. «Ну, ну, парень, - надевал петли на шеи Ульян, - бабы и не то терпят, а рожают…» «Обслужу по первому классу, - подводил к плахе Куприян, - и глазом не успеешь моргнуть…»
Городок был маленький, всего одна тюрьма, и палачам было тесно. Едва Ульян доставал веревку, как за спиной уже с мрачной решимостью вырастал Куприян, остривший топор. Перебивая друг у друга работу, они перебивались с хлеба на квас, и лишь после казней позволяли в трактире штоф водки под тарелку кислых щей. Их сторонились: женщины, указав на них детям, мелко крестились, мужчины плевали вслед. «Наше дело тонкое», - ухмылялся Ульян. «Выдержка в нем, как верный глаз…» - поддакивал Куприян.
Кто из них донес первым, осталось тайной. Но он скоро пожалел – обиженный не остался в долгу. Ульян обвинялся в измене, Куприян в хуле на Духа Святого. Клевета полилась рекой, затопляя горы бумаги, заводя следствие в тупик. Не помогли ни дыба, ни кнут - на допросах каждый стоял на своем.
«Ну что ты, как клоп – тебя раздавили, а ты все воняешь», - твердил на очной ставке Ульян.
«Прихлопнул бы, как таракана, - эхом отвечал Куприян, - да руки марать…»
Но до кулаков не доходило – боялись судебных приставов, привыкнув, чтобы все было по закону.
Разбирательство провели на скорую руку: улик не было, слово против слова, и присяжные, чтобы не упасть в грязь, решили не мелочиться, сослав обоих.
Приговор слушали молча, не отводя глаз, и каждый радовался, что пострадал обидчик.
Ульян был вдовый, жил с немой солдаткой, Куприян и вовсе бобыль – их было некому оплакивать, а провожали только собственные тени.
Слухи, как птицы, и в арестантской роте им выдали одни кандалы на двоих. Громыхая, они цеплялись ногами, шипели дорогой, и только на стоянках, когда цепь размыкали, расползались по дальним углам. Скованные, вместе считали версты, кормили вшей и, когда один мочился в канаву, другой стоял рядом. «И нет ни Бога, ни черта», – думал Ульян, слушая, как скрипят сосны. «Есть одна человеческая злоба», - соглашался с ним косыми взглядами Куприян.
Ржавчина крыла листву, кругом стояли лужи, шлепая по ним, арестанты, казалось, спугивали мокрую собаку, которая, забегая вперед, опять сворачивалась на дороге.
Ульян был русак - круглолицый, с окладистой бородой, в которой уже била седина. Его васильковые глаза смотрели печально, медленно вращаясь по сторонам, точно не поспевали за целью. А Куприян родился чернявым, как цыган, с бойкими, наглыми глазами, которые метались по лицу, как кобель на привязи.
«У нас то густо, то пусто, - бахвалился он на ночлегах, - бывало, приговорят к смерти купца за растрату или одичавшего от голода разбойника – и все. А рваными ноздрями да клеймами разве разживешься… Зато чуть бунт - и работы, хоть отбавляй… Тогда и в кармане звенит, и на душе легко…» Его глаза лезли из орбит, и он всем видом показывал, что у него в руках дело необычное.
А Ульян угрюмо молчал.
Но обоих слушали с нескрываемым ужасом.
Хлеб делили по-братски: один разламывал, другой выбирал. Уставившись на горло, жадно провожали чужой кусок, похлебку черпали из миски по очереди, сдувая с ложки налипший гнус.
И, как улитки, тащили на горбу свой пустой дом.
Ночами у Куприяна ныли зубы, и он снился себе ребенком. Вот отец, целуя, колет его щетиной – от отца, вернувшегося с сенокоса, пахнет луговой свежестью, которую скоро сменит запах водки, вот маменька несет кринку молока и, пока он запрокидывает голову, расчесывает ему упрямые колтуны. Мелькает приходская школа, козлобородый дьячок, распевавший псалмы и твердивший, что закон Божий выше человеческого, промозглая чумная осень, когда он мальчиком стоял возле двух сырых могил, смешивая слезы с дождем…
«Люди, как часы, - думал, проснувшись, Куприян, - их завели, и они идут, сами не зная зачем…»
Наконец, добрались до места и поселились в одном бараке. Днем валили лес, корчевали пни, а вечерами проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях. Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто-то донес, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, - крутил ус капитан-исправник. – Господь выведет на чистую воду…» Когда-то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведешь…
Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан-исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.
В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая пол окна, все падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан-исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» - обратился он про себя к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ерзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной веселостью приказал им пытать друг друга.
Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.
Ночью Ульян вспоминал бессловесную солдатку, замученных в застенках воров, как шел с Куприяном по этапу, помечая дорогу пересыльными пунктами. Сияли холодные звезды, тишина густела, проникая в уши, давила, а на стене, ворочая маятником, как языком, страшно тикали часы: кто ты? что ты? кто ты? что ты?.. Ульян стал молиться, вперившись в темноту, шевеля, как рак, поседевшими усами. Ему пришло на ум бежать, но, пересчитав на снегу волчьи следы, он сорвал с крыши сосульку и, растопив ее в ладонях, умылся.
А под утро пошел к Куприяну – мириться.
Куприян спал.
«Сил набирается, - зло подумал Ульян. - Задушить, а сказать – руки наложил…»
Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.
Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно. «Одни мы с тобой на свете, - растолкал он Куприяна, - вся жизнь на глазах…»
«А теперь и смерть…» - оскалился Куприян.
Спросонья он тряс всклоченной бородкой и казался еще страшнее.
За ночь Ульян постарел, Куприян еще больше осунулся.
«Ну что, соколики, с Богом… - перекрестил их капитан-исправник. - Покажите свое искусство» Начали с плетей. Стесняясь, стегнули нехотя - раз, другой. Но потом разошлись. Засучив рукава, скрипели зубами, сыпали удары, так что пот заливал глаза. Вопили, скулили, визжали, но не отступали от своего. Холщовые рубахи уже повисли лохмотьями, озверев от боли, готовы были засечь друг друга. «Эдак вы раньше срока шкуры спустите», - скривил губы капитан-исправник, который пил вино мелкими глотками.
Из избы валил пар, арестанты грудились по стенам, то и дело выбегая на мороз по нужде. Гадали, кто выдюжит: Ульян был крупнее, зато Куприян жилистее.
«Привыкай, - издевался Куприян, подступая с жаровней, - в аду и не такое пекло…» «Давай, давай, - огрызался Ульян, хлопая опаленными ресницами, - потом мой черед…»
И у Куприяна дрожали руки.
Наконец, каждый взялся за любимое: Куприян за железо, Ульян – за пеньку.
«Любо, любо…» - свирепели от крови арестанты. «Тешьте народ», - перекрикивал их капитан-исправник, красный от вина, и его глаза-копейки превращались в рубли.
Но они уже ничего не видели, ненависть застилала им глаза, а руки как у слепцов, продолжали калечить…
Первым не выдержал Ульян Кабыш, его медлительные глаза остановились, а мясо повисло на костях. Смерть выдала его - у живых виноваты мертвые. Перед тем как разойтись, кинули жребий, разделили – кому лапти, кому порты. На саван не тратились: чтобы не поганить кладбища, тело бросили в тайгу.
Куприян Желдак оказался счастливее. Два дня он носил оправдание, как чистую рубаху, смыв позор, чувствовал себя прощенным. Но теперь, когда Ульяна не стало, у него шевелилась жалость. Он ощущал, что осиротел во второй раз, точно из него вынули его лучшую часть. «И прости нам долги наши, как прощаем и мы должников наших», - причащал его батюшка, пожелтевший от цинги. Вместо исповеди Куприян хрипел, высовывая распухший язык. Священник потребовал покаяния. «Брат…» - выдавил шепотом Куприян. И его глаза в последний раз беспокойно забегали.
С неба смотрели звезды. Неподвижные, как глаза мертвеца. «Это Ульян глядит…» - напоследок подумал Куприян, отправляясь к Тому, кто послал ему любовь через ненависть.

Январь 2004 г.