Другой

Ли Че
— Доктор, подъем! — войдя ко мне, зажгла свет медсестра.
— Кого привезли? — не открывая глаз, спустил я ноги с кушетки и сел. Больше всего не люблю на ночных дежурствах побудок, когда только заснул.
— Самотеком привезся.
— Точно так же не хочет отвезтись? — с трудом разлепил я веки.
— Губа у него опухла, болит. Вчера ему ввели туда гель в институте красоты. Сейчас модно, чтоб губы, как у негров, толстые были.
— И что, шибко красиво?
— Глаз не оторвешь, — сумрачно пошутила сестра. — Заходите! — пригласила она кого-то из корридора.
Вошли трое стильно одетых парней, ухоженных не без дамских изысков. Один из них, которого сестра усадила напротив меня, прикрывал носовым платком рот. Двое других, вставших позади севшего были, по-видимому, сопровождающими. Источаемый ими аромат дорогого парфюма тут же перебил все малоприятные запахи приемной.
Севший напротив меня убрал свой платок и показал мне пунцовую, сильно вздутую верхнюю губу, над которой имелась припухлость.
— Доктор, может быть, какой-нибудь укол? Утром мы поедем к доктору, который ему это делал… Но ему сейчас так больно, и он так боится, что будут разрезать губу, — проговорил один из сопровождающих голосом кокетливо ломающейся женщины, преисполненным, однако, сострадания.
Сидевший поспешно прикрыл платком рот, точно я мог немедля на его губу покуситься, и стал смотреть на меня с ужасом.
— Ну, резать я точно ничего не буду, — зевнул я.
— Ах, доктор, он, как все рыжие, ужасный аллергик. — Рыжий не я — он, — указав на свои рыжие, сильно нагеленные волосы, переуказал сопровождающий на выкрашенные бело-черными перьями волосы сидевшего. Брови того, действительно, были бледно рыжи, а ресницы даже белесы. Второй сопровождающий, молча стоявший за спиной сидевшего, нельзя исключить, был тоже из крашенных, так как при светлых глазах волосы его были черны. Он, один из троих, был без колец, браслетов, серег, правда, затейливый шелковый шарфик в тон светлому плащу обвивал его шею.
— Халатов больше нет? — застегнув свой испачканный халат, поднялся я помыть руки.
— Откуда? — сделала мне сестра большие глаза, напомнив так, что, приняв за ночь двух смердящих бомжей и привезенного с ДТП мужчину, которого пришлось раздевать, разрезая в крови и осколках ветрового стекла одежду, я уже сменил за дежурство два халата.
— Тогда всех бомжей сразу туда — мимо меня, — недовольно указал я ей в ту сторону, куда увозили в морг умерших. Утром для врачебной конференции мне предстояло, как всегда, выпрашивать у сестры-хозяйки чистый халат.
— Он ужасно боится, что придется резать губу, — проговорил нерыжий-рыжий, заставив рыжего-перистого застонать: говорить тот, вряд ли, не мог, просто молчал, полагая, что даже тем может свою губу потревожить.
Помыв руки и надев перчатку, я пощупал его припухшую губу и заглянул ему в рот.
— Доктор, за лекарства, сколько надо заплатить, — ради бога, — проговорил кокетливый рыжий-нерыжий.
— Хлористый — в вену, супрастин, баралгин — внутримышечно. И помазать, — указал я сестре на банку мази в стеклянном шкафу.
Пока в соседней процедурной комнате сестра выполняла мои назначения, со мной оставался только светлоглазый брюнет. Открывая то и дело слипавшиеся веки, я видел его светлые, прилежно на меня взиравшие глаза.
— Заводить на него карту будем? — открыла дверь процедурной сестра.
Глянув на прикрывавшего рот уже марлевой салфеткой парня, я покачал головой, и появившийся кокетливый сунул в мой нагрудный карман сто долларов.
— Ах, доктор, спасибо, спасибо вам преогромное.
Выходя последним, светлоглазый помедлил и, обернувшись, глянул на меня с какой-то вопрошающей растерянностью.
Улегшись на кушетку снова, я закрыл глаза и, пока не заснул, размышлял, отчего одни пациенты, на которых выкладываюсь, возвращая нередко с того даже света, после глядят на меня с подозрением, что в моем лице от медицины чего-то недополучили, а другие, которым сделал походя два-три назначения, не спросив после даже: ну как? — суют неожиданно много. Хотя, то, что я получал в медицине, по сравнению с тем, что имели в парамедицинских фирмах не дотрагивавшиеся ни до каких пациентов коллеги, было ничто.
Во второй раз я увидел светлоглазого брюнета в аэропорту. Сидя в зале в ожидании начала регистрации, я вдруг заметил светлоглазого и рыжего его приятеля, стоявших возле табло, высвечивавшего прибывавшие самолеты. Как и в первый раз меня удивили его светло-серые глаза, странно сочетавшиеся с черными волосами, бровями, ресницами, но все же шедшие точеным чертам его лица, не вполне европейским. Такой, как у него, прекрасной лепки, благородный лоб не часто можно было встретить у людей с Юго-востока. К тому же, у него отсутствовал цепкий оценивающий взгляд всех утверждавшихся на наших рынках. Брюнет был в отлично сшитом кашемировом пальто, остроносых туфлях и белоснежном шелковом шарфике. Рыжий одет был подчеркнуто броско и явно дешевле. Внимая ему довольно рассеянно, брюнет время от времени поглядывал на меня, на что я делал ему злые глаза, и он послушно на какое-то время от меня отворачивался. С яркой на переносице царапиной, нарисованной мне разбушевавшимся в палате наркоманом выдернутой из вены иглой, я пребывал в мрачном расположение духа: анализ на ВИЧ того наркомана еще не был готов. Чертыхая мысленно эту на носу царапину, ассоциировавшуюся у всех либо с пьяной потасовкой, либо с разоблаченным адюльтером, я представлял, как буду всех забавлять на курорте, на который за каким-то чертом летел.
Поднявшись из кресла идти на регистрацию, я обратил внимание на немолодого, лысоватого, донельзя респектабельного господина, выходившего с потоком прилетевших. Лишь кивнув, но не пожав рыжему руку, господин отдал ему свой чемодан, однако руку брюнета он взял обеими руками и с чувством ее потряс. Когда все они пошли на выход, светлоглазый, немного отстав, обернулся и одарил меня на прощание растерянным взглядом.
В следующий раз я повстречал его в ночном клубе, куда меня завез институтский приятель, отошедший от медицины, чтоб торговать в инофирме какими-то биодобавками. Напившись, он стал называть то, чем торговал, дерьмом. Когда это слово стало у него каждым вторым, я стал уговаривать его уйти. Поняв, что это мне не удастся, и, совершенно одурев от музыкальной грохотни, мельтешащего света и прокуренной духоты, я решил уйти один. Выходя из клуба, я едва не столкнулся со светлоглазым: он, как и я, выходил, и на сей раз был как будто один. На нем был легкий, надетый на голое тело костюм и неизменный, вокруг шеи, шарфик.
Пропуская меня к двери, он отступил.
— Послушайте, это вы все за мной или я все за вами? — обернулся я к нему, выходя.
— Затрудняюсь, — пробормотал он растерянно.
Несмотря на время заполночь, дневная жара спала мало, и на улице было почти так же душно как в клубе. Привезенный сюда, в незнакомый район центра, оставшимся в клубе приятелем, я не очень представлял, как выбраться отсюда. Выйдя на проезжую часть, я поозирался в надежде поймать машину, но заметил лишь удалявшегося по тротуару светлоглазого. Не знаю зачем — я тронулся за ним. Миновав квартал, он свернул в переулок, я сделал то же. Пройдя совсем немного, он вдруг остановился у невысокого старого дома и открыл дверь в подъезд. Перед тем, как войти, он помедлил, обернувшись ко мне скорей с вопросительным, чем с растерянным взглядом. Как только он вошел в подъезд, я поспешил за ним. Подъезд оказался без лифта, и, судя по свежеокрашенным еще издававшим запах краски перилам и стенам, не так давно в нем был сделан ремонт. Когда я догнал его на последнем пролете, он обернулся и указал мне глазами наверх — на железную дверь, к которой надо было подниматься по крутой, узкой лестнице, ведшей на чердак.
— Что здесь? — удивленно спросил я.
— Здесь живу, — ответил он глуховатым, совсем не кокетливым голосом.
Я улыбнулся.
— Я говорю нормально, — возможно, поняв, отчего я улыбнулся, улыбнулся и он.
Мансардное помещение, в котором мы очутились, меня потрясло. Оно, быть может, занимало весь чердак дома; хотя из-за царившей здесь мглы и массивных столбов, поднимавшихся от пола к скатам крыши с широкими мансардными окнами, оценить его размеры было непросто.
— Что это? — напугавшись, спросил я, когда подо мной вспыхнул пол.
— Светящиеся полы. Сам… никак не привыкну, — ответил он.
По мере того, как я наступал на один за другим матовые квадраты, раскиданные на паркетном полу без особой системы, те зажигались и вскоре, если сходил с них, гасли. Массивные столбы были отделаны пятнистым, под карельскую березу, пластиком.
 — Если хотите… ванная комната… — указал он мне куда-то за столб.
— Не хочу, — направился я вглубь мансарды, где пол с ковровым покрытием переходил в изгибавшиеся овально широкие ступени, поднимавшиеся к овальному ложу, на котором, не мешая друг другу, могли бы спать человека четыре. Пройдя череду причудливого дизайна диванов, столиков, скульптур, я осел на имевшей мягкость дивана, широкой ступени и откинулся на ступеньку повыше.
— Чтоб я так жил, — заключил я, обведя взглядом все помещение, в котором было тепло, но не душно, и пахло приятно парфюмом.
— Вам это не нужно, — проговорил он тихо, после того как зажег лампу, имевшую вид прозрачной скрипки, на которой играл скульптурный антропоморф непонятного пола. — Можно сниму костюм? — спросил он.
— Да, если мне за то ничего не придется снимать, — приподнялся я на локтях и глянул на него построже.
— Хотите… дам пальто? — Сняв костюм и оставшись в одних легких брюках и узеньком шелковом шарфике, он сел на пол, облокотившись на сидение кресла. Этот неизменно обвивавший его шею шарфик со свисавшими вперед концами почему-то ему удивительно шел. Едва ли ведавшее о физкультуре со спортом тело его, оголенью которого шарфик придавал чуть ли не шарм, гляделось подтянутым и чистым.
— Вы в шарфике спите?.. и… Это окно открывается? — перевел я взгляд с него на наклоненное надо мной окно, в котором бледнела полная луна и ярко блистали звезды.
— Наверное, но не открывал никогда, здесь кондиционеры. — Тоже взглянул он наверх. — Иногда сплю. У меня слабое горло, — тронул он свою шею. — Хотите музыку?
Я кивнул. Он взял с пола пульт и навел его на стоявший под скульптурой музыкальный центр, отчего возникли звуки мелодичной попсы.
— Хотели б… здесь бывать? — спросил он.
— У меня ощущение, — усмехнулся я, — что, если когда-нибудь еще приду сюда, здесь будет только мрак, пыльные балки и дохлые мыши, а то и вовсе…
— Дома такого не будет, — снова удивил он меня, так поняв — о чем я. — Самому иногда… тоже кажется, что… недолго уже.
— А что, индустрия любви так опасна? Там, насколько я знаю, танцуют, карячутся возле палки, раздеваются как-то томительно долго.
— Этого ничего не умею. — Покачал он головой. Несмотря на то, что от всех его замедленных фраз, мягких движений, чувственного рта веяло причастностью к индустрии любви, он, впрямь, не производил впечатления человека, могущего публично станцевать или очень уж раздеться. На нем не было ни ювелирных украшений, ни модных наколок, и смоляные его волосы были подстрижены коротко. По-видимому, он знал, что красив без того.
— По-вашему, красоте такие ухищренья претят?
— Не думал об… этом — пожал он чуть заметно плечами. — Хотя… — как будто задумался он, — в индустрии любви, как вы сказали, откуда… ей взяться. Красота… кроме красоты, ничего… все некрасивое неинтересно и… скучно. — Его манера изъясняться при помощи словесных пропусков и пауз, была, мне показалось, связана, не столько с его неуменьем связывать слова, сколько с каким-то к ним пренебрежением.
— И что ж, вам скучно со всеми?
— Да, да, теперь… почти… — крутанувшись всем телом на полу, он подсел к столбу и открыл на нем дверцу, за которой оказался вместительный бар с множеством отражавшихся в его зеркалах бутылок.
— И чем таким, полюбопытствую, спасаясь от скуки, вы занимаетесь? — спросил я.
— Фотомодельным бизнесом.
— Загадочное для меня ремесло… И что, полдня полируете ногти?
— Вас больше смущает, что другие полдня… ненормативной любовью здоровье гублю? — взглянул он на меня насмешливо.
— Да как сказать… — помялся я, — мне отчасти претит, использование физиологических отверстий не по назначению. Везде своя флора, степень ее чистоты.
— Вам эта флора спать не дает? Что вам налить? — обратившись к бару, вынул он оттуда два с золотыми вензелями стакана и поставил их на пол.
— Если не будят, сплю отлично, — припомнил я, что завтра дежурю в реанимации сутки и перед тем мне не мешало б поспать. — А что есть?
— Много всего.
— Красиво живете, — усмехнулся я, его как будто немного смутив. — Скотч, — указал я на примеченную в его баре бутылку шотландского виски.
— Не всегда жил так. В детстве голодал и… всегда было холодно.— Поежился он, играя кнопками пульта. Только тут я заметил, что хоть он и встречал очередную мелодию обращением в сторону музыкального центра, но через минуту-другую прокручивал диски дальше. К тому же, на них вперемежку с западной попсой была записана и классическая музыка, среди нее попадались отрывки из Моцарта, Баха, Верди, Чайковского.
— Не могу долго слушать одно, даже если… нравится очень, — пояснил он, и, положив на пол пульт, достал бутылку. — И вообще долго ничего… одни духи надоедают. Одежду, хоть какую… долго носить не могу, — отодвинул он от себя ногою валявшийся на полу костюм.
— И оного друга тоже? — съязвил я.
— У меня их нет и… не было… никогда, — помотав головой, поставил он оба вынутых стакана в бар на место.
— Разве те, все в украшеньях, парни вам не?..
— Нет, — неожиданно кинул он мне бутылку, которую я еле успел поймать, — и не очень себе представляю, кому такие нужны. Нормальному мужчине такого не надо, а женщине… совсем. Правда, с ними проще… хотя они не разумны.
— Отдаете все ж предпочтенье нормалам? — Свинтив пробку бутылки, сделал я из нее пару глотков.
— Нормалы мне не интересны, — скривил он презрительно рот.
— Как то понимать? — подавшись даже вперед, с недоуменьем посмотрел я на него.
— Как хотите, — тоже поддавшись вперед, глянул он на меня очень спокойно. — Жить, не понимая прекрасного... красоты женщин… мужчин.
— И женщин? — удивился я.
— Почему нет? — как будто удивился и он. — Женщины тоже очень… Красота не зависит от… она или есть, или… Разве, если вам кто-то…
— Да, нет… — завинтил я пробку бутылки, — если мне кто, что приглянется, в Кремль узнавать, что думает по этому поводу победившая на выборах партия, пожалуй, не побегу, — кинул я ему бутылку назад.
Ловко поймав ее, он поднес ту ко рту, однако, пить не начав, взял с пола пульт и сделал погромче красивый хит Элтона Джона. Должно быть, упоение, которое тот у него вызывал, отвлекло его от питья.
Он положил голову на сидение кресла, я тоже, откинувшись на ступеньку повыше, уставился на небо за стеклом мансардного окна, и мы молча дослушали хит до конца.
— М-да, — приподнял я голову, когда он выключил музыку. — Слыша такое, постигаю, что музыку могут ненормалы писать.
— Почему только музыку? — Сделал он из горла бутылки пару глотков. — Разве мачо что-то могут придумать? Если б не было, кого вы так… разве б что-то… прекрасное могло?..
— По-вашему, мачо умнее блочных домов навряд ли б что изобрели? — усмехнулся я.
— Блочных домов? — мне показалось, удивился он.
— А что, если вдруг оставить только то, что изобрели эти мачо, то рухнули б и они?
— Где-то, да, — поговорил он с чуть ли не серьезной уверенностью.
 Представив очень живо, как рушатся все неизобретенные тупыми мачо строения, я засмеялся.
— А за что, позвольте спросить, так мачо не любите? — отсмеявшись, полюбопытствовал я.
— Мне они… убеждены, что только они… презирают всех не таких. Мой отец был таким. Когда родился и… он увидел мои глаза, он избил мать, как не избивают собак, а то, что он после со мной… нет толку вспоминать, — проговорил он раздумчиво, но как будто совсем без печали. — Мать боялась, что меня убьет… отправила к родне в горы. Самый бедный район… бедной республики.
— Но и там…
— Да, поняли: я — не такой. Дети не хотели со мною… собакам не давали со мною играть, — продолжал он все также спокойно.
— И как же ты? — спросил я.
— Аллах, — с умиленьем глянув наверх, усмехнулся он. — Он был здесь… — прижал он к груди обе ладони. — Только он. Думал, что он… и никогда не умру. У меня… только аллах. Мать привезла сюда, сначала ничего не понимал. Родной отец… ему был тоже не нужен, но пробовал меня учить играть на скрипке. Он дирижер, довольно известный. Но я только выучил русский и… мало читал, — только сейчас я уловил у него чуть заметный нерусский акцент.
— Сильно маешься здесь? — Оглядевшись, отметил я, что в его интерьере не было книг; впрочем, ни телевизоров, ни компьютеров здесь как будто не было тоже.
— Нет разницы, здесь, там, я — другой. Но и ты…
— Что я? — насторожился я.
— Тебе скучно… с ними. Ты тоже… — приподняв с кресла голову, глянул он мне в глаза. Внезапно быстро поднявшись, он поставил ступню на сидение кресла, запрокинув голову, отпил прилично виски и протянул бутылку мне. Я, тоже поднявшись, принял ее и, пока ту допивал, он шагнул с сидения кресла на его массивную спинку, взявшись за ручку рамы, открыл ее. Тут же на меня приятно дохнуло ночною прохладой. Откинув пустую бутылку, я встал на сиденье кресла и, как только его босые ступни исчезли в проеме рамы, полез за ним. Когда я выбрался на крышу, он стоял уже на самом краю ее и смотрел вверх. Ступив на покатую крышу, я услышал неприятный грохот прогнувшихся подо мною железных листов.
— Этому дому сто лет, если крыша провалится… — не досказав, вдруг заскользил я к нему на гладких подошвах сандалий. — Эй! Ты! Ты! — закричал я ему, понимая, что, если не заторможу, собью его с крыши и свалюсь с нее сам. Падая, я увидел, как он рванулся ко мне.
— Держи! — сунул он мне на ходу в руку конец шарфа.
Во всю грохоча по крыше ступнями, он вскарабкался выше, ухватился за оконную раму и, потянув за конец шарфа, в другой конец которого я вцепился, затормозил меня в полуметре от края. После того, подтягивая шарф, он помог мне на четвереньках подняться к нему. Уже вдвоем мы забрались выше выступавшего над скатом окна и, упершись в него ногами, уселись на крыше. Здесь было не так и темно от подсвечивавшего снизу окон мансарды, и иногда сюда доносился гул проезжавших внизу машин.
— Здесь не очень высоко, — сказал он тихо, глядя на панораму темного неба над крышами домов. — С гор выше… прыгал.
— Ты может и… — тяжело дыша от пережитого только что страха, накинул я на него его шарф. — Но я…. я, знаешь, как-то еще не готов. — Начав привыкать к темноте, я стал видеть его лицо, на котором застыла улыбка. — Когда прыгал, был тогда легкий. И потом… у тебя был аллах.
— Там у всех был аллах… там ничего нельзя было скрыть… даже если никто не видел, все знали после — кто. Здесь никто не знал про… — я ничего не мог сначала понять. Здесь никто не смотрит в глаза, никто ни во что не верит… ни во что. Здесь только говорят, только спешат, но…
— Да, никто, — горячо согласился с ним я, забывая про пережитый только что страх и начиная от выпитого ощущать эйфорию. — Здесь никто ни во что не верит, все только… Твой мир для всех здесь — загадка.
— У всех на уме машины, телефоны, компьютеры. Что толку от этих игрушек, если … Так боятся что-то отдать, потерять. Все как бессмертные. Никогда не узнают… что все можно… не так, что есть и… — проговорил он с покойной, мало вязавшейся со словами улыбкой. Судя по блеску глаз, он был, как и я, в эйфории.
— Послушай, столько зная всего… валяешь дурака с этими вечными мальчуганами.
— Многие из них совсем не… они иначе все видят… их система ценностей, она, не такая… они не так корыстны… и глупы, не так безжалостны как эти стадионы нормалов… тем всегда кого-то надо травить, — взглянув наконец на меня, скривил он свой красиво очерченный рот, — им… прощается все. Беда тех, о ком говоришь… и дело не в интересе к разврату или… конфигурации органов, все это так… — небрежно отмахнул он рукой. — Дело в том, что они… не такие. Но почти все только делают из того балаган и мало кто… — он говорил очень тихо, но в его голосе тлело чувство. В черно-белом ночном варианте его лицо мне стало казаться прекрасным. — Страсть быть другим, она… она не здесь и не… — мягкими движеньями кистей указал он сначала на голову, потом на все свое тело, — она же… — разведя их, указал он глазами на то, что, возможно, по его представлению, витало вокруг.
— Да, это… так, — стянув с себя рубашку и оставшись только в брюках, как он, я завязал ее кушаком вокруг пояса. В нараставшем жаре эйфории все вокруг: силуэты домов с кое-где горевшими окнами, небо с сиявшими звездами, недвижный воздух, тронутый ночною прохладой, — все мне стало казаться необычайным и значимым. — Нормалы — не так и ненормальны… все их корысти… все их стереотипные брачные игры… от скудоумья и бедности, — стал говорить я, как он, делая множество пауз, — тешить себя только своею нормальностью, и ничего не знать про… я никогда не знал, о чем с ними вообще говорить… У них только то, что могут потрогать, и все… они не свободны. Но ты, ты… — я весь обратился к нему, уже в открытую любуясь им.
— Да… они тебя допекли, — положил он на плечо мое руку, и пристально стал смотреть мне в глаза. — Но я на них не… они мало что… кроме себя… самодостаточны очень… и потом их так много, что они… по-своему правы, — заключил он неожиданно добродушно.
— Да, — согласился я страстно, не сводя с лица его завороженного взгляда, и совершенно не зная, что сделаю, если он привлечет меня к себе.
Он сделал то одним рывком и, откинувшись на спину, уложил меня на себя.
— Мы сбрендили, — прошептал я, трогая губами его ухо.
— Но тебе это… нравится, — прошептал он мне также, — и крутанул меня так, что, перекатываясь друг через друга, мы покатились по скату крыши и, только когда наши ноги оказались у самого края ее, он, тормознув, меня отпустил, и быстро забив по крыше пятками, отполз от края повыше и ухватился рукой за окно. После того он тронул стопой мою руку, в расчете, что я за нее ухвачусь.
Испытывая много сильней возбужденье, чем страх, я тронул его лодыжку и повел, задирая ему брючину, ладонью по голени.
— Что это? — нащупал я на ней грубый шрам.
— Нога… переломана. Два брата прыгнули, как я, со скалы и… Отец мне за это… обе ноги. Мать привезла сюда на руках, иначе…
— Черт, из тебя делали мудреца, — погладил я его голень.
— Скорее сволочь, — ухватив мою руку, заставил он меня встать.
Ничуть не опасаясь заскользить по крыше, я на ногах поднялся к окну. Когда, спустившись в него первым, я соскочил на сидение кресла, он, меня не задев, спрыгнул сразу на пол.
— Я порвал, — присев на спинку кресла, поковырял я пальцем порванную на кресле обшивку.
— Плевать, это все уже… — плюхнулся он спиной на свое овально ложе и махнул небрежно как будто на все, что было вокруг.
— Послушай, а почему ты сказал, что скоро уже?.. — вспомнил я вдруг его в начале встречи слова.
— Понимаешь, из меня уже столько всего… — прижав к груди пальцы рук, развел он их в стороны, показав глазами нечто от него отлетевшее.
— Да, все только берут… но ведь… можно стать и… очень, если… — совсем перешел я на язык его пауз и пропусков слова.
— Это так, но из меня только брали… устал… если решиться… но очень мало кто… — проговори он раздумчиво.
— Да, почти никто… Но я не хочу, чтоб ты… только игрушкой, которой кто-то… — продолжал я несвязно, не сомневаясь, что, как его понимаю, он понимает меня.
— Вообще уже ничего не… терплю… ничего уже не… просто… — в его голосе впервые послышалась печаль.
— Но почему? — спрыгнув с кресла, подошел я к нему ближе.
— Просто… знаю, — проговорил он, глядя вверх.
— Да, знаешь, — поспешно согласился с ним я. — Тогда скажи, ты все знаешь… что будет?
— Да… Ты сейчас уйдешь, — сказал он спокойно.
— Ах, черт. Да, я должен, — в совершенном отчаянии, вспомнил я, что завтра дежурю сутки и скоро защита моей кандидатской, для которой столько всего должен успеть.
— Когда тебя увидел, ты… хотел спать. Ты был… красив, и даже… не представляешь как, — посмотрел он на меня.
— Не слышал о… себе такого, — тронул я свой нос, на котором прочерченная наркоманом царапина оставила шрам.
— Как тебе… не завидовал никому. Ты сможешь… У тебя много сил. Жаль… здесь не заснешь, — проговорил он тихо.
— Нашел кому, — прошептал я. — Но, знаешь… действительно, должен, — смотрел я на него, испытывая буквально муку оттого, что должен уйти. — Да, не… засну.
— Иди.
— Когда увидимся? Дай… свой телефон, — достал я из кармана мобильник вбить в память его телефон.
— У меня его нет.
— Да, — согласился я с чем-то из того, что он сказал. С минуту я смотрел на его ставшее очень спокойным лицо, понимая, что если есть человек, который мне никогда не наскучит, то — вот он.
— Иди, — повторил он.
Обходя все матовые квадраты пола, чтоб их не засветить, я дошел до двери и, выйдя, ее за собою захлопнул.
Три недели я работал точно подорванный, кроме обычной в реанимации работы, я возился со своей кандидатской — таскался с ней по рецензентам, корректировал ее текст, надоедал сам себе, бормоча его по многу раз. После защиты я обмывал ее с коллегами, приятелями, людьми почти незнакомыми целых три дня и к концу их, измотанный чередой скучнейших поздравлений, решил, что завтра, во что бы то ни стало, увижу его.
Я увидел его той же ночью — во сне.
Вхожу в отделение, беру истории болезни поступивших больных, мне надо их осмотреть, через стекло бокса вдруг вижу… его, лежащего на реанимационной кровати. Он спит.
— Ты!? — в совершеннейшем изумлении подхожу я к нему. — Как ты тут?.. — как он, не договариваю я.
Он открывает глаза и указывает ими на прикроватный монитор: на зажженном экране прямая линия асистолии; цифровых показаний давления, дыхания, температуры — нет; световые аларм-сигналы почему-то беззвучны. То явно ошибка — он не в коме, не в сопоре, даже полусидит, опираясь на приподнятое изголовье, не сводя с меня своих светлых, точно изнутри подсвеченных, глаз.
— Где твой шарфик? — шепчу я ему в ухо в совершенном блаженстве оттого, что трогаю его волосы, его раздвинутые нежною улыбкой губы, смотрю в его светящиеся глаза.
— Все доктора! Все доктора! Доктора! Шестой бокс! Шестой бокс! Шестой! — под запищавшие сигналы монитора вдруг заходятся криком медсестры.
Я привычно устремляюсь к шестому боксу, там тучный, синюшный больной, на ЭКГ-мониторе идущие непрерывно фибрилляции. Одна сестра уже пытается раздышать больного мешком Амбу, вторая — подает мне электроды дефибриллятора.
— Отходим! — кричу я и нажимаю на ручках электродов кнопки. Тело больного трясется, я повторяю все еще раз, на мониторе все та же картина. Я исступленно жму кнопки дефибриллятора, заставляя больного сотрясаться и сотрясаться, хотя понимаю, что делаю все не так: надо поставить больше разряд, надо уже интубировать, надо уже давать кислород, пора вводить адреналин. Все то лишь понимаю, но что-то мучительно тормозит все мои действия.
— Завелся. Все, доктор, все, — подсказывает мне, наконец, медсестра, указывая на установившийся на мониторе стабильный синусовый ритм.
— Введите сибазон и переводите в шоковый бокс, — даю я указания сестрам и отхожу от больного.
Вхожу в бокс, где только что был он — но кровать пуста, с нее уже снято белье.
— Где он!? — обдавшись тревогой, указываю медсестре на пустую кровать.
— Его уже увезли, — подает она мне историю болезни.
— Как увезли!? — холодея, начинаю понимать, что случилось.
— Но вы уже написали… — недоумевает, что со мной, медсестра, показывая написанный моей рукой посмертный эпикриз.
Я не оценил тяжесть его состояния, я не просто что-то ему не так сделал — я не сделал для него ничего! Ничего! Я бросил его! — мне плохо, как не было еще никогда.
Еле дождавшись окончания работы, я поехал к нему. В незнакомом районе мне не сразу удалось отыскать его дом. Дверь на чердак оказалась закрытой. Проторчав в подъезде пару часов, от какой-то живущей в нем женщины я узнал, что на днях из чердачного помещения вывезли мебель и вещи и что там теперь никто не живет.
Не зная, как быть, я ринулся в ночной клуб, где встретил его. Подойдя к стойке бара, я описал возившемуся там бармену его наружность и спросил, не знает ли он что про него.
— Не из милиции? — насторожился бармен.
— Нет, — положил я перед ним купюру в сто долларов.
— Сейчас, — оставил он меня ненадолго и возвратился с каким-то парнем в жилете и бабочке.
— Он вам очень нужен? — поизучал тот глазами меня, потом — купюру на стойке.
Я кивнул.
— Сам не видел, но… — помялся он, — его не увидите больше. С одиннадцатого этажа «Интуриста» дня три назад слетел, у меня там приятель работает, его уже такого видел, — закатил он глаза.
— Его столкнули или?.. — выдохнул я.
— Менты долго топтались, но — никто, ничего, — помотал он головой.
Какое-то время я стоял возле стойки, закрыв руками лицо.
— Налить чего-нибудь? — потряс бармен меня за плечо и указал на бутылки на полках.
Я покачал головой и вышел.
Засыпая под утро, я подумал, что наша встреча ничто для него не меняла и маршрут, которым шел к себе всю эту ночь, не вспомню уже никогда.

II/MMII