Хилиада

Абраксас
Она была очень тёплой и синей эта ночь в середине июня, когда началось тысячелетнее царство. В этом предложении только одно слово правды: «она», потому что в тысячелетнем царстве (назовём его более непонятным греческим словом χιλιας – «тысячелетие») слова изменили свои смыслы, потеряли их, выпустив на волю.
«была» – она не была, потому что время прекратило своё напряжённое речное течение и стало похожим на озеро, чья гладь колышется от ночного ветра, но сохраняет безмятежность.
«тёплой» – разве можно так сказать об ощущении сорастворения с касающимся кожи воздухом, который является продолжением твоего дыхания, твоего тела, он будто свободно втекает и вытекает через поры тела, струясь в нём как невесомая прозрачная кровь?
«эта ночь»… но это была особая пора, когда ни вечер, ни ночь, ни сон…
«синева» и «июнь» – эти слова родились только из тяги к поэтичности, они по сути означают одно и то же, юную глубину неба, в которую окунул своё лицо город.
«когда началось» – можно было бы определить миг, когда «закончилось» всё бывшее, когда был сорван последний листок календаря, но время прекратило своё существование и как всё небывшее ушло из памяти. Но как определить, «когда началось» То, что стало вмиг всем: и прошлым, и будущим, и настоящим – вечным Тысячелетием?

Я вышел на улицу. Откуда я вышел? Не спрашивайте. Я не помнил ничего, и это меня не тяготило совершенно, беспамятство казалось необременительным, будто на самом деле всё сохранилось в памяти и я в любой миг, если бы захотел, мог открыть плотину, преграждающую  грузный поток образов прошлого. Но не хотел.
Без скрипа отворилась калитка в палисадник, качнулись подвешенные прямо в ветре бумажные светильники, дрогнули тени вгравированных в арку букв, похожих на полураспустившиеся каменные  лилии, я вышел на улицу. Вошёл в неё. Всем существом – как в заждавшуюся возлюбленную.
Она была очень тёплой и синей эта ночь в середине июня, когда зажглись фонари. Шаровидные, и конусные, и кружевные, наполненные всеми оттенками белого вина и молока с мёдом, они удивительно гармонировали с незатейливой игрой фонтанов, в плеске которых тонули звуки поцелуев.
В такое время, достаточно поздно, уже немного хочется спать, но это ощущение приятно и хочется его растянуть надолго.
Скамейки и тёплые булыжники мостовой под босыми ступнями, люди, люди, пары и группы, музыка вдалеке…
Я не чувствовал себя ни одиноким, ни угнетаемым толпой и без удивления отметил, что никто кругом не произносят ни слова. Молчание, колыхалось между нами, безмолвие, в котором как жемчужина в вине растворилась влюблённая истина, оставляя пряный привкус на языке.
Тишина, разувшись, оставив жмущую мужскую обувь слов где-то, уж и не вспомнить где, она снабдила всех безграничным красноречием.
Я не разу не видел, чтобы лица людей, встреченных мною, повторялись. Ни один человек не повторялся дважды. Впрочем… Хотя, об этом позже.
Означало ли это, что никто из нас, обитателей Хилиады, не имел постоянного образа, или просто в бесконечном, в полном смысле слова бесконечном числе гуляющих по улицам шанс два раза столкнуться с одним и тем же равна нулю? Не знаю, я не мог найти, да и не искал зеркала, чтобы проверить как меняются черты моего лица, узнаю ли я себя. Я и так не узнавал себя – изнутри, имела ли значение внешность?
Уже сказано, что мы разбивались на пары и группы, были и одиночки, полные счастливого мечтательного уединения. Обычно, когда ты один, и вдруг оказываешься случайным (?!) свидетелем общения двух или более влюблённых, то от живота к подбородку и через грудь из правого плеча в левое открывается сочащаяся серыми сумерками боль. Так, крест накрест. Нет, это не зависть к счастливому сопернику, похитившему одну из множества женщин, одну, которая могла бы стать твоей; это зависть одинокого к ним, к тем, кто вдвоём. Но ведь бывает и наоборот.
Только не в царстве абсолютной гармонии! Каждый обрёл свою истинную форму. Кто родился и жил с двумя душами в одном теле, или делил её с бездушным как кров с неприкаянным странником, тот в Хилиде был двумя, тремя, многими.
Блуждая по пёстрым мостовым, отдыхая в палисадниках, я встречался только с целующимися парочками и играющими во взгляды разнополыми стайками. Всё правильно. Уединение – это ты сам в своём замкнутом совершенстве, и ничьё чужое одиночество не тревожит этого покоя. Толпа не может пронзить его, только кто-то другой, с такой же отточенной единственностью.
Длинные бульвары меж заросшими тяжёлым плющом двухэтажными особнячками, окна подсвечивали листву изнутри, это давало удивлённо-юный зелёный оттенок, как бывает только ранней весной. Переулки и маленькие площади, населённые беседками и фонтанами, замысловатые серебристые изгороди с асимметричным растительным узором, разнообразие казалось неистощимым, хотя город сохранял обаяние завершённой архитектурной целостности, простой и изящной. Сколько я ни старался сохранять систему в своих блужданиях: сворачивал только налево, ориентируясь на башню с часами, видимую со всех точек, всё новые и неизведанные кварталы выныривали из разноцветной мглы. И лишь тонкая, пронизывающая вечереющее небо башня с полнолунием вместо циферблата, возвышалась над этим цветением разноликости, но до неё не дойти, я принял это как аксиому и оставил попытки. Всё и так хорошо! Эта башня в роскошной шевелюре ночи как женская шпилька с алмазом; последняя тайна, не растворившаяся в небе Тысячелетия.
Как бы подтверждая моё право на уединение, успокаивая и убеждая в незыблемости правил игры, мне попадалась фигура другого одиночки. «Ты один, но ты не один один».
Сначала я лишь мельком видел его, разнежившийся взор вскользь касался чьей-то светлой одежды, иногда взмахом руки, реже всем телом он попадал в полосу моего рассеянного внимания. Позже, осознав постоянство этих случайных вторжений, я постарался присмотреться. Без особого успеха. Незнакомец был одет отлично от всех – в свободную льняную одежду, двигался плавно, на его плечах всегда лежал один и тот же отблеск луны словно накидка из козьего пуха. Он соблюдал (или само собой так получалось) изрядную дистанцию. В извилистых лабиринтах, которые зачастую занимали целые кварталы, я не обнаруживал его совсем, поскольку тот оказывался всегда немного за поворотом. Отчётливо получалось разглядеть его спину, но мы так ни разу и не столкнулись лицом к лицу. И это было явно частью замысла о взаимном сохранении девственности наших одиночеств. Пока лица скрыты – встреча не состоялась. Незнакомец не убегал и не прятался, просто, когда я обнаруживал желание пойти в том или ином направлении, он действовал совершенно синхронно со мной, опережая или отставая лишь на тридцать шагов.
На площади стоял длинный стол, уставленный корзинами с фруктами, переложенными белыми розами и жасмином. В глиняных кувшинах кисловато, но приятно пахло вино. Люди сидели, приходили и уходили. Рядом девушка с тёмными завитыми волосами. Улыбаясь, протянула мне пиалу и тут же отвернулась, боясь спугнуть моё уединение…
Я присел на ступеньку и закурил.
Во мне как роса проступали образы когда-то впитанных книг: синие тигры, книга песка, тихая провинциальная дача, где, однако, не во всякую комнату можно заглядывать без предупреждения, потому что по даче бродит хищник… Ни авторов, ни названий – голые образы. Они будто тоже стремились высвободиться и ожить. Я  - дверь?
Сидя с сигаретой около пиршественного стола боковым зрением можно было наблюдать его профиль, тоже сидящего поодаль, но образ был нечёток, скорее ощущение присутствия. Меня это не беспокоило и не занимало. Я вино пил. На вкус оно было красное, чуть разбавленное водой. В пиале плавал лепесток жасмина, крошечный как ресница. «Ресничка девушки с тёмными завитыми волосами». – подумал я. И не ощутил на лице привычной улыбки.

Что?
Вы ждёте ироничного конца? Разочарования? Чего-нибудь жестоко-остроумного, дающего надежду как-то связать рассказ с реальностью, или с мечтой, которая сойдёт за род реальности?
Чтобы я проснулся в вытрезвителе и захлебнулся своею же циничной усмешкой с привкусом блевотины?
Или, чтобы из-за угла появился-таки Иисус, с длинных волос и складок одежд которого струится тишина Хилиады, а мне он молчаливым жестом приказывает убираться, и я останусь Единственным из всех созданий, лишённым вечного блаженства, и наконец пойму, что я и есмь Денница, сын зари?
Или это просто эссе? Так, ни о чём.
Или прочёл вывеску над входом «Заповедник немых идиотов. Работает круглосуточно. Просьба к зрителям: не кормить экспонаты»?
Или, случайно, в зеркальной поверхности витрины я увидел своё лицо. Чьё оно? Может, это лицо Иисуса, и я вспомнил, кто Я… Нет уж!
А может, по проклюнувшимся звёздам прочту остатки судеб этого призрачного в своём счастье мира? Нет, лучше: присмотревшись ко времени на башенных часах, я обнаружу, что сегодня вечер 365-го дня 1000-го года Хилиады? Последние мгновения тысячелетнего царства. Оцепенев, не могу оторвать взгляда от стрелки, жду конца. Но часы по мере приближения к отметке полуночи замедляют свой ход. За последнюю минуту стрелка проходит только половину деления и достигает отметки 11 часов и 59 ½ минут, в течение следующей – половину половины – и вот уже 11:59 ¾; с каждой новой минутой всё половиннее и половинчатей. 7/8… 15/16… 31/32… Тик… и так…

Я не предлагаю различные варианты концовки, чтобы читатель выбрал по вкусу и восхитился щедростью автора. Увы, я просто ещё не придумал финал. Не придумал, будет ли финал вообще.
Но ведь ещё есть время поразмыслить, пока  стрелка на часах самой высокой в городе башни не пересечёт отметку полуночи, когда последний год тысячелетнего царства станет первым.