Сложные сказки Динки Ивановской

Наташа Нежинская
Сперва на белой эмалированной поверхности чайника появились небольшие коричневые точки, затем они стали увеличиваться, расползаться, наплывать на розовые колокольчики. Художественная ботаника тоже повела себя непонятно: розовые колокольчики сначала стали синеть, потом чернеть. Внутри чайника потрескивало - отрывались чешуйки многолетней накипи, осыпаясь рыжей перхотью на раскаленное дно.  Утроба сгорающей посудины дымилась, чернела, на стыках плавящихся краев проблескивали красные нити.

В это самое время хозяйка гибнущего чайника стояла на балконе, терла глаза, в которых фонари расплывались мягкими лучистыми шариками. Она, как водится у женщин, плакала. И, как у них же заведено, причин для слез было очень много…

Level up (прототипы).

Всегда интересно встречаться с прототипами своих героев. Смотришь в глаза погибшей под паровозом героини, кушаешь варенье, пьешь чай и видишь: что у Ани уже первые морщины, что забыла салфетки положить, те самые – фирменные с вышитыми пингвинами, что сын у нее растет оболтусом, а дочь похожа на нашего общего школьного друга Сашку.

Знаете, а ведь яркие персонажи и сочные детали рассказов всегда выдергиваются оттуда: из юности. Самые сладкие арбузы были только на Кубани, где дядя Вова Никулин (я всегда думала, что это прозвище) привозил прицеп с бахчи и грузил арбузы прямо у ворот. Самые обидные обиды только в школе, когда класс спиной к тебе и на уроках и на перемене. Самый-самый поцелуй, самая-самая разлука, самые-самые друзья,  самое-самое море,  небо, лето… Мы  любили об этом поговорить на кухне у Ани. Часто вспоминали нашу третью - Дину. К слову, я о ней тоже много наваяла, но никогда ни при каких обстоятельствах ее героини не погибали. Только в одном из романов, в последнем и самом успешном - женщина, написанная с Дины, навсегда уезжала в Израиль, оставляя за стеклянной трубой пропускника в Шереметьево свою любовь, молодость, страну и желтые кленовые листья. А это почти как умирала.

Она – Дина Ивановская, ведь всегда любила осень. Не так как Пушкин с россыпью результатов, а тихо. Динка как будто застывала, уходила в себя, натягивалась, потрескивала, лопалась и улетала в низкое небо. Мой роман вышел из типографии в октябре, как раз на годовщину  ее смерти. Один из номинаторов государственной премии исступленно жал мне руку, а второй пытался весь банкет насвистывать «хава-нагилу», мне подумалось: какого черта! Почему я получаю тут первую премию, а Динка – вдохновительница и почти соавтор в Берковцах под кленовыми листьями.

После той трагедии, мы обзвонили всех одноклассников, и собрали почти все тетрадки с нарисованными рассказами. Да-да, именно нарисованными. Это началось в классе пятом - Ивановская сидела на соседней парте, что-то рисовала всю математику. Потом подошла ко мне на переменке, позвала к пальме, где мы обычно секретничали. Пальма, как сейчас помню, вся в сухих штырках, с обломанными листьями, с комками земли, вперемешку с катышками  из фантиков и шпаргалок. Очень неуютное растение надо признать.

- Вот, хочешь почитать?
- Что это?
- Это сказка.
- Какая сказка?
- Я придумала для нас сказку… и… вот…
- Дин, но тут картинки?
- Понимаешь, это как будто из книжки убрали слова, а оставили одни картинки, чтобы каждый мог сам придумать… для себя.

Я уже не помню, что именно было в той первой рисованной сказке. Но вскоре в классе начался «сказочный бум». Все таскали Ивановской чистые тетради, где селились молчаливые принцы, принцессы, замки, горы, ветра, цветы, битвы, победы и свадьбы. Потом в рисунках появились более сложные сюжеты, многоуровневые композиции, печальные финалы. Дина набила руку, рисовала быстро и с каждым годом все профессиональнее. Это уже были не сказки, а сценарии маленьких фильмов. У девчонок в классе появился новый вид гадания: «по Динкиным историям». То есть даешь ей чистую тетрадь и ничего не говоришь про сюжет, хотя загадываешь либо «хорошо», либо «плохо», а потом ждешь приговора. Узнав об этом, Дина еще более усложнила свои рисунки. Теперь не только весь сюжет был интригой, а каждая картинка представляла собой символический ребус. Только одному человеку в классе она ничего не рисовала, хотя его профиль и мысок волос на лбу часто появлялся на клетчатых листах. Это был Сашка Шкалько, наш школьный «герой-любовник», который теперь муж Ани, и который иногда варит по утрам кофе… только мне…

Так вот, когда писался роман, я часто перелистывала тетради со сказками. Мне они помогали. Будто опять гадала «по Динкиным историям», чтобы придумать судьбу своим героям. 

И в тот пьяный вечер, после награждения, я решила, что напишу о ней, как о ней, как о Динке Ивановской – моей школьной подруге, не состоявшейся солистке, художнице, помните? -  она любила осень, обожала облезлого терьера Басю, была влюблена в Сашку Шкалько. И не сама напишу, а прочитаю о ней из тех тетрадных сказок, выужу из штрихов и точек то самое важное, что Динка хотела сказать, да мы не слышали.

Рисунок первый (портрет).

""""Выполнен в стиле карандашной графики, с растушевкой. В центре рисунка лицо девушки, тщательно прорисованы глаза и густая челка, которая зачесана влево и заложена за ухо. Губы – улыбчивый контур, и если присмотреться, то видно, что он состоит из силуэтов мужчины и женщины, занимающихся любовью. Вокруг лица квадратная рамка, это крыша двора-колодца, на ней: антенны, голуби, коты, двое в обнимку, мальчишка, запускающий воздушного змея, старушка с патефоном в руках, веревки с сохнущим бельем, вазоны с цветами, дворник с метлой, приведение в простыне, как в мультике про Карлсона. А если внимательно рассмотреть поверхность крыши, то можно заметить, что на ней крошечными звездами обозначены основные зодиакальные созвездия. Лицо внутри оттенено густой черной штриховкой. Снаружи рамки нарисована девочка с маленьким круглым зеркальцем. Она пускает солнечного зайчика и, как бы освещает им портрет девушки внутри двора.""""

Это лицо в центре рисунка было мало похожим на Дину, разве что челку она носила налево, и всегда прятала волосы за ухо.

А вот дом был ее.

В Киеве, с его проходными дворами, бульварами, с мешаниной стилей,  с арками, ампиром, бетоном и множеством особняков в стиле модерн практически нет дворов-колодцев. В классе шестом мы впервые упросили дворника, – худого, испитого, с медалью на фуфайке – пустить нас на чердак Динкиного дома. Майское солнце сквозь щели и маленькие оконца под крышей искоса полосовало пыль между печными и каминными трубами. Чердак был квадратным по периметру всего дома. Мы во что-то играли, уже не помню во что. Аня расцарапала ногу, не заметив торчащий из доски гвоздь. Дина сбегала домой и принесла аккуратный кожаный кофр с лекарствами, и я с ней дружно дули на царапину, обильно залитую йодом, чтоб не пекло. Еще Дина принесла хлеб с маслом. Мы ели, смотрели, как над крышами по улице Городецкого наступает вечер, как длинные тени от каштанов на улице Станиславского соединяются в одну темную и густую. Почему-то очень хотелось петь, что-то протяжное, тихое.  И Дина запела. Слова были незнакомыми, с частым «ой вэй», с повторами мелодии и почти вскриком на высоких нотах. «Ой вэй!», - приглушенно, с какой-то недетской тоской в незнакомых словах.

Незадолго до этого родители на кухне о чем-то шептались, а потом мама подошла ко мне и спросила:

- Доченька, скажи, ты дружишь с Олей Берковец из третьего «Б»?
- Нет, мам, а что такое?
- Ничего, солнышко, ничего, и не надо.

Через месяц я впервые услышала слово «эмигрировала», слово «жиды» я уже слышала раньше. Олин папа – Леонид Семенович Берковец был очень известным и уважаемым зубным врачом. Девчонки рассказывали, что когда в последний день учебы в школе Оля принесла коробку дорогих шоколадных конфет, то их классная - запрещала детям брать конфеты у «дочери предателя Родины». Оля потом долго плакала в гардеробе, а техничка, баба Шура, вытирала ей лицо подолом черного халата.

Мама не запрещала мне дружить с Диной, но была всегда недовольна, если мы ходили играть к ней домой. А мне там очень нравилось. Обязательно бабушка Сима готовила нам чай с сырниками, уютно тикали напольные часы. Циферблат был медным (с позолотой, как утверждала Дина), а стрелки медленно перемещались по звездной карте, отчеканенной на его поверхности. Если мы задерживались до прихода Дининого отца, то он обязательно садился за рыжий рояль «Ферстер» чтобы сыграть нам, подпевая, «Вместе весело шагать», или «сердце красавицы, склонно к измене». Голос у него был сипловат, тих, он совсем не шел к залихватским мелодиям, хотя мы слушали, потому что не слушать Михаила Ивановского – виолончелиста и солиста оркестра Киевского оперного было невозможно. У Дины был еще младший брат Моня, но он очень часто лежал в больнице, и в те редкие вечера, когда Моня был дома, мальчик сидел в низком кресле у рояля, хлопал в ладоши и подпевал отцу таким же тихим, сиплым голосом. А мать Мони и Дины всхлипывала на кухне, заваривая сыну очередную «чудодейственную» траву, купленную у теток на Бессарабке.

Моя мама волновалась:

- Вы надоедаете людям, во дворе у себя играйте.
- Мам, но там интересно.
- Нужно находить интересы дома, матери помогать, большая уже, а не по жи… чужим квартирам ходить, там мальчик болеет…
- Но мы же не мешаем, а Моне только веселее…
- Да, уж, веселье…

Рисунок второй (дорога).

""""Тоже черно - белый, только ангелочки с розовой штриховкой и золотистыми веночками.

По дорожке из фортепианных клавиш на велосипеде едет мальчик, клавиши под ним подгибаются, волнистые штрихи от них показывают, что в это время звучит какая-то мелодия, а впереди и позади велосипедиста нарисованы руки пианиста. Та рука, которая осталась сзади лежит на клавиатуре, слабая, неподвижная, на ней следы протектора. Рука перед велосипедом то же не играет, она замерла враскорячку, приготовившись взять какой-то сложный аккорд. Сверху, на пюпитре, сидят два ангелочка, они увлечено целуются, и один из них держит в руках дирижерскую палочку.""""

Тогда было модно заниматься музыкой. Всех мамы активно водили в музыкальную школу.  Я на всю жизнь запомнила холод актового зала, высокие окна, противный липкий пот перед экзаменами, и то, особенное чувство, что сводит лопатки и не дает сглотнуть - враз вязкую - слюну. Учительница, кутаясь в шаль из цветных ромбиков, помогала мне:

- Если волнуешься и чувствуешь, что пальцы стали холодными и деревянными – садись за инструмент, бери большой, в октаву,  аккорд, всеми пальцами, но! Руки не убирай, а поочередно нажимай клавиши каждым пальцем. Так и пальцы разработаешь и согреешься.
- Хорошо, я попробую…

Играть мне не нравилось, хотя хорошо сдавала все экзамены и технические зачеты. Я больше любила уроки «музыкальной литературы». Там мы слушали отрывки из классики, учились писать либретто, узнавали - кто, как и когда написал музыку. Папа Дины разрешал мне брать книги о композиторах, их было три стеллажа в домашней библиотеке Ивановских. Динка, в отличие от меня любила только пение, но солисткой ее никак не приглашали. Как-то после очередного прослушивания, когда Дина вылизанными четкими звуками со сцены  пела «программное произведение», я услышала, как моя учительница шепнула толстой соседке – преподавательнице сольфеджио: «хороший голос, но фамилия плохая, как ее со сцены объявлять на всесоюзных конкурсах?».

Динку так и не взяли в основной «выступательный» состав хора, и она пела нам дома, под аккомпанемент папы, или Мони, или без сопровождения. Мы привыкли, что она все время напевает. Аня часто раздражалась на это «Динка, прекрати выть, отвлекаешь!». Тогда Ивановская замолкала, но головой качала, в такт внутреннему, поющему голосу. Аня крутила пальцем – сумасшедшая! – я пожимала плечами – ну, что с нее возьмешь?

А еще мы очень любили двор перед музыкалкой. Там были две большие клумбы и скамейки под ивами и кленами. На одной из них мы нашли Динку… в тот дождливый день. Была поздняя осень, краска на скамейке набухла от воды, под ногами у Ивановской хлюпали гниющие листья, терьер Бася мелко дрожал, грыз поводок и скулил для хозяйки. Динка не плакала. Она шевелила белыми губами и раскачивалась. Вправо – влево. Беспрерывно и монотонно. А потом сказала, что нарисует сказку о Снежной королеве наоборот. Потому что это правильно, если в глаз тебе попадает осколок зеркала троллей. В глаз и в сердце. Потому что так легче жить на свете, так не больно, так никто не будет плакать. И что она не понимает… «я не понимаю, за что так ненавидели троллей, непонимаююю! Они сделали хорошее зеркало, очень хорошеееее!!! А Герда - дура, дура набитая, зачем она спасала Кая? Ему ведь было так хорошоооо! Он ведь ничего уже не чувствовал, ни за кого не переживал!!»

Только вечером я узнала от родителей, что Моня опять попал в больницу. Мама Дины поехала с ним и там, в палате, где Моне в очередной раз переливали кровь, она умерла. Говорили: «разрыв сердца, не выдержало постоянного горя»…

Моня… Михаил Михайлович Ивановский. Когда он приезжает в Москву на гастроли, то обязательно срывается на два – три дня в Киев, и мы с ним вместе едем в Берковцы, чтобы посидеть, помолчать, пораскачиваться вправо – влево, как маятник в больших напольных часах из гостеприимного дома Ивановских…

Level up (у сказки должен быть герой).

- Вот, понимаете, вот вы опять пишите бессюжетно, без, пусть иллюзорной, но цели, - Илья Исаевич закрывает папку с рукописью молодого автора. Тот потный и бледный, тот ищет платок в левом кармане, а платок у него в правой руке.
- Илья Исаевич, но ведь жизнь не всегда праздник, есть серые, так сказать, дни и судьбы, что ж о них никто писать не будет? – автор находит платок, вытирает им тонкие губы, как после жирной еды.
- Видите ли,  молодой человек, - смотрит на обложку папки, - Александр Николаевич, об этом уже давно написано. Достоевским. И другими… а вы напишите так, чтобы параллелей и мыслей не возникало. Ни у меня, ни у читателя.

Платок будет выстиран заботливой женой, отутюжен и положен в шкаф с  лавандовым запахом. Потому что так положено. Молодой автор больше не будет потеть у стола  плешивенького и морщинистого Ильи Исаевича, потому что в его рассказе так и не появится герой, за которым «на край света», «головой в омут», которого «убить мало», но «не убить нельзя», и что не будет у читателя чувства «рвущихся тетрадных листов».

Так когда-то сказала Динка. Мы пили теплое пиво на Владимирской горке,  собирались проехаться на фуникулере к речвокзалу. Она сказала: «вот почему, сколько я не смотрю отсюда вниз, столько раз у меня в середине  рвутся тетрадные листы».  Тогда было непонятно. Но, через несколько лет, выгуливая заезжего российского издателя,  я привела его в беседку, чуть выше памятника Владимиру. Издатель был питерский, пленник просек и болот, осознавший еще до рождения, что лучше Питера ничего и никто не придумал. Не спорила: я только привела его на Владимирскую горку. И было молчаливо, а там над Днепром – чайки, дальше – Труханов остров, по периметру – новые массивы, белые на солнце, а над всем этим – небо, а под ногами – листья шершавые, хрусткие, легкие, а под подбородком кулачки и облупившаяся за лето краска заборчика. Но, самое главное, я почувствовала, как внутри у меня «рвутся тетрадные листы»: многократно, настойчиво сжимаемые чьей-то невидимой рукой, со свежей типографской клеточкой. И героиня была: девчонка сидела на краю склона,  из-за края ботинка по колготке тянулась перепончатая «стрелка», в ухе рядком теснились точки-сережки, волосы топорщились, а голос пел что-то тягуче-гуцульское.

- О чем она поет?
- О том, что она видит.
- Украинский вариант «акына»?
- Может быть… а может, она видит то же, что и мы, и не может об этом молчать.


Рисунок третий (время).

""""По спирали нарисована лестница. У основания она пустая и узкая. Чем выше, тем шире пролет, тем больше предметов на ней расположено: соска, юла, плюшевый мишка, глобус, книжка, карандаши, раскрытая нотная тетрадь, перчатки, кошка, телефон, чей-то групповой портрет в рамке. Ось, вокруг которой вьются ступени, это большая стрелка часов, она указывает на шесть. На верхней площадке лестницы напрягшаяся фигурка – человечек отталкивается ногами от маленькой стрелки, что показывает восемь, и упирается спиной в большую. Внизу под часами маятник, на цепочку которого навешаны вырванные листы с каким-то текстом. Возле маятника сидит сгорбленная фигурка с большой лупой, и всматривается в написанное. А тот, кто зажат между сближающимися стрелками, что-то кричит старичку с лупой, из его рта нарисована выпадающая реплика: «тик-так, тик-так… тик… так…»""""

Наверное, чтобы понять написанное, нужно совершить что-нибудь подлое. Такое мелко-подлое… например, выгнать надоевшую кошку из дома: вечером, с матом, с облегчением, с подглядыванием в окно на пустой двор, где только голуби. А потом, возвращаясь домой, каждый раз понимать – чего-то не стало…

У Ани была домработница. Только у нее в классе была домработница Клава, и еще только ее привозили к школе на машине – большой черной волге, с как будто надутым багажником. Дина мне сказала по секрету, что Анин папа очень похож на этот багажник, только он красного цвета. А еще у Ани был телевизор последней марки, большая софа на коротких ножках, модные бра, бобинный магнитофон «Нота» и мягкие ковровые дорожки, которые Анина мама называла непонятным словом – палас: «Девочки, разувайтесь,  а то наш палас Клава только вчера пылесосила». Чай у них в доме всегда пили с пирогами: «Девочки, берите с капустой, они у Клавы особенно получаются. Дина, не маши руками, разольешь чай… так и есть – разлила! Бери салфетку… видишь, какие красивые, с пингвинами!». Пить чай под таким присмотром нам было неловко, и мы, в будущем, от него всегда отказывались: «Спасибо, теть Наташ, мы не голодные!». 

На том дне рождении Ани был торт со свечами, в проеме кухонной двери над нами стояла Клава в переднике, над оливье скучал Анин папа, а у нас напротив был звериный аппетит: требования растущего организма помножились на «купонное» голодное время. Помните смешные зеленоватые квадратики, как игрушечные деньги в больших стратегических играх, которые только входили в моду, типа «Империи» или «Монополии». Мы ели торт, поздравляли Аню, предвкушали портвейн и, возможно, драп, но уже на квартире у Ивановской. Да, я не сказала, к концу школы, Дина уже жила одна. Как только стало возможным, Михаил Ивановский – виолончелист оперного театра - взял с собой на гастроли в Одессу болеющего сына Моню и  исчез: «надо спасать мальчика!». Дина осталась в Киеве с бабушкой, которая не могла на турецком корабле, нелегально. Бабушка Сима не могла даже нам сырники, потому что почти не ходила, а сидела в бывшем Монином кресле и подолгу смотрела в открытое окно. Его Динка открывала, чтоб запаха от бабушки Симы было меньше.

Так вот, на том дне рождении Сашка Шкалько услышал, как Клава громко сказала на кухне: «Зачем Анечка в дом врагиню народа, жидовку приводит? Тяжка годына, хоч батька б пожалила, и так голивонька його болыть…». Дальше было как-то рвано. Сперва красный Сашка выскочил в гостиную, затем Дина побелела, а Аня стала кричать, что уйдет из дома, что больше не может жить у ханжи и антисемита, а я не знала, куда положить недоеденное печенье, поэтому сунула его в карман… оно мне очень пригодилось потом, когда после травы скрутило в желудке. Мы с Динкой выворачивали карманы и наперебой слизывали крошки на жесткой джинсовой ткани.  Травка была слабенькой, что называется – для аппетита, но нам было хорошо. Золотое время, когда драп еще вставлял…

Аня смеялась, манерно прыская в кулачок, ржал влюбленный и пьяный портвейном Сашка, раскачивалась и напевала Динка, я пыталась ей аккомпанировать, но не могла, из-за смеха. Даже бабушка Сима улыбалась в своем продавленном кресле-мастодонте, вилял хвостом седой и уже глухой терьер Бася, смеялись в соседней квартире, играя купонами в «Империю», хохотали в ночных очередях те, у кого был талончик с цифрами первой сотни… золотое было время, когда не знаешь, что завтра тебя не встретит выгнанная вчера, надоевшая кошка.

Рисунок четвертый (правила).

""""Нарисован гуашевыми красками, очень тщательно и при этом схематично, как иллюстрация в книге.

Лист поделен по горизонтали на две части: черную и белую. В центре рисунка шахматные фигуры (белые) с головами людей. При этом головы на белом фоне, а туловища – шахматные фигуры - на черном.  Сверху на белой половине нарисован стилизованный Бог, он нажимает на таймер и грустно смотрит на фигуры. Снизу на черной половине нарисован черт с рогами, он что-то пишет на скрученной грамоте - заголовок «Правила игры в шахматы». Лица людей с разными эмоциями: смех, грусть, крик отчаяния, безразличие. Одна фигурка, по всей видимости - пешка, нарисована не на одном уровне со всеми, она вся на черном фоне, голова запрокинута вверх, к Богу.  Под рисунком подпись: «Белые начинают и…»""""

Динка всегда мечтала о том, чего не получала. Всем планам от «стать солисткой в хоре», до поступить «на международника» не суждено было осуществиться. В классе пятом она мечтала о кладе. В Киеве находили много тайников в старых домах, особенно с той, Петлюровской поры. Обчитавшись Булгакова, Дина Ивановская решила, во что бы то ни стало, найти наследие еще одного «Василисы». Обнадеживало ее, что жили мы в самом центре, в больших домах, где широкие пролеты и академические потолки. Нас с Аней тоже заразила этими поисками. Когда в квартире у Ани делали капитальный ремонт со сменой паркета, - Динка не спала ночами, каждое утро спрашивая: «ну?». «Ничего», - вздыхала Аня и рассказывала, что когда простукивала несущую стену кухни, то четко: «ну, совершенно четко!», - слышала пустоту. «В несущей стене ведь не может быть пустоты! Конструкция не выдержит!». Мы придумывали планы, как уговорить рабочих, заляпанных известкой и краской, раздолбать кухонную стену.

Квартира же Ивановских была  простукана и обшарена нами насквозь, скрипучие паркетины аккуратно расшатывались ножом или отверткой, а потом приклеивались ПВА.  Дина расспрашивала бабушку Симу о том, какая мебель была до свадьбы ее родителей, какая появилась после? где раньше были книжные стеллажи? в каком месте стоял рояль? кто жил в квартире до Ивановских? Бабушка Сима, переворачивая румяный сырник, рассказывала внучке о погромах, о своей свадьбе с почетными и уважаемыми махетуним, о шестиконечных звездах и немцах, о вечеринках сына с чтением стихов на кухне, о потерянных в эвакуации книгах… Дина теребила: «Бабушка, милая, это все не то, ты скажи, эти ангелочки на балконе всегда были?» - ощупывая пухлые тельца барельефов, в надежде потайной кнопочки.

Мой дом не подвергался такому подробному изучению, так как был построен в пятидесятых годах, на месте разрушенного от бомбежки здания то ли следственного изолятора, то ли благотворительной больницы, то ли того и другого одновременно, но в разное время. Мой отец часто говорил, что мы «по неслышным слезам и горю ходим». Помню, совсем маленькой очень боялась, что ко мне в комнату придет привидение  - маленький мальчик в длинной белой рубашке, который мог умереть в больнице от чего-то простого, что в то старое неграмотное время еще не лечилось. Например, от кори.   И очень просила родителей не выключать свет. Отец приходил в «детскую», успокаивал и пел колыбельные, похлопывая по спине большой ладонью. Колыбельные – «Степь да степь кругом» или «Спят курганы темные» - и тепло папиной руки, и его голос, и полоски на потолке от уличных фонарей: все это убаюкивало, согревало, успокаивало…

Клад мы так и не нашли, но еще часто мечтали – куда потратили бы найденное богатство. Бесхитростные желания. Динка хотела создать лабораторию, где бы нашли лекарство от Мониной болезни.

Никто из нас тогда не знал, что квартира Аниных родителей через много-много лет, будет разрушена обвалившейся несущей стеной, что между кухней и гостиной. Наверное, пустошь в ней не вынесет евроремонтов. Дом рухнет рано утром, сложится, как карточный домик внутрь. Никто не погибнет, так как спальни и детские, что по другую сторону, останутся невредимыми.  И будет как-то стыдно заглядывать с улицы на порванную арматуру и прижатую к боковой стене антикварную мебель. Мода на низкие софы и паласы к тому времени уже пройдет…

Никто не знал, что после смерти Дины, я найду клад в их квартире.

Level up (плата за свет).

Я не заметила - всегда ли так было, или в этой природной аномалии все-таки стоит обвинить Чернобыль, но в Киеве каштаны начали цвести два раза в год. И чем жарче и засушливее было лето, тем больше деревьев к сентябрю покрывались негустой,  яркосалатовой листвой с белыми свечками. Мне всегда нравилось в конце августа искать и находить новые «психованные» деревья. В «урожайные» годы счет переваливал за 100. Иногда они цвели до самых заморозков. А потом, потом наутро осыпались ржавые листья, вяли, скукоживались цветы и деревья уже стояли совершенно одинаковые – кряжисто-коверканные, немного декоративные – немного сказочные. Как на улице «живых фонарей».

Это была еще одна Динкина «придумка». Летом, мы часто сидели на чердаке ее квадратного дома, смотрели на пыль в лучах и придумывали разные истории. Аня, та больше о кошечках и феях со свадьбой в конце. Мои «рассказки» были обстоятельны, детализированы, о девочке, которая попадала в разные сказки, с пафосным финалом победы над злыми силами. Динка рассказывала мало, она больше слушала или  рисовала очередную тетрадь.

Только однажды она рассказала сказку про «улицу живых фонарей».

«Далеко-далеко отсюда, в темной, вечно ночной стране, есть город из одной длинной улицы. Если стоять в ее начале, то ты увидишь впереди себя дорогу с рядом фонарей. И чем дальше от тебя, тем фонари меньше, но светятся все  они разным светом: теплым или холодным, желтым, белым, голубым, - как в больнице, красным, - как лампа на столе у фотографа. Их свет, то разгорается сильнее, то почти гаснет. Улица этого города много раз петляет, и, если смотреть вдаль от начала улицы, то видны только огни на фоне черного ночного неба. Много-много фонарей. Они одинаковой формы: стеклянный шар-колпак, а внутри живое человеческое сердце. Есть еще в этом городе фонарщик. Самый главный человек. Он следит, чтобы фонари не гасли, и чтобы не разгорались слишком сильно, иначе – лопается раскаленное стекло, а сердце, искрясь и обжигаясь о холодный ночной воздух, улетает высоко-высоко в небо. Чтобы никогда не вернуться. Фонарщик ходит по улице со стремянкой и ведерком. С тусклых фонарей он снимает стеклянный колпак, протирает его от нагара, иногда этого хватает, чтобы свет стал ярче и ровнее. Но иногда сердцу внутри требуется что-то посерьезнее. Например, посыпать на него ромашками, или сильно-сильно сжать его ладонью. К некоторым фонарщик наклоняется близко, и что-то шепчет губами прямо в самое сердце, некоторым насвистывает мелодии. Но улица города очень длинная, поэтому заботливый главный человек не всегда успевает помочь гаснущему фонарю, или остудить сильно разгоревшийся. Когда это случается, то фонарщик кладет на землю свою стремянку, садится на землю и плачет, держась за свое усталое сердце. В это время в нашем мире идет дождь, или снег».

В тот октябрьский день, когда с Динкой случилось, я шла по Крещатику, где опять цвели психованные каштаны. Подняв голову вверх, я увидела в свете большого желтого фонаря, как летят первые крупные снежинки. Прямо на меня и на цветы каштанов.

Рисунок пятый (сокровище).

Имитация детского рисунка цветными карандашами.

""""В центре большая рыбина, у нее вспорото брюхо и оттуда вываливается много крупной икры. В каждой икринке нарисована маленькая рыбка с открытым ротиком. Некоторые икринки взлетают вверх легкими шариками, у них внутри пусто. Несколько маленьких рыбешек лежат в красноватых лужицах. Из мамы-рыбы  вытекает ручеек жидкости, которая увлекает за собой некоторые икринки и мертвых рыб. Куда она течет невидно. Но в ту сторону смотрит мама-рыба большим выпученным глазом, из которого текут слезы.""""

Нельзя сказать, что мы были особенными детьми. Нет. Обыкновенными. Ну, может, несколько более развитыми, учитывая жизнь в самом центре столицы теперь бывшей республики, теперь бывшего Союза. Так же, как другие девчонки мы копили по два пятьдесят на маникюр и бегали за ним в старую парикмахерскую, под ЦУМом, к толстой еврейке, с большими дутыми серьгами и постоянно облупленным лаком на коротких ногтях. Тетя Дебора. Ее звали тетя Дебора, и она любила цветы, шоколад и нас - глупых и кокетливых. Она ласкала каждый наш тоненький пальчик, подбирала нам «самыйновые» лаки, делала массаж рук с детским кремом «Антошка». И важным киевским дамам в шляпах она тоже делала массаж рук, и бабушкам с Прорезной тоже, а как же! и говорила с ними о последней премьере в оперном, рассказывала, чем лучше сделать румянец. Бабушки в сиреневых букольках красили у тети Деборы брови. Она вырисовывала дуги коромыслом на сморщенных бабушкиных лбах, а те, приносили мастерице отростки традесканций и фиалок. В парикмахерской было не продохнуть от вьющихся, колосящихся, цветущих, усыхающих растений. Но, выбросить их боялись. Тетю Дебору любили и уважали, как непременный атрибут парикмахерской под ЦУМом, как показатель преемственности, как европейское качество с украинским менталитетом и еврейским выговором. Массаж рук с кремом «Антошка», с обязательным рассказом о чем-то таком, что могло произойти только здесь, в этих старых домах центра, где газовые колонки и жирные коты на подоконниках с геранями.

Именно к ней, к тете Деборе я и пришла, когда нашла в доме Ивановских ту коробку из-под печенья. Жестянку с крымским пейзажем на ржавой крышке.

Квартира Ивановских пустовала. Моня приезжал не более двух раз в год, но продавать ее не спешил. Ключи хранились у меня. Поэтому, когда нужно было подумать, отвлечься или, наоборот, загрузиться, для написания нового рассказа, я приходила в этот пустой дом. Смотрела на фотографии по стенам, поднимала крышку рояля, зажигала на кухне газ, варила кофе, пила его, стоя у тяжелых пыльных штор. Как-то заснула на диване в кабинете. А, проснувшись, увидела на подушке рядом - черный длинный Динкин волос и короткую Басину шерсть, забившуюся в  шов диванной обивки. Спросонья, вдруг испугавшись собственной назревающей истерики, сразу решила сделать генеральную уборку: сняла шторы, позвонила в ЖЭК, чтобы пришли проверили трубы, заказала мебельную и ковровую чистку, раскрыла окна, чтобы проветрить.

В нише между рамами кухонного окна, я и нашла эту жестянку с открытками, письмами, фотографиями. Идиш, иврит, закорючки непонятных слов, крохкая бумага, на обороте некоторых открыток можно было прочесть: фирма «Лебанон» и год 1906, на некоторых «фотограф Д. Марков». Печати с шестиконечными звездами, желтоватые портреты старых и молодых евреев. Все больше мужчины, с пейсами, с мудрыми спокойными глазами тех, кто знает что-то, и говорит, но не тем языком, который мы слышим. Было несколько странных изображений мертвых и раненых семитов. Были мальчики вокруг рабе, с книгами в руках, были библейские сюжеты. И письма, длинные. В одном, сложенном, был цветок, без запаха и цвета, без формы, рассыпавшийся  пыль, как только я взяла его в руки. На одной фотографии - девушка, в белом платье, с фестончатым кружевом по лифу и с улыбкой. Девушка напоминала кого-то… на обороте: «Абраму Ивановскому от Серафимы Гельман»… бабушка Сима, ты ли это?

Тетя Дебора качала головой, постанывала: «ой, Боже мой», и посоветовала мне идти со всем этим в Киево-Могилянскую Академию: «Там есть знающие, там есть те, кто помнит и скажет тебе, деточка, о чем это все. А тетя Дебора только плакать может, и маникюр делать».

В Академии меня направили уже более прицельно в только недавно организованный Институт Иудаики в Украине, где за шкатулку вцепился молодой очкарик, он говорил: «не просите денег, у меня их нет, не просите вернуть обратно, это же история, это – бомба, это доклад на международной конференции!». Я вырвала из его потных ручонок свою жестянку, обложила смачной украинской нецензурщиной и пошла домой, звонить Моне. Моня сказал, что разрешает отдать открытки на изучение, а вот фотографии и письма – ни в коем случае.

Мне перевел письма знакомый Ани - полиглот и алкоголик. Ничего удивительного в них не было: кто родился, кто умер, что Римма вышла замуж, а раввин уговаривает отдать сына в школу раньше, что опять подорожало золото на закупку, а адвокат Ефимовский берет много денег за процесс. Только были удивительными глаза бабушки Симы на той фотографии. Глаза бабушки Симы на молодом лице красивой еврейской девушки.

Рисунок шестой (любовь)

""""Черная и красная тушь.

Мужчина и женщина. Обнаженные. Мужчина стоит спиной к зрителю, широко раскинув руки, ноги, наоборот, сжаты вместе. За ним, лицом к зрителю, нарисована женщина, она обнимает мужчину за шею,  ее ноги разведены. Силуэт пары напоминает наложенные друг на друга два треугольника: один основанием вниз – женщина, другой основанием вверх – мужчина. Фигуры очерчены красным кругом, по окружности которого вьются цветы, кусающие себя за хвост змеи, шнуры телефонов с поникшими трубками, бельевые веревки. Голова мужчины запрокинута вверх, к небу. Женщина смотрит на него, улыбается. У нее длинные волосы, в которые снизу вплетаются цветы из круга. У обоих есть еле заметные крылья. Только у мужчины они крепятся к кистям рук, и такое впечатление, что он сейчас полетит. А у женщины прозрачные тонкие крылья опущены вниз, к ногам пары.""""

Она все время говорила, что не должна иметь семью. После того, как не стало бабушки Симы, Сашка Шкалько много раз приходил с цветами, но уходил с грустным лицом. Дина не соглашалась на его предложения. Она смеялась ему в лицо и говорила, что с ней,  неправильной, он сойдет с ума. Или убьет ее на второй месяц совместной жизни. А когда он уходил, Динка начинала рисовать свои безумные рисунки и пить портвейн, который покупала на зарплату дворничихи. Денег от Сашки и от нас с Аней она не брала никогда. Разве что – продуктами. А какие продукты в начале девяностых, когда в магазинах пусто, а в кармане у студентов - бедно.

Анин отец все-таки удержался на руководящем посту, и теперь был депутатом, сменив волгу на что-то иностранное и менее дутое. Аня просила помочь устроить Динку на «заочный», но отец отказывался, мотивируя занятостью. Да и Дина Ивановская уже забыла свою мечту о «солистке и международнике». А мечту о семье, она давно похоронила в Берковцах рядом с мамой, бабушкой и Басей. От отца и Мони письма приходили редко. Украина, с получением независимости, потеряла стройность авиаперелетов. Почтовые боинги с новостями «оттуда» застревали то в российском, то в западном небе.

Как-то, под портвейн и косяк Дина мне рассказывала, о том, что она уверена, что она почти видит! как над океаном летают тугие белые конверты, выброшенные из самолетов, а дельфины их читают (они же, знаешь, какие умные?) и потом выбрасываются на берег. Дельфины хотят рассказать тем, кто не получил письма от родных, что у тех, у родных все хорошо, и они скоро приедут, чтобы забрать с собой оставшихся. Но дельфины не умеют говорить, а люди не умеют слушать. А еще люди – журналисты показывают море и говорят, что то белое над волнами, то, что летает – это чайки. Какие на фиг чайки?! Когда это письма…

Сашка тоже перестал приходить, как письма.

А Дина рисовала свое объяснение звезды Давида: с крылатыми мужчиной и женщиной, в кругу из змеи, сжиравшей свой собственный хвост. Вариант Рая по Динке Ивановской.

А потом Дину сбила машина. Она шла не в том месте и не в то время, слушая, как рвутся внутри тетрадные листы…

А я до сих пор гадаю по «Динкиным историям», реву в дождь вместе с усталым фонарщиком, и жду, когда люди начнут понимать, о чем говорят дельфины.