Муза и Экклезиаст

Каринберг Всеволод Карлович
 Уже за полдень, солнце высушило начисто пространство тайги. Стратегическое шоссе, так называемая Находкинская трасса, строившаяся после событий на Даманском, давно осталось в тупике на Мухен и дорога теперь вьет кольца среди безмолвных сопок, незаметно подбираясь к перевалу на Бикин. Сердце лопается в ушах, из пересохшего горла вырывается тяжелое частое дыхание, словно выворачивается в груди рыдание, подъем по дороге утомил. На вершине перевала воздух струится, это не ветер, рождающийся от земли, а свободный поток. Вокруг гравия дороги смыкается темнохвойная тайга. В одном из распадков на пустырях увидел серые бараки, вход без дверей вел в длинный коридор, с проваленным местами полом. Сначала подумал - лесозаготовители, что отчасти оказалось правдой, но по осторожным людям и блатному языку понял, что это бывшие зеки, на поселении, без права покидать район. Меня на ночь устроили к Шумову, пожилому мужику без возраста с мухобойкой в руках, время от времени он ее применял по назначению, ругаясь беззлобно. Говорят, он бывший полицай с Украины, сосланный по малолетству. Вскоре в дверях показалась молодая, неряшливая женщина. Соседка Шумова сладострастно скалила зубы и в уголках рта появлялась слюна, позвала на чай. В комнате чисто, везде портреты мужа, матери. В углу, где кухня, в виде тумбочки у металлической печки, грязно, немытые кастрюльки, тарелки и стаканы из-под чая, словно она живет не одна. Все время двигает руками розетки, кусочки хлеба щиплет, волосы закидывает, неряшливо оправляет все время платье, подтягивает панталоны и лифчик. Разговор у нее перескакивает на все, но не держит тему, и постоянно возвращается к слезливым подробностям бывшей жизни в большом городе с мужем, спецкорреспондентом «Правды». Перечисляя журналы, в которых печаталась, загибает пальцы, на одном намотана грязная тряпка, порезалась сегодня, но никак не может повторить весь ряд, все время сбивается, не досчитывает. Зашел Шумов. - Оставь-ка ёво в покое-та, - увел к себе. – За что ее так. – Никта не е…ть. – Нет. За что она здесь? - Тунеядьтва и маральный образ жизни-та, группку какую-та создал-та. Стишки на совецку-та влассь писала. Таки, комуняки возделуют-та рамантикав и мечтатлей, главно-та, чтоб не сумневалси. Лушше видет глазами, нежли-та брадит душою. И етта суета и томлення духа. – Докончил он Экклезиастом.

 Как чисто пламя свечи, прозрачное внутри, с зеленым пятнышком посередине, ярким отточенным краем, самый верх его колеблется, двоится, словно оно маленькие ладошки потирает, - и все оно погружено в ясную небесную синеву, что дух захватывает (таким бывает небо Горной Шории зимой). Черный крученый фитиль проходит сквозь него, заканчиваясь тлеющей красной головкой. Пламя живет, и возникают вещи кругом. Руки людей, в руках потрепанные, замызганные карты, люди играют в карты. И говорят. О том, что там-то и там-то, так-то и так-то, и для того и потому. И речь их грязна, утомительна и суетна. И не понятно, что их изнутри толкает на разговор, и слова вылетают, словно мухи из отхожего места, гудят из груди и колеблют пламя свечи. И нет простоты и ясности жизни, и не войти в освещенный круг, чтобы стать как чистое пламя свечи. Умереть бы им, раз нет возможности говорить и жить так, как хочется, не захлебываясь кровью и грязью опоганенной жизни. Вот кто бы только поставил свечу во упокой в тихом и чистом месте.