Ты говоришь мне про язык аборигенов

Евгения Басова
 Я ее знаю, эту женщину. Мы часто с ней болтаем. Я забегаю к ней на работу, в буфет. Мы с ней почти подруги. У нас много общего. Да мы вообще похожи - во многом! Ты бы, конечно, стал смеяться, если б я сказала это вслух. А я и не собираюсь откровенничать с тобой. Хотя со стороны, быть может, это в самом деле странно. Я - и она?
Она - буфетчица с автовокзала. Кассир, стряпуха, судомойка - и кто она еще? Ее весь город знает, вся на виду. За стойкой - как на выставке, она так говорит. Уже всем надоела я, старуха. Мимо меня весь город ездит. С нашего вокзала в аэропорт и в те поселки за перевалами на трассе – в короткие командировки, в отпуска и в экспедиции на весь сезон. А ты знай подаешь всем котлеты и ром-бабы, кофе наливаешь - уже тридцать лет. Представить страшно.
Говорят, она всегда была довольно полной. А теперь и вовсе раздалась, разбухла от кухонных паров. Я слышала, как за глаза ее зовут ром-бабой – как эти булки, что она печет. Когда-то, говорят, ее все звали Лайлой.
У нее красивое, редкое имя Лайонелла. Она одинока и все ее дни сейчас до ужаса похожи друг на друга. Вот было время, когда-то очень давно, примерно двадцать лет назад – она жила и думала, как ей везет. Вот-вот должна была исполниться некая мечта. А как не думать! Почти каждый вечер предвестником удачи на вокзал приходил мальчишка с грудным ребенком на руках. Садился в зале ожидания, и если долго не смотреть, можно было подумать, что родители выскочили секунду назад - еще раз перед отъездом пробежаться по магазинам. Младенец рано или поздно начинал возиться у себя в коконе, предупреждающе сопеть, чтобы сию секунду разразиться громким писком, собрать толпу из отъезжающих-провожающих, заставить  их говорить только о вас. Мальчик тащил младенца в буфет. Там, позади этих высоких узких столов, за которыми едят стоя, был один маленький, квадратный - под вывеской «Для пассажиров с детьми и инвалидов». Лайонелла протирала стол тряпкой и разворачивала ребенка на нем. Ей никто не мешал. Были дни, когда она  работала в буфете одна - и это ничего не меняло. Робость, сидящая в ком угодно, иной раз так глубоко, что обладатель и не подозревает о ней,  вставала тут во весь рост, и мужики - все эти геологи, старатели, командировочные, отпускники, все эти алчущие и жаждущие - толпились между столов и глядели в благоговении, как пухлые, точно вареные руки Лайонеллы достают из вороха тряпок на столе шевелящееся тельце.
- Моя хорошая, - ворковала над тельцем Лайонелла. - Принцесса моя, красавица... - и тут же выкрикивала зычно, командовала мальчишке: - Витька, пеленку держи! Витька, не садись, насиделся! Где подгузник? Витька, отец-то когда приезжает из экспедиции? Да что ты знаешь вообще, олух ты! Тише, тише, Катенька,  Катерина Анатольевна, принцессочка моя, принцесса Екатерина. Сейчас будем кушать, кушать. Тетя Лайла согреет молочко...
Будь хотя бы младенец мальчиком, кто-то из мужиков мог бы сказать другим, что вот парень, бутуз, тоже будет старателем, или геологом - и все бы вернулись к своей обыденности. Про девочку никто не говорил, кем она станет. Никто и не старался выйти из оцепенения. Стояли и смотрели. Никто не думал, что она еще должна кем-то стать, точно она уже тогда была совершенством, когда умещалась едва ли не вся на распаренной ладони Лайонеллы.
Одна Лайонелла мечтала иногда заглянуть в будущее. Но только в то, которое сама же и придумала и о котором не говорила никому. В том будущем и Витьке, и его сестренке, и их знаменитому отцу отводились главные роли. Она закрывала глаза и видела, какое платье сошьет своей принцессе на 14 лет, какое - на 20 и какой в тот день испечет торт. Что бы сказала бедняга Лайонелла, если б знала, что вырастет ее дорогая крошка принцессой так уж принцессой - из тех, кому лечиться надо от мании величия, да только все вокруг почему-то верят, что перед ними особа королевских кровей - и, чуть заметив ее, пристраиваются в свиту.
- Сама подумай, как она может на равных говорить со мной или с тобой? - втолковывает мне моя подруга Люська. - Она же такая, ну... У них дома столько красивых вещей!
И раз уж Люська сама об этом заговорила, я начинаю расспрашивать, как там у них дома и видела ли она Катькину маму и знаменитого отца в домашней обстановке. Люська отвечает, что, к счастью, нет, и что она бы умерла, если б они вдруг некстати появились. Она и Виктор, Катькин старший брат, занимались любовью торопливо, с оглядкой. И, кажется, Люся брала себе весь его страх, все беспокойство, что сюда войдут. Она молча приняла условия конспирации, раз это нужно было зачем-то Виктору Анатольевичу. Мне кажется, она и наедине звала его только так. Ей ничуть  не нужно было притворяться, чтоб сохранить видимость прежних отношений - он начинающий преподаватель, она студентка, тянущая учебу еле-еле, влюбленная в него - и все кругом видят ее любовь, один он нет. Люська почему-то думала, что так будет лучше для всех - и для нее в том числе, и для чего-то там, что будет с ними обоими потом. А может, о себе она вообще не думала – ведь бывает так, что женщине совсем не интересно, как там будет лучше для нее.
"Когда отец приезжает, а?" - спрашивала и спрашивала Лайонелла. Было страшно, что она спросит еще  о маме, дома ли мама или, быть может, тоже в экспедиции, с отцом. Но Лайонелла не спрашивала о ней - и тебе так и казалось, что ты обманываешь всех людей подряд, с тех пор как понял, что сидеть на вокзале - совсем не то, что дома у кого-то из приятелей. Здесь чаще всего никто не спросит, дома родители или нет и знаешь ли ты свой адрес. Однажды, уходя, он, сам не зная зачем, взял с собой этот писклявый комок в одеяле.  Отчего-то стало жалко оставлять комок дома. Так бывает жалко оставлять в темной комнате своего медведя или грузовик, и все что угодно – то, что любишь. Когда он выходил в подъезд, мама сидела на диване – напротив двери - и смотрела на него одним из этих своих взглядов, у нее их несколько, он научился различать, что будет после того, как она насмотрится перед собой вот так или еще вот так. Потом у нее все снова начиналось, несколько раз, когда они с сестрой были старше. Она лечилась.
- Посмотри, Лайонелла сегодня или нет? - говорит мне Виктор, когда в обед мы вместе выскакиваем перекусить на автовокзале. У нас не так много буфетов. Я заглядываю и вижу ее лиловую головку в кружевах. У нее новая наколка на парике. Виктор отчего-то думает, что Лайонелла сходу узнает его. А узнав, заговорит, закидает вопросами - как папа, как сестренка? У мамы как здоровье? Что говорят врачи? Он бережет свои детские воспоминания, из-за них он предпочтет голодный ходить. Вот Катька - та попроще. В буфет  заходит, когда ей нужно, и с Лайонеллой не здоровается в упор, не отвечает на улыбки. И вся-то вина бедной Лайонеллы в том, что она грела себя иной раз фантазией: вот  Анатолий вернется из экспедиции в конце концов когда-нибудь, увидит свою жену, поймет – бабенка не в себе. И спросит: "Кто же нянчил моих детей? Ах, Лайонелла? Как же я теперь без нее обойдусь?" Сколько людей пытались предсказать ход его мыслей - и в науке, и в жизни. А он почти всегда оставался непредсказуемым.
Я покупаю у Лайонеллы два пирожка. Виктор ждет меня у вокзала, спрашивает: "Ну что, пройдемся по городу? Еще сорок минут. Можно даже спуститься к морю". Я пожимаю плечами,  мы идем. Он говорит, что уедет из города последним. Наш город - умирает, или как это правильно сказать? Так говорят везде – что город умирает. Пожил. Заводы, фабрики стоят, и все стараются уехать. Электричество дается по графику, и вода в кранах - тоже по графику. График  объявляют по радио, на неделю, и он в каждой кухне висит, на тетрадном листке. Мы зависим от того, сколько осталось угля. Да мы здесь от всего зависим. Говорят, настанет день, когда топить здесь станет совершено нечем. Деревья, мебель - все пойдет в "буржуйки". Все кончится, дома обледенеют.
Сейчас июнь. Наши лиственницы распускаются. И что-то распускается еще, и воздух пахнет карамелью. Но если дует ветер, запах моря вытесняет запах карамели. Морем пахнет уже от центральной площади. А возле института на Приморской - само собой. Здесь даже губы становятся солеными. И на фасаде института трещины от вечной сырости. Ты говоришь: "Отец вернется - будет хлопотать, насчет ремонта. Ждут его". Отец в Америке, само собой. Где ему быть? Ты говоришь, что хочешь посмотреть, чем все здесь кончится. Если все, правда, кончится когда-нибудь. Хочешь проверить, может город умереть, как человек, или не может. Скоро это станет ясно. И ты говоришь, что согласился бы уехать сейчас только в экспедицию, на лето. Много хочешь. Сколько лет уже нет экспедиций – говорят, на них денег нет. Были и нет. Как будто аборигены что-то намудрили у своих котелков с волшебным зельем. Будто что-то напутала та женщина, шаманка, пытаясь сделать, чтобы ты скорее к ней вернулся.
Ты говоришь мне про язык аборигенов - как у них "река" и как "олень", и для "оленя" много разных слов. "Олень бегущий" и "олень, жующий ягель", и "олениха вместе с олененком". Когда идут дожди, нет вертолета, все, что слышишь, запоминается само. И если бы еще немного там пожить, их языком ты овладел бы в совершенстве. Со временем ты стал бы как они. Охотился бы с ними. Они бы тебя выбрали вождем. Он как-то называется у них, но это, точно, значит - "вождь".  И я не знаю, где кончается реальность. Я думаю про твой роман с моей подругой Люськой и про причинно-следственную связь. И не могу понять: я точно знаю, что между нами ничего не будет – оттого, что в самом деле ничего не будет? А может, ничего не будет оттого, что я об этом слишком точно знаю? Ты спрашиваешь, как мне перспектива стать женой вождя?
В служебном доме возле института твоя мама выходит на балкон - в шелковом халате до пола, цветастом - и стоит не шевелясь, точно не холодно ей, точно в тех краях, где летом в шелках да прямо по улице. Такая неземная, что и не скажешь, что двадцать лет она работала на стройках маляром, и есть район, где все дома ее. И что она – все знают - два или три раза лежала в психбольнице на девятом километре. Наверно, по таким шикарным женщинам этого заметно не бывает. Им же не надо – как всем остальным – чтоб люди видели, что они думают о чем-то там осмысленном и умном. Если по ее взгляду видно, что она сознает, насколько она красива – этого вполне достаточно. Она стоит и смотрит на своем балконе. Этот взгляд - точь-в-точь принцесса Катька, дочь ее. И я тогда назло, чтобы разрушить эту преграду между дамами из вашего семейства и такими как мы с Люськой – кто попроще, кому надо иметь мозги и кем-то становиться, а иначе гибель - машу твоей маме на балкон и ору:
- Здравствуйте, Татьяна Константиновна!
Она смотрит на меня и уходит в дом. Однажды  мы вот так шли с Люськой, она стояла на балконе – такая неземная. Я спросила Люську: "Хочешь такую свекровь?" Думала, что посмеемся вместе. А Люська вдруг заплакала. В тот день она разбила в магазине стекло. Стукнула кулаком - просто так, оно оказалось хлипкое. С руки текла кровь, Люська глядела на нее и говорила, что пусть, пусть еще течет, почему так мало крови, и что вообще она хочет спрыгнуть откуда-нибудь, с высоты. Я вытаскивала ее из милиции. Она и на вопросы не могла отвечать. Они не стали звонить в институт. Все обошлось. Люське ты, наверно, тоже рассказывал, что ходишь по этой дороге уже триста лет. И это было так же похоже на заклинанье, как теперь. Ты говоришь, что детский сад был внизу, у моря. Там, за забором разделывали морзверя. Земля была в крови и валялись внутренности. Такой кисель. Мы с Генкой Ююкиным лазили через забор. Он внутренности наматывал на палку, я тоже хотел, они соскальзывали. Мама приходит за мной, а у меня куртка в запекшейся крови.
"Снова бегали на живодерню?"
Мама била меня каждый раз, а меня все равно туда тянуло. Как к ночи дело - она плюхает моей курткой в тазу и все время плачет:
"Пожалей меня. Пожалей мои ручки. Вот мои ручки, смотри! Пожалей меня!"
Я смотрю на ее ручки, а она меня - раз этими ручками по шее! Раз - по затылку! В общем, куда попало. Бьет и все время плачет, а потом идет снова шевелить мою куртку в тазу. Куртка становится большая, на весь таз. Мама поворочает ее и опять идет меня бить. И все время плачет: "Пожалей мои ручки!"
Из садика мы поднимались вдвоем по совершенно пустой дороге. Меня забирали позже всех. Мама дышит громко: ух! ух! Или зевает, и тоже громко. Лето, солнце стоит высоко. Моя куртка, где нет крови, ярко-голубая. И пальцы мамы ярко-голубые. Мама же работала маляром. Она держит меня за локоть, солнце светит, и я не могу понять, где ее пальцы, где моя куртка. Сливалось все.
В одной руке у мамы были веточки без листьев. Каждый день она несла с собой наверх одну или целый пучок. Однажды я спросил: "Мы их поставим в вазу?" Мама ответила: "Отцепись!" Она всегда несла эти ветки до самой квартиры, и я не знал, куда они потом девались у нас дома.
Как же, сказала бы она сыну, что это за прутики! Чтоб мальчишка потом все выложил отцу, когда отец надумает-таки навестить семейство. А не отцу, так в детском саду будет болтать. И потом она же помнит - баба Валя говорила, что о прутике не должна знать ни одна живая душа.
Однажды они таскали мусор в паре с бабой Валей, и старуха на ходу ругала Таньку, что ей давно пора на легкий труд. Что надо обратиться к бригадиру, а если будет бесполезно - то к прорабу. Танька отвечала, что говорила уже и с бригадиром, и с прорабом - оба ей сказали, что нет на стройке легкого труда. "Значит, просить не умеешь!" - кидала старуха в спину ей - она и за носилки-то бралась только спереди, иначе мешал живот. И так, к спине ее обращаясь, баба Валя втолковывала, как надо говорить с бригадиром, как с прорабом, когда слезу пустить, когда не нужно, к кому какой подход. И все растолковав про легкий труд, бралась учить еще чему-то - без конца, и это даже странно - как много может старуха поведать молодой, пока они вдвоем снуют с носилками по стройке. Среди прочего узнала Танька способ колдовства - как привязать к себе мужчину.
И вот после работы каждый вечер Татьяна кое-как спускается к воде - и мочит в море прутик, шепчет заклинанье: "Раб божий Анатолий! Чтоб не мог ни спать, ни есть, а только сохнул..." После прутик надо положить под коврик у дверей. Раб божий Анатолий переступит прутик, в дом входя, и больше не захочет уходить. Но он приходит к ней не каждый вечер. А прутик, ей сказали, надо свежий, сегодня сломанный и вымоченный в море. Как угадать, когда придет раб Божий Анатолий? Он отвечает каждый раз, что сам еще не знает. Она спускается к воде и там сидит на сумке со спецовкой - чтоб теплей сидеть, и прутик, чтобы не уплыл, прижала камнем, и руки сложены на животе, и кто-то изнутри в ее ладонь - тук-тук.
Зачем она решилась на второго? Мать-одиночка при законном муже. Аборт она убийством не считала. Ей в голову ни разу не пришло, что там, внутри, какой-нибудь ребенок, который слышит музыку сквозь матку, и у него сжимается сердечко внутри тебя, когда тоскуешь ты. А кто бы стал ей это говорить - она бы пальцем покрутила у виска. В ее кругу аборты назывались чисткой. Гигиена. Как вовремя стираешь, чистишь зубы, так и на чистку вовремя ходи. Не вычиститься, пропустить срок можно было из величайшей глупости либо от большого ума. Тактический ход. Или стратегический. "Милый, ты собираешься бросить меня с ребенком?" Важно правильно выбрать милого. А то бывают милые, к которым не подступишься, не спросишь, что они делать собираются, что нет. И выбрать место, время разговора, и верный тон. И если ни в чем не ошиблась, то вот он - милый твой - на самом деле твой. Вот ваша комната в общаге, ребенок и твое лицо, черненное бессонными ночами - на зависть тем твоим подругам, которые слабы в стратегии и тактике.
Он перебрался было к ней. У нее целая комната-двухместка. Соседка нашла мужа с квартирой, и никого еще не успели подселить. У него, само собой, ничего не было. В общем-то и в городе он бывал только наездом. На практику приезжал из Москвы. Каждый год в один и тот же город. Говорил, что любит эти края.
Родом он был из вожделенного для многих, теплого, солнечного Подмосковья. И был он старшим среди семи или даже восьми детей, из которых кто-то не пошел еще и в первый класс. Жили все братишки и сестренки с мамой-папой в деревянной избе об одной комнате, поделенной перегородками. И на местечко в Подмосковье, в закутке между какими-то двумя перегородками, Татьяна никогда не претендовала. Разве что в отпуск приехать, поглядеть, как там люди живут. Яблочко с дерева сорвать, грушку. Анатолий говорил, что у родителей свой сад. Да что ей тот сад? Она что, дома на яблоки не заработает? Да на груши, да на бананы, да на виноград? Чего только не завозят. И все дорого - знай деньги зарабатывай.
У Анатолия тогда и денег не было. От заработанного на практике он получал сколько-то процентов - сколько положено было. И все, из-за чего девчонки соревновались, кто его привяжет - а еще больше не решалось даже  соревноваться - было то, как он вскидывает голову, и как смеется, как играет на гитаре. Гитару неизменно упоминали среди его достоинств. Хотя он так себе играл, не очень. Задним числом можно сочинить, что девчонки уже тогда разглядели в нем будущего ученого с мировым именем, который станет ездить на симпозиумы в Америку, в Японию, и иногда жену возьмет с собой.
Но вряд ли кто-то задумывался тогда, где он учится и кем он станет. Может быть, это был высший пилотаж - идти вперед так, чтобы тебя никто не видел корпящим над книгами. Ни разу не сказать друзьям, что тебе некогда с ними пьянствовать - что надо бы в лабораторию заглянуть. Перед отъездом в экспедицию всю ночь гудели, и, возвращаясь в город, он окунался в эти еженощные вечеринки - чаще всего в общагах - и пил, и пел под гитару, весьма посредственно, и хохотал над чужими анекдотами, и свои травил, и все глядели на него не отрываясь. Так хотелось на него глядеть, точно красавец он был, точно это и есть идеал мужской красоты - нос приплюснутый, глаза маленькие и узкие, посаженные чересчур широко, и волосы точно подхваченные ветром, даже если ветра никакого нет. Под утро он уходил с какой-нибудь девчонкой, не думая о том, что вдруг это именно та, которая сумеет его поймать. Он вообще не думал, что кто-то строит насчет него какие-нибудь планы. Ему казалось, что другие люди живут как он - душа распахнута и никаких таких сокрытых мыслей. Или он вообще не думал, как живут другие люди.
Так или иначе, после какой-то из своих трех или четырех практик он поехал доучиваться в Москву уже привязанный, на длинном поводке. И поводок потом еще тянулся и тянулся, как дешевый трикотаж, и скоро Анатолий начал забывать, что он привязан. Когда приехал в город насовсем, она хотела устроиться поварихой, чтоб вместе ездить в экспедиции. Но сын - кому его оставишь? Полгода в экспедициях. Когда он уезжал, она хотя бы знала, где он. Квадрат на карте - здесь, примерно. Зато когда он в город возвращался, нельзя было спросить, где он бывает - не подступишься с вопросами, и все. И тут она решила чистку пропустить. Конечно, риск. Но ей хотелось, чтоб уж точно было видно, что без него она не проживет, с двумя детьми. С одним - бросают женщин сплошь и рядом, и мамы крутятся и тянут своих чад. А как двоих потянешь ты?
Ей страшно. Она сидит на сумке, мочит прутик и считает корабли. Ребенок спит внутри. Пора идти за старшим в детский сад. Давно пора идти. Как хорошо сидеть. Еще немножко. Сейчас пойду. Здесь рядом, возле той артели, где разделывают нерпу...
- Пойдем, посмотрим, - говорит мне Виктор, - есть сейчас артель?
Я отвечаю, что обед кончается. Он говорит:
- Ну, этот вечер мой.
За десять минут до конца работы мужчины из отдела выходят напоследок покурить, а девочки собравшись за шкафами в закутке, меряют какие-то сапоги, кофточки и всякую мелочь, благо начальник - Виктор Анатольевич - тихо сидит в своем кабинете. Должно быть, ждет, когда все разойдутся и думает, я тоже стану дожидаться, чтоб выйти вместе с ним. Я, схватив сумку и пальто, выхожу на улицу, иду в буфет автовокзала, чтоб купить себе на вечер что-нибудь. Мне почему-то кажется, я там увижу Катьку. Катька обнимает Лайонеллу, обе плачут. Но Лайонелла счастлива, хотя и вся в слезах - ведь здесь ее принцесса. У Катьки что-то там случилось - о чем не скажешь никому. И тогда она прибежала на автовокзал, к Лайонелле.
На самом деле в буфете одни мужики. Почему мне кажется, что что-нибудь произойдет? И почему никто кроме меня не думает, что это странно – что такая любовь и преданность могла остаться без ответа. Когда подходит моя очередь, Лайонелла спрашивает, отчего я так странно  смотрю на нее.
На улице я вижу Татьяну Константиновну. Мне вдруг становится смешно - идет себе и не знает, что я только что улизнула от ее сыночка. Я обгоняю ее, поворачиваюсь и  говорю:
- Добрый вечер!
Она подходит ко мне.
- Здравствуй, Галя! Тебе куда, к остановке?
Я киваю. Она говорит:
- Нам по пути. Да не гляди так на меня,  с опаской. Это все слухи - то, что ты слышала обо мне, уж поверь. Просто я колдунья. Я в здравом уме. Послушай.  Я наблюдаю за тобой уже давно. И я все время представляла, как тебе скажу про это все. А то никто не верит, ни врачи, ни дома, даже Катька моя не верит матери. Я тебе что скажу – зеркало надо протереть нерпичьей шкуркой, а дальше читаешь текст, его надо знать наизусть. Заклинание шаманов, знаешь, настоящие шаманы. Это отсюда каких-нибудь триста километров, шаманы. С этого автовокзала едешь - будто в позапрошлый век. Теперь мне говорят, что я должна лечиться, чтоб разучиться колдовать. Я должна пить по часам лекарство, моя Катька сыплет в суп таблетки. А зачем тогда мне было столько учиться? Я шаманские слова учила наизусть. Сама подумай, если б я не колдовала, смогла бы я добиться всего, чего добилась в жизни? Смогла бы выйти за Анатолия и продержать рядом с ним тридцать лет…
Я обалдело смотрю на нее. Ее лицо придвигается ко мне.
- Послушай, если ты так боишься, что у вас с Витькой все будет плохо...В общем, я могла бы... Хочешь, научу тебя колдовать?