Глава 5. Совесть слово не иностранное

Илья Майзельс
 Алексеев не мог теперь и мечтать: чуть только возносился он поверх нар и колючки – прошлое долбало его по голове и загоняло обратно. Столько лет провел он точно в зачумленном бараке; даже хуже: барак с чумой те, кто выжил, покидают здоровыми. А от него, с его прошлым, станут шарахаться как от чумного – даже если он будет ангелом во плоти. 
Жизнь его стала бессмысленной, осталось справлять ее как нужду, с резью и болями – точно при дурной болезни. Время как понятие не имело значения – впереди была лишь толща лет, темная и бессмысленная; иногда он даже не помнил, какой идет месяц, не говоря уж про число.
Вокруг него происходили какие-то события, что-то менялось. На место старого хозяина назначили нового, возрастом помоложе, но старше по званию. С режимом стало построже, кормежка улучшилась – столовские попритихли на время, воровать стали не так нагло. Одно время в помещениях бумажки начали развешивать, с показателями, а Ромашкин, начальник отряда, с осужденными стал проводить беседы, для записи в специальную тетрадку. 
Комната свиданий сгорела, матери написал, чтоб не приезжала. Жалко ее; в последний раз, как виделись, только вздыхала горестно: «Сашенька, ну что же это, так и будешь по колониям мучиться? Ох, это я, сынок, виновата...» –   «Эх, ма, – отвечал он ей, – что о том говорить. Судьба, видно, у меня такая...» Старая мать стала, не по силам к нему добираться. Да и дорого ехать, весь год, наверное, с пенсии откладывает. Заочнице тоже написал; в то время она была у него из местных, ответ пришел быстро. «Как это у вас, – пишет,  – такие помещения нужные горят...» 
За переменами вне колонии он не следил. Если власти сменятся или вывески начнут менять – это затронет лишь политических. Вот Лушков, из баптистов. Письма получает со всего Союза, известная, знать, фигура. Алексеев его все в библиотеке видит; съезд ли прошел, пленум – Лушков весь в газетах, читает, что там о религии говорилось. Прочтет и вздыхает: все тоже самое, никаких послаблений. Значит, сидеть ему и сидеть. И точно: только вышел он по концу срока – и снова в колонии, двух месяцев на свободе не пробыл, арестовали за проведение нелегальных собраний; как уж это он успел. И опять за газетами сидит, в телогрейке с нашивкой, может, даже старую приспособил. Закладка для книг у него точно прежняя, с надписью: «Уповай на Господа». Для Лушкова все будет по-прежнему, пока в политике ветры не сменятся. Тогда, может, и на его улице будет праздник; возможно, его выпустят и станут потом на руках носить. Но это политических, а воров при любой власти держат в тюрьме. Простых, конечно, не высокопоставленных, о них разговор особый, не его ума. 
Позже и нового хозяина одолел план, отрядный опять не вылезает с промзоны, а бумажки составлять, по воспитанию, перепоручил шнырям. И правильно, что ему разрываться. Сейчас, правда, курсант за него в отряде, в начале зимы приехал на стажировку, грамотный, к осужденным на «вы» обращается. И смотрит как-то по другому – людей что ли в зэках видит? Как-то по человечески, без пренебрежения или скуки, которые не сходили с лиц многих сотрудников – точно это полагалось им вместе с формой. А  нарочитая брезгливость на лицах при шмонах ? Только глаза нет-нет и выдают их алчность да мелкие мечты: найти бы пятерку смятую, да ножичек откопать, сувенирный, но лучше пистолет-зажигалку – тот зэковский ширпотреб, который мастерят в зоне для обмена на чай, курево или теплые вещи на зиму.  Курсант не такой; видно его наивное, но искреннее стремление понять осужденного, и не только понять, но и помочь. «Ничего, – говорят в отряде, – это скоро пройдет. Осмотрится, поглядит, как другие работают, пару раз ожжется на доверии, и на том все закончится, также будет только на «ты» и «ры». В зоне не до хороших манер...»
 «Хотел бы я посмотреть на него года через три, – думалось Алексееву, – останется он таким, как сейчас, или подобно Ромашкину, также возьмется за палку?..»
     На почве использования палки в воспитательных целях у Алексеева случился конфликт с Ромашкиным, вскоре после прибытия курсанта на стажировку...

 На время стажировки курсанта высшей школы МВД Ивана Адамова прикрепили к капитану Ромашкину, немолодому уже начальнику отряда. У Ромашкина не было специального образования, но, по его словам, он был работником той «старой закалки», которую никаким образованием не заменишь.
– Вот, скажи, – спрашивал он Адамова, – учили вас, как поступать в таком случае?   
И рассказывал очередную жуткую историю.
– Видишь, как бывает, – заканчивал он свой рассказ и подытоживал: – Да, опыт в нашей работе – дело первое. 
И Иван не мог с этим не соглашаться. 
Ромашкин часто был выпившим и, куражась, любил показать курсанту, как это он крепко держит отряд в кулаке. Однажды воскресным вечером, в заметном подпитии, он взял в каптерке отряда швабру, сломал ее так, что в руках осталась лишь палка длиною с метр, и пошел по секциям, расталкивая ею осужденных, которые спали на кроватях в верхней одежде. Те раздевались и без лишних слов опять укладывались спать. Капитан довольно хмыкал, поворачиваясь к курсанту и играя остатком швабры:
– Видишь, какие они у меня понятливые, я с ними и без особых наук обхожусь.
Но один осужденный оказался-таки непонятливым – Алексеев, вышедший на днях из ПКТ , куда был водворен после очередного срыва. Он спал в верхней одежде, на втором ярусе, и обычные шумы в секции ему не мешали. Но едва Ромашкин занес над ним палку, в нем сработали какие-то сторожевые механизмы. Алексеев проснулся и резким движением выхватил палку из рук Ромашкина, да так, что тот чуть было не упал, хорошо, кровати с двух сторон помешали. 
Увидев нетрезвого начальника, Алексеев чертыхнулся и бросил палку на нижнюю кровать, благо в тот момент она была пуста.
– Ты это что? – взревел Ромашкин. – Не видишь, кто перед тобой? Глаза не можешь продрать? Сейчас я тебе помогу... 
Щедро добавляя к этим словам ругательства, Ромашкин снова взял палку в руки и замахнулся, но Алексеев пригнулся и в одно движение спрыгнул на пол.
– Полегче, начальник...
– Что? – взревел Ромашкин. – Ты это кому, мне? Своему отрядному?
Ромашкин смолк, не зная, какое употребить ругательство, потом выпрямился, как сумел, и сказал, отбросив в сторону свой «заменитель наук»:
– Та-ак, сейчас же ко мне, в кабинет. Или нет – к ДПНК! По полной форме...
ДПНК – дежурным помощником начальника колонии – заступил в тот день майор Шепелев, тоже старый сотрудник, много лет отработавший начальником отряда. Любимым выражением его было одно: «Ты мне дуру не гони, я тебя все равно посажу», может, поэтому его и назначили на место ДПНК.
– Надо посадить – посадим. Ты начальник, Николай Петрович, тебе виднее, – ответил он Ромашкину на предложение наказать Алексеева.
 Курсант считал, что наказывать Алексеева было несправедливо, но как ни уговаривал он Ромашкина, тот стоял на своем:
– Так надо. Понимаешь – надо. Ты должен помнить: это преступники и с ними нельзя иначе. Поработаешь немного и сам поймешь. Все приходит с опытом. А с Алексеевым будет по закону. В верхней одежде он спал? Спал. Плюс пререкания – какие еще вопросы... 
Пришел Алексеев, в черной, застегнутой на все пуговицы телогрейке, в шапке и сапогах. На исхудавшем лице отпечаталось напряженное ожидание; тем не менее он спокойно и как положено, доложил фамилию, имя и отчество, статью уголовного кодекса, начало и конец срока.
– Федор Сергеич, дай-ка мне бланков, – не глядя на осужденного, сказал Ромашкин дежурному.
– Сергеич, да дай ты ему всю пачку, – хихикнул один из трех контролеров, сидевших на обтянутом черной кожей топчане. Они пили чай, точь-в-точь как осужденные передавая по кругу закопченную кружку, и чай был не просто чай, а чифир – черный, круто заваренный напиток, известное средство для тонуса и поднятия духа.
– Ну нет, он тогда и жуликов сажать будет пачками… – откликнулся Шепелев. 
Дежурный передал Ромашкину бланк акта о нарушении режима содержания и повернулся к осужденному:
– Алексеев, ты что это дуру гонишь? Умный ведь мужик, не шпана. Я тебя по тому еще сроку помню, в моем отряде-то парился. Видать, понравилось тебе у нас.
Тем временем Ромашкин стал составлять акт.
– Та-ак... Мы, нижеподписавшиеся, – писал он под собственную диктовку, – начальник отряда… такой-то, ДПНК... такой-то, курсант... такой-то, составили настоящий акт в том, что сего числа осужденный... такой-то... 
На этом Ромашкин оторвался от бумаги и выжидательно посмотрел на осужденного.
– Правильно пишу, Алексеев? Или сказать что хочешь? 
Видно, он рассчитывал, что осужденный воспользуется паузой и скажет что-то такое: «Ладно, гражданин начальник, отпустите в отряд, сами знаете, спросонья это я, не заметил...» В этом случае Ромашкин прописал бы ему мораль в привычных  выражениях, и на том бы все кончилось; Алексеев ходил бы у него в должниках, а не таил злобу, прозябая от холода в камере штрафного изолятора. Но тот молчал, застыв глазами, замерев дыханием.
– Молчишь, значит, – протянул Ромашкин и открыл старый затрепанный блокнот со списком отряда. – Ладно, пойдем дальше. С какого ты года? Та-ак, год рождения... такой-то, статья... такая-то. Срок… такой-то. Записали. Теперь: начало срока, конец... Это сколько остается? Да, Алексеев, многовато. И ведь годы эти  отсидеть, прожить как-то надо. Так, Алексеев? Среди волков? Понимаешь меня? Нет? Это ж не первая у тебя командировка , не вторая и не третья, что к чему, разъяснять не нужно. Все ты понимаешь, знаю я вас, рецидивистов. Ну, молчи... Та-ак, что тут у нас осталось? А, самое главное... Пишем: допустил нарушение режима содержания, выразившееся... Та-ак, сейчас подумаем. 
Он поднял голову и обратился к контролеру, у которого была в тот момент кружка с чифиром:
– Дай-ка я хлебну, голова под вечер тяжелая. Сидишь тут, понимаешь, в выходной… Вместо того, чтобы в баньку протопленную, да с пивком. Вот, курсант, какая у нас работа. Нет бы отдыхать, а тебе мысли в голову: что там сейчас в отряде, как, например, Алексеев. Вышел из ПКТ, надо бы на беседу его вызвать, поговорить. Узнать, как жить теперь думает. 
Ромашкин сделал несколько глотков и вернул кружку обратно; затем вытащил из кармана пачку «Примы», распечатал, не спеша прикурил сигарету и продолжил:
– И вот вместо отдыха идешь на работу, в зону, а он мне за все за это... Эх, Алексеев… Смотри, как ты похудел, в ПКТ не очень-то разъешься, да? И грев  не от кого было ждать? Так ведь, Алексеев? Не от кого, я знаю – ты всегда сам по себе. Может, так-то оно и лучше. Но что на уме у тебя, не пойму. Молчишь? Тогда продолжим. Что тут у нас? Допустил нарушение режима содержания, выразившееся... 
Он еще раз посмотрел на осужденного и вписал несколько предложений.
 – Та-ак, ну а дальше все просто. Дописываем: на замечания не реагировал, выражался нецензурно. От написания объяснительной отказался. Правильно говорю, Алексеев? Правильно, знаю я вас, рецидивистов. Теперь подписи. Начальник отряда... такой-то. ДПНК... (Шепелев подписал) такой-то. Курсант... Иван, спишь что  ль? 
Адамов почувствовал на себе взгляд осужденного и не решался ни ручку взять – для подписи, ни сказать что-то или возразить. Он понимал, что все это – против совести. Но здесь, сейчас, слово это – совесть – прозвучало бы как иностранное, из другого мира: какая может быть совесть в тюрьме, у кого? И из головы не выходили слова: «Так надо. Поработаешь немного, и сам поймешь...» 
У Ивана были еще свежи впечатления от ночного дежурства на промзоне. Хорошо освещался только ее периметр с вышками по углам, а сама территория промзоны освещалась плохо, во всяком случае, так ему показалось. Они шли с Ромашкиным мимо штабелей леса, по лесопильному цеху, поднимались на разные эстакады. По пути им встречались осужденные, по одному или группами, у некоторых в руках были инструменты, какие-то крючья, и в случае чего двое ничем не вооруженных людей были бы беззащитны. Затем капитану понадобилось отлучиться куда-то на пятнадцать минут, и его не было больше часа; что только не передумал курсант в это время. Многое Ивану было неясно, но ему казалось, что Ромашкин, с его многолетним опытом, знает, что делает.
И все это было сильнее сомнений, сильнее даже этих глаз Алексеева – сузившись от напряжения, они точно били по курсанту прямой наводкой. Но вот напряжение в этих глазах исчезло, и взамен появилась злая насмешка:
– Подписывай, курсант, подписывай – я не буду смотреть.
– Во-первых, – взорвался Адамов, – прошу не тыкать! Во-вторых, нарушения вы действительно допустили, и начальник отряда имеет право наказать за это так, как сочтет нужным.
И подписал акт в том месте, где Ромашкин поставил галочку.
– Та-ак, – продолжил капитан, – курсант... такой-то. Ну что, Алексеев, будешь подписывать?
На минуту все замолчали. Один из контролеров опустил в литровую банку с водой самодельный кипятильник; он зашипел, распуская вокруг себя мелкие пузырьки, их становилось все больше и больше. Рядом с банкой на клочке бумаги была насыпана горка чая – зимняя ночь длинная, к утру от этой горки ничего не останется. 
 Алексеев заторможено смотрел на подпись Адамова, потом что-то решил для себя и сказал:
– Дайте ручку, я подпишу. – И поднял глаза на Адамова.
– Далеко пойдешь, курсант... 
Правами ДПНК его водворили на сутки в штрафной изолятор, а окончательное решение о наказании должен был принять начальник колонии. 
Около дежурной части они расстались: Ромашкин пошел на КПП, домой, а курсант вернулся в отряд. Хотел зайти в секцию, где было место Алексеева, но не решился. Почему? – спрашивал он себя и, как ни юлил сам перед собой, ответ получался один: ему было стыдно. Снова приходили на ум понятия из того, другого мира, к которому все, что происходило здесь, казалось, отношения не имело.
– Гражданин начальник, – с угодливой улыбкой подошел к нему Дубенков, дневальный, который пользовался особым расположением Ромашкина, – может, чайку примете, с конфетами, вчера отоварка была.
– Нет, спасибо.
– Сигареточками не угостите, «Примой»?
«О, боже, – подумал Иван, – как противно». Он уже знал, что вчерашней ночью на промзоне, во время той отлучки «на пятнадцать минут», Ромашкин вместе с режимниками  участвовал в обыске - «шмон», так это звучало на языке осужденных, да и сотрудников колонии тоже; вообще язык и тех, и других был очень схож. Пользуясь заранее полученными сведениями, они обыскали  для прикрытия несколько участков и, как бы случайно, на одном из них, обнаружили тайник с большим количеством этой «Примы», водкой в двухлитровой грелке и  пистолетом-зажигалкой. Обычно изъятое во время обысков забирали режимники, но кое-что перепадало и начальникам отрядов – им тоже надо было поощрять своих  помощников. Сегодняшняя нетрезвость Ромашкина и «Прима», о которой уже знал дневальный, имели явное отношение к вчерашнему обыску.
– Я не курю, – ответил Адамов и зашел в одну из секций, откуда слышались звуки гитары и пение.
  ...Нынче рано заплакали в травы
    Голубые глаза вечеров.
    Скоро срезаны будут купавы
    Серебристой косой холодов...
Эта песня курсанту понравилась, пел ее молодой парень. Он был в одной майке; наколки на плечах и груди, на пальцах рук, перебиравших струны гитары, отличали его от людей на свободе, но в глазах его Адамов видел проявление обычных  чувств, присущих всем людям.
    ... И дома на холме разглядели,
        Из-под желтых ладоней ракит,
        Как на белом крылечке метели 
        В черной шубе разлука стоит...
 Проявления тех же чувств были и на лицах осужденных, собравшихся вокруг гитариста. «Нет, Николай Петрович, – решил про себя Адамов, – в первую очередь это все-таки люди, живые люди, и уж потом преступники. Иначе что такое колония – склад для выбракованной продукции?..»
 Адамов снова увидел перед собой глаза Алексеева, сузившиеся от напряжения, и опять ему стало стыдно за участие в этой истории. «Подписывай, курсант, подписывай – я не буду смотреть...» – этот урок Иван будет помнить. 
Наутро Адамов зашел сначала к начальнику колонии, а от него – в штрафной изолятор.
– А-а, это вы, – сказал Алексеев, выходя из камеры. – Хорошо, что пришли, я тут заявление подготовил. Только листка чистого не нашлось, вот на чем пришлось писать.
Алексеев передал курсанту чистый бланк акта о нарушении режима содержания, такой же, на котором он поставил вчера свою подпись. На обратной стороне бланка было написано заявление с просьбой вновь перевести его в помещение камерного типа.
– Другой-то бумаги здесь нет... – продолжил Алексеев с нотками иронии, знакомой курсанту по вчерашнему вечеру. 
Адамов положил заявление в папку для бумаг, которая была у него в руках, и сказал:
– Я говорил с начальником колонии, сейчас вас отпустят в отряд. Так что отдыхайте, на работу выйдете во вторую смену. Насчет заявления поговорим позже, я приглашу на беседу. 
В тот же день Ромашкина временно назначили дежурным по производству, а курсант стал исполняющим обязанности начальника отряда.
– Главное, – напутствовал его капитан, – не забывай: все они – преступники, чуть что не так – дави и прессуй. Особенно Алексеева. Да, и подгони шныря, он у нас заместо художника. Заказ у него мой, на пару вещиц. Как сделает, можешь и себе заказывать. 
С тем и ушел.
Дня через три курсант пригласил к себе Дубенкова.
– Мне сказали, что вы работаете здесь по художественной части. Краски, материалы – все у вас есть?
 – О чем базар, начальника по пустякам не волную. Он у нас и так всегда... под давлением, – на сытой, самодовольной физиономии дневального появилась двусмысленная гримаса, а глаза, точно изображая это давление, закатились под лоб. – А что, надо картинку сварганить? Хотите, я вам Высоцкого с женой нарисую, по дереву? Или «битлов», тоже фирмак получается.
– Надо обновить наглядную агитацию. Где, что и как – вот примерные планы. 
Лицо дневального стало кислым. Он взял было со стола бумаги, но тут же положил их обратно.
– Не-е, гражданин начальник, у меня и так сейчас заказов по горло...
– Это вам не заказ на «битлов». Это поручение, которые вы должны выполнить как художник. Именно поэтому вы, человек здоровый, не инвалид, работаете здесь, а не на прямом производстве. Так ведь? И вот еще что...
Адамов взял со стола пачку газет и передал ее дневальному; к одной из газет скрепкой был прикреплен листок бумаги.
– Вот последний номер «Трудового пути», на второй странице тут статья интересная, о бывшем заключенном. После ужина раздайте газеты людям и напишите объявление, что завтра, на политчасе, мы проведем обсуждение этой статьи. Текст объявления на листке.
Эта статья, опубликованная в «Трудовом пути» – многотиражной газете, издаваемой специально для осужденных, – была перепечаткой из центральной прессы. В ней рассказывалось о судьбе бывшего зэка Миронова. Адамов рассчитывал, что в отряде эта статья вызовет интерес: ведь Миронов был таким же, как и они, заключенным, с такими же, как у них, проблемами и сомнительными видами на будущее. Среди зэков считалось, что прошлое будет волочиться за ними и на свободе – как гири, прикованные цепями к ногам или, еще хуже, к шее. Так что останется лишь пресмыкаться, униженно пригибаясь к земле, либо рубить эти цепи и взлетать в привычный лихой полет… И так размять крылья, чтоб потом не жалко  было вновь идти на вынужденную посадку, в колонию. И все вернется на круги своя, лишь наколки добавятся: на пальцах еще один перстень, или на спине – морда тигра, оскаленная на весь мир. 
 Но с Мироновым история получилась другая. В статье рассказывалось, как не срываясь от обид, он одолел на воле первые трудности, определил себе четкие, без оглядки на прошлое, цели – и пошел, пошел налегке вперед. Теперь и сам черт ему  не страшен. 
 Однако расчеты Адамова не оправдались – особого интереса статья не вызвала.
– Все это пропаганда, – сказал Алексеев, вызванный к нему на беседу. – Кто такой этот Миронов, был ли он на самом деле или его придумали, никому не известно. Скорей всего – придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, скажем, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких случаев…

 Со следующего дня Адамов взялся собирать сведения об осужденных, освободившихся из колонии в один год с Алексеевым – после первой «командировки» его в эту зону и особенно из отряда, в котором он «тянул» тогда срок.
Вскоре у курсанта было целое досье. Фамилии, составы преступлений, сроки, даты. И фотографии: стриженные лбы, торчащие уши, хмурые лица, черные куртки. «Ну и рожи уголовные!» – можно было воскликнуть, увидев эти фото. Пойманные с поличным, затравленные слежкой, погонями, явившиеся с повинной. Придавленные всей обстановкой следствия: отпечатки пальцев, допросы, руки за спину, лицом к стене, и 24 часа с такими же, как они… Наверное, лица этих людей и не могли быть иными. Лишь тот, кто захочет, увидит на этих фото людей, родившихся от такой же женщины, как и он, людей, которые также, как и он, мечтают о счастье... 
Больше всего говорили их глаза. Они были разные: настороженные, нарочито-спокойные, равнодушно-тупые, страдальческие, тревожные. У этого в глазах ярость затравленного хищника. У этого – укор безвинного страдальца; ну-ка, что там у него за статья? А, понятно: пятая судимость, и все – за мошенничество. Вот взгляд глубокий, уверенный – этот знает: что заслужил, то и получил. Ба, да это же Алексеев, сразу и не узнать: молодой, держится прямо. А сейчас весь ссутулился, проседь в короткой стрижке, взгляд потерянный. Потерял себя человек. Но что искал? 
Ладно, пошли дальше. У этого глаза смеются, точно тюрьма для него – забава. Пацан еще, а уже третий срок. Последнее преступление – в зоне, убийство активиста; ориентировка - намеревается вести преступный образ жизни, активно распространяет воровские идеи и традиции. 
Наконец, карточки людей, освободившихся из этой колонии в один год с Алексеевым, были отобраны. Теперь следовало выявить среди них тот «сильный, показательный» пример, о котором он говорил. Была ли эта задача реальной? Курсант на это надеялся…
Начальником спецчасти колонии была Шепелева, жена уже знакомого Адамову ДПНК; работала она здесь давно и могла вспомнить многих прошедших через колонию осужденных и тем более тех, кто, как Алексеев, отбывал наказание в отряде мужа.
– Этот отпетый, – говорила она, перебирая отобранные курсантом карточки. –  Этот серьезный мужик, правда, дурил поначалу, потом за ум взялся. Этого не помню, видно, не долго был. Этот обиженник, совсем его тюрьма изувечила, может, хоть на свободе выправился. А этот и освобождаться не хотел, сейчас на особом режиме.
– Почему не хотел? – удивился курсант.
– Куда ему было ехать – для него зона как дом родной. Родился в женской тюрьме и сам потом всю жизнь по колониям...
– И что, так и не вышел из зоны?
– Почему, вышел, неделю пропьянствовал здесь, в поселке, потом схватил в магазине рулон полотна и крикнул продавщице: «Зови ментов, я сейчас убегать с ним буду...»
– Да-а... – протянул курсант.
– Это еще что... Здесь такое бывает – жуть берет. Пора привыкнуть, ан нет... – Шепелева вздохнула и взяла в руки новые карточки. – Вот этот, Голованев, технологом работал, в лесопильном цехе. Хозяйственник, пустил в дело отходы, что шли на выброс, а его за это – в тюрьму. Освободился, стал мастером на заводе, снова что-то внедрил, всем сделал хорошо, но его опять посадили, не помню уж, к чему придрались. Голова мужик, таких бы директорами ставить, а не в тюрьмах держать...
Шепелева увлеклась и все рассказывала – как учительница по альбому с фотографиями рассказывает о своих бывших учениках: какими были они и кем стали. С той лишь разницей, что за малым исключением Шепелева ничего не знала о дальнейшей судьбе освобожденных. 
Зато редактор «Трудового пути» Михаил Андреевич, которому курсант рассказал об откликах на статью о Миронове, активно стал помогать ему в сборе сведений об освобожденных: газете это сулило много интересных материалов. Кто знает – вдруг это выявит своего «Миронова» и начатая тему будет продолжена на собственном, местном материале, а не на перепечатках из центральной прессы. Адамов передал редактору досье на освободившихся осужденных, и сотрудники редакции, выяснив через спецотдел адреса их убытия, направили запросы. Через некоторое время стали поступать ответы...
Между тем Адамов едва не утонул в бумажном хозяйстве, которое досталось ему  от Ромашкина. Помимо запущенной документации, курсант раскопал гору писем осужденных в разные инстанции и разным начальникам. Это были жалобы на судебные решения, ходатайства о помиловании, просьбы на местные темы: ларек, свидания, начисления и вычеты из зарплаты, другие житейские вопросы. Все эти бумаги без движения лежали в ящиках стола, в сейфе, в различных папках. Адамов стал разбираться с ними – и обрушил на себя целый шквал новый заявлений, просьб и жалоб: личные проблемы накопились у многих осужденных, и они спешили, пока курсант за начальника, попасть к нему на прием. Не успев переговорить вечером, некоторые оставались на работу во вторую смену, чтобы с утра  спокойно, не толпясь у двери, не прислушиваясь к крикам из коридора: «Ну чего он так долго!?», изложить курсанту свои проблемы, чаще всего несложные, требующие простого внимания и немного участия. 
Но были проблемы и сложные, тягостные в своей обнаженности: распавшиеся семьи, нестойкие в беде жены, пристроенные по теткам дети. С такой проблемой пришел и Кутузов – один из лидеров отрицаловки. Когда-то ему дали срок за «святое дело» – убийство неверной жены; до суда маленькая дочка его жила у соседей, но куда потом ее направили, он не знал. 
       Кутузов показал Адамову свое письмо к соседям – оно вернулось к нему обратно, с припиской на последней странице: «Изверг, что ты спрашиваешь теперь о дочери? Ты раньше бы о ней подумал, когда убивал ее мать. Больше не пиши – ты для нее тоже умер.» Уходя от курсанта, Кутузов сказал: «Вряд ли вы поможете мне, но все равно спасибо – хотя бы за то, что выслушали...»