Глава 4. Номер на желтом поле

Илья Майзельс
  Отца похоронили; много вечеров потом, не отрываясь, мама подолгу всматривалась в его фотографию. Саша учился тогда в пятом классе, но она говорила ему как взрослому:
– Отец никогда не мог постоять за себя. И так доверял, верил людям...
А потом жизнь Сашина раз за разом, точно натаскивая как щенка, стала приучать его стоять за себя, твердо стоять, несмотря ни на что. И убеждать его, раз за разом, что ни доверять, ни верить людям нельзя. «Нельзя!» – при обучении щенков есть и такая команда.
Черной телегой переехало горе судьбу мальчика, выволокла с ровной, укатанной заботой дорожки и пошла волочить по обочинам, через вонючие свалки и заросшие бурьяном канавы. Что хорошего мог видеть он на этом пути? И сколько дрянного понацеплялось, попристало к нему за это время... 
В шестом классе из-за нужды, прочно поселившейся в их семье, мать определила Сашу в интернат, на казенное обеспечение. Знала бы она, что на казенный счет ему  предстоит прожить многие и многие годы…   
Выходные интернатским разрешалось проводить дома – у кого он был. В первую  субботу мама спросила Сашу тревожно:
– Ну как, не страшно тебе одному?
– Нет, не страшно.
И мама успокоилась, отметив только, что сын как-то повзрослел и стал немного замкнутым. 
Выданный ему новый черный костюм Саша бережно повесил на вешалку, а с синей, немного великоватой рубашкой не согласился расстаться и на ночь. Кто знает, как сложилась бы его жизнь, если мама заставила бы его снять рубашку и увидела пятна синяков по всему телу. Скорее всего, он остался бы дома, а брат его Виктор, учившийся в старших классах, перешел в вечернюю школу…
В первые два дня в интернате ему нестерпимо хотелось сбежать, но все время и, наверное, не случайно, он оказывался в поле зрения воспитателя. На третий день учительница похвалила его:
– Вот видишь, Саша, как много ты знаешь, тебе не трудно будет учиться с нами.
 – Этому меня папа учил, – ответил Саша.
Вечером, в спальной комнате, здоровенный переросток Боря Усов танцевал на его спине «лезгинку» – чтоб не высовывался и не хвастал отцом, даже умершим. Отец Усова повесился при белой горячке; Боря сам вытаскивал его из петли и долго потом был не в себе; почти год вообще не учился. Вообще, здесь не принято было говорить о родителях: черной телегой переехало горе и судьбы многих интернатских детей. Распространенную наколку: «Спасибо Родине за наше счастливое детство!» Алексеев впервые увидел именно в интернате. 
Голые пятки Усова выстукивали по его спине быстрые ритмы, то больно, то мягко, почти жалеючи. Вокруг стоял хохот; всех особенно забавляло, как Саша  извивался, пытаясь уйти от пяток, а Боря подправлял «танцплощадку» футбольными ударами по бокам.
От этих ударов было больно, но еще больней было слышать гоготание одноклассников – ведь с ними ему предстояло жить. Хотя поведение их было понятно: пока бьют другого, за себя можно не беспокоиться. Так, видимо, было и с отцом: его стали травить, а те, кто был рядом, и слова не сказали в его защиту. Нет, думал теперь Саша, с этими людьми так нельзя, вон они как ржут. Но ничего, сейчас главное выдержать. Потом он придумает, как постоять за себя. 
...Голос Усова доносился из другого конца комнаты. Спина горела, укрытая одеялом. Дежурная воспитательница выключила свет, и вскоре все стихло. Саша уснул намного позже.
 Утром он подошел к кровати, на которой сидел Усов, и сказал негромко:
 – Боря, можно тебя на минуту.
Усов повернулся к нему и неожиданно увидел занесенную над его головой табуретку. Совсем увернуться от нее он не смог: удар пришелся по затылку и в плечо.
Усов громко вскрикнул; ссадина на его голове начала заполняться кровью. Все замерли.
– Это тебе за вчерашнее, – чуть заикаясь, но все же достаточно твердо произнес Саша.
Усов попробовал сделать какое-то движение, но Саша снова взмахнул табуреткой. И тот взвизгнул как поросенок и бросился вон из комнаты.
Саша вернулся к своей кровати и стал собирать учебники. Руки у него тряслись, губы дрожали.
Через минуту в комнате раздался, наконец, первый голос:
– Здорово он его.
– А что, правильно, в следующий раз не подойдет, – быстро подхватил еще кто-то.
 – Давно пора. Хватит ему в королях ходить.
 А Саша думал про себя брезгливо: «Ишь ты, по-другому запели. Так только и надо с вами.»
Спустя некоторое время ему снова досталоcь от одноклассников. Саша ответил им по одному, коротко, но чувствительно, а в отношении самого сильного опять прибегнул к табуретке. После этого с ним предпочитали не связываться. Вместе с умением постоять за себя Саша получил и первое прозвище: «Табурет».
К учебе он интерес потерял, но еще долго получал хорошие оценки – за счет старого багажа и невысоких требований к знаниям. В классе много было слабых учеников. Большую часть времени учителя тратили на них, да на балбесов с задних парт, которые только и ждали, когда их прогонят с уроков; иногда они и вовсе не приходили на занятия. Этому здесь никто не удивлялся. Что поделаешь, вздыхали учителя, такой сложный у нас контингент. Директор интерната из года в год вел статистику: сколько-то детей убыло в спецшколу, столько-то – в детскую колонию.  Возможно, на эти случаи здесь прогнозировался определенный процент, – как в доме престарелых на переселение в иной мир.
На уроках Саша часто скучал, читал книги из библиотеки, а во второй половине дня вместе с двумя приятелями убегал с занятий по самоподготовке в городской парк – он был расположен недалеко от интерната. С завистью смотрели интернатские на  детей из обычных, благополучных семей, которые с мороженым в руках поднимались на чертовом колесе, взмывали вверх на качелях, кружились на каруселях. Саше первому пришла мысль самим заработать на это удовольствие, и они стали выпрашивать у механика, обслуживающего аттракционы: «Дядь, дай покататься, а мы у тебя приберем вокруг...» Как правило, он их прогонял; но иногда, милосердствуя, допускал к лодочкам или качелям, и безбилетное счастье кружило им головы. Потом они стали собирать для механика пустые бутылки, выпрашивать сигареты и папиросы. Вскоре открыли и «собственное дело», сдавая бутылки в ближайший пункт приема посуды. На вырученные деньги «компаньоны» покупали кильку по 30 копеек за килограмм, коржики, плавленые сырки. Им стало доставаться за непосещение самоподготовки, за невыполненные домашние задания, и они все больше приучались изворачиваться и лгать.
В восьмом классе Саша был уже твердым троечником, с нередкими двойками по поведению. Воспитатели пытались воздействовать на него через мать, но результат был нулевой: на домашних Саша затаил обиду. Он рассчитывал пробыть в интернате недолго, думал – Виктор окончит школу и пойдет работать, матери станет легче, и она заберет младшего из интерната. Но брат поступил в институт, на стипендию, и все осталось по-прежнему. В разговоре с матерью Саша, еле сдерживая слезы, сказал тогда, что Витя мог бы поступить и на вечернее отделение либо учиться заочно. «Что ты, что ты, – ответила мать, – ведь он закончил школу с одними пятерками...» Ее переполняла гордость за старшего сына; Саша понял, что им пожертвовали во второй раз и совсем забросил учебу.
Случалось, правда, его крепко задевал кто-либо из учителей, и Саша брался за учебники, чтобы в несколько дней наверстать упущенное. Однажды ему поставили подряд несколько двоек по математике, и учитель заявил на весь класс:
– Кто сказал, что Алексеев способный ученик? Да он самый обычный двоечник. И разгильдяй.
Саша замучил его потом активностью, часто спорил, навязывая свои варианты решения задач, когда надо и не надо тянул руку и выходил к доске. Наконец учитель его остановил:
– Хватит, Алексеев, садись. Можешь учиться, когда захочешь, дури в голове только много.
Дури действительно было много. Их «дело» неожиданно приняло новое направление.
В один из дней «компаньоны» наткнулись в парке на пьянчугу, который  лежал  бесчувственно на скамейке, привалившись к пустой бутылке. Чтобы вытащить ее, они чуть приподняли пьяного, и тут из его пиджака посыпались красные десятирублевые бумажки. Все замерли от неожиданности, затем посмотрели друга на друга, точно сверяя, готов ли каждый из них к такому повороту, и, ничего не говоря, собрали выпавшие деньги и неловко обшарили карманы пьянчуги. Один из них, Федотов, хотел еще снять часы, но на него цыкнули, и все торопливо отошли прочь. А бутылка так и осталась лежать рядом с пьяницей.
 С тех пор в дни получки и аванса они как хищники, высматривающие падаль, стали кружить по парку в расчете на повторение успеха. Конечно, Саша понимал, что это уже не детские шалости. Но в случае с пьянчугой он увидел реальный, хотя и опасный способ вырваться, наконец, из интерната. Две-три столь же успешные акции и ему хватит на самое необходимое из одежды; он приедет домой – во всем новом и за новой жизнью: «Мама, я тоже хочу хорошо учиться, а не становиться шпаной или еще кем похуже...» Понадобится, будет работать в каникулы или переведется в вечернюю школу, – все равно хуже, чем в интернате, не будет. Тем более, он все явственней ощущал, как над их троицей сгущаются тучи; начались стычки с другими подростками, росло напряжение и в классе. «Ох, Алексеев, не туда что-то тебя заносит...» – говорили ему и долгие взгляды воспитателей. 
Погубила их страсть Федотова к блестящим штучкам. У одного пьяного он снял-таки часы, забрал зажигалку и надумал продать эти вещицы механику с аттракционов. А к тому не раз уж подходили из милиции, интересовались, кто бы это мог баловаться в парке...
Федотова задержали, но на допросе он заявил, что часы и зажигалку ему дал Алексеев, а сам он тут не при чем. Это заявление Федотов повторил и на очной ставке. Никакие тюремные «открытия» не потрясли тогда Сашу больше, чем эта ложь. От растерянности он совершенно потерял дар речи и только повторял про себя: «Ну надо ж так врать...  Еще друг назывался. Ну нет, с этой поры никому веры не будет, ни-ко-му...»
Федотова в деталях заставили рассказывать, когда и где Алексеев передал ему часы и зажигалку, что говорил при этом.  Федотова трясло от страха, но врал он уверенно; ему и верили – до тех, пока не предъявили найденные в его матрасе деньги и обручальное кольцо с внутренней гравировкой.
– Это ты тоже от Алексеева получил?
Федотову жалко было расставаться с добром, за что он и поплатился.
– Нет, это мое, это еще от мамы осталось...
Мама Федотова оставила сыну лишь тараканов в пустой загаженной квартире, где не было и корки черствого хлеба. В очередной запой она забыла отвести сына к бабушке. Он просидел-проплакал взаперти несколько дней и ел тараканов, пока его не вызволили соседи. Они отвезли его к бабушке; к ней он и приезжал потом на выходные. В интернате об этом знали, и в «мамино» золото никто не поверил. По кольцу с гравировкой нашли и пострадавшего. К обвинению добавился еще один эпизод, и приговор суда был достаточно суровым.   
В интернате это происшествие привычно объяснили сложностью контингента,  директор внес записи в свою статистику, а мама обвинила во всем дурную компанию и переходный возраст. 

В детской колонии контингент воспитанников был намного сложнее, чем в интернате, и настолько же сложнее было в нем утвердиться.
Выписка из приговора. «...Малов, Кононов, Захарин, Пруцков и Брагин содержались в камере ШИЗО. 24 октября туда же были помещены Шамунов и Языкин. 25 октября Захарин из хулиганских побуждений несколько раз ударил Языкина ботинком по голове.
Вечером 26 октября Малов и другие инсценировали «суд» над Шамуновым и Языкиным, объявив каждому из них наказание в виде 20 ударов. После этого Захарин и Малов нанесли Шамунову и Языкину по 20 ударов ботинками по ягодицам. 27 октября Малов, Захарин и другие избивали Шамунова, пока он не потерял силы. После этого Малов и другие связали Шамунову руки и ноги, сняли с него брюки и трусы до колен. Малов завязал ему тряпкой глаза. Затем такую же процедуру осуществили над Языкиным. После этого Малов веревкой, сделанной из разорванной майки, связал половые члены Шамунова и Языкина и заставил их тянуть друг друга, что они и вынуждены были делать, причиняя себе боль. Когда веревка порвалась, Малов и Кононов стали дергать половые члены Шамунова и Языкина за концы этой веревки.
В это время Брагин стоял в камере у смотрового отверстия («волчка») на карауле; он и предупредил о подходе дежурного контролера. Малов и другие прекратили преступные действия, однако дежурный контролер успел заметить Языкина со спущенными брюками. Заподозрив неладное, его перевели в другую камеру. Боясь расправы, Языкин умолчал о совершенных преступных действиях.
 В тот же день Малов стал требовать от Шамунова, чтобы он вступил с ним в половое сношение. После отказа Шамунова Захарин потребовал, чтобы он сел на бачок испражнений («парашу»). Шамунов сел, после чего от него снова стали требовать вступления в половое сношение. Шамунов опять отказался. Его вновь избили его, а Малов, кроме того, водил по губам Шамунова половым членом. Шамунов, с целью избежания дальнейшего насилия, вынужден был согласиться вступить в половое сношение, и Малов, Кононов, Захарин и Пруцков поочередно совершили с Шамуновым акты мужеложства. Во второй половине дня 28 октября Шамунов носил Малова и других по камере на спине. Затем Кононов заставил Шамунова приседать более 100 раз, а Малов – прыгать, после чего Шамунов, потеряв силы, упал на пол. Малов зажег полиэтиленовый мешочек и неоднократно тыкал им в лицо и шею Шамунова, капал расплавленным полиэтиленом на его лоб, причинив ожоги.
29 октября Малов и Кононов заставили Шамунова заняться онанизмом, после чего намазать спермой кусок хлеба и съесть его. Пруцков поджег полиэтиленовую пленку, а Кононов капал расплавленным полиэтиленом Шамунову в область заднего прохода, причинив ему ожоги, а затем ввел ему в задний проход зубную щетку...» 

  Малов и другие «герои» этого дела отбывали наказание вместе с Алексеевым. Выяснять отношения с такими, как они, при помощи табуретки было неэффективно;    на вершине одного из конфликтов ему пришлось прибегнуть к иным мерам защиты. В результате два человека получили телесные повреждения, а Алексеев – еще пять лет к неотбытому сроку. Но это было лучше, чем жалкая участь Шамунова.
Освобождался он из колонии для взрослых. Вместе с матерью дома жил Виктор с семьей. Жене брата о Саше говорили скупо, но она вообразила деверя матерым уголовником, и первая же весть о его приезде повергла невестку в обморок. «Ты не пугайся, – приводила ее в чувства свекровь, – он хороший, у него даже наколок нет...»
 Саша не стал ее долго травмировать и вскоре ушел к одной женщине. Ее звали Люба; она была одинока, с оборванным когда-то прошлым и тоже с неверием в людей. Работала она учительницей и первое время была для Саши точно поводырем по такой новой для него свободной жизни. Он все стремился узнать, как люди устраивают свою жизнь, и Люба подолгу рассказывала ему о самых разных вещах. Она видела его растерянность, неуверенность в себе и всякий раз, когда Саша задерживался с работы или уходил домой к матери, думала-гадала: придет ли, вернется ли? Так и жили они – без каких-либо долгих перспектив, не расписываясь, не заводя детей и не очень доверяя друг другу.
 В колонии Александр приобрел специальность каменщика, а в последний год, когда строился дом для администрации, был бригадиром. Теперь, на свободе, он также работал на стройке.
 Первое время к нему присматривались. Работал он молча, весь в мыслях или воспоминаниях – по привычке, выработанной за годы заключения. Когда нужен был разговор с самим собой, требовалось в чем-то разобраться, что-то для себя решить, он включал свое внутреннее радио и слушал собственные монологи. А находили воспоминания или видения: о том, что было или будет, что могло быть или чего никогда уже не будет, – он включал свой внутренний телевизор и без конца прокручивал эти картинки. Возможно, это сокращало ему срок: ведь при этом он отключался от всего, что его окружало, не видел других осужденных, не замечал колючки, решеток, охраны. То был его внутренний мир, в котором он и спасался от всего внешнего.
– Сашка, – слышал он громкий окрик, – ты что, в передовики набиваешься? Давай на перекур!
Бригада уже вся внизу. Он закуривал и, спустившись с лесов, слушал, о чем говорили. А было неинтересно, уходил в себя, пока кто-то не хлопал рукавицами по плечу – подъем.
Постепенно Александр отошел, да и в бригаде его приняли, в дни получки или аванса скидывались и отдыхали вместе. Но пил он сторожко – неуверенность проявлялась и в этом.   
Так прошло больше года. Как-то его бригаду временно сняли на строительство частного дома. Присматривать за этой стройкой приезжал маленький лысый толстячок, в котором Александр узнал Маграчева. Осужденный по каким-то хозяйственным делам, в колонии он работал мастером в стройгруппе, и Алексеев  – во время бригадирства на доме для администрации – общался с ним довольно часто. Освободился Маграчев досрочно, когда дом начали заселять первые новоселы.
 Узнав теперь Алексеева, он отозвал его в сторону, и они дружески поздоровались. После общих вопросов, как да что, Маграчев спросил:
– Претензии-то по тому дому были? Недоделки, брак...
– Какая ж стройка без этого.
– Бухгалтер всем заплатил, никого не обидел?
– Срезал, конечно, как всегда. Тем более...
– Что тем более?
Александр взглянул на него, чувствуя, что вопрос задан неспроста, и все понял.
– Так это твоя работа? Ты бухгалтеру подлянки устроил – в его квартире?
– А что, шуму много было?
– Еще бы. Он вселился одним из первых, завез мебель, все поставил, развесил. А затем в квартире пошел запашок, сначала легкий, но затем такой тухлятиной понесло, что бухгалтер чуть с ума не сошел.
 –  Даже так?
 – Думал сначала – в коробки ему что-то сунули, у него уйма была разных коробок, а ширпотреба нашего – не сосчитать...
 – Он, паразит, со всех кровь сосал...
 – В коробках ничего не нашел, стал грешить на мебель или книги. Нюхал их, нюхал, а поди разбери – там все уже провоняло. Решил обратно все вывозить, а некуда – прежнюю квартиру-то заселили. В итоге выгрузил все на склад, а семью переселил в гостиницу.
 – Ну и чем все кончилось?
 – Все вывезли, а вонище осталось. Подняли линолеум на полах, потом поняли – где-то в стенах. Содрали обои и сдалбливали штукатурку, пока не нашли в ней замурованное яйцо, с дырочкой в скорлупе. Но у нас говорили, что это отделочников работа, с другой колонии.
 – Это хорошо, значит, наши люди не пострадали. Перед отъездом я специально шнырю  одному шепнул: слышал, мол, отделочники подарок оставили. Шнырек, понятно, и сообщил в кумчасть . А это мой человек сработал, сам яичко ему передал. И как освободился, зашел в дом, якобы взглянуть напоследок. И через обои яичко это и проткнул иглой.
 – Там в ванной еще фокусы были, с канализацией...
 – Значит, с опилками мешочек сработал, разбух от воды, отсюда и пробка. Но это так себе, мелочи. Человек мой предлагал ему лом вварить, вместо трубы на обратке. Но я отказался: вдруг запуск проведут, для пробы, и все тогда, хана. Зато на подачу трубы ему поставили – одно старье, забитое ржавчиной, просвет в них был с булавочную головку. Чтоб знал, паразит, как над людьми издеваться.
 – Да-а, пошутили вы над ним...
 – А ты вспомни: как наряды закрывать, несешь ему шкатулку, туесок какой или доски разделочные. И попробуй не принеси – так затянет с нарядами... Мужики страдают - в ларьке отовариваться не на что. В письменном столе у него один ящик был всегда пустой – специально для ширпотреба. И вот он взглянет на меня с презрением, сунет ширпотреб в этот ящик и давай черкать по нарядам. Лебедка, помню, почти всегда не работала, и мужики таскали все на себе, вручную, по этажам. Но в нарядах – ни-ни, никаких носилок, сметой не предусмотрено. Я ему втолковываю: по нормам и расценкам в ЕНиРах – помнишь, сколько мы корпели над ними? – материалы должны подноситься с трех-пяти метров, все остальное уже дополнительная работа и оплачивается отдельно. Но он как встанет в позу: «Гражданин осужденный, не забывайте, кто вы и с кем разговариваете!» Да со мной и хозяин так не говорил. По имени-отчеству всё звал. «Здравствуйте, – говорил, – Юрий Алексеевич, сейчас я вас е..ть буду...»
– Бухгалтер потом уволился. Жена, говорили, перепугалась: вдруг опять кто свинью подложит, или еще что похуже...
– Правильно напугалась. Столько кровушки он попил...
Недели через три они снова встретились.
– Знаешь, – сказал ему Маграчев, – я думал о тебе. Человек ты толковый. Помню, как в шахматы меня укладывал, на обе лопатки. Комбинировал, на ровном месте такую поднимал бурю. Образование у тебя какое?
 – В зоне одиннадцать закончил, и ПТУ там же, строительное.
 – Да-а, негусто. Ну, ничего, это дело наживное. Что, если я возьму тебя к себе, нормировщиком?
Маграчев достал из портфеля несколько сборников и медленно, наблюдая за реакцией Алексеева, положил их перед ним.
– Это ЕНиРы, те самые. Прихватил тогда, грешный, так и думал, что пригодятся. Помню, за бригаду ты по ним хорошо старался. Так раскладывал эти нормы-расценки – понятно, что врешь, а придраться не к чему.
 – «Творческий подход» – так это называлось.
 – Вот-вот, это мне и нужно. Одним словом, возьми Ениры, почитай внимательно – чтоб плавал в них как рыба в воде, и через недельку ко мне. Зарплата будет меньше, но за это не бойся, буду доплачивать из своего фонда. Поступишь затем в политех, на заочное, и станешь работать, никто тебе и слова не скажет. Главное, чтоб мы понимали друг друга.
 Специальность нормировщика Саша освоил быстро. Изучил основные виды работ, разрабатывал укрупненные нормы, контактировал с мастерами и бригадирами. Работал как надо.
– Ты требуй с них как положено, – говорил ему Маграчев. – Засомневался в чем – проверяй все до последнего куба. И никаких работ вне смет и калькуляций. Если понадобится, сами кумекать будем.
С Маграчевым он держался официально, без нужды на глаза не лез, приходил только, когда вызывал.
 – Разговор есть, из деликатных, – сказал ему как-то Маграчев. – Помнишь дом, на котором тогда работали? Нужному человеку помогал, без него из простоев бы не вылезали. Это и государству убытки, и мы без премий. Я помогал ему: и материалами, и людьми. Теперь это как-то надо оформить. Посмотри сметы, прикинь, что там, к примеру, по технике безопасности, – что по сметам, и что оплачено. Леса, перильца, мостки через траншеи... Самое смешное, что выполнены эти работы или нет – все равно что-то по ним придется отписывать. На бумаги проверяющих у нас достаточно. Случись что, спросят Маграчева: все ли меры безопасности применял?  Я им и покажу бумажку: вот, пожалуйста, сделано то-то и то-то. Одним словом, прикинь по смете, что можно использовать, и подготовь наряды. Потом по ним и спишем что надо; так везде практикуется. А какие бригады, кому подписывать, – это я сам добью.
Время от времени разговоры «из деликатных» повторялись. Маграчев все чаще жаловался на начальство, которое почти поголовно взяло моду строить себе дома, разные дачки и баньки. Материал им надо было отпускать вполцены, а за работу подчас и вовсе не платили. «Рабсила-то у нас, сам понимаешь, дармовая...» – так и говорили.
– Но ведь надо и о себе подумать, – вздыхал Маграчев и передавал Алексееву заранее отсчитанную сумму. На эту тему Александр с ним старался не говорить: сколько выделит из своего фонда, столько и возьмет без лишних вопросов.
Позже следователи пытались выяснить, сколько же всего было в этом «фонде», но вряд ли это удалось в полной мере. Не коснулись они и ни одной начальственной избушки. Побывали только на шикарной даче, которую строил для себя Маграчев.  По документом застройщиком оказался его тесть, пенсионер с весьма скромным достатком. На том и успокоились. 
По этому делу Алексеев сначала проходил как свидетель. Затем на свет божий всплыли наряды, составленные им по просьбе Маграчева; Алексееву стали задавать отнюдь не деликатные вопросы и пошло-поехало по накатанному: обвинение и  арест, потом суд.

 Сразу после ареста Люба отвезла Сашины вещи на квартиру его матери – и все, ни весточки от нее, ни передачи. Точно и не было в ее жизни этого человека.
Алексеев и понимал ее, и не понимал. Конечно, радости Любе его арест не доставил, но, казалось, что-то в ее жизни он уже значил. И срок ему дали – всего ничего. Да и что, собственно, он совершил ужасного?   
Поэтому, освободившись, он приехал сначала к Любе. Открыв дверь, она посмотрела на него долгим взглядом и произнесла: «Мужчина, я вас не знаю...» 
Дома, слава Богу, его узнали, но и только. Через день он случайно услышал разговор Виктора с женой – о переезде к ее родителям. «Там, конечно, теснее, – говорила невестка, – но ничего, немного потерпим, пока зычару этого опять не посадят. Надеюсь, долго он ждать не заставит...» – «Но если его не посадят так быстро?» – спросил брат.  «Посадят, – убежденно ответила невестка. – На свободе таких долго не держат...» 
Уехал он тогда к приятелю по отсидке, с ним и сел заново, за ерунду какую-то – мелочевку из палатки вытащили. По пьяни. Но вернее – от безысходности...
      В последующем, освобождаясь, он точно уже знал: едет в «отпуск», до очередной отсидки. Погуляет, отдохнет на деньжата, с которыми вышел, еще «подзаработает», как сумеет, снова погуляет, подышит свежим воздухом, желательно и морским, а там – будь что будет. На крупные дела не шел, сроки получал небольшие, отбудет – и снова в «отпуск». Другой свободы он просто боялся, она казалась ему сложней и унизительней тюрьмы, была еще большей несвободой, чем места заключения. Там он привык, приспособился, научился стоять за себя, добиваться безопасного положения среди осужденных, не прибегая к табуреткам или другим, более основательным средствам, как это было в интернате или на малолетке. Научился подходить философски и к очевидным минусам изоляции. Нет женщин – нет и обмана; нет друзей – не от кого ждать предательств; трудно со спиртным – не сопьется; и ко всему прочему – в том же духе. Так и жил, и время от времени, когда на душе было тихо, слушал тонкий голосок надежды, хрупкой его затворницы; это придавало ему спокойствия, как-то руководило, может быть, от чего-то удерживало...
 
Так было раньше; но вслед за последним, неожиданно суровым приговором  надежда покинула его, а сам он едва не умер – лишь в последний момент, с порога Вечности, его обратно впихнули в старую шкуру рецидивиста. Только зачем? Вот если б даровали ему жизнь новую, с первого чистого листа, и чтоб ни в клетках мозга, ни в генах или в чем-либо ином, из чего строится, лепится новый человек, не было памяти о его прошлой жизни. Так вместо истертой рублевки, замусоленной от многих рук, наэлектризованной алчностью или нуждой, выпускают в обращение новую, хрустящую банкноту, с другим номером на желтом поле...
Но нет, его опять вернули в камеру пересыльной тюрьмы, а затем этапом, как неодушевленный чурбак, отправили в лесную колонию, – потому что иной пересылки, из старой жизни в новую, он, видно, не заслужил. И даже новый его адрес был старым – ровно десять лет назад, почти месяц в месяц, из этой колонии он выходил в очередной раз на свободу. Алексееву вернули его прежнюю жизнь – точно мятую, изорванную тетрадь, страницы которой в большей части были перечеркнуты жирным красным карандашом, с оттисками разных казенных штампов. Но и чистые страницы – на непрожитые годы, годы нового срока – были  проштампованы наперед, согласно последнему приговору...   
Неудачная, никому не нужная жизнь: Алексееву известен был ее итог. Мятая, изорванная тетрадка: он знал, какой будет ее последняя страница. Ведь к нему, рецидивисту, смерть стучалась уже однажды – рецидивистом, придавленным тяжелым прошлым, она его и заберет. «И слава Богу! – скажет он на последнем вздохе, – только не нужно, о Господи, новой отсрочки! Зачем? Мне и первой хватило, чтобы уразуметь: жизнь, мной прожитая, не стоила и гроша...» 
      Потому и покинула его надежда, хрупкая пленница; может, служит теперь в звездочках путеводных или кому-то, более удачливому, навевает приятные сны.