Наказ

Илья Войтовецкий
Павлика Цирульницкого, польского еврея, занесло в Свердловск во время войны ещё с одним таким же, как он "поляком". Выучился Павлик на механика по ремонту всякой мелкой техники (весы, пишущие и швейные машинки, кассовые аппараты), обосновался сначала в артели, потом на фабрике бытового обслуживания, получал зарплату, не брезговал и "левыми" – словом, жил нормально.
Друг его стал печником.
В 1956 году, при Хрущёве и Гомулке, сделала судьба-индейка очередной свой немыслимый выверт, подарив бывшим польским гражданам, почти исключительно евреям, возможность вернуться на потерянную родину. Друг Павлика собрал вещи и умчался на запад, а оттуда ещё западнее, и стал получать Павлик из Канады пухлые конверты. С фотографий смотрели счастливые лица.
Часто заставала Лиля своего мужа плачущим, и снова и снова перечитывал ей Павлик и переводил с еврейского языка послания из-за океана: как хорошо живётся там евреям, как заботится о них община, дети учатся в еврейской школе, читают по-еврейски, быстро освоили английский и даже древнееврейский немножко понимают. Чувствовала Лиля себя перед Павликом без вины виноватою за то, что остались они в России: мать Лилина вот уже год как была прикована к постели, разбил её после инсульта паралич, а уехать и оставить мать в таком состоянии дочь не могла.
– Поезжай, – говорила она Павлику. – Поезжай пока один. Устроишься, а дальше – как Бог даст.
Павлик плакал, обсуждал своё горе с друзьями, не спал по ночам, но уехать без семьи не решился.
После смерти тёщи об отъезде больше не заговаривали: визы устарели, времена изменились, власть образумилась, и ничего не осталось Павлику Цирульницкому, кроме как продолжать ремонтировать в чужой нелюбимой стране её весы, пишущие и швейные машинки и кассовые аппараты.
Часто заходил он к нам перекинуться парой слов на мамэ-лошн*, обсудить новости и поплакаться о своей горькой доле. Приносил письма, перечитывал вслух, а вернее даже – пересказывал, потому что знал наизусть. Помню я его – с густеющей сединой в поредевших волосах, с высокими залысинами, в желтовато-белом полушубке светлым мехом внутрь, в белых бурках. Он сидел, не раздеваясь, у жарко натопленной печи, на стареньком стуле с гнутыми ножками, нога на нагу, меховая шапка кособоко лежала на вздёрнутом колене, и с её искрившегося подтаявшими снежинками меха, и с воротника, и с бурок, и с седых его бровей и ресниц стекали струйки, и собирались на полу маленькие грустные лужицы тёмной воды.
– Вы слышали? – спрашивал Павлик. – Ну, что вы на это скажете? Они нашли средство от рака! Никто не нашёл, а они нашли. Теперь они могут лечить весь мир! Так эти гои** – вы только подумайте! – эти гои через Совет Безопасности потребовали, чтобы они выдали им секрет лечения рака. Какая наглость, а! Так вы знаете, что они им ответили? Это же еврейские головы! Они им сказали: "Мы да откроем секрет лечения рака, но только тогда, когда все врачи у вас будут евреи." А как же! Не станем же мы открывать всем наши секреты! Лечить – пожалуйста, сколько угодно, приезжайте, будьте любезны, платите денежки и лечитесь на доброе здоровье. Но секреты – ни за что на свете! Так что вы думаете? Совет Безопасности принял резолюцию, чтобы во всём мире в медицинские институты принимали только евреев. А как же! Ведь Совет Безопасности тоже хочет лечиться от рака. Через десять-пятнадцать лет вся медицина в мире будет в еврейских руках, это я вам говорю официально и с полной ответственностью. А как же!
– Вы слышали про Утёсова? – спрашивал Павлик в следующий свой приход. – Как, вы ничего не слышали про Утёсова? Вы не замечали, что он теперь поёт совсем другим голосом? Это же теперь Карузо, а не Утёсов. И вы не знаете, почему он теперь поёт, как Карузо? Вы даже не знаете, почему он так поёт? Ну, так я вам скажу.
Павлик загадочно улыбался.
– Вы обратили внимание, что в последнее время Утёсов совсем перестал петь? По радио крутят его старые пластинки, а сам Утёсов совсем перестал петь. Так вот: у него обнаружили рак горла. Неизлечимый рак горла, в самой запущенной стадии. Все врачи и у нас, и в Америке от него отказались. "Это конец," – сказали врачи. Не подумайте, что это были просто врачи; нет, это были самые большие профессора. Ведь решалась судьба не какого-нибудь Хаим-Янкеля из Жмеринки, а самого Утёсова! Так Утёсов поехал туда. Он даже не просил разрешения. В правительстве ему сказали: "Поезжайте, Леонид Осипович, и возвращайтесь здоровым. И пойте нам до ста двадцати лет." Потому что это не кто-нибудь, а сам Леонид Утёсов. И он поехал. Поехал, – Павлик потёр глаза, – и его приняли и даже денег не взяли, потому что с евреев там денег не берут. А теперь он вернулся. Вы бы слышали, как он теперь поёт! Карузо! Ну? Они там делают чудеса! Это же еврейские головы!
В конце 1965 года умер дядя моей жены, с которым Павлик был особенно дружен, и мы почти совсем перестали видеться. Впрочем, в начале июня 1967-го он объявился.
– Надо что-то делать, – возбуждённо заговорил он. – Мы должны что-то придумать. Мы не можем этого допустить. Надо обязательно что-то придумать.
Он приходил ежедневно: и в первый, и во второй, и в третий день войны, нервно шагал по комнате и повторял:
– Мы должны что-то придумать. Разве можно вот так сидеть, сложа руки, и ничего не делать? Ведь их там раздавят. Кругом враги, весь мир – одни враги. Надо что-то придумать. Надо придумать что-то такое, что-то такое!..
Потом примчался – всклокоченный, запыхавшийся, и закричал с порога:
– Что я вам говорил! Что! Что я вам говорил! Вы помните, что я вам говорил? Я всегда говорил, что евреи умеют за себя постоять! Ну, что? Все могут поцеловать их теперь в одно место! А! Что я говорил! Ведь смешно даже сравнивать! Кого, извините за выражение, вы имеете на той стороне? Какого-то – неудобно даже при женщинах произносить это слово – какого-то Насера! А! Теперь хорошенько подумайте и скажите мне, кого вы видите у нас? У нас вы видите Моше Даяна! Моше Даяна видите вы на нашей стороне! Вы чувствуете разницу: Насер и Моше Даян? Ну, что я вам говорил? Кто оказался прав? – и Павлик, с трудом преодолевая рыдания и размазывая по лицу слёзы, победно засмеялся.
 
Павлик пришёл к нам в конце октября 1971-го. К тому времени мы уже дважды сменили квартиру, но он раздобыл наш адрес.
– Когда вы уезжаете? – спросил он с порога.
– Хоть вчера, – ответил я.
– Чтоб они пропали. – Он обнял меня. Я почувствовал прикосновение мокрой щеки. – И помяни моё слово, – он махнул рукой. – А! что говорить! Вы молодцы... Пусть вам будет в добрый час.
Павлик всхлипнул. Я обхватил его за плечи и повёл в комнату.
Павлик просидел у нас несколько часов, был молчалив. Прощаясь, он сказал мне:
– Мы должны поговорить... О чём? Два еврея всегда найдут, о чём поговорить перед дорогой... У меня к тебе важное дело. Очень. Такое важное, что даже слов нет. Важное и секретное. Такое секретное, что я даже не могу тебе рассказать о нём.. Но я тебе скажу. Потому что, если я тебе не скажу, ты не сможешь выполнить мою просьбу. Но я скажу, если ты дашь мне честное слово, что никому не расскажешь. Кроме, конечно, одного человека. Самого большого человека. Человека, которому я больше всех на свете доверяю. Но я назову тебе его имя только за один день до твоего отъезда. Я найду место, где точно нет микрофонов, если в этой стране вообще есть такое место, ты дашь мне честное слово, потому что я не могу рисковать, и ты узнаешь самый главный секрет, который расскажешь только этому человеку.
Он долго тряс на прощание мою руку.
 
В том месте, куда привёл меня Павлик накануне нашего отъезда, микрофонов, конечно, быть не могло. Мы вошли в подъезд дома, напичканного учреждениями, конторами, присутственными местами, адвокатскими коллегиями, народными судами, поднялись на какой-то этаж, свернули за угол, поднялись ещё на полэтажа, прошествовали по длинному коридору и спустились на два с половиной этажа по глухой захламлённой лестнице. На лестничной клетке, на которую, очевидно, с незапамятных времён не ступала нога человека, оказался тёмный заброшенный сортир с разбитым унитазом, развороченными трубами, сломанной ржавой раковиной и глыбами застывшего цементного раствора.
Павлик перевёл дыхание:
– Тут.
За изогнутую ржавую железяку он притянул дверь, та заскрипела и поддалась. Наша явка погрузилась во мрак.
– Завтра утром вы уезжаете. Так? – услышал я и кивнул в ответ, не осознавая, что в темноте Павлик меня не видит.
– Потом десять дней в Москве. Так?
Я опять кивнул.
– В Москве тебя могут спросить: а что это гражданин Цирульницкий шептал тебе в тёмной сральне? Может быть он выдавал государственные тайны? Или готовил заговор? Что ты на это ответишь? А?
Я пожал плечами.
За дверью послышались голоса.
Женский: Я здесь не буду.
Мужской: Конечно, я сниму для тебя номер в Метрополе. С двухспальной кроватью с панцирной сеткой. И с трюмой.
Женский: Не смейся, я здесь не могу.
Мужской: Пардон-пирамидон, фрау-мадам.
Дверь потянули.
Павлик вцепился в железяку, заменявшую ручку.
– Номер занят, уважаемые, – тихо, но отчётливо произнёс он. – Обратитесь, пожалуйста, в другой отель, сделайте одолжение. Там вас уже ждут.
– У-у, жиды, и тут все места порасхватали, – зло сказал мужчина и матерно ругнулся.
– Пойдём отсюда, – сказал Павлик немного погодя и в ответ на моё недоумение добавил: – Если этот палас пользуется такой популярностью, значит кому-то будет интересно послушать, о чём посетители между собой говорят. Ты так не думаешь? Ты их плохо знаешь. Идём...
К вечеру начало подмораживать. Вокруг нас шумела, суетилась, жила вечерняя улица. Павлик свернул в тёмный переулок, пересёк его и двинулся вдоль дощатого забора, за которым строили высотный дом. Заметив щель, Павлик отодвинул доску и протиснулся в образовавшийся лаз. Я пролез следом за ним.
– Здесь, кажется, можно, – сказал Павлик.
 
Он держал меня за отвороты пальто и говорил, дыша мне прямо в лицо; его горячее дыхание, перемешанное с морозным воздухом, тишина, изредка нарушаемая отдалёнными звуками большого города, высокий дощатый забор и остов возводимого на безлюдном пустыре строения – всё это придавало мною услышанному оттенок нереальности или безумия.
– Я об этом давно думаю. Ещё с тех пор, ты помнишь, когда все были против них. Мир нельзя переделать. Он всегда будет против них. Мы должны быть хитрыми. Надо всех перехитрить, весь мир... Я знаю, как это сделать. Слушай сюда внимательно.
Палик умолк, словно сомневался, можно ли доверить кому бы то ни было заветную свою тайну. Наконец, он заговорил:
– Когда ты приедешь туда, ты пойдёшь к Моше Даяну. Ни к его заместителю, ни к кому другому. Ты пойдёшь к самому Моше Даяну. Он примет тебя, я знаю. Еврейский генерал не может не выслушать еврея, который хочет с ним поговорить. Ты только скажешь ему, что привёз с собой самый главный секрет. Ты скажешь Моше Даяну так. Ты ему скажешь: "Господин Моше Даян, – скажешь ты ему. – Вы очень занятый человек, господин Моше Даян. Вы такой занятый человек, что у вас даже нет времени пойти вечером с женой в кино или в театр. Я вас очень хорошо понимаю, – скажешь ты, и это будет чистой правдой, потому что один евей всегда может понять другого еврея, если они оба хотят этого. – Господин Моше Даян, – скажешь ты ему. – В России на Урале в большом городе Свердловске живёт один маленький еврей по имени Пинхас Цирульницкий. У этого маленького еврея болит его большое еврейское сердце, и болит оно за родную нашу страну, за наш дорогой Израиль. Он у нас один, наш Израиль, и нет, и не может быть у нас другого. Поэтому маленький еврей Пинхас Цирульницкий тоже не ходит с женой в кино или в театр, он день и ночь думает, как защитить наш крохотный Израиль, у которого так много врагов. И вот, – скажешь ты Моше Даяну, – вот что он придумал, Пинхас Цирульницкий, который живёт в России на Урале в городе Свердловске."
– "Вот что он придумал, Пинхас Цирульницкий, – скажешь ты Моше Даяну. – Нужно вдоль границы Израиля выпустить собак. Лучше, если это будут немецкие овчарки. Они должны быть хорошо обучены и всегда хотеть есть. Человек должен быть сыт, – скажешь ты Моше Даяну, хотя он и без нас всё это знает, – человек должен быть сыт, а собака должна быть голодная. Тогда у неё будут зоркие глаза, хороший слух и чуткий нос. Если у собаки зоркие глаза, хороший слух и чуткий нос, а у её хозяина сытый желудок и хорошая еврейская голова, ни один араб не сможет пройти через границу Израиля. Это просил вам лично передать мой товарищ Пинхас Цирульницкий." Так ты скажешь Моше Даяну, слово в слово. Пообещай мне, что ты скажешь это Моше Даяну, – попросил Павлик.
Я пообещал. Я сказал Павлику Цирульницкому – там, в Свердловске на пустыре, когда на улице стоял ноябрьский мороз, а у меня дома родственники и друзья ждали моего возвращения, чтобы навсегда расстаться со мной – я пообещал маленькому польскому еврею Павлику Цирульницкому, что непременно встречусь с Моше Даяном и объясню ему, как сделать, чтобы ни один араб не смог нарушить святую для нас границу Израиля. Я пообещал, зная, что никогда не стану искать встречи с Моше Даяном и не передам ему просьбу Павлика Цирульницкого. Я дал слово, зная, что не сдержу его.
 
И всё же, как это ни покажется невероятным, мне пришлось обратиться к министру обороны Израиля Моше Даяну. Нет, конечно, не лично к Даяну, шансов встретиться с ним у меня не было никаких. Вот если бы я был длинноногой солдаткой с тонкой талией и голубыми с поволокой глазами, тогда другое дело. Или, занимаясь археологией, я, счастливчик, раскопал бы статую древнегреческой богини или римскую колонну, способную украсить частную коллекцию славного генерала... Но ни солдаткой, ни археологом я не был, и рассчитывать на внимание министра обороны не мог.
Появился у меня в Израиле знакомый, может быть даже приятель, который занимал в одном очень важном правительственном учреждении очень высокий и ответственный пост. Я набрал телефонный номер.
– Одну минуточку, – по-деловому ответил мне женский голос. В трубке раздался мягкий щелчок.
– Да! – прокашливаясь сквозь сигаретный дым, сказал в микрофон мой знакомый. – Слушаю.
– Я хочу поговорить о Якове Вайскопфе, – сказал я. – Он недавно в Израиле, приехал после Войны Судного дня. Доктор биологии, ветеринарный врач, работает в Беэр-Шевском университете. В Союзе был начальником школы служебного собаководства, службу в армии проходил на советско-китайской границе, так что он знает, о чём говорит. Он писал Даяну...
Мой собеседник справился с кашлем, я слышал, как он прикурил новую сигарету от докуренной, я представил себе, как он гасит окурок, придавив его о край переполненной пепельницы; он молча подышал в микрофон, обдумывая, вероятно, как бы повежливее послать меня подальше (так мне показалось, хотя это было не в его правилах), и наконец сказал:
– Интересно. Как, ты говоришь, его зовут? Вайскопф? Служил на советско-китайской границе? Хм! Он что, китаец? Нет, не китаец? Еврей? Хм. Ну, конечно, было бы смешно, если бы Вайскопф был китаец. Правда?
В трубке послышался кашель, он продолжался долго, с подвываниями и переливами.
– Надо бросать курить. Жена сказала, что если не брошу, она уйдёт к другому, к некурящему. Как это по-русски? "Бабу с телеги, тогда лошадь идёт быстрее." Так, да?
– "Баба с возу – кобыле легче."
– Вот-вот. Кобыле легче. Смешное слово – "кобыла". Это когда женщина. А мужчина как – кобёл?
– Жеребец. Или конь... Но мы говорили о сторожевых собаках.
– Да-да, об этом китайском еврее. Или об еврейском китайце. Так ты говоришь, он писал Моше?
– Я думаю, что письмо попало к какому-нибудь чиновнику, тот отписал, поставил галочку – и всё.
– Поставил Галочку? Почему именно Галочку?
– Так говорят.
– Хм, кха-кха-кха-кха! – Он опять долго кашлял и чертыхался.
– Что же я могу сделать? – наконец снова заговорил он. – Ты же знаешь, чем я занимаюсь. Собаки не моя компетенция.
– Знаю... Но ведь и не моя тоже. Но мне, чтобы попасть к министру обороны, нужно потратить полжизни – безрезультатно, а для вас поговорить с вашим приятелем Мойшей – дело проще простого. Посидите, покурите, попьёте кофе, вот и всё.
– Хорошо, – сказал он, – пришли бумаги.
 
– Молодец, – заулыбался Павлик Цирульницкий. – Теперь дело пойдёт! Он так и сказал: "Пришли, я поговорю"? Он обещал поговорить с самим Моше Даяном? Ты понимаешь, что мы с тобой сделали?! Он поговорит с самим Моше Даяном! А! Теперь я могу жить спокойно. Даже умереть спокойно я тоже могу. Моше Даян – большой человек. Еврейский генерал, не какой-нибудь какер. Герой!
 
Я поднял трубку и сразу, по кашлю и чертыханию, узнал его. Со времени нашего разговора прошло недели две-три, не больше.
– Моше вернул мне папку твоего китайца. Моше сказал, что его это не интересует. Не его лично, нет. Он советовался с экспертом по охране границ. Очень серьёзный специалист, большой военный, бельгиец. Он хорошо понимает в этом деле. Он сказал Моше, что для Израиля собаки не есть актуальная проблема.
– Конечно, – согласился я, – если он бельгиец, он хорошо разбирается в охране границ, ведь у Бельгии серьёзные пограничные проблемы с соседями, у них накопился большой опыт, это ведь не какая-то вонючая советско-китайская граница, конечно... Спасибо.
 
– Ну, что ты скажешь? – спросил я Павлика и сразу пожалел об этом. Павлик молчал.
 
Эпилог
Давно умер Яков Вайскопф. Скончался от рака бывший министр обороны, а позднее министр иностранных дел Израиля Моше Даян.
В позапрошлом году у нас в гостях побывал мой родственник из Свердловска. Я спросил его о Павлике Цирульницком.
– Встретил я его года четыре назад. Постарел. Расспрашивал о тебе. Плакал.
 
26.02.95.
_______________________________________________________
*гои (иврит) - в данном случае инородцы, неевреи.
**мамэ-лошн (идиш) - материнский язык, родной язык.