Песни мертвой речки песнь седьмая

Александра Лиходед
Песнь  седьмая
            Преддверие пути

   Подсобрав деньжат, вывязывая  бесчисленное колличество свитерков и кофточек усердными своими руками, а так же преуспев в собирании трав и приготовлении из них различных снадобий по рецептам своей  наставницы, Настя уложила    свои нехитрые пожитки в просторную матерчатую сумку.  Обойдя свое жилище маленькими шажками, она села на низкую табуреточку посреди узкой комнаты с белыми шторками, глядя на них затуманенными от подступившей горечи глазами. Почему ей хотелось горько плакать? Почему сердце стучало так, словно просилось на  волю из душной клетки? Почему настенные часы с кукушкой вдруг остановились, выпустив со скрежетом желтую шишку на цепочке прямо до пола? Почему она провела в этом маленьком домишке столько одиноких дней, в ожидании чего-то, чему она и сама не могла дать точного определения?..   Мысль о том, что она должна сама поехать и посмотреть на жизнь ее мужа в городе, уже давно и неотступно преследовала Настю. То ей мерещилось, что Генка ее изуродован до неузнаваемости и оттого не спешит показаться пред ее очами;  то, вдруг, привидится, что спился он совсем или, того хуже, стал наркоманом;  а то накатит волна холодной ревности, и тогда Настя, всячески отгоняя дурные мысли, старалась забыться в работе и в хлопотах за маленьким сыном, который быстро рос и становился все более похожим на ее мужа. Все необходимое в дорогу было уже закупленно, все наказы по присмотру за домом розданы. Даже курочки горбатого Петра не остались без Настиного внимания - все стены курятника были увешаны подробными инструкциями - как кормить, как поить, как цыплят разводить… и оставалось только получить от Оленсии благословение. Одевшись в сшитую собственноручно цыганскую юбку и подаренную Оленсией изящную блузку, вырядив Ванюшку в красивый дорогой костюмчик, Настя отправилась к цыганке.  Без стука вошла она в низкий  дверной проем домика Оленсии. Старуха вышла из своего угла, где любила сиживать часами  глядя на жизнь за окном, и протянув руки к Ване, глухо проговорила:

- Иди, милый… когда еще свидимся…

- Что ты, Оленсия, с такой грустью-то?.. - замахала руками Настя, - я ведь не на сто лет уезжаю, только вот с Генкой свижусь, да… еще к отцу заеду, и потом опять назад…

- Не свидимся мы более, потому как назад-то ты и не приедешь, - спокойно проговорила Оленсия, - А в словах моих и впрямь печаль есть, потому что я скучать буду… Да только не долго.
Оленсия перешла на шепот и подошла к Насте почти вплотную:

- Сила моя убывает… Значит, скоро мое время придет, я то уж знаю, - и, улыбнувшись устало, еще сильнее прижалась к мальчику. Тот был рад, и усердно путал старухины волосы в в
ыразительные кудели.

- Ой, Оленсия, я даже слушать не хочу, да что ты в самом деле… Ну какая из тебя умершая?..  Ну посмотри на себя, у тебя ж глаза молодее любого молодого, - старалась как можно более непринужденно говорить Настя, хотя и чувствовала в словах Оленсии неприкрытую и страшную правду.

- Не старайся ты, дочка, меня ведь не проведешь… ты  и сама видишь, что слова мои - не  бред, я еще из ума не выжила… Да ты присядь лучше, разговор долгий выйдет, последний.
Настя села на скамейку и поджала ноги, как всегда, когда пыталась всем существом своим внимать тому, что говорит старая цыганка.

- Езжай в город, я тебе укажу точно, где помощь найдешь, ежели понадобится, - и, порывшись в широком кармане, достала свернутую бумажку, - вот здесь адресок один, эти люди помогут, если попросишь, я им сына от смерти спасла, платы не взяла, чувствовала, что придет их черед помочь мне. Да ты не смотри на меня такими глазами-то опять, может и не понадобится адресок-то, а так… на всякий случай. Здесь и письмо для них. С мужем своим сама разбирайся, не слушай никого, верь сердцу, не глазам, чего бы не увидала, чем бы не поразилась - не горюй, голову свою  к его ногам не клони, твоя доля еще впереди, и не так далеко, как думаешь…

- Так значит, Оленсия, ты что-то знаешь про Генку-то? Знаешь, и ничего мне не говоришь?…

- Знаю ровно столько, чтобы понять, что не чета он тебе, безголовый. Что с его дурью дорога его на нем же узлом завяжется… А у тебя, чьяворо, сын растет, ему к солнцу тянуться надо,  и никто ему не поможет, окромя родной матери, так что на тебе долг еще и этот. А мои долги уже почти все выплачены.
          Оленсия, не спуская Ванюшку с рук, прошла за свою занавесочку и, пошуршав там немного, вышла со свертком, аккуратно завернутым в кусок красной материи, очевидно той самой из которой была пошита эта занавеска. Протянула Насте сверток, кашлянула и сказала с напускной суровостью:

- Это тебе на первое время помощь. И не вздумай отнекиваться, я уж вижу - глазищи свои вытаращила, руки заломила…  Держи, говорю. Не тебе даю, мальцу твоему. Он столько мне радости принес, что хочу и свою долю в его жизнь внести. Считай, что деньги эти детские. Я через все инфляции с ними прошла и все поменяла во-время, теперь там деньги зеленые, им теперь никакие перемены не страшны. А тебе спасибо, что со старухой столько времени провела, меня бы Бог давно прибрал, еще прошлой осенью, но ты мне новые силы дала, спасибо. А деньги эти - не плата за то, просто мне они не нужны, да и собирала я их не для себя, а для того, кто мне сердце перед смертью согреет. Дети мои в обиде не будут, да и на смерть я себе оставила, а тебе подмога в новой жизни. А теперь ступай, да платок этот не теряй, храни в нем хоть последнюю копеечку, и к ней другие копеечки потянутся, заговоренный он, считай, что волшебный. Ну чего сидишь, словно столб каменный? Держи, держи говорю, деньги честные, не наперстковые, - Оленсия лукаво подмигнула Насте и, посерьезнев, добавила:

- Это за долгие годы люди надавали за травы мои, за снадобья… не просила, сами оставляли…  а я знала, что  понадобятся. 
    Оленсия сунула в руки Насти увесистый сверток и улыбнулась не свойственной ей беззащитой улыбкой, в точности, как Ванюшка, прижавшийся к ее груди.
Настя встала, тихонько подошла к ней и обняла. Гулко бухало серце старой цыганки под яркой кружевной блузой, развалившийся на ее сильных руках Ванюшка  гордо оттягивал свои розовые уши, а Настя стояла, прижавшись к старой женщине и думала, что не увези ее Генка от отца в далекий этот цыганский поселок, так и не узнала бы она о том, что травы подчиняются только  знающим и добрым рукам, что утренняя роса, собранная со степных полозков имеет целительную силу, что всякая живность от муравья до лошади может служить человеку так, как человеку и неведомо, имея в себе сокрытые от невежественных взглядов нити, соединяющие всё живое на земле. Многому научила Настю  Оленсия, многое открыла  такого, что заставило молодую женщину смотреть на мир другими глазами, но что-то ершилось в душе и не давало ей покоя, словно вина за что-то недопонятое, которое ползало под сердцем и заставляло вглядываться в темноту, манящую и пугающую.


На автовокзале было безлюдно и  пахло прокисшими щами. Горбатый Петро помог Насте с ее дорожной сумкой, довел до зала ожидания, который представлял собой маленькую комнату с бетонными выщербленными полами, плохо поштукатуренными синими стенами и двумя сиротливыми скамейками. Петро заботливо положил сумку на скамейку,  усадил сверху довольного Ванюшку и проворно побежал к справочному окну, которое было одновременно и кассой. За обсиженным мухами стеклом сидела заспанная  круглобокая девица и лениво разговаривала по телефону:

- А… Ну-ну…Ого-го…Да что ты?… Ну да….А ты?… Ой-ё-ёй…
Петр осторожно просунул голову в маленькую прорезь между стеклом и  поверхностью рыжей тумбы в чреве которой восседала говорящая:

- Милая, когда автобус-то до города, а ?
Девица смерила его ненавидящим взглядом и нудно продолжала:

- Ой-ё-ёй… Это ж надо, а…. Нда-а-а…
Петро, сгорбившись еще больше, подобострастно протянул вдруг изменившимся голосом:

- Я только хотел спросить…
- Ну-ну-ну, - продолжала беседу с трубкой девица.
- Мне сказали в 10 утра, я и….
- Да-да… да… нет.. ну как всегда…
- Да только я вижу ни одной души на вокзале-то…
- Ой-ё-ёй…
- Может, красавица, какое время мне не то сказали?…
- М-м-м-м… угу… угу, - плохо причесанная «красавица»  не удостаивала бедного Петра даже взглядом, бессмысленно мыча в трубку.

     Настя, смотрела на них, стиснув зубы и, чуть помедлив, сунула сыну яблоко и решительно двинулась к  грязному окну, под которым стояло большое полотнище с надписью  «кассы», почему кассы а не касса - неважно, только написано это слово было на  портрете Ленина, которого кто-то затер чем-то белым, намахав сверху нужное народу слово.  Только «кассы» были написаны стойкой масляной краской, а  Ленин затерт дешевой, активно осыпающейся эмульсией, так что между букв выглядывали его проницательные глаза, а по краям «кассы» просвечивали облупленные ленинские уши.  Подойдя, Настя  аккуратно отодвинула Петра, глянула на девицу синим огнем  и выпалила сдавленным шепотом:

- А ну-ка, быстренько положи трубочку, пригладь свои кудели и отвечай, когда тебя спрашивают, образина рыжая.
     Петро покосился на Настю, оторопев от неожиданности. Уж от покорной тихони он таких слов никак не ожидал. А  «рыжая образина», отвесив массивный подбородок и смиренно положив, наконец трубку, пялилась на Настю, словно бы ожидая дальнейших указаний.

- Да ты поторопись, работница, - продолжала наступление Настя, - Сколько минут промедлишь, столько еще лет незамужней просидишь.
      Настя стояла перед ней -  стройная, с высоко поднятой красивой головой. Черная блузка туго облегала тонкую талию и чуть приоткрывала  маленькую грудь. По бедрам струился цветной шелк широченной юбки, усыпанной причудливо разбегающимися  вьющимися цветами по синему полю. Она была ослепительно хороша и было в ее облике что-то еще, что-то величественное и незнакомое. Петр смотрел на нее, и не мог поверить, такой неудержимой силой повеяло вдруг от его, как ему казалось, хорошо знакомой Насти, которая тише воды, ниже травы. «Ай, да девка, вот тебе и Настенька, вот тебе и фрукт, это ж надо… кто бы подумал…» - размышлял старый цыган, подходя к жующему Ванюшке и потирая шершавой ладонью вспотевший затылок.
Кассирша медленно протянула  синий билетик и, откуда-то взявшимся тонким голосом, проговорила:

- Автобус в 11 часов, народ подтянется, с Горянки человек 20 должны подъехать.
      Она говорила так, как будто были они старыми знакомыми и не было только что этой глупой сцены. Настя взяла билетик, чему то улыбнулась и протянула кассирше деньги, прошептав: «Впредь стариков не обижай, не то сама обижена будешь, это тебе моё цыганское предупреждение. Оно как тень за тобой идти будет… по пятам». Повернувшись к притихшему Петру и отойдя вместе с ним от кассы, Настя посмотрела на него теми же ясными и кроткими глазами, к которым он привык.

- Дядь Петь, ты не злись на меня… и на себя не злись…

- Да я и не злюсь вроде, а так… странно мне, что я тебя и не знаю совсем, а вроде как два  года бок о бок прожили…
            Настя села подле Ванюшки, восседающего верхом на сумке, расправила складки на юбке:

- Да я и сама себя не знаю. Иногда мне страшно, что столько во мне чучел сидит… только одни с крылышками и нимбами, а другие с клешнями да с хвостами, и все они не молчат -   друг с другом счеты сводят по мелочам всяким, как мы сейчас с этой вот красавицей… Только это, дядь Петь, на первый только взгляд мелочи, а на самом деле из  этого жизнь и состоит - терпеть и прощать или переделывать этот мир на свой лад.

- Ох, Настя… К миру приспосабливаться надо, а не переделывать его. Он нас всех наперед переделает, нашла за что хвататься…  Ты что ж думаешь, эта краля за стеклом от тебя лучше станет и уж не будет старикам хамить? Да как бы не так! Она завтра по утру сала наестся, одуреет с такого завтрака и опять кому нибудь гадость совершит, так принято…

- Да кем принято? Кем? Теми и принято, кто таких вот терпением своим плодит. Их на место ставить надо, и носом в их же помои окунать, а не стоять, смиренно, под хамством сгорбившись. Раз опрокинешь такую, два, а на третий она подумает, схамить ли… Эх, дяд Петь, не натерпелся ты еще разве?…
         Петро утирал Ванюшке испачканную физиономию, тот вертелся и сердито кряхтел.

- Да натерпелся я, натерпелся, только на всех на них жизни твоей не хватит, чтоб всех их переделать. Им еще лет пятьсот надо отмахать, если не более, для переделки этой, - Петро в сердцах махнул рукой по густому влажному воздуху, разогнав стайку жирных мух, лениво кружащих над Ванюшкиными яствами, -  ты  думаешь, мне  все равно, в каком я мире живу? Да нет, милая, не все мне равно, только я давно уж понял, что у нас человек был ничем, и ничем остался, и тратить свою жизнь на то, чтобы это изменить - я не буду, потому что эта затея мертвая, она и сама мертвая, и умертвит любого, кто ее из ямы посмеет тащить. Оставь это все, дочка, живи для себя, ищи радость в себе, люби себя… а через это и людей прощать научишься. Прощать…  Потому что ведь она даже не понимает, что она меня обидела, тяжело ей,  понимаешь? Еще тяжельше чем мне… потому как душа у ней недоразвита, вот какое дело.

- А я не хочу прощать, не хочу. Да как же можно? Если так рассуждать, так уже давно бы люди в обезьян превратились. Жили бы себе по пещеркам и добывали б травку, да семечки. Радовались бы себе и для себя, вот здорово, вот это жизнь…

- А я бы , - вдруг тихо и задумчиво сказал Петро, - с радостью бы вот так жил… в пещере с костерком, чтоб рядом жена да дети, и пусть бы пища только растительная…
Настя не унималась и продолжала наступать на Петра:

- А если бы вдруг на твою пещерку бы напали другие такие же пещерные у которых костерок похуже и корешков поменьше, да дочек твоих бы под себя, ты что, тоже бы простил бы, или все-таки взял бы дрын да в лоб гостям не прошенным?…

- Эк, куда хватила, я ж тебе про другое толкую…

- А я тебе про это, дядь Петь, про то, что человека надо останавливать, когда в нем эти… когтистыми лапами душу на клочья рвут, и так останавливать, чтобы с грохотом, с криком, с сердцем, чтобы те, с нимбами, с белыми крыльями,  проснулись наконец, и взяли б дело в свои руки… Хотя иногда и добрым словом можно железо согнуть, но это реже…
    Возле вокзальчика остановился трактор с длинным деревянным прицепом, из которого дружно вывалила разноголосая толпа Горянских баб с сумками для городских покупок. Настя подошла к разгоряченному эмоциональной беседой старику и, нагнувшись, нежно обняла, обхватив его твердый и горячий горб. Петро вздрогнул и чмокнул неумело Настю в щеку, затем взял Ванюшку и пошел с ним к двери, бросив на ходу:

- Я с ним на воздухе, в теньке посижу, мне без тебя побыть надо, - и, спохватившись, добавил, - только ты не думай, я не обижаюсь, я просто хочу побыть с Ванькой, да подышать…
     Настя села на липкую скамейку, скрестила руки на груди, глядя на выходящего Петра, и подумала, что нельзя ей было так приступать к старику, что может быть он и прав, что возможно мир и не стоит трогать - пусть вертится как может, но тут бабы подошли к мутному окошечку, и Настя вдруг услыхала приветливо льющийся кассиршин голос и, улыбнувшись, сказала  тихонько вслух - «Нет уж, покрутим его еще, повертим, на зло и на радость»…
             *   *   *