Песни мертвой речки песнь вторая хождения в чужие люди

Александра Лиходед
Песнь вторая.
               
                Хождения в чужие люди

               



        Далеко от Каменки, у широкой реки Иртыш, затерялся маленький цыганский поселок. Покосившиеся домишки стояли подпирая друг друга облупленными плечами, изгородей и вовсе не было. Дети бегали по улицам без штанов, в длинных цветных рубахах, а у каждого дома суетились  у казанов над уличными очагами обветренные черноволосые мамаши - цыганки. Некоторые с младенцами  наперевес в цветных цыганских платках, болтающимися под тощими грудями словно в гамаках.  Среди обшарпанных и убогих строений выделялся чистотой своих свежепобеленных стен один маленький дом в конце беспорядочно-вихляющей улицы. Дом был не дом, а так, домишко, но на фоне ветхих соседских лачуг, запущенных и словно покинутых людьми,  отличался своей явной обжитостью и наличием под его крышей кого-то, кто пытался скрасить свое существование усердием труда. Очага, а попросту кострища, перед домом не было. Вместо него стояла добротная кирпичная печка. Еще одна была внутри. Как положено. Маленькая, искусно выложенная, с белеными гладкими боками.
Нехитрое убранство дома сверкало чистотой и  было что-то еще в этом доме… какая-то невыразимая тоска, оттороченная белыми, накрахмаленными занавесочками и натертыми до блеска кастрюлями. Незащещенность от чего-то простого и грубого, что называется жизнью. В передней комнатке стоял желтый стол, четыре тяжелых стула растопырили свои гнутые ноги на свежепомытом полу, застеленному полосатыми, узкими половицами. Печка в углу, над ней бельевые веревки с постиранными детскими одежками. Маленькая кушетка вдоль стены и увесистый кованный сундук под деревянными полками с немногочисленной посудой, поставленной ровными рядами чьей-то заботливой рукой. Низенькая дверь соединяла эту комнату с другой, в ней тоже стоял большой сундук, кровать и колыбелька, в которой спал младенец, сопя и причмокивая.  У окна сидела на широкой скамье красивая, синеглазая женщина, с черной копной пышных волос, завивающихся крупными локонами и собранными в мягкий узел на затылке. Она вязала детскую кофточку, быстро шевеля длинными спицами и глядя поверх своей работы бездонными глазами. Дверь резко распахнулась и на пороге появился горбатый старый мужик.

- Настя, поди сюда. Я тебе Генкин наказ принес и мешок муки.

        Женщина опустила спицы и смотрела на мужика усталым взором. Мужик покашляв в редкую бороденку, продолжал, стойко пошатываясь всей своей нетрезвой наружностью:

- Генка сказал, чтобы ты растила сына - и-ик… и помогала бы мне по хозяйству. Я ведь кур завел, ты знаешь. А бабка моя - и-ик… совсем плоха. С нее толку нету. Она и карты-то свои уже не видит и врет все. А Генка сказал - и-ик… ты с курами знакома. У отца твого куры были будто, он сказал. Так и подсоби - и-ик…  А я тебе и яиц, и мясца, по соседству-то…

- Дядь Петь, а сам-то он что?.. Так в городе сидеть и будет? Я уж второй месяц одна здесь…- Настя отложила вязание и подошла к старику. - Хоть ты бы ему сказал, что ли, дядь Петь. Что ж это за семья такая. Три года по городам мотались, а сюда привез, бросил и не является…

- А ты сама чего ж? Говорил он тебе…и-ик… учись нашему делу. Гадать учись, торговать,  людей уговаривать… Была б с ним сейчас, в городе. А он, покуда наших дел не выхлопотает, назад ему ходу нету. Так что ты, девка, не мути воду, иди к Оленсии, она в картах мастерица, каких свет не видел. И по руке научит, и на кофии, и по глазам…

- Да не могу я, - устало опустилась на стул Настя, - как же я гадать буду, если у меня к этому никакого таланта нет? Да и стыдно мне…

- Стыдно на потолке спать…- возмущенная бороденка поднялась редким дыбом, – Стыдно здоровой бабе дома сиднем сидеть. А ты что, думаешь у всех наших побрякушек к этому талант есть? Нет, родненькая, пару сыщется едва ли, остальные так… языком мелют. А чего ж остается-то, коли детвора жрать просит? Оно конечно можно и так, за мужем продержаться,  или на завод вона пойти, ха-ха-ха,- внезапно перейдя на злой шепот добавил, - да нынче времена не те, надо всем миром нашим оборону держать, а то переведут нас как мышей в амбаре. Вон все табора поизвели. Нет уж таборов- то. Говорят- все к трудовому пути должные… Да разве можно цыгана на аркане удержать?… Может скоро и наш поселок в какую нибудь трудовую колонию законапатят. Эх, черти, чтоб им пусто было.

        Старик нахлобучил зеленую, с широкими полями шляпу, кашлянув, вышел на улицу и вернулся с мешком муки:

- Куда поставить?

- В угол, за сундук… Дядь Петь, а правда, что ты здесь первые колхозы поднимал? Что тебя даже председателем хотели, но потом не взяли оттого, что цыган.

- Правда, цыганам веры нету, так всегда было… Я вот почти родной язык забыл, так по-русски старался, что б никакой разницы и не заподозрили... Песен не пел, стыдно было, таборов чурался, пока старость все на место не расставила. Кто я есть теперь? Иуда? Хужее... тот хоть тридцать серебренников заработал, а я...  Тут хоть из шкуры выпрыгни, ан все-равно ты будешь вор и мошенник. А чегой мошенник-то?- Шляпа  съехала на затылок,- Не мошеннее других! Да что я тебе рассказываю, что было- быльем поросло и по ветру развеялось…-  отрезал мужиченка, плюхнув мешок на пол.- Если крупа кончится или картошка- иди к Северову, у него на вас припасено,– долгим взглядом окинул стройную фигуру Насти, - Да сама ешь, отощала вона, скоро маклаками зазвенишь. Муж-то приедет - заругается.

- Ой, дядь Петь, приедет ли? – тихо протянула Настя.

- Приедет, если ты дурой не будешь сидеть, если мужу помочь надумаешь. Не горювай, говорю тебе, иди к старой ведьме. Оленсия столько знает, что мне самому страшно от нее. Научишься - тебе и город, и Генка, и все радости сразу, – посмотрел на нее искоса и добавил,- Ты хоть и не очень на наших смахиваешь, да если тебя в юбки обрядить, да солнцем пообжечь- будешь ведьмой синеглазой… Как  Оленсия. У нее тоже глаза нестроевые… зеленые, хоть и цыганка, - и, прищурившись, тихо добавил, - Она- у-у-у какая ведьма. Ее все наши уважают. Генеральская ведьма!

         И совсем уже шепотом:

- Видно ее сам черт этому делу учил…  А она тебя приметила. Спрашивала про тебя-то. Оленсия не про всякого спрашивает.
  И ушел. Хлопнула гулко дверь, шатнув белый домик безжалостно. Настя сидела неподвижно глядя сквозь стены за которыми неприкрыто щерилась пугающая ее жизнь. Младенец в колыбели, проснувшись от дверного залпа, набирал в легкие побольше воздуха, чтобы покрепче заорать на такой непорядок. А подвыпивший горбатый Петро торжественно понукал серую лошадку, запряженную в скрипучую телегу с мешками муки для цыганского поселка. Петро напоминал  Насте ее покинутого отца. Не внешностью, нет, но что-то было в его словах, в манере говорить, в повадках… и каждый раз сердце ее тихо замирало при виде горбатого цыгана и что-то болело внутри нестерпимо…
         Настина душа сжималась от страха перед будущим, она заглядывала в неё и не находила уже той страсти к мужу и слепой любви, которая бросила ее в его объятия. Она вспоминала первые их месяцы, когда она готова была босиком, в одной рубашке следовать за ним куда глаза глядят. Генка быстро  пресытился семейной жизнью и его стала тяготить неутомимая Настина привязанность к нему. Она убежала из той, знакомой и размеренной деревенской жизни, потеряв с нею связь, а стать цыганкой не смогла и жила как маленький брошенный в чужую стаю зверек, пытающийся окопаться и довольствоваться только мирком своей маленькой норки.
         Она зарабатывала на жизнь тем, что вязала свитера, шали и шапочки. Все это у нее забирали прямо из дома расторопные соседки, приторговывающие на местных базарчиках и прямо на улицах. Настя как-то пробовала сама торговать, но не тут-то было. Это мастерство ей усвоить не удалось. Она только с тоской глядела на своих соседок в ярких юбках, которые не закрывая ртов щебетали целый день, цепляясь к каждому прохожему и к вечеру разбредались с опухшими кошельками. После этой неудавшейся попытки, Настя стала все отдавать на продажу им, теряя при этом ровно половину барышей. Но трудилась она так усердно, что денег, заработанных ее руками хватило даже на оплату печнику, который по ее проекту сложил ей две прекрасных печки. Шли дни и ею овладевала все большая тоска.
        Вот и сейчас, после ухода Петра, нахлынуло на Настю тяжелой волной чувство горечи и  казалось, что жизнь-то уже и кончилась и ничегошеньки-то впереди не светится. И так одиноко и проживет она в чужом краю, среди чужих ей людей, которые, впрочем, нравились ей своей простотой и бесшабашностью, граничащей с головотяпством. Так опять потянулись скучной чередой дни, недели…
        Но вот однажды ей привиделся отец. В гробу. Гроб был большой и блестящий. Отец лежал в нем совсем не по-мертвому. Подбоченясь одной рукой и закинув ногу на ногу. В другой его руке  покачивался стальной рубанок, а глаза светились хитрым синим прищуром. На гробе сидела черная птица и сверкала круглым  глазом на Настю с укором и презрением. В переднем углу в сенях стояли бабки - плакальщицы, распевая навзрыд «Миллион алых роз». Духовой оркестр во дворе гремел литаврами и дул в трубы что было сил… и огромный красный венок с восковыми георгинами тащился на плечах соседа Кольки. Настя вскочила, стряхивая остатки сна и, наспех одевшись, понеслась к Оленсии. Она бежала по хлипкой улочке мимо соседок с обветренными лицами, мимо их забот и пристальных взглядов. Постучав в двери колдуньиного дома и не услышав ответа, тихонько толкнула дверь плечом и заглянула внутрь. Оленсия сидела у окна спиной к двери и расчесывала длинные седые волосы.

- Здравствуйте,  Оленсия… Гм-гм… Я вот это…Как ваше здоровье?..Да что там, простите… погадайте мне на отца, вот что...  за этим и пришла, лукавить не буду. Что-то на душе у меня… как в погребе холодно, - робко проговорила Настя и шагнула вперед.

- Возьми карты на столе и брось от себя левой рукой, - не поворачивая головы, сказала старуха, продолжая чесать свои  космы.
       Настя растерянно подошла к столу и взяла озябшей рукой распухшую колоду. Прикоснувшись к картам, Настя почувствовала тепло, идущее от них и помедлила, впитывая странное, идущее от них волнение. И еще. Ее спина… Что-то полоснуло по ней как огнем  и Настя судорожно напряглась. Она повернула голову к старухе - та смотрела на нее яркими, зелеными глазами  без дна.

- Бросай, чего ж ты, - Оленсия гвоздила Настю странным взглядом цвета  летних полей после дождя.

- Сейчас, сейчас,- торопливо проговорила Настя и, неловко подбросив карты, рассыпала их по столу и полу. Быстро наклонилась, чтобы поднять.

- Не трожь, - резко остановила ее Оленсия и, медленно встав, пошла к ней неожиданно тяжелой утиною походкой, несмотря на кажущуюся легкость и сухость. Остановившись и внимательно оглядев все карты на столе и на полу, она кивнула Насте:

- Собирай теперь.- И, вздохнув, снова взяла в руки свой гребень.

- Бабушка Оленсия, ну чего там? А?.. Про моего отца-то?..- проговорила Настя, собирая карты непослушными, негнущимися пальцами.

- Ничего, - спокойно ответила Оленсия, снимая с гребня выпавшие волосы и медленно накручивая их на коричневый палец.

- Как ничего?- спросила Настя теряясь от волнения.
Оленсия подошла к ней и в упор посмотрела в лицо.

- Ты когда карты в руки взяла, что почувствовала? Тепло или холод?

- Тепло,- почти шепетом сказала Настя.

- Ну вот тебе и ответ,- разулыбалась Оленсия.

- Жив твой отец, жив. Ты ж сама почувствовала тепло, а не холод ледяной. Я давно тебя, тернори, приметила, - прожурчала Оленсия низким тоном, с красивым акцентом, ударяя по первому слогу раскатистыми гласными. - И вижу, что не зря… А теперь не стой тут, как потерянная, беги за чьяворо своим, не то проснется без мамки, да перепугается ненароком. Бери его и приходи снова. Буду с тобой говорить.
    С тех самых пор Настя бегала к Оленсии почти каждый день. Но та первая их долгая беседа запомнилась ей на всю жизнь. Настя вернулась с Ванюшкой, старая женщина поджидала их у порога.  Оленсия одной рукой уперлась в бок, а другой обхватила голову, как будто прислушивалась к чему-то. Она смотрела на Настю как-то странно, рассеянно, но глаза… её глаза, казалось, светились как у кошки. Настя даже вздрогнула перешагнув порог, а хозяйка низенького дома, словно стряхнула с себя что-то, передернув плечами, приветливо улыбнулась и мгновенно стала Ванюшкиной любимицей, он  замычал и потянул к ней свои растопыренные пальцы.
       Почему-то неловкость пропала так же быстро, как и появилась. Оленсия вывалила из короба целый ворох разноцветных лоскутков для маленького гостя и тот играл с ними обстоятельно, со счастливой улыбкой, а две такие  непохожие друг на друга женщины говорили, говорили… Настя, уставшая от одиночества, сыпала слова быстро, словно боялась, что кто-то им  помешает, прервёт разговор, который был ей так необходим. Ей хотелось говорить неумолкая, раскрыв перед этой незнакомой старухой свою душу,  плакать, и уж слезы сами наварачивались на глаза, как вдруг та ей говорит:

- Ты не плачь,  мрэ пролетно чирикло*, не надо. Генка твоих слез не стоит…
Настя удивленно посмотрела на Оленсию. У цыган считалось невозможным обсуждать цыгана с чужаком, а она была чужачкой, о чем ей время от времени напоминали простодушные соседки.

- Я потому так говорю, - как бы отвечая на ее мысли, протянула старуха,- Что раз ты ему дитя родила, то уже наша стала. Не чужая. Я и в глаза ему говорила. Если уж взял девушку со стороны, и к нам привел, сам изменись, потому что ведь она, пришлая, страдать будет среди чужих. Я за то, чтоб каждый на своих женился. Не то, что кто-то хуже или лучше, а что в каждом табуне свои повадки, и коли уж отбил от табуна кобылу, так приглядись как следует, и шагай с ней, как один, а так ведь - наш цыганский уклад только нам самим и под стать, а пришлому у нас тяжко, потому что мужики наши, как бы сами по себе, женщины тоже как не у места… да только все это видимость одна. У нас свой порядок во всем и свои законы. Только их с молоком мамушко впитывать надо - иначе горе. Так я Генке говорила.
        Оленсия помолчала и, вздохнув, добавила:

-  Только Генка-то меня не понял, решил, что ты мне не понравилась. А ты мне, гоженько*, как раз сразу понравилась, как только я тебя увидала, да только и еще я увидала… - Оленсия вдруг осеклась и, помолчав, повернулась к Ванюшке, увешанному лоскутками, - Эй, грэнгиро-постреленок, ты уж весь как Зиновий наш, портной, матерьями обвешался, только ножниц не хватает.
       Настя почувствовала легкую дрожь во всем теле и бессознательно ухватив   Оленсию за смуглую морщинистую руку, проговорила:

- Не молчите, бабушка Оленсия, Христом Богом вас прошу, не молчите, продолжайте. Что вы увидели еще, что?

- Увидела за тобой тоску великую… Да полно тебе, гожо чяй, не пугайся. Мы на то по земле и ходим, чтобы тоску свою за собой таскать. У каждого она в своем вэшорэса наряде. Великий наш Боженька на то нас сюда и направляет -  помаяться от всей души... Вроде как – живи, раз родился, а как жить - не подсказал… Вот люди и маются.  А у тебя сила, мири лачи. Ты ее сама не знаешь, а как узнаешь, то покой потеряешь.

- Так может и Бог с ней, с силой-то? - тихо пробормотала Настя, широко раскрыв глаза в надвигающемся вечере.

- Или Бог с ней, или черт, тут другого не дано, - хитро пропела скрипучим своим голосом старуха.

- Да вы меня так-то не пугайте, добрая Оленсия, я и так к вам идти боялась. А сейчас вроде как страха нет, а все равно в груди что-то екает.

- Черт у тебя в груди екает, вот кто, - твердо заключила цыганка, - потому что если свой дар запросто растерять - ни себе, ни людям - так ты только черту добрую службу сослужишь. Ты как думаешь, Бог твой - он всех людишек помечает? Нет, голуба моя, не всех, а только тех, кто у него в долгу. Это повод им, чтоб отплатить ему смогли. Вот и на тебе клеймо вижу. Должок за тобой, чяя…
Настя сидела на твердом табурете, поджав ноги и во все глаза глядела на новую свою приятельницу.

- Бабушка Оленсия, - вдруг спросила она, - а вы в Бога верите?

- Во первых бабушкой меня не зови. Я внукам моим бабушка, а тебе так просто Оленсия. И не выкай ты мне, не люблю я этого. Ты вот про Бога спрашиваешь, Бога на «ты» называешь, а мне выкаешь. Как по твоему, правильно это?

- Нет, неправильно, - простодушно ответила Настя, вдруг пораженная такой простой мудростью.

- А что до Бога твоего, - продолжала старуха, - так что ему до того, верю я в него или нет…

- А вот здесь, Оленсия, вы… ты не права. Богу не все равно, я знаю, не все равно…

- Да ты не кипятись, Настя, не кипятись, - прервала ее цыганка, - Я твои чувства святые шатать не хочу. Я только давно уже перестала верить не в самого Бога,  нет, но в его образ рисованный… в его имя… И уж никак мы не по его подобию сделаны. Не верю. Это люди специально выдумали, чтобы себя утешить, что, мол, по подобию божьему... Я, знаешь, во время войны всех своих потеряла… под бомбежкой всех росчюрдый. Всех… Потом собирала их останки… руки, ноги там…  И тогда я поняла, что не может Бог спокойно смотреть, как ему подобных истребляют… А может он спит богатырским сном? Он другой, чяя, совсем другой… И так мне страшно сделалось тогда, и так горько, что захотелось мне залезть на самое большое дерево, раздвинуть руками облака и увидеть этого самого спящего Бога, увидеть его и сказать ему громко - «Ну, дадоро миро, здоровенько!» - и показать бы ему все то, что происходит здесь, внизу, и затем… разбить его на куски…
       Настя смотрела на Оленсию глазами, полными ужаса, и даже не моргала. А Оленсия,  спустив немного пары, спокойно продолжала:

-И каждый такой кусок людям подарить, которые внизу, чтоб они стали другими,  чтоб не жрали себе подобных. Знаешь, даже звери своих не жрут. А человек жрет… еще как жрет, скотина. Я после той бомбежки в одной русской семье жила, они меня в себя приводили долго, грамоте выучили... И много же книжек я у них перечитала… И ни в одной из них ответов не нашла. Я, знаешь, чьяёри, даже сама писать пыталась… да видно нет во мне этого таланта. Сказать могу, а как писать, так руки словно каменные.

- А ты, Оленсия, говори, а я за тобой писать буду, вот и выйдет у нас с тобой сотворчество, - уже веселей промолвила Настя, а потом вдруг сделалась cерьезной и почти шепотом спросила, - а когда ты гадать начала? Я так понимаю, тебе надо было это всерьез прочувствовать… я имею в виду силу твою…

- Колдовскую, - добавила Оленсия и улыбнулась, - только какая я колдунья, я так… ворожея, знахарка, но не колдунья, нет. Колдуньи - они грань переступили, а я нет, я здесь и останусь, с тропки не сверну своей.
       И заломила иссохшие руки старая гадалка, подняла на Настю свои зеленые глаза.

- Я, знаешь, скольких видела… у-у-у, какие просители приходили, какие деньги приносили, чтобы я за той самой гранью им в их зле помогла. Люди за зло готовы многое отдать, чяя. Да только не все деньгами правится. Не бросилась я ради денег в черный этот омут, и слава Богу, - Оленсия подсела к печи и со знанием дела начала разводить огонь из каких-то травок, сухими пучками висевшими на стене. Потянуло каким-то незнакомым приятным запахом из неприкрытой печки. Она не  глядела на Настю и продолжала свои размышления как-бы говоря сама с собой, тихо чему-то улыбаясь.

- Я хоть на Бога-то и серчаю частенько, но предать его не могу… как мужа своего, который вроде как за главного в доме…  Помощи от него никакой, и радости нет от него, одни досады, а вот живу же, и бросить не могу рома свово… А Бог - он как новый день, его надо принимать таким, каков есть… Так что ты там спросила-то?.. - вдруг совершенно другим тоном окатила она Настю, - А-а-а, ну да, про колдовство мое. Как почувствовала? Да вот в той семье-то и почувствовала… Люди эти были такие, что вспоминаю - и слезы от любви наворачиваются. Хотя и ругались мы, бывало, мэрава мэ. Но столько в них было  хорошего… Я тогда уходить надумала, искать кого-нибудь из табора, кто в живых остался. Хозяйка против, оставайся, говорит, ты мне и по дому помощница, и за детьми пригляда. А мне-то уж не терпится в дорогу. Война  кончилась. Все куда-то двигаются, а я что же, сижу тут, как неприкаянная. Мне, видишь, как и тебе не по-себе было, хоть и люди хорошие, хоть и жалели меня, а всё душа к родному тянется… И вот уж я узел себе наготовила и вот уж мне уходить… сели с хозяйкой, ее Марией звали, на лавочку сели посидеть перед дорожкой, и тут я вдруг слышу хоры церковные и слова диковинные. Видишь, в церкви я-то не раз бывала с Марией, хоть церквей и не люблю. Пустое это все… Суета ненужная эти церкви ваши. Для бестолковых они людей… Оно ведь как понимать надо, ну если у кого в душе Бога нет, так разве церковь ему поможет? Не поможет. Да еще на какого попа попадешь, иные такие прохвосты, что спаси-сохрани.  Ну так вот… сидим мы с ней, и слышу я эти хоры. Что думаю такое, откуда хорам здесь-то? И Марию-то спрашиваю, слышит ли, а та говорит, что ничего не слышит… А я так даже слова слышу «...Сам Един еси безсмертный, сотворивый и создавый человека, земные убоять земли создахомся и в землю туюжде пойдём... Яко земля еси и в землю отыдеши... Аллилуйа, Аллилуйа, Аллилуйа»...  Это ж потом я узнала, что слова эти из церковной панихиды по усопшему. Как я могла тогда эти слова знать, если никогда их не слышала, а? Но запали они мне в душу ножами острыми, не забыть… В сердце лед подступил, глазам плакать хочется, жалко расставаться, да еще эти хоры. Хозяин, Андрей, и четверо ребятишек вышли меня провожать, все плачут, и я вместе с ними. Села я в автобусик и поехала в соседний район у людей про цыган спрашивать. А в ушах все эти хоры со словами… вижу - у окна сидит старушонка ветхая и крестится, как автобус тряхнет, посильней. Дай, думаю, подойду к ней, да спрошу я про эти самые хоры. Подсела я, значит, к ней, и спрашиваю, не скажет ли, мол, мне бабушка, что за слова я такие пою, и пропела ей все, как услышала, а она спокойненько так и говорит: «Это панихида по усопшем».  Вот тут меня и подкинуло. Да как же так? Да что же это? И уж душа мне всю правду говорит, а я ей все не верю, все себе оправдания выдумываю. Нет, думаю, ерунда какая, ну что с Марией может случиться? Она здоровая вон какая. Да и что же я скажу, коли вернусь сейчас? Да, нет же, нет. И заставила себя забыть об этом. И ходила по деревням,  разыскивая своих таборных. И вот через пару дней догнала меня новость страшная из того самого поселка, который я так странно покинула, как сбежала… что Марию мою гожиньку в бане током убило… Мужик ее, Андрей, проводку провел туда, да видать, что-то не так сделал, а тут электричество по выходным стали давать, ну, они баньку затопили, и Мария первой туда пошла, да там и осталась…
Вот села я тогда прямо на землю сырую, и душа моя на части разрывается, а ни одной слезинки выдавить не могу, так и просидела до темноты, чяя. А как настала темнота, так я и завыла на луну, как волчица. Люди от меня шарахались, а кто-то за милицией даже побежал. Повыла я так с часок и поплелась обратно. Прибыла я  в самый день похорон. Кинулась к дому, а там тетки чужие кашеварят, и послали меня прямехонько в церковь. В других-то деревнях все церкви давно были под библиотеки отданы, а эту Господь охранил, ни бомбы ее не побили, ни  Сельсоветы к рукам не прибрали, чудеса да и только. Молящихся мало, в основном бабки, да калеки, венчаний сроду не бывало, а вот померших отпевали по всем правилам.   Захожу туда и слышу - тот самый псалом поют на хорах, хоры-то жалость одна, но продрало меня до самых моих костушек. Уж как я рыдала, как плакала… За всю свою жизнь я плакала, за все свои потери. Осталась я с детьми, да с Андреем, пока его сестра родная из Сибири не приехала, а затем снова я пошла в свои странствия. Долго своих искала, но нашла-таки. Вот здесь и нашла. С той поры могу говор души своей понимать. И сушить себя не перестаю, если б я тогда осталась… если б поняла все чуток раньше-то… поди и не случилось бы ничего.

- Это так страшно, Оленсия, так страшно… - дрожала Настя, сжавшись в маленький комок, - это же какая ответственность… А что б ты сделала? Как угадать где того человека смерть поджидает?

- Угадать нельзя, - отчеканила Оленсия, - а вот увидеть сердцем, почувствовать душой - можно. Это труд большой и опасный. Одна ошибка - и можно таких дров наломать, но это мы с тобой оставим напоследок, до этого рано еще. Просто пусть в тебе сейчас уже дума сидит, что если Бог кому-то такие карты посылает, значит, ты в них играть должна, а не пирожки заворачивать, значит Он тебе повод подает на спасение, только эти карты оправдать не просто, ох не просто… Я вот уж пятьдесят лет долг ему плачу, да видать не выплатить и по гроб жизни. Потому что не стихает говор в душе. Все время голоса из нее, все время….  И знаки…

      Что-то было в ее словах не совсем еще понятное Насте, но жажда понять все это и осмыслить была ненасытной. Каждый день, прибегая к Оленсии, она впитывала ее учения, как песок впитывает воду, и уходила от нее переполненная и окрыленная, хватала Ванюшку жадными руками, целовала в пухлые щеки и прижимала к груди, шепча что-то на урлюкающем языке восторга. Настя быстро постигала гадальную науку и было ей от того странно и беспокойно, как если бы залезла она в  чужой огород и знает, что будет поймана.               
Оленсия дивилась Настиному таланту в ворожейном деле, и все больше и больше привязывалась к ней и Ванюшке…. У самой Оленсии не было дочерей, а «снохи научились карты раскидывать, да языками трендеть, а больше их ничему учить было нельзя, потому как немогучие». Она, Оленсия, о гадалках говорила - «могучие и немогучие», делая ударение на первый слог. Про Настю уже на третий день сказала Петру, который приходился ей дальним родственником - «могучая». И все больше и больше приоткрывала перед ней  тяжелый занавес цыганского гадания, предсказания и лечения тонких струн духовной тоски. Настя внимала, глядя Оленсии синими глазами в самое сердце так, что иногда старая ворожея не выдерживала и, ежась под цветастой шалью, хрипло просила: «Не гляди так, а то пораню тебе глаза-то… У меня еще пороху много осталось – невзначай могу зрения лишить».  На что Настя заливисто смеялась: «Это как это? Ногтями царапаться будешь, что-ли?» На что Оленсия грозно взглянула на Настю: «Не ногтями, нет, а силой сердца. Иногда эта сила теряет вожжи, так что ты со мной не шути, глазами своими меня не пронзай, говорю тебе».  И Настя училась владеть своим взглядом, мыслями, желаниями и волей. 
       Проходили дни, недели, каждый день по два часа, а то и более, она проводила у старой колдуньи.  Маленький Ваня, с синими как у Насти глазами, подрастал и становился похожим на своего деда Ивана Егоровича, только «волосьями» (как говорила Оленсия) удался в отца - черные кудри по всей голове.
       Вести от Генки приходили все реже и реже, и Настя, одолев своими просьбами горбатого Петра и вызнав адрес, задумала поехать в город на поиски своего мужа. "Вот только еще с месяц у Оленсии поучусь, до осени, а потом и поеду... Сама Оленсия говорит, надо бы остановку сделать, поскольку все знания должны в душу корнями прорасти". Так думала молодая женщина, качая ребенка на руках, который теребил лоскуты яркой материи и причмокивал, вытянув губы трубочкой, совсем, как его дедушка Иван Егорович.

*  *  *
  мрэ пролетно чирикло*- моя птичка перелетная               
гоженько*- красавица
чяя*- девушка               
вэшорэса*- особый
росчюрдыи*- родичи