No name. Эскиз 6

Belcanto
Мне кажется, что кислый кухонный запах находит меня с ловкостью ищейки - его приводят ко мне чеканные извивы переулков, опять узкое безгрешное ложе под крышей, картинки на дешевом картоне, мутный взгляд и влажный рот вдовы, череда шустрых серых дней, похожих друг на друга, как солдаты на параде.
Что странно - я не замерз насмерть тогда, на ступеньках, положив конец этой нелепой истории. Утро выбелило площадь, моя кровь на ступеньках собора, в волосах запутались бриллианты снежинок. Я окоченел и едва не потерял сознание - раненая рука не слушалась, рассеченный рукав набух от крови и примерз к ране.
Именно тогда меня вновь нашел Арнольдини — в глубине души я знал, что так и будет – он вышел из кареты, подобрав подбитый мехом плащ, белый пар клубился у его губ, на волосах дрожит блик туманного света. На козлах сгорбился кучер, укутанный в черное, утренний туман струится меж спицами колес экипажа – инфернальная картинка, маэстро, ваше явление как всегда до отвращения театрально, в этом мы с вами похожи – но я играю, а ты, Джованни, этим живешь.
Склонившись надо мной, он бормочет какие-то нежности, осторожно, будто боясь, что я рассыплюсь в прах, поглаживает мои плечи – кровь на одежде моей заставляет моего маэстро торопливо увлечь меня в карету.
Ах, какая трогательная встреча – оркестр, приглушите крещендо, побольше лирики.
Итальянская ищейка с гладкой кожей. Я сонно смотрю на его рот – крохотные чешуйки обветренной кожи обрамляют губы. Я устал, в горле скребется удушливый кашель, рука цепенеет – холод льнет к сердцу припорошенной снегом паутиной. Испытание, это было испытание – дьявол ниспослал мне галантного искусителя с черными кудрями, я дал ему достойный отпор, но слишком поздно – меня уже прибрали к рукам, яд проник в мою горькую кровь, и теперь я почти рад его якобы внезапному возвращению – я не удивлюсь, если он невидимым стражем преследовал меня в моем коротком странствии по студеному городу.
Твой мальчик ранен…
Над постелью скрещиваются крылья голубого балдахина, плывет меж ними искусно расписанное панно – три ангела среди кучерявых облаков играют в пикантные поцелуйчики. Арнольдини сам перевязал мою рану – в ладанной духоте моей привычной спаленки его лицо тает, как карамель на языке, я снова погружен в вялую дрему – из этого круга не выбраться, так хотя бы падение мое следует принять с достоинством. Он, к удивлению моему, старается как можно реже касаться меня, прячет глаза – и молчит, безмолвствует, молчу и я – присмиревший на вид, но кипящий, как ведьминский котел, внутри, под сердцем кто-то скрежещет зубами. Меня бьет кашель – сильный, жаркий, - озноб обматывает тело пеленальными бинтами.
Не мальчик – мумия без сердца, свинцовые веки прикрывают тусклую бирюзу остановившихся глаз.
В тумане – Кармела подле меня, ее рука лежит поверх моей ладони, пот напитывает линии. Не улыбаюсь – она тоже прикусила губы, мы смотрим друг на друга пытливо и безмолвно.
Следующий долгий миг – моего лба касаются сухие горячие пальцы Бруно, я пью из его рук хвойную воду, в хрустале преломляется лунный свет, я уже никто – я потерян, растворен в пестрой калейдоскопической светотени – альков мой превращен в переплетение усыпанных изумрудной листвой крон, под ногами – льдистая тяжесть талой воды. Вдыхаю запах мокрой земли, последождевой травы – ладони льнут к морщинистой дубовой коре.
-Ars longa, vita brevis, - шепчу я, дубравный сумрак прел и таинствен -  неужто это то самое место, где плавится под лунным водопадом средоточие четырех стихий – серебряная трава у подножия храмовых колонн-стволов, духи умываются полуночной росой, царский пурпур ягод земляники красит мой рот бесстыдным соком.
Зачем я здесь? Мое путешествие окончено, мальчик умирает от легочной хвори и заражения крови в доме итальянского безумца, можно смело ставить точку – никто не заплачет над остывающим трупиком человеческой личинки, успевшей уверовать в собственную гениальность. В прорехах зеленого исламского шелка крон – акварельные лиловые разводы неба, сыплется хрустальный росный дождь на язык. Сажусь на бархатный мох – на мои плечи ложится затканная звездами мантия, в руках оказывается кисть, под ногами – всплески красок, расплывающиеся в темной ручьевой воде.
Эльфы с серебристыми крыльями приносят мне холст – белоснежное полотно тоги древнегреческого божка.
Яд, питающий мою горькую кровь, расползается по телу – забытье блаженно, как опиумная смерть, я блуждаю по сказочному лесу вымышленных грехов, пятнаю умиротворенный холст трогательными прикосновениями измаранных в крови пальцев – чей-то рот вновь прижимается к пересохшим губам моим, я собираю с чужой кожи крохотные капельки влаги – солоноватой, похожей по вкусу на оттаявшие слезы. И рисуется на полотне исполненное трагической театральной нежности лицо – не Арнольдини, нет, чужое, другое – только белила и каштановый осенний колер расплесканы на палитре.
И снова волшебный тающий лед на губах – пурпурный окрас, хор итальянских мальчиков-кастратов старательно выпевает осанну моей коленопреклоненной страсти.
Ловлю в забытьи руку Джованни, презрев обиды, - мои пальцы смыкаются на чьем-то холодном запястье, обливаются зарничным светом, перепачканные – ложатся на рот мой, я облизываю их, будто медвяные карамельки из далекого призрачного детства.
Они стоят рядом – оба в белых непорочных одеждах, отчаянно похожие друг на друга – кудрявые дубравные тени игриво пробегают по их скульптурным телам. Арнольдини – медовый итальянец, гладкие волосы стекают вдоль аккуратно высеченных скул – и тот, другой, явленный мне в лабиринте чужих откровений, над иллюзорной поверхностью полированного стола колышется облик насмешливого демона, и теперь он – в хрустальной зелени друидского леса, тянет ко мне истекающую благословением ладонь. И пока один – смуглый, льняной, жаркий как уголек в разрытом очажке, трепетно охватив мою опьяненную больную руку, водит ею по холсту, прижимая мои вялые пальцы к липкому черенку кисти, - другой согревает дыханием своим мой затылок, и рука его, не ведавшая греха и стыда, обнимает меня, притискивая к прохладному долгому телу под хитоном. Распятый меж двумя демонами, я корчусь в диком обреченном восторге – принимая ласки одного и умение другого, растворяюсь в их телах, Святой Себастьян, кавалер ордена Дьявольской Стрелы.
Муранский бисер воспоминаний – прыжок сознания, краткий миг боли, таинственная зелень сказочной дубравы растворена в идолопоклонничестве хлебу, лимонам и рыбе – Ван Эйк, голландец, ваял недрогнувшей рукою натюрморты из жизни добротных крестьян. И из-под моей кисти выходит пасторальная картинка – клетчатая скатерть, раскрошенный хлеб и убитая птица с окровавленным клювом. Молодец, браво, вот тебе подарок – отпей глоток. Счастливый, лакаю свою награду – густую жижу с кровяной отдушкой – и роняю кисть.
Потом Бруно снова склоняется надо мной, поит меня хвойным отваром – и я принимаю от него поистине братский поцелуй, смиренный и неприхотливый.
Я все еще болен – видения сводят меня с ума. Но все чаще средь них мелькают знакомые лица Кармелы и Бруно – нет более рядом со мной ни моего изысканного патрона в бархате княжеского алого цвета, ни того, другого, с глазами льдистыми и черными, как замерзшая вода глубокого лесного озера.
Порою, просыпаясь, я чувствую подле себя чье-то тело – рука тает прохладой под моим взмокшим затылком, мои сбрендившие пальцы ползут и натыкаются на тонкую кисею сорочки, Кармела обнимает меня в полусне и отогревает мою дрожащую, жалкую, истекающую нездоровым потом плоть. А за отогнутым уголком балдахина виден профиль Бруно, дремлющего в кресле, - о, мои возлюбленные церберы, мои опекуны, вы же можете на птичьем языке своем, на тарабарском наречии призвать ко мне своего хозяина – я хочу его видеть…. Но рассвет вползает в спальню сизым дымком смолокурни, Кармела и Бруно просыпаются и тревожно щупают мои руки и обледенелый лоб, а мой неслышный отчаянный стон превращается в неразборчивый бред.
Раз мне удалось схватить Кармелу за руку, когда она принесла тряпицу – обтереть мое лицо. Но она без труда разжала мою бледную хватку прежде, чем я успел вымолвить хриплым горлом мучивший меня вопрос – язык сух, губы обметаны лихорадкой, и вместо слов я захожусь остервенелым кашлем. Сквозь литые квадратики оконных стекол льется почти весеннее солнечное зарево – черные мокрые галки оседлали суковатое дерево, я слышу их сбивчивую хриплую болтовню. И вытаивает из гиблого зимнего сумрака моя влажная нечистая постель – я кошусь подслеповато на распластанную по простыне руку, повязка белоснежна, боли больше нет. И кашель проходит быстро – мокроту я сплевываю в скомканный платок и жмурюсь слезно на солнечный свет.
С этого дня я начал выздоравливать – медленно, но верно. День, когда я первый раз самостоятельно выкарабкался из сбитой постели, был осенен парящим золотом апрельских лучей – чисто синело небо в проеме окна, свежий зеленоватый ветер гулял по спальне.
Я, хватаясь за мебель, добрался до умывального таза в углу комнаты и плеснул себе в лицо хрустальной водой, смывая приставшую прелую испарину. Только после этого я рискнул взглянуть на себя в зеркало – весенний свет выбелил мою кожу, синеватые полукружья под глазами, воспаленные губы, волосы свисают соломенными клочьями… Выжатый, выкрученный облик прежнего светлячкового Лоренса – зимние месяцы, проведенные в болезни, высосали весеннюю светлоту из моего тела, объели безжалостно прежнюю мягкую округлость щек.
 В чашке с водой плещется солнечный луч. Я выпил воду, кое-как размотал повязку на руке и не поверил глазам своим – на меня не ощерилась блестящая розовая ухмылка шрама, кожа над локтем была гладка как атлас.
Под языком вскипел медный вкус неведомого снадобья – я снова припомнил свое бредовое посвящение под кронами вековых дубов, награда за ученическое прилежание – поцелуй со вкусом крови теплеет на разомкнутых губах…
И вот уже хлопочут подле меня Кармела и Бруно – меня ждет ванна с ароматной водой, - зеркала улыбаются мне как старому знакомцу, я страшно худ и бледен, выпутываюсь из пропотевшей рубахи и с помощью моих сиделок опускаюсь в медную купель. Ласковые нежные руки моют меня – один занимается моими волосами, втирая в них мыльную розовую пену, другая обхаживает морской губкой все мое тело. Уплываю во власть их умелых рук – в подставленные чашечкой ладони Бруно кладу голову, вода блаженно горяча, легкие касания губ Кармелы усыпляют разнеженного сибарита – я почти засыпаю в паутинке невесомых ласк этих двоих. С расписных небес стекает позолоченный свет, я опустошен и бездумен – когда я разомкнул мокрые ресницы, выпутавшись из спелых объятий дремы, то увидел склоненное над собою лицо Арнольдини – это его ладони пришли на замену обходительным рукам Кармелы.
Мне лень шевелить губами – слова неразборчивы, но этот дьявол прекрасно понял меня.
-В твоих проклятиях мало толку, Лоренцо. Ты должен быть мне благодарен за спасение своей драгоценной жизни.
-Я хотел умереть… - лениво бормочу я, не злобясь и не корчась более в душевных муках.
-Это вполне естественно, ангел мой.
Кисловатый вкус надушенной воды, рот Джованни обдает сокровенным теплом мои губы – но не касается их, осторожничает… Пусть он видит во мне равнодушного смиренного евнуха греческой страсти – хотя внутри мое тело словно натянуто на струнку от макушки до пят, нервозная таинственная дрожь ввинчивается в каждый сустав, я сомкнул ладони, прикрывая пах – ни мне, ни ему не нужно видеть плод обоюдного безумия. Запоздало обнаруживаю, что голова моя запрокинута так, чтобы хищному соблазнителю было удобнее впиться в мой опушенный бисеринками пота и воды рот – дергаю головой, интересно, можно ли считать за поцелуй теплое мимолетное касание щеки?
Он резко встает – улыбка плывет по его повлажневшим губам, рукава рубашки заплесканы, волосы взмокли от жара и острыми стрелочками облепили смуглый лоб. Оказывается, он все это время обнимал меня под розмариновой водой – я, лишившись поддержки, соскальзываю и окунаюсь в купель с головой. Пока меня мучает мокрый надсадный кашель – попытка избавиться от парфюмерной водицы в носу и легких – он стоит рядышком, мед и карамель, ладан и бесовская серная отдушка, и улыбается.
-Попробуем сначала?
Сплюнув в воду, я мрачно кошусь на него.
-Попробуем…
-Тогда вставай, одевайся и спускайся в залу – и начнем работу над твоим портретом.
-А почему нельзя сразу начать учить меня? – собрав воедино останки гнева и ехидства, но с безнадежным пафосом проигравшего спрашиваю я.
-Потому что я так хочу, Лоренцо. Не нравится – никто тебя не держит…
-Ага, как же…
-Я отпущу тебя на все четыре стороны, если ты сам попросишь меня об этом. Все, довольно. Я жду тебя в зале.
Растворяется в зеркале как морок. Я еще немного без удовольствия повозился в остывающей воде, потом натянул штаны и рубашку, борясь с карусельным головокружением – впору читать молитву как идущему на эшафот – так скуден и невнятен мой облик в зеркале: тощая шея в вырезе рубахи, дикие глаза, песчаная шершавость кожи на скулах. Кого он собирается рисовать с меня – буйнопомешанного Иуду или юродивого пророка в приснопамятных веригах?…
Спустился – Джованни сидит в излюбленном кресле, за окном – чернильная клякса весенней сырой ночи. Он окидывает меня въедливым взором с головы до ног – остается не слишком доволен, прикусывает губу в раздумье, пальцы выбивают дробь на подлокотнике. Стою перед ним как раб на торговой площади – призрачные оковы элегантными браслетами стягивают запястья мои и лодыжки.
И злюсь, и измучен колдовским влечением – до боли, до ломоты в теле.
Он ведет меня сквозь майскую чащобность теней, сквозь джунгли персидских ковров и могильники четвертованных статуй – дом расступается перед мастером и его умалишенным сыном, возносимся по млечной лестнице в башню, парящую над городом – там ждет меня скудное полотняное ложе, чуть поодаль – столб, подпирающий свод, и мольберт с гладким лунным холстом, подрумяненным светом восковых огарков в канделябрах чистого серебра.
Голос Джованни рассыпчато отскакивает эхом от стен, а спустя миг теряется в таинственном шелесте под сводами башни.
Первый урок изможденному ангелу – подлинность антуража, никаких домысленных беседок, резвящихся амуров, облаков и тому подобного реквизита барочных картин. Подобное вполне может прийтись ко вкусу в придворных кругах – где моду диктует вульгарно-изысканный Париж, - лишь немногие в рембрандтовском свободном темном мазке усматривают восхитительную мрачную красоту и истину, не упрятанную под сусальными сахарными ликами разжиревших дев и их осоловевших младенцев. Так что ложись, ангел мой, выхоженный мною и моими клевретами, вытащенный алхимическим способом из смертельных объятий нелепой болезни – ложись и смотри на меня так, как только ты умеешь смотреть, Лоренцо. 
Я подчинился – вытянулся на грубых складках, закинув руку за голову, - в башне холодно, стены покрыты мшистой прозеленью, я стерплю все, Джованни, как тебе мой взгляд? Чем ты недоволен, отчего крошится в твоих пальцах уголек, неуверенно вздрагивающий над молочным холстом?
Святая робость, удивление, пляшущее в византийских глазах, наконец, разочарование – промельком, осторожным мазком. Он манит меня подойти, бросает уголь и обнимает меня за плечи, указывая на что-то, – я замечаю у стены две картины, где искоса глядит на зрителя из-под пшенной челочки один и тот же юнец в коротком хитоне, с поднесенной к губам свирелью.
Да это же я…
Мазки одной из картин более широкие, вольготные – тем ювелирнее смотрится на их фоне другой портрет, исполненный в гладкой, лучистой манере миниатюристов, где выписана с особым тщанием каждая черточка и травинка. Вымышленный лес оборачивается вокруг меня изумрудной плащаницей – свободными мазками уверенно прописаны темные древесные стволы, языческая чащоба, химерическая пляска густых черно-зеленых оттенков – и рядом лучезарно поблескивают светлые деревца, увитые цветами, словно майские шесты – на лепестках проступают сочные прожилки, капли росы как настоящие.
Два полотна – две половинки меня, заключенные в простые рамы красного дерева.
-Фальшивка, - говорит за моей спиной Джованни.
Не успеваю ничего сказать, как он набрасывает на картины сорванную с ложа ткань и поворачивает меня к себе лицом – руки как камень, сумеречные пальцы ласкают мои знобкие плечи. Меня бьет дрожь – хмельное головокружение, нырок в росную черную воду его жестоких пытливых глаз, смыкаются стены башни, притискивая нас ближе друг к другу – голос, вместе с дыханием  коснувшийся моих губ:
-Не будем спешить, Лоренцо. Истина слаще, когда постигаешь ее в муках.
-Per aspera ad astra, - послушно шепчу я, умирают на истоптанном полу сахарные эроты, ладонь легко прижимается к моей щеке – чья только ладонь, не разобрать.
Он уводит меня из башни – мне кажется, навсегда.

Облеченный мантией юной листвы, по-весеннему распутный и грязный Лондон небрежно приветлив со мной – я слоняюсь по улицам в компании Бруно и Кармелы, пьяный от горького дешевого вина. Сколько не шляйся, обойди хоть весь город, шныряя из кабака в кабак и задирая подолы шлюхам в гнилых подворотнях – путь один: в конце концов ты вернешься в мраморный чертог своего хозяина, все еще полный надежды – изжеванной, как бычий мосол зубами волкодава.
Отравленный городским сонным безумием, я мотаюсь по Лондону голодным зверьком – в курильнях опиума, в борделях, в трактирах меня знают и насыщают до предела рискованными удовольствиями – но всякий раз меня, разморенного, искусанного властными поцелуями шлюх в красных чулках, поджидает карета у выхода, готовая доставить меня на поклон итальянскому ловчему беззаботных тщеславных душ.
После болезни я оправился – ко мне вернулся здоровый цвет лица, прежняя округлость щек, волосы стали гуще и крепче. Никакие сумасбродства не смогли отнять у меня дымчатой юной прелести – я ненавидел свое лицо, я гримасничал, я только что не подставлял его под удары  - с вызовом глядя в глаза Арнольдини, я нарочно стискивал губы и кусал их до крови. Раз я лежал на ковре в опиумном притоне – одуревший от тягучего дыма, магнолийными лепестками плыли по мутной воде равнодушные лица – я смотрел туманно, как Кармела и Бруно страстно целуют друг друга, в опьянении освобождаясь от одежды. Они влились в ворс ковра, золотой сок истекал из их белесых зыбких тел – я изнемогал от желания присоединиться к ним, но бессилен был двинуться с места, и тогда моя сильно прикушенная губа выдала меня – Джованни коснулся запекшегося сгустка, когда я, пошатываясь, стоял перед ним в полуночной галерее, и поцеловал собственные пальцы, выпачканные в моей крови. Я мрачно рассмеялся ему в лицо – и тогда он ударил меня по щеке, разом стряхнув с себя извечное монашеское безразличие – словно показал мне таившийся в плену резных ножен древний отточенный клинок, сверкающий золотом рун.
Я выбежал на улицу и проблуждал всю ночь под купольным майским небом – а когда вернулся под утро, он нашел меня в спальне и в знак прощения по-отечески потрепал по волосам, в странной задумчивости пропуская меж пальцев чуть вьющиеся пряди.
Те две картины французский посол увез в дар своему сюзерену – я отчего-то едва не расплакался, когда об этом узнал, а Арнольдини был доволен, словно отделался от неприятного тягостного обязательства. Он делал с меня моментальные черновые наброски, когда я читал, развалившись на кушетке, или валялся в ленивой истоме после ванны, поедая виноград и щелчками отправляя косточки в безгрешный полет до пухлых амурьих ягодиц на панно. Словно зная, что меня навеки околдовала та башня, где мне преподали первый урок, он более не водил меня туда – а сам я не смог найти ту потайную лестницу, что вела в скупо обставленную келейку.
Мы почти не разговаривали – я молча ждал сам не зная чего, он наблюдал за мной как вуайер.
Несколько раз я спал с Кармелой – это приносило мне успокоение, я вновь воскрешал в памяти те блудливые деньки моей жизни в каменном оплоте родового имения. Мимоходом мне удалось вытянуть из молчаливой девицы историю ее появления в доме Арнольдини – оказывается, итальянец вытащил ее из какого-то мерзопакостного борделя и отрисовал в тридцати различных позах, а потом научил писать миниатюрки для медальонов – своеобразная плата за необычные услуги. Что касается Бруно, то тут Кармела молчала как упрямый школяр, пойманный за рукоблудием, и я не смог добиться от нее ни слова.
Так, выведывая чужие тайны, я пытался избавиться от скуки и раздражения – у меня получалось не слишком хорошо.
Лазоревый май цвел за окнами, распахнутыми в сад, - я пил золотистое вино, слушая шепчущие голоса дома, и маялся от похоронной сердечной тоски.
Он вошел неслышно и взял меня за руку – от него не укрылось мое легкое опьянение, но он не сказал ни слова. Как агнец на заклание, я поплелся за ним – клубком Ариадны растеклась по лабиринту коридоров золотисто-млечная струя лунного света, а вот и лестница, скрытая за портьерой: мы снова в той башне, пронизанной хрустальным холодком.
Я смутно догадывался, что должно произойти – вселенский заговор майской ночи, звезд, ласкающих ступни ковров и яблочного свежего вина вскружил мне голову, притупил пугливую осторожность, выкормленную в городских трущобах – я покорно дал подвести себя к деревянному столбу – Жанна Д’Арк мужеска пола, еретик, корчащийся от самодовольства в клещах палача.
Наши движения ткали бесконечный узор, подмечаемый опытным глазом сластолюбца, - пальцы Джованни легонько притрагивались к моей груди, пока я растерянно вертел головой, его колено задело мое с шелковистым шорохом, ноздри втянули винный воздух, витающий подле моих губ…. Внезапно запястья мои, сведенные за моей спиной его ловкой рукой, перехлестывает грубая вязь веревки – я привязан к столбу, я рывком прижат к занозистому мшистому дереву и ловлю воздух в безмолвном изумлении.
Поймал тебя палач, ловец диких зверей, охотник на лунной равнине – изгибы тела выписывают в африканской ночи непристойный мадригал.
Он отступает и молча любуется делом рук своих – рубашка на груди распахнута, на гладкой оливковой коже перекатываются отблески свечей, глаза огромны и темны, чуть разомкнуты губы – я заметил, как от дыхания его колышется прядь упавших на лицо волос.
-Отпусти меня, - прошу я безнадежно.
Плечи сводит, от каждого рывка веревка все туже впивается в запястья.
Сквозь бойничное окно втекает в башню разбавленный голубоватый свет.
Впервые я по-настоящему испугался – его странных нервных движений, рассыпчатой дрожи, пробегающей по его рукам, его заледеневших глаз – однако бежать некуда, да и к страху моему как назло примешивается какая-то пьяная бесшабашная радость, словно перед началом великой последней битвы. Воображение рисует картины одна краше другой – вот он в приступе ревнивого помешательства рассекает мне горло жертвенным ножом, и сурик моей крови разливается по палитре – а может быть, он не даст пропасть ни единой капле, соберет мою жизнь в чашу и выпьет ее до дна…
Я узнаю этот вкус – он из моего забытья, из моего путешествия по священной роще познания, где меня обласкал незнакомец из сумеречного мира.
Sancto Sebastiano…
Второй урок, мой ангел, мой опиумный чертик – мучения только тогда поражают воображение на холсте, когда они подлинные…
Рука его блуждает по моим волосам, поглаживает лицо – между ног моих, там, где распускается постыдная, жестокая, немилосердная страсть, втиснуто его бедро, в пальцах другой руки покачивается – так я и думал! – узкий серебряный кинжал. Спустя мгновение его губы мягко скользнули вдоль линий моего лица, не касаясь их – страшным дразнящим движением, черные глаза напротив моих глаз – взгляд василиска, беспощадный и жаждущий.
Мой невнятный вскрик или стон заглушен быстрым жестким поцелуем.
Уношусь за пределы зубчатых оконечностей башни, на крылах южного соснового ветра – в заморские дубравы, начертанные вольной рукою на пергаментных картах мореходов – асфодели венчают мою склоненную голову, пока я бреду по новорожденному Эдему, мимоходом лаская белые кудельки агнца и грубую шерсть льва. Жало чужого языка, слюна горька и терпка – кажется, он слишком сильно впился в мой мягкий рот – вяжущий оранжевый вкус крови проникает в горло. Джунгли смыкаются над нами, превращаясь в заросшие лесом британские холмы, а там и в горы со снежными оконечностями – и всюду он настигает меня в обличье то зверя, то диковинной птицы, то гладкой хищной змеи…
Поцелуй разорван – глотаю воздух с хрипом, голова налита пьянящей тяжестью.
Ладонь запуталась в моих рассветных волосах, теплый камень под затылком – я обессилен, вымотан, растворен, расплавлен как волшебная амальгама в реторте алхимика, слезный восторг разрушает мое ослабевшее тело – а он улыбается недобро и обворожительно и поддевает кончиком кинжала ткань моей рубашки.
Пара ловких движений – и лохмотья сползают с плеч моих, та же участь постигает штаны, безжалостно распоротые по шву и сдернутые насмешливой рукой с моих впалых бедер. Теперь я беззащитен окончательно – о моем тайном мучительном удовольствии кричит восставшая плоть – хорошо, что в нашем убежище царит полумрак, он не видит горячечного румянца на моих щеках…
Опустившись на колено, он бесстрастно обертывает мои бедра останками моей рубашки – набедренная повязка топорщится вызывающими складками. Ладони взбегают по моей груди, наши лица снова в полудюйме друг от друга – еще один ноющий вожделенный поцелуй – и я мертв, растерзан прозревшим львом, голова падает на грудь, волосы стекают на плечо, взмокшие от пота.
-Святой Себастьян – мученик, пронзенный стрелами… не бойся, Лоренцо, я не собираюсь заходить дальше – твои терзания меня вполне устраивают…
Шепот у самого уха. Отступает, оставляя на моем теле тающие отпечатки своих коварных рук – похожий на бога в светлом лунном луче. Я могу торжествовать – он взволнован и даже немного растерян, дышит тяжело и часто, похлопывая чеканным жальцем кинжала по бедру будто в задумчивости. По вороту рубашки струится лунный кантик, звездная вышивка – темный треугольник тени под подбородком, переливчатое сияние на волосах – я готов целовать твои руки, создатель, и ты это знаешь…
Золотое вино осеннего колера бродит в моей голове – я облизываю пересохшие губы.
Он уже шаркает угольком по холсту – опустив голову, я слышу этот мягкий раздавленный звук. Одна за одной гаснут свечи в канделябрах, звездами рушатся с черных небес секунды и минуты – и мне внезапно становится очень легко поднять стыдливую хмельную голову – я встречаю пристальный взгляд изменчивых чудесных глаз.
Он бросает уголь, улыбка расцветает на его губах – страшная, мглистая.
Не пытаюсь ответить тем же – тряхнув головой, отбрасываю с лица перепутанные волосы, дерзко гляжу на него – а внутри все сводит от томительного сладкого ужаса, звенящего апофеоза моего падения и вознесения на бархатных крылах в иссеченное молниями небо – за окнами зреет первая майская гроза.
Под раскаты грома он целует меня, пальцы купаются в волосах моих – жесткая хватка запрокидывает мою голову. Я больше не думаю – я потерян вновь, а запястья истерты в кровь веревкой, а кулаки сжаты до мутной кровавой боли – и губы воспалены и кровоточат, как ладони святых.
Время рушится с каждым ударом грома – вокруг нас бьются об землю осколки мира.
Сегодня день моего рождения – и первого причастия.
Его ладони рассыпаны по всему телу моему, лепят его заново – омыты моим потом, напоены стонами, адские ладьи, плывущие по обители левиафана. Слабнет моя привязь – я без сил падаю к подножию столба, колени подломлены – он подхватывает меня у самого пола.
Солома – охапка для погребального костра, для аутодафе, подстилка для младенца и корм для скота – теперь она стала нам брачным ложем. Мы в тигле безумия – перехватываем воздух жадными хриплыми глотками, прежде чем снова зарыться осатаневшими ртами друг в друга…
Как давно это было – то млеющее лето, когда я явился в город, и та зима, когда ты нашел меня, и вот сейчас, в предлетнем майском апогее, в час, когда первые петухи сонно голосят, отпугивая чертей, – ты целуешь меня взахлеб, словно боишься не успеть.
Щекой вжимаюсь в солому – губы моего невенчанного любовника блуждают по моей шее под волосами, перебирают выпуклые камешки позвонков – безмолвно, страшно, сухой воздух никак не разродится ливнем. Он сжимает мои плечи, переворачивает на спину – я распят на золотой соломе, от слез вскипают глаза – если б я мог, Джованни, если б я мог… я бы убил тебя.
Он забирает губами мой шепот – руки его обхаживают мое тело, голова склонена так низко, что волосы его расплесканы по моей груди, я не вижу лица – и нет сил поднять голову.
Все стремительно – и рисунок наших тел, вбитый в соломенный холст, кажется моментальным наброском художника – пародией на вольные нравы римских патрициев. Да будет так – если это посвящение, я смиренно приму его из рук твоих, я зайдусь в хриплом стоне, когда ударит семя, оросив твои дрожащие губы – но я уже не понимаю, ради чего терплю мучения, и мучения ли… и отравленной иглой прошивает мои обнаженные нервы безумное: я люблю его…
Колючие зарницы ловчими соколами распарывают ночь – тяжело бухает гром, я слепну от восторга и боли. Дыхание касается моей измученной напряженной плоти – его щека покоится на моем животе, кожей я чувствую его улыбку – и едва не кричу от отчаяния, впившись пальцами в его растрепанные волосы. Вот сейчас…
Хлестко бьет в окна косой дождь – хлопают рамы, ледяная влажная пыль оседает на наших телах – и он, дрожа, поднимается с пола, оставляет меня.
Разочарование и стыд хлещут больнее плети, сквозь мутную поволоку вижу, как он подходит к окну и смотрит в головокружительную ночь – рубашка расстегнута, волосы растрепаны, плечи вздрагивают – а в лицо ему летят издевательские плевки майского ливня.
-Подожди, - хрипло говорит он, откашливается и опускает голову. – Подожди…
Хмель жгучего стыда окольцовывает меня – сжимаюсь в тугой комок, сворачиваюсь зародышевой личинкой на соломе – пол холодит, росная пыль дробится в воздухе. Его силуэт на фоне окна окутан белесым паром – я выдыхаю горький белый туман и стискиваю зубы. Ты лихо обошелся с неискушенным парнишкой, готовым влюбиться до умопомрачения, слишком лихо…
-Понимаешь, - шепчет он, - если я… ты станешь моим рабом тогда, Лоренцо.
Ах, какое самомнение! Злоба придает мне сил – я поднимаюсь на локте и издевательски ухмыляюсь опухшим ртом:
-Вашими бы устами…
Он оборачивается – лицо исступленно-прекрасно, глаза полны горечи.
-Я люблю тебя.
Вот оно что! Теперь я никогда не скажу тебе того же, охотник, выцыганивший любовь у совращенного мальчишки… Но я понимаю тебя – ты не хотел продолжать, не ведая моих чувств. Только подумайте, какое благородство – мне и не снились такие изощренные полеты мысли…
-Хорошо. Что вы хотите услышать?
Не я стану твоим рабом – мое обещание, данное самому себе, еще в силе – ты станешь молить меня о любви. Актеры в театре иногда меняются ролями – для проверки собственного таланта – хочешь поиграть, давай поиграем, итальянский пройдоха, возлюбленный мой, знал бы ты, с какой мучительной нутряной болью дается мне такое лицедейство, когда я готов хоть сейчас покрыть поцелуями твои колени…
Он, кажется, понимает – глаза загораются искристым холодком.
-Ах ты, дьяволенок… Ты сам себе не хочешь признаться.
-В чем признаться? Говорите яснее…
На губах, еще недавно целовавших меня с опьяняющей страстью, вскипает зловещая ухмылка. Ни слова не говоря, он стремительно подходит ко мне, и кинжал, выхваченный из-за пояса, порхнув в воздухе, утыкается мне под подбородок.
Ну вы же не убьете меня, синьор живописец?
Он любит меня – подумать только, я почти что добился своего.
Смеюсь ему в лицо – смех перетекает в кашель. От одежды моей ничего не осталось – даже прикрыться от знобкого влажного холода нечем – хватит играть, Арнольдини, если ты не хочешь, чтобы твой несостоявшийся любовничек заполучил рецидив легочного недуга… Он, помедлив, убирает кинжал и протягивает мне руку – но я встаю сам.
Гроза уползает, сдирая клочковатое рубище туч с ветвей деревьев, - на востоке уже подсвечены заревом рассвета новорожденные перистые облачка. Башня – как гулкая пустая исповедальня, ночь на исходе, мы стоим друг против друга – оба смущенные, однако в глазах маэстро я вижу любовь, а сам пуст как вылущенное зерно.
Что-то мне страшно, бес – как бы разобраться в себе самом, отринув задиристую мальчишескую злость и стыд? Не получается…
Он поднимает с пола свой плащ и оборачивает мои плечи – дар очарованного волхва, плененного младенчиком со звездой в пупке – черт побери, я сейчас сойду с ума от безнадежной утраты магии прошедшей ночи, будто в сказке тают чары в предутреннем жидком сумеречном свете…
Я люблю тебя, мой опаленный солнцем, вызолоченный, пьяный светлым хмелем, распутный, невинный, с бирюзовым прищуром глаз, привязанный к покаянному столбу вервием из множества роз, амурьи стрелки легонько протыкают твою млечную кожу под сердцем, мой бесенок с обветренными губами и испачканными в кармине длиннопалыми ладошками – лжи нет места в сердце моем, утыканном стрелами твоей благословенной рукой, твой возраст делает из тебя мужчину, желанного, тебе сегодня восемнадцать, с днем рождения, любовь моя. Сквозь опаловую дрему, пронизанную соловьиным присвистом в майском саду, я слышу торопливую скороговорку запоздалого признания – облатка сна тает в моем пересохшем рту, колодце, выпитом до дна – возможно, этот манерный бред мне привиделся, не разобрать в тысяче поющих голосов единственно верный голос – он вообще, может быть, молчит.
Утро обливает розоватой кровью стены моей спальни – я лежу один, по давней привычке кусая губы. Льстивый обманщик, мой итальянец, мой пряный соблазн, сосновый ветер в волосах – он купил меня обещаниями, а я оказался столь наивен, что раскусил его только сегодня… Не собирается он брать меня в ученики – до скончания веков будет писать с меня единственный портрет, мимоходом опутывая невесомой паутинкой колдовских ласк, а я – поддамся, ведь знаю же, что поддамся…
От этой мысли теплеет внизу живота и хочется выть от злости, кусая невинную подушку.
Он вложил в мою руку кисть на второй день моего восемнадцатилетия – пока я не удрал, он решил вернее привязать меня к себе. Под его молчаливым взором я уныло мазал краской по холсту, пегий от стыда и злости, не поднимая глаз и сжав губы. Выходило плохо, бездарно – жемчужный отлив алебастровых боков безголовой Венеры на холсте расползался сероватым пятном, драпировка выходила плоской, свет не желал быть прозрачным – вдобавок ко всему меня снова замучил рваный кашель, и глаза слезились от простуды. Мучитель мой то и дело поправлял страдальческие потуги мои, пока я не швырнул кисть и не умчался к себе, сотрясаемый лихорадочной дрожью. Кармела, карамельная, карминная, явилась ко мне, как тогда, давним вечером, и попыталась поговорить со мной – я отмалчивался, давясь желчной любовью, и лакал без остановки дорогущее вино – рыжая ведьма ушла, поняв, что я совсем рехнулся. История повторяется, мой искуситель, только теперь-то что со мной?
Бруно зашел ко мне робко – я заставил его напиться вместе со мной и наболтал кучу слезливой ерунды, где не было ни капли правды.
Все, убегу – и гори оно все огнем.
Содрав с рук присохшие останки красок, я завалился в постель – сон, привидевшийся мне, впору было отдавать библейским мудрецам на толкование, но все они выдали бы один язвительный вердикт: ты влюбился, приятель…
Яблоко-дичок, надкушенное крепкими молодыми зубами, брызги сока, оскоминная кислинка – плод летит в траву, брошенный небрежной рукой. Люби меня, не обращай внимания на мои сумасбродства и ершистость – люби меня насильно, против воли моей, я безмолвно молю тебя о подобных крохах, приняв неприступный вид весталки… Я ловил подкрадывающиеся, как убийцы, мысли на полпути, отшвыривал их от себя из последних сил – казалось бы, чего проще: пользуйся благоволением маэстро, сцеживай из него талант по каплям, как давным-давно поклялся себе у камина и живи в свое удовольствие…
Нет, не могу я так…
Уже не могу.
И тут так некстати вспомнился спиритический опыт, напугавший меня до обморока, - я снова и снова катал в памяти жуткий образ незнакомца с белыми ладонями – так с болезненным удовольствием нащупываешь языком прикус на внутренней стороне щеки, там, где нежная пленочка сочится сукровицей. И пальцы невольно тянулись к тому месту, где должен был розоветь шрам от ранения – поглаживали кожу, будто близились к разгадке зыбкой тайны.