Ты будешь любить меня

Belcanto
Карнавальные ошметки плавают в маслянистой воде каналов – бесстыдная ночь, только недавно обнажавшая нутро в плебейском пьяном танце, а ныне затихшая, как утомившаяся шлюха. Брожу по набережным, под башмаками – взмокшие обрывки кружев и серпантина – брожу один, слушая затихающее эхо праздника, тарабарщина голосов где-то в подворотне, блудливые смешки в гротах зеленого плюща. Воздух влажен, он втекает в легкие как смола – тяжко и тягуче. Город брезгливо стряхивает с себя арлекинские лохмотья, высвобождая розовые мраморные плечи – запах тины и сточных вод обволакивает венецианское кружево – в него искусно вплетены дома, арки мостов и черные стручки гондол, влипших в черную лунную воду. Венеция кокетливо прикрывается веером ноздреватого тумана.
Звонко топчут мостовую лошадиные копыта – мимо меня, одуревшего от усталости и голода, проносится черная открытая пролетка, в ней – качаются бледные нарциссы незнакомых лиц, двое в темных одеждах. Я изголодался по любви человеческой – мне сойдет даже объедок вакханалии, на которой меня не было – какой-нибудь усталый, хмельной мальчик в изодранном плаще, с блестками, засевшими в кудрях – слезками ангела, оплакавшего своего беспутного подопечного. А в пролетке – двое, тьма сожрала их облик, они очаровательно бесполы, и голоса их заплетаются в пьяном щебете – за поворотом улицы приткнулся к стене шаткий экипаж, я слышу шорох их одежд. Кружу неслышно у пролетки – невидимый смертному глазу, с любострастием опытного вуайера приникаю к тайничкам их сердец, разбираю тайнопись мыслей – просто от скуки, из праздного любопытства, свойственного божествам – и нам.
Они ссорятся,  мои незнакомцы, их гнев – мед для языка моего. Подкрадываюсь ближе – лошади всхрапнули и прянули, завидев меня, но тем, в пролетке, не до меня – воздух перед ними звенит от ярости.
Мужчина-жуир, красивый, виски то ли седы, то ли напудрены – и мальчик лет пятнадцати.
Ах, страсть человеческая, присыпанная хриплыми слезными откровениями – кто с кем спал, кто кому подмигнул в сутолоке карнавала, кто позволил чужаку мимолетно приласкать себя – запрокинув голову, сглатывая от боли в горле. Я отпаивал тебя вином с пряностями в тесном номере гостиницы, строптивец, кормил медовыми сластями и робко тянул ладонь к темнеющему под простыней телу твоему – отстань, говорил ты, я устал, меня знобит – зыбкие тени блуждали за окном, господин, купивший отраду сердца своего за пару монет, плачет у стола сиротливо. Словно играючи, бросают они друг другу рваные плачущие фразы – дешевенькие обвинения в распутстве и невнимании, пунцовыми ладошками мальчик закрывает итальянское фресковое лицо и кричит сквозь пальцы, лицо мужчины исковеркано мукой, белое – скомканный лист бумаги.
Мысли мальчика – ворох конфетти, перемигивание факельных огней, простуженный смех.
А господин в бархатном рединготе изнемогает от гнева и отчаяния.
-Я убью тебя! – кричит он. Бордельный пафос в иных декорациях смотрится трагикомично.
Безмолвие, опиум в воздухе, сонная тишина – потом короткий злой всхлип, мальчишка вылетает из экипажа – на нем пятнистый костюм вульгарного арлекина, гибкие руки и ноги облечены в змеиную кожу – и попадает в мои объятия. Волосы мягкие, ароматные – у моих губ.
-Пусти! – кричит он, не глядя на меня.
Помедлив, я ослабляю хватку – мальчик увертливо выскальзывает, оборачивается к пролетке - ромбики на спине приподняты бугорками позвонков, шейка хрупка, как хрустальная ножка бокала. Какими глазами он, должно быть, сейчас смотрит на своего обезумевшего покровителя - ах, хотел бы я видеть!… Качнулся экипаж, обманутый истерзанный любовник встает в полный рост – в его руке пляшет пистолет. Человеческая комедия с горьким душком вымученной трагедийности, пошлость и красота – я очарован и безволен, я даже не помышляю о том, чтобы молниеносно лишить моего Отелло его игрушки и спасти мальчика, чье сердечко уже бьется в предвкушении смерти.
Выстрел гулок как пещерное эхо.
Арлекин подламывается и валится на колени. Венеция горестно ахает, ночь смыкает над ней ладони, становится резче и душистей запах воды в канале. В волосах мальчика запутались блестки конфетти – в по смуглым пальцам бегут, бегут ленточки крови – окольцован птенчик, повенчан со своим убийцей на все времена…
Картинно падает пистолет из рук седеющего мужеложца – он видит, что все-таки не промахнулся, хоть рука и дрожала после выпитого в ресторации французского коньяку. И еще он видит меня, стоящего над подстреленным ребенком – ангела смерти, банальнейшее завершение любовной вендетты, занавес закрывается, аплодисменты. Он даже не пытается ничего сказать – горло клокочет, руки бессильно простерты к коленопреклоненному мальчику, который, хрипло дыша (простуда? пробито легкое?), легко припал к моему бедру, мои пальцы путаются в его волосах. К ажурному парапету канала, меж булыжников прокладывает себе затейливый путь темная струйка крови – не успеет душа ребенка вознестись к приплясывающему в нетерпении Богу, как капли эти впадут в медленно текущую воду, которая унесет их к морю – и я всякий раз буду вспоминать об этом, стоя по колено в лунных заливах Греции, Испании, Британии, Мальдивских островов или еще какого-нибудь очаровательного земного уголка.
Мой ревнивец очнулся, наконец, пока я грезил наяву – он метнулся ко мне с неуклюжим проворством и был убит легким движением моей свободной руки: я схватил его за горло и – voila! Страсти изнеженного полубезумного аристократа фейерверочным дождиком рассыпались вокруг – его мысли, его видения впитались в мою кожу как дар Божий – вода в землю пустыни. А дитя его, вскормленное подачками, купленное искушенными ласками, все никак не хотело умереть.
Он жил, мальчик-арлекин, и сердце его стучало.
Я склонился к нему, заглянул в лицо – сомкнутое, сжатое, бледное, слезные дорожки буравят остатки грима на щеках, в уголках обветренных губ пузырики крови вскипают – отчего дыхание его ароматно и пьяняще. Где-то под ладошками, сложенными почти в молитвенном жесте, пороховым дымком курится ранка – ромбики на его теле ниже живота слились в темное пятно.
-Я есмь забвение и смерть, - шепчу я в потные завитки волос над ухом мальчика.
Он разлепляет веки, омытые слезами, сквозь дрожащую поволоку, сквозь мокрые стрелки ресниц смотрит на меня внимательно.
Он не понимает. Он не видит моего чудовищного в своей зловещей красоте лица, глаз, где яд застыл ртутными лужицами, - я для него спаситель, благословение с карнавальных небес. Слабые пальцы вцепились в мой плащ, мольба в византийских глазах разрастается, как чернила, капнутые неосторожно на белый батист – какое искушение, какая любовь…
-Возьмите меня, - пузырится шепот на его губах. – Спасите меня…
Он будет служить мне верно и ласково – за подачку в виде жизни, пусть и страшной, пусть бессмысленно-долгой, за то, что незнакомец купил его вновь – выкупил у старой подруги, выторговал с ленцой и тайным вожделением – а потом глаза его вновь затянутся пленкой равнодушия и зевотной скуки, он отвергнет дающую блага ладонь и попытается уйти. А я давно забыл о тяжести оружия в руке.
-Ты будешь любить меня? – спрашиваю я тихо.
-Да… да… - Он не понимает, дитя мое.
Все, что я могу – это избавить тебя от боли, о которой ты думаешь, не переставая. Я знаю, каким ты станешь, если я – бродячий алхимик, бог, которому к лицу кровавые жертвы – вдохну в тебя свою темную жизнь… ты станешь одержимым убийцей, мальчиком-соблазнителем, мстящим за пьяные отпечатки рук на твоем изнеженном теле.
-Ты будешь любить меня?
-Буду…
Пьянея от лжи, от запаха крови, от мглистых болотных испарений с близкой воды, от собственного ласкового шепота, я подхватываю на руки теряющего сознание арлекина – волосы его рассыпаются по моему рукаву, шея оголена, на ней – слабенькие синяки от настырных поцелуев, смазанные тонкой кровавой полоской. Единственный мой поцелуй крепок и безжалостен.
Ты будешь любить меня.
Венеция – молчаливый свидетель. Кровь арлекина – уже в моем сердце, бьется испуганно, темные страшные звезды водоворотом затягивают нас обоих – вода в канале тиха и горька, я творю чудовище сам не зная зачем. И радость творца моя – неодолима, как жажда.

Когда все было кончено, я ушел, оставив новорожденного убийцу в бессмысленной тоске рыдать по своему стремительно меняющемуся телу и зачарованно глядеть на капли, упавшие с неосторожно прикушенной губы. В предутреннем сумраке его лицо наливалось белизной, и слезы – я видел их, эту каллиграфию на папирусе его кожи – отливали пурпуром, краской с карнавальных одежд.
Скоро над крышами зальется румянцем заря, лучи солнца падут на город – и арлекин умрет, и солнце высушит его уже бессмертные слезы.