Книга вторая. Последняя воля

Илья Майзельс
Предисловие.

Новая книга Ильи Майзельса «Последняя воля» вряд ли нуждается в пространном комментарии. Тем более что в известной мере она продолжает ранее вышедшие книги «Танец северного сияния», «Предсказание» и «Лада, сестра Совы», объединенные одними героями и сквозными сюжетными линиями. А значит, следовало бы говорить о законченной на сегодня тетралогии, предполагая, что продолжение все еще следует...

И все же перед нами не литературный сериал, и «Последняя воля» — вовсе не очередная его серия. Повесть самостоятельна настолько, насколько положено законченному литературному произведению. Другой вопрос — что это за литература: как к ней относиться и по каким критериям судить о ней? Если это расхожая беллетристика — зачем к ней предисловия? А если серьезная проза — то где её классические признаки?

Рискну предположить, что перед нами некий синтетический жанр, вобравший в себя различные компоненты — элементы детектива, мелодрамы, авантюрного романа и просто современного бытописательства. В итоге мы имеем увлекательную книгу, которая наверняка захватит читателя и не оставит его равнодушным к судьбе предложенных литературных героев. Этому способствует и язык повествования, а также сюжетные коллизии и неожиданные повороты, которые до самого финала будут держать в напряжении.

Что ж, если автору угодно было угостить нас интересной, занимательной повестью из современной жизни, которая наверняка бы здорово слушалась в кругу друзей где-нибудь у ночного костра, это ему вполне удалось. Но мне думается, Илья Майзельс не стремился только лишь развлечь нас. Ведь история, рассказанная им, по сути трагична. Более того, злоключения пропащего и пропавшего человека Саши Алексеева выглядят настолько правдоподобными, насколько неправдоподобным кажется наше с вами время. Время, когда бывший уголовник нахраписто лезет во власть, когда бывшая учительница в одиночку противостоит этой полууголовной власти, когда бывший нормальный человек отрекается от родного брата, а единственным существом, способным остановить Зло, оказывается медведь! И не зря главный герой считает его своим братом, не зря так же посчитали и простодушные манси, принявшие лесного человека в свою семью.

Случайно ли, нарочно, но пантеистические мотивы явно доминируют в повести, и, заметим, именно в этих местах автор достигает особой степени психологизма и художественности. Для отверженного Алексеева природа — не только лекарь, но и последнее прибежище, и учитель жизни, и в каком-то смысле воплощение Божьей справедливости на земле. Его отношение к природе по-настоящему религиозно: не в мире людей, а в диком непроходимом лесу находит он тропу, ведущую к Храму. Отсюда мечта восстановить разрушенную людьми церковь, отсюда же путь в монашество еще одной потерянной для мира души — Нади Денишевой... Но воистину страшен мир, из которого хочется бежать. Не потому ли история двух беглецов, которых укрыл Господь не в райских, а в земных своих кущах, звучит столь современно, еще раз напоминая о том, что чем старше становится человечество, чем более оснащается технически, тем, увы, беззащитнее на земле живой неповторимый человек.

Мне кажется, если рассматривать повесть именно с этой точки зрения, то наверно можно указать на приверженность автора к неоклассической традиции современной прозы. Это проза, которая стремится к жанровой относительности, которая пытается охватить все сферы бытия, все проблемы современного социума и в то же время говорить о «вечном». Здесь же и сочувствие к «униженным и оскорбленным», и интерес к жизни «маленького человека». Ведь, несмотря на жестокие испытания и дьявольские искушения, герои «Последней воли» делают свой нравственный выбор в пользу Добра. Оставшись один на один со Злом, они все-таки находят силы для того, чтобы сохранить свою душу и отстоять свое право называться людьми. Это ли не идея, достойная воплощения?

Впрочем, все это больше предположения, чем утверждение. Возможно, сам Илья Майзельс ставил перед собой совсем другие задачи, и, подобно своему герою Андрею Михайловичу, от лица которого ведется повествование, является в первую очередь
неравнодушным наблюдателем — думающим и деятельным (если это необходимо!). Что ж, писатель, которому можно доверить даже последнюю волю, заслуживает доверия своих читателей. Мне же остается пожелать им хорошего времяпрепровождения с хорошей книгой и, конечно, новых встреч с интересным автором. Ведь продолжение наверняка следует.
Константин Паскаль,
член Союза писателей России


Глава первая
Глаза судьбы

Тетя Катя, моя соседка-старушка, была такой же достопримечательностью нашей улицы, как и ее кот, великолепный Оскар, — тот самый брюнет, что так не спеша, даже вальяжно, любил пересекать путь перед случайными прохожими, будто показывая, кто тут хозяин, а кто — гость. Тетя Катя была и живой памятью улицы — как старые деревья на участках, узловатые, с высохшими или вымерзшими в студеные зимы сучьями, от которых и толку-то — с ведро яблок или бидон вишен. Но, помня о родителях или дедах, высадивших эти деревья в окраинной пустоши города (теперь это довольно крупный пригородный поселок), старые деревья все берегли, не срубали, пока не засыхал на них последний сук.

Когда я был совсем пацаном, эти деревья уже щедро плодоносили, а тетя Катя (вернее, Катька — до седых волос так ее звали на улице) жила во времянке — не достроив дом, муж ее стал «вкладываться» в бутылки, и она материла его на всю улицу. Так же материла и своих коз. Они свободно бродили где хотели, порой забираясь и в чужие огороды. Сколько деревьев ни высаживали мы вдоль дома, как ни огораживали их от коз — рогатые злодейки со свисающей с боков шерстью все же умудрялись их обгладывать. Только одно деревце удалось спасти — маленькую рябинку. Я сам посадил ее напротив своего окна, огородил штакетинами и первое время самолично защищал от козьих нашествий. Едва козы приближались к рябинке, я — в трусах ли, в школьной ли форме — в чем был выскакивал из дома и так оглаживал их заранее припасенной палкой, что козы потом и мимо пройти боялись. Что интересно: и потомки этих коз также боятся подходить к рябинке; видно, пережитый предками страх передался им генетически.

Рябина моя теперь стала крепким, с раздавшейся кроной деревом, и Оскару, сокращенно — Осе, полюбилось, свесив хвост, усаживаться в развилке ее сучьев и блаженно ожидать восхода солнца. Иногда он посматривает мне в окно и, увидев свет, приветливо машет хвостом; знает, видно, что и мне нравится это время, время предутренней тишины, прерываемой свистом электричек, отходящих от станции неподалеку, да стуком проходящих поездов…

С давних пор мне памятны эти стуки: в юные ночи, с девушкой, мы считали по ним количество вагонов в составе. Сколько ж лет прошло с тех давних пор, сразу и не сочтешь. Сколько электричек отошло от станции, сколько поездов простучало в ночи… Они и сейчас отходят, стучат.

А тети Катиного крика уже не слышно. В редкость увидеть ее на улице, все больше дома она, болеет. Раньше она ко мне часто захаживала. Любопытной тетя Катя была безмерно — нос ее, тонкий, чуть притянутый книзу, все учуивал за версту. Гости ли ко мне приезжали, сам ли я приезжал с кем на «Ладе» — вслед за этим являлась и тетя Катя: посоветоваться о чем-либо или за какой-нибудь мелочью.

Однажды она очень не вовремя пришла за спичками… После этого спичек я подарил ей с десяток коробок, отдал и лишнюю зажигалку для газа. Но вскоре выяснилось, что заодно надо было купить ей в запас и соль, и сахар, и перец с лаврушкой, и керосин, и даже средства от тараканов: у тети Кати всегда чего-нибудь не хватало, когда в доме у меня были гости или я покупал что-либо из вещей…

Но когда и гостей не было, и покупок не совершалось, тетя Катя приходила просто так. Позаглядывает в кастрюльки на кухне, о чем-то порасскажет-посплетничает да из меня выпотрошит какие-нибудь новости, а потом разнесет их по всей округе: и те, что были на самом деле, и те, которых не было. Был случай: опять она заявилась не вовремя и так звонила в дверь, что пришлось открывать. Пройдя в дом, она высмотрела на стуле шерстяную, в крупную клетку юбку — я думал, все убрано, ан нет, осталась-таки одна женская принадлежность. Пришлось сообщить ей — по большому секрету! — что эту юбку я привез из Шотландии: ездил туда со специальной миссией ходил, маскируясь, в их национальной одежде. О том, как и зачем я ездил в Шотландию, мне рассказывала потом вся улица, столько нового о себе узнал…

Раньше-то едва какой звук на улице — тетя Катя тут как тут. Но теперь к калитке ее звонок проведен, кричи ей с улицы не кричи — все равно не выйдет: так оглохла. Долго приходится звонить, чтоб услышала.

Вот и в этот раз я звонил ей, звонил — и все без толку, собака ее уж зашлась от лая. Хотел было уйти, как смотрю, дверь открывается: тетя Катя с кастрюлькой вышла, сама вышла — кормить собаку. Меня увидела и заохала: телевизор, мол, смотрела, звонка и не слышала. Знаю, что оправдывается: еще когда жаловалась, что телевизор сломался, а на мастера денег нет, родственника все какого-то ждет, чтоб починил бесплатно.

Тетя Катя не раз уж зазывала меня к себе: посоветоваться, а о чем — не говорила, ни полслова, ни полнамека. Но я догадывался, что разговор будет об устройстве ее посмертных дел —
в части распоряжения имуществом (в части устройства на небесах она похаживала, когда силы были, к молодому батюшке в церковь). Для стариков улицы я был юристом, хотя знали меня и как человека пишущего. Да сомневались, что книжки и статейки в газетах, которые нет-нет да появлялись за моим именем, могли обеспечить хоть какое-то содержание. Правильно, в общем-то, сомневались; во всяком случаи книжки от меня они принимали лишь в дар, а вот за советы юридические, с которыми то и знай обращались, всегда старались отблагодарить — продуктами ли какими или по хозяйству услугами, то есть не явно: денег от земляков я не брал ни под какими предлогами. По вопросам наследования совета они просили нередко, но особенно зачастили ко мне после истории с домом Доронина. 

Схоронив жену, дед Доронин недолго вдовствовал и привел в дом старуху Петровну, которая жила с племянником в домике на окраине нашего поселка. Прописывать не стал, но отношения зарегистрировал и прожил с ней больше пяти лет. Хозяйство у Доронина было крепкое, дом содержал в исправности, помогала ему в том и Петровна, супружница новая, а когда требовалось, и оба его сына, жившие от отца отдельно. Основательным был дед и в бумагах: после его смерти они обнаружились в отдельной папочке и в полном порядке: книга домовая, дела земельные и страховые, квитанции разные. Там же было и завещание: все имущество он отписал сыновьям.

Сыновья Доронина погоревали, помянули отца на девятый день, затем на сороковой, деликатно не касаясь вопроса о наследстве: думали, Петровна, совершенно чужая им старуха, сама соберется — к племяннику, в домик на окраине поселка. Но она — ни-ни, даже вещи не собирает. А тут и весна поспела, ранняя она была в тот год; Петровна заготовила ящики с рассадой — чтоб по теплу высадить ее в землю. И ящиков этих оказалось столько, что сыновья Доронина заволновались — не к осаде ли готовится долгой? И прямо сказали: пора, мол, и честь знать, освобождай помещение — знаешь ведь про завещание. А Петровна уперлась: что ей завещание, супруга она была законная, ей и доля полагается в наследстве. В общем, и впрямь решила старуха держать осаду.

В положенное время сыновья Доронина получили свидетельство о наследстве и опять к Петровне: ну все, старуха, выметайся. Ничего твоего тут нет, а отец-покойник тебя не то чтоб в завещание — даже в книгу домовую не внес, жила без прописки, не по закону. А Петровна их опять в поворот: у вас, дескать, свои законы, а у меня — свои. И подала в суд, оспаривать завещание. Но могла б и не подавать — сыновья-то и так прознали, что права старуха: как бывшей жене да пенсионерке, сиречь нетрудоспособной, полагалась ей обязательная доля в наследстве. Да надеялись на совестливость ее и незнание.

Напрасно надеялись. Что делать — пришлось им договариваться со старухой, не дом же делить, тем более что каждому из них было где жить. Предложили они ей: живи в доме как жила, но долю свою нам отпишешь, по завещанию. На том и договорились. Съездили они с ней к нотариусу, подписала она завещание и один экземпляр им отдала, на хранение.

Года три еще жила Петровна в доме Дорониных. Первое время к ней все племяш захаживал: когда надо — крышу чинил, или забор с калиткой, или у крыльца ступеньки. Однако затем пропал, вообще не появлялся у нее — даже в праздники. Старуха же начала сдавать, все болела, но врача позвать или в аптеку сходить было некому. Тяжело доживала Петровна, нелегко уходила. Раз или два племянник все ж приходил, но вместо помощи какой или слова теплого от него лишь сквозило: чего ерепенишься-то, старуха, давай, отходи скорей…

А как умерла Петровна, так все и выяснилось: взяла-таки она грех на душу — наново оформила завещание, вместо детей Доронина отписав свою долю племяннику. Думала: все же кровь родная, и помощник по дому, болеть начнет — уход обеспечит. Однако племянник, получив бумагу с завещанием, тут же и забыл о тетке. Не сразу, но она это поняла.

Что ж получалось: Петровна, претерпев обиду от мужа, теперь вынуждена терпеть ее и от племянника своего, наглеца? Но как поступить-то: к нотариусу что ль идти-ковылять — в третий раз? Да кому отписывать — не было у нее другой родни. Потому племяш-то и был спокоен, еще и поторапливал, наглец, с отходом… Плохо же он знал свою тетку! Как мужу, хоть и покойному, она нос утерла, отсудив у его детей свою долю, так утерла она нос и племяннику-наглецу — уже с того света!

После смерти Петровны, не дожидаясь и девятого дня, не говоря уж о сороковом, покуда душа обманутой им тетки должна была, по православной вере, обитать где-то в нижних высях, он явился к сыновьям Доронина. Предъявил теткино завещание в свою пользу и предложил купить долю, ему отписанную. Просил пока дешево, потом станет дороже, да и дом делить будет хлопотно. Сумму же назвал такую, что Доронины только ахнули.

Возмущенные коварством покойницы и в гневе от наглости ее родственника, Доронины пришли к нотариусу: как же так, что за шутки с последней волей, разъясните, может ли быть такое. «Может, все может…» — ответила им нотариус.

Оказывается, нашла-таки Петровна еще одну родню! У Дорониных даже лица вытянулись — ох и шустрая оказалась покойница! Где ж откопала она эту родню? Не на старом же кладбище?

Не стала их томить нотариус — протянула бумагу с третьей, но на этот раз и в самом деле последней волей Петровны. Поскольку, распорядилась она, племянник такой-то бессовестно ее обманул, она лишила его завещанного раньше имущества и отписала все… государству. Государство приравняла она к родне: оно и заботилось о ней, как могло и умело, пенсию, хоть небольшую и не всегда в срок, выплачивало, да и похоронить могло, коли родства прямого не обнаружится.

Но Доронины отнюдь не пострадали — долю Петровны в их родительском доме они могли теперь выкупить у государства; по остаточной стоимости это был сущий мизер. Надо было видеть лицо племянника, когда Доронины сообщили ему об этом! Не поверил — так ему и бумагу сунули: читай, мол, прохвост, есть-таки справедливость на свете! Потому что и старушка свое получила — дожила спокойно в их доме, и они не пострадали. Пострадал лишь племяш: как-никак, а, умасливая Петровну, на чужом доме он и крышу чинил, и забор с калиткой, и ступеньки к крыльцу. Да еще и схоронил ее за свой счет, с венком, и на поминки тратился — стол накрывал для соседей. Ох и смеялись же над ним эти соседи, когда узнали расклад по наследству Петровны. Эх, узнать бы еще, как смеялась над племяшом и сама Петровна, но, по православной вере, душа ее была уж далеко-далеко…

Долго пил, не находя покоя и утешения, несостоявшийся наследник. Однако потеряли покой и некоторые из наших стариков. Было от чего задуматься: последняя воля — дело святое, но и тут, как выяснилось, могут быть такие заморочки…

Старики с улицы и зачастили ко мне — за советом по столь важному делу. Синдром доронинского наследства поразил и чьих-то детей. Вдовый старик Петерин сговорился было с одной пенсионеркой, тоже вдовой: вместе решили век доживать, но не просто в сожительстве, а в браке — соседей стыдилась. Никакой корысти у них не просматривалось: у обоих были и дом, и хозяйство, и дети их, люди вполне устроенные, раньше против этого брака не возражали. Но теперь, после эпопеи с наследством Доронина, они всполошились. «Ты что, — говорилось по обеим сторонам предполагаемого брака, — хочешь и нас втянуть в такие разборки?»

Тем и обрекли стариков на одинокое вдовство. Но Петерин одиночествовал не долго… Справный он был хозяин, и работник хороший: калымил по строительству да ремонту, но, дело обычное, попивал. А когда не дали ему зажить по-новому, пить стал без меры. Получил он как-то за шабашку деньги и заявился с ними в ночной магазин. Его нашли потом в уснувшем на ночь пруду… Печально обернулся для Петерина синдром доронинского наследства.
 

— Андрей Михайлович, давно хотела тебя спросить…
По имени-отчеству тетя Катя стала звать меня еще с первых послеинститутских времен, меня это забавляло: ее-то, пожилую женщину, по старой привычке я называл иногда просто Катя, а отчества ее и не знал… 
— Надо бы мне к нотариусу сходить. Распоряжение хочу сделать, да боязно. Сам знаешь, смертные эти дела непростые, все надо предусмотреть заранее. Вдруг нотариус поймет что неправильно или — не дай Бог! — обманет. Буду потом горевать — на том свете, заодно с Дорониным.
— Ну да, сядете с ним на одной лавочке, — продолжил я шутливо, — и будете охать, на пару…
— Доронин-то, покойник, царствие ему небесное, поди и думать не думал, что с волей его такая петрушка случится. И Петровна, старуха его, покойница, царствие ей небесное, на что хитрая была, — как она с детьми Доронина обошлась, надо же, распоряжение подменила! — но и она едва не обманулась. Хорошо, опомнилась вовремя. Да ты-то это знаешь — получше меня. Ты Петровне-то это ссоветовал?
— Что ссоветовал?
— Да петрушку эту, с распоряжениями. С этими, все запомнить не могу… Вспомнила: завещаниями…
— С чего это ты решила, теть Кать?
— Знаю я, все знаю. Петровна мне сама говорила…

Тут тетя Катя так пристально взглянула на меня, что мне стало неловко. Вот ведь какая хитрулевская — догадки свою проверить решила. Конечно, легко было предположить, что и давал я совет Петровне, но только осталось бы это между нами, в тайне. И чтоб соседка моя, первая на улице сплетница, знала о «петрушках» с завещаниями и никому о том не обмолвилась — такое и предположить было невозможно!
— Ну и выдумщица ты, теть Кать. Получше меня…

За окном что-то мелькнуло, скрипнула форточка, и, потревожив занавеси, сверху на подоконник спрыгнул Ося.
— Мяу! Мяу! — громко и с некоторым напряжением, точно опасаясь, что сие явление кота народу останется незамеченным, возвестил Оскар. Спрыгнув с подоконника на пол, он потерся боком о дверцу холодильника, посмотрел на меня косым глазом и вдруг опрокинулся на пол лапами кверху. И замер: такой здоровый, великолепный кот, а лежит, будто умер, — недвижен, глаза закрыты, не слышно, что и дышит.
— Ах, Ося, как ты не вовремя! Помирать собрался… Не видишь — я занята? Потом будешь помирать. Ты что, не слышишь, что тебе говорят? Ах ты боже мой!
Тетя Катя поднялась с места и направилась к холодильнику.
— Ну ладно, сейчас я тебя покормлю, — сказала примирительно и заголосила: — Ах ты, Осенька мой, ах, дорогой! Что с тобой? Тебе плохо? Не помирай, Осенька, я тебе скорую помощь вызову. Сейчас, сейчас приедет скорая помощь, Осеньке моему станет легче! Сейчас, подожди, дорогой, не умирай…

Тетя Катя открыла холодильник и зашуршала пакетами. Оскар приоткрыл глаза и снова зажмурился. Лапы его еще больше задрались кверху.
— Не умирай, Осенька, вот и скорая помощь подъехала. Спрашивает: «Где тут наш больной?» Да вот он, наш больной, вот. Сейчас мы его полечим, скорая помощь ему поесть привезла. Ну-ка, Осенька, открой глаза…

Тетя Катя бросила что-то съестное на блюдце у холодильника, и умирающий Оскар тут же ожил, встал, перевернувшись, на ноги и в одно мгновение оказался у блюдца.
— Вот ведь игрун! Как приучила его смальства, так до сих пор и играет… И все понимает, игрун, — сказала тетя Катя. — Из рук есть не станет. И со стола что кинешь ему, тоже не притронется. Сначала надо обязательно положить в холодильник и только из него — на блюдце. Иначе и впрямь помрет. Совсем избаловался. Что будет с ним, как помру, кто его кормить так станет… Хорошо б, из дома не прогнали. Невестка-то у меня — чистюля городская, все ей не так, попробуй угодить. Она Осю и на кухню не пустит, дай Бог, чтоб на веранде кормила, не забывала…
— А ты напиши в завещании: так, мол, и так, кота моего Оскара велю кормить на кухне, из холодильника, до конца его дней…

Наконец тетя Катя заговорила о своем раскладе: о том, как по справедливости и в то же время без обид распорядиться имуществом. Детей у нее было двое — дочь и сын, в жизни они устроились по-разному. Сын живет в примаках, дочь — получше, но тоже свои проблемы. Ну и так далее, здесь рассказывать все ни к чему: последняя воля — как таинство…

В калитку позвонили. Несколько звонков раздалось — видно, кто-то из своих, знающих, что один звонок хозяйка может и не услышать. Оказалось, это почтальонша, пенсию принесла. Тетя Катя ждала ее с самого утра, у нее и ручка была наготове — для росписи на квиточке.


Получив деньги, она сказала почтальонше: «Извини, я посчитаю: вдруг ты ошиблась — в мою сторону» — и стала тщательно пересчитывать деньги. Тетя Катя говорила эту фразу уже много лет, но почтальонша не обижалась. Чего обижаться, если пенсия — это последнее, что незыблемым осталось у стариков с прежних порядков.
— А вам письмо, — сказала мне почтальонша, — можете получить. Хорошо, что застала. Бывает, бросишь письмо к вам в ящик, и оно лежит там неделями. Знать, укатили куда-то на своей красавице (тут я расплылся: приятно было, когда о «Ладе» моей так говорили). Я и переживаю — в почтовом ящике теперь какая сохранность? Из хулиганства взломают, письма прочтут и выкинут. Мало что ль таких случаев…

Письмо оказалось странным: довольно толстое, будто тетрадка вложена. Почерк на конверте был точно ученический: либо отправитель его и впрямь был школьником, либо многие годы он вообще ничего не писал.

Фамилия отправителя — Куриков — мне ничего не говорила, но, судя по адресу и штампу на конверте, письмо пришло с Северного Урала, где я побывал в прошлом году. Это была памятная поездка, первая за двадцать с лишним лет, минувших с тех пор, как я уехал оттуда. Меня и раньше тянуло в эти края — к ставшей мне близкой природе, близким друзьям, просто к знакомым или соседям по прежней квартире. К улицам небольшого городка, где остались несколько прожитых мною лет, ближним или дальним от этого городка поселкам, куда по делам газеты, которую редактировал, я выезжал много и много раз.

Мне нравился этот край, хотя кому-то из моих сослуживцев все вокруг казалось отравленным или дышало ядом.

Речки, быстрые и холодные, у них кишели двууской — паразитом, который поражает печень. Леса или даже кедровые рощи у них были полны лишь клещами. Воздух, насыщенный запахом листьев, хвои и смол, лесных ягод и трав, — все еще угрожал им последствиями ядерных испытаний, много лет назад проведенных севернее этих мест. По той же причине нельзя было дотрагиваться и до земли, не говоря уж о том, чтоб поразминать ее, прогретую в недолгие летние дни, в ладонях.

Отравленной природе, как считали эти люди, здесь соответствовало и население: с великой осторожностью подавали они руку незнакомцам — а вдруг это поселенцы или бывшие зэки? В крае этом много было зон — от поселений до колоний особого режима, где содержались ООР (особо опасные рецидивисты). Бывшие зэки, неважно, из каких колоний освободившиеся, порой оставались жить здесь же или поблизости, на время, чтобы попривыкнуть к свободной жизни и вновь, как они говорили, обрести человеческое лицо. Нередко оставались и насовсем: потому что ехать им было некуда.

Я прожил там несколько лет, дружил и с людьми, и с природой, и не ощущал никакой отравы. У меня было много друзей — и тех, кто был связан с колониями, и тех, кто жил лесом: работников лесхозов, охотников, любителей побродить по ягодным местам или порыбачить с удочками на берегу быстрой реки…

Перед поездкой я созвонился с Петром Петровичем, соседом по моей бывшей квартире, работавшим хирургом в местной больнице.

В эти края его занесло по распределению; было это давно, давно бы он и уехал, если б не разгоревшаяся в нем страсть к охоте и рыбалке, собирательству всего, что щедро отпускает тайга. Наверное, отношения с природой у них были взаимные — Петр Петрович стал одним из самых удачливых добытчиков, у него было все мыслимое по тем временам снаряжение, включая грузовой автомобиль «Вахта» с лебедкой и печкой, четырехприводный «УАЗ», вездеход «Буран», гидрокостюмы и так далее, и так далее — разве что личного вертолета не было.

И сын его — воспитанник природы, вырос характером в тайгу: спокойный, терпеливый, но сильный. Он валил лес, добывал золото на драгах со дна быстрых и прозрачных, как ключ, речушек и охотился — толково, читая лес по приметам, а зверей и птиц в нем — по следам и повадкам.

Через короткое время после моего приезда на Северный Урал «Лада» встала на отдых в гаражном боксе, а мы с Петром Петровичем и двумя старыми друзьями-сослуживцами расположились на пригорочке в кедровой роще, откуда были хорошо видны постаревшие улицы городка. И сами мы, конечно, постарели — за двадцать-то с лишним лет. И так хороша, так приятна была эта встреча. Посидели, повспоминали старых друзей, кого-то и помянули.

И вот как совпало: тех и пришлось поминать, кому все тут не нравилось — ни природа, ни люди. Точно нелюбовь эта и была отравой, которую они видели тут буквально во всем.

Но особенно поразила смерть Заказова, одного из наших сослуживцев. Ему и еще двум сотрудникам было поручено вывезти за город кого-то из начальства, приехавшего из области, — поохотиться тире порыбачить тире попьянствовать на вольной природушке. Для услужения им выделили поселенца, работавшего на сенокосе.

Ночевали они в охотничьей избушке на берегу реки, но перед этим, пьяные, что называется, вдрободан, вволю и поблажили. А Заказов и куражился над поселенцем. Он напоил его водкой, а потом сделал живой мишенью, заставив бегать, подпрыгивая, вдоль берега. И грозил, что если завтра они не завалят кого-нибудь из зверей, то охота будет устроена на этого поселенца.
 — Ведь ты тоже зверь! — кричал на него Заказов. — В тюрьме или на свободе, ты всегда будешь загнанным зверем! — И обзывал поселенца теми непочетными словами, которые в зонах допустимы лишь в отношении самых приниженных осужденных...

Когда вместо пьяного базара в избушке стал слышен только храп, поселенец выпил для храбрости из оставленной на утренний похмел бутылки, вошел в избу и острым охотничьим топором — точно кабана заваливал — рубанул по своему обидчику...

Услышав рассказ о страшной смерти Заказова, я вспомнил, как когда-то, много лет назад, зимней ночью ехал с ним на глухариную охоту — по однопутке, проложенной к дальнему лесозаготовительному участку, на небольшой дрезине, управляемой двумя поселенцами. Яркие прожекторы на десятки метров вперед выхватывали из тьмы сверкающие на морозе рельсы и заснеженные березы, стоявшие вдоль дороги.
— Смотрите, сова на рельсах! — закричал вдруг один из поселенцев.
— Нет, это филин, — возразил другой и затормозил дрезину.

Мы остановились метрах в пятнадцати от сидевшей на дороге большой белой птицы — филина или совы, этого я определить не мог. По всей видимости, птицу ослепили прожекторы, и она сидела на дороге не шевелясь, высокая, белая как снег — будто хозяйка этой зимней ночи.
— Открывайте дверь! — закричал наш сослуживец и схватил лежавшее на сиденье ружье. — Только тихо! Не дай Бог, спугнете!

Но белая особа пришла в себя и, едва дверь дрезины открылась, плавно поднялась с места и в несколько взмахов крыльев перелетела на березу у края дороги. Неосторожная птица — береза тоже была хорошо освещена… Раздался выстрел, стряхивая с веток снег, она повалилась вниз. Один из поселенцев выскочил из дрезины и, утопая валенками в сугробах, направился к охотничьей добыче, бившейся на снегу.

Однако самому охотнику эта добыча оказалась не нужной.
— Возьмите ее себе, — довольный удачным выстрелом, сказал он поселенцам. — Сделаете чучело. Я этих птиц не люблю, больно глаза у них жуткие.
— Это глаза судьбы, — философски изрек поселенец, тот, который утверждал, что белая особа на дороге — филин. — А вы знаете: филина убить — это плохая примета…

Жуткой смертью умер Заказов. Судьба ли то была злосчастная, с черными глазами, или воля — чужая и злая? Сбывшаяся примета или возмездие за неправедные деяния? Не знаю, судить не берусь…

Что удивительно: мы выпили все, что захватили с собой на пригорочек, но, еще раз помянув ушедших в небытие сослуживцев, говорили очень трезвые вещи.
— Добрее надо быть — и к природе, и к людям…
— И они к тебе будут добрее…
— И природа будет добрее, и люди…


На другой день мы с Петром Петровичем и его сыном, воспитанником природы, уехали в один из поселков, к манси Никите, прирожденному добытчику, с которым Петра Петровича связывала давняя дружба. Пара дней на рыбалке, прекрасная чистая река, чудесный лес, с шелестом желтеющих листьев — впечатлений было достаточно.

Перед отъездом я подарил друзьям свои книги, в том числе и Никитке, с которым успел подружиться, и пообещал снова приехать — на будущий год или через лето, в ягодный сезон или на открытие охоты — как получится.

Позже мы перезванивались пару раз, а на Новый год поздравили друг друга открытками.

И вот — это странное письмо.

Я вскрыл конверт, в нем и в самом деле оказалась тетрадка, исписанная тем же, что и на конверте, ученическим почерком.

«Здравствуйте, Андрей Михайлович!
В начале этого года мой друг Никита Куриков дал мне почитать Ваши книги, которые Вы подарили ему в прошлом году. Эта встреча с Вами, пусть даже и через книги, меня очень взволновала — так же как и первая наша встреча свыше двадцати лет назад, когда я, осужденный-рецидивист, увидел Вас, редактора многотиражной газеты, в кабинете начальника отряда. Благодаря Вам я стал писать, помните «Танец северного сияния» — так называлась моя статья в Вашей газете? Надеюсь, Вы поняли, кто Вам пишет, — раньше я был Алексеевым…»
— Что с тобой, Андрей Михалыч? На тебе и лица не стало. Письмо что ль неприятное, иль наоборот? — Тетя Катя озабоченно посмотрела мне в глаза и перевела взгляд на конверт. — Тебе что, угрожают? Требуют выкуп?
— Какой с него выкуп? — перебила тетю Катю почтальонша. — Он что, бизнесом занимается? Ты на почерк посмотри — ребенок писал, школьник…
— Андрей Михайлович, у тебя что — сын нашелся? — взволновано спросила тетя Катя. — Человек знакомый или близкий?
— Нашелся, тетя Катя, — ответил я и направился к выходу.
— Кто нашелся-то хоть? Скажи, Христа ради…
— Мя-у!!! — завизжал кот Оскар. Это я, не глядя на пол, чуть не отдавил ему хвост.
— Прости, Осенька, — пришлось извиниться. — Я нечаянно…
— Так кто нашелся-то? — уже хором спрашивали меня тетя Катя и почтальонша. Казалось, еще немного, и они перекроют мне выход из дома.
— Человек нашелся, — ответил я. — Думал, что умер — лет двадцать назад. Но он жив…
— И что он тебе — наследство оставляет?
— Еще какое…
— Поболе моего? — растерявшись, спросила тетя Катя и обвела глазами прихожую (она же и столовая, и кладовая) своего дома, набитого разным хламом — у тети Кати была непреходящая страсть ходить по уцененкам. Не дождавшись ответа, воскликнула: — Золото что ль оставляет?

Получилось, что дороже тети Катиного хлама могло быть только золото. 
— Да, тетя Катя, прямо с прииска… Всю жизнь мечтал о таком наследстве…

   
     Это нормально — мечтать о богатом наследстве. Ведь не зря поют, что мечты сбываются хотя бы раз в жизни…




Глава вторая
Свечи во здравие

Начало есть всему: жизни и смерти, хорошему и плохому, дорожкам прямым и кривым. Алексеев был из хорошей семьи, и все в жизни мальчика складывалось благополучно. Но случилось горе, и черная его телега потащила Сашу по мерзким, в рытвинах и ухабах, дорогам. Интернат, колония для несовершеннолетних, наконец, обычная зона. И если первые два-три срока — с большой натяжкой — можно было как-то объяснить: стечением обстоятельств, необходимостью защищаться, просто глупой ошибкой, то все последующие сроки были следствием умышленных, заранее подготовленных преступлений. Он и на свободу-то стал выходить лишь за тем, чтоб развеяться, отдохнуть, подышать свежим воздухом — на деньги, с которыми вышел, или на те, что «зарабатывал» кражами. «Работал», как правило, один, на крупные дела не шел и, когда попадался, вел себя как уважающий противника игрок: смотрел на расклад улик, добытых следствием, и если ни алиби, ни других козырей против них не было, то «скидывал карты» и писал явку с повинной или чистосердечное признание.

И так, не мотая нервы ни себе, ни следствию, один за другим получал он сроки, как правило, небольшие. В колониях ему было проще, чем на свободе. Там он привык, приспособился, следуя раз принятым правилам поведения. Умел не выделяться, но, когда надо, мог за себя и постоять. И в то же время, несмотря на растущее число судимостей, где-то в тайном хранилище, в самой глубине души, жила в нем хрупкая пленница — надежда.

Иногда, в тихие ночи, он слушал ее долгие монологи — о жизни его и судьбе. Приговоры размеривали жизнь на сроки, тени судимостей шли за ним как шлейф от подбитого самолета, но к этих ночным разговорам они будто не имели никакого отношения. «Судьба твоя, — говорила надежда, — должна быть совсем иной. Сейчас ты ее не видишь, но придет время, и она откроется тебе вся как есть. Конечная точка на горизонте — дорога к ней выпала не совсем удачной, но ее надо пройти. Это ночь, за которой будет рассвет. Ты только помни о нем, и жди. И как начнет рассветать — глазами ли увидишь, разумом ли поймешь, сердцем ли почувствуешь, — готовься в обратный путь. Сам знаешь, дорога эта будет не близкой и не из простых. А пока — береги здоровье и нервы, не заводи врагов, близких друзей...»

Но шло время, все тяжелели, набирая в годах, сроки, и такие монологи слышались все реже, звучали коротко и невнятно, потом и вовсе стихли. А рассвета все не было, ночь становилась все непроглядней, и Алексеев засомневался: что с рассветом-то его? Судьба-то его где иная? Глаза ли подвели, разум или сердце — не пропустил ли он этот рассвет? Не упустил ли судьбу свою — птицу? Или рассвет его и судьба иная — только лишь выдумки, самообман?

Это были вопросы к самому себе, и, когда они взяли его за горло, он воззвал к своей пленнице: ты-то что молчишь, надежда, вопросы-то – к тебе? Но в ответ — ни звука: надежда оставила его, одного, в непроглядной и беспросветной ночи!

И вина перед самим собой, перед тем Сашей Алексеевым, которого он вырядил в робу рецидивиста и все сулил ему светлый рассвет, вдруг сжала и стала рвать его сердце. «Господи, — воззвал Алексеев, — я виноват! Прости меня, Господи!»
 

Врачи вытащили его с того света и впихнули обратно, в прежнюю, в робе рецидивиста, жизнь. Время для него не значило теперь ничего. Ни-че-го: порой он не знал даже, какой теперь месяц. Но что символично: из больницы ему предстояло ехать в колонию, в которой он уже отбывал когда-то срок наказания. И вот какая получилась дата: вновь прибыл он в нее ровно через десять лет после выхода за ее ворота.

Этот «юбилей» оказался в поле зрения газеты для осужденных, которую я редактировал, — материалы об освобожденных из колоний, о том, закрепились ли они на свободе или вновь оказались за решеткой, всегда были интересны моим читателям, а сотрудники колоний использовали их в воспитательной работе. Правда, в расклады с неплохим обустройством после зоны осужденные верили не всегда: считалось, что на свободе у «бывших» лишь два пути: жить на положении изгоев, под «колпаком» у милиции, или идти на новые преступления.
— Все это пропаганда, — заявил Алексеев, прочитав статью о бывшем зэке, сумевшем удачно выправить свою жизнь. — Был ли этот зэк на самом деле, или его придумали, никому не известно. Скорее всего, придумали, мало ли о чем врут в газетах. Вот если б он срок тянул здесь, в этой колонии, и я, к примеру, знал его лично, тогда да, сильный был бы пример, показательный. Но что-то не знаю я таких примеров…

Спустя время в клубе колонии была организована встреча с бывшим зэком, освободившимся отсюда почти одновременно с Алексеевым.
— Мужики, — крикнул он в зал, — вон где я обычно сидел, пятый ряд с краю, там были места нашей бригады…
эЗатем в моей газете был напечатан очерк о том, как в одной колонии встретились два человека, почти одновременно освободившиеся из нее много лет назад. Биографии у них были схожие, да только судьбы сложились разные: один так выдвинулся, что трудно было и представить его в зэковской робе. А второй эту робу точно и не снимал…

Очерк назывался «Танец северного сияния». «Судьба человека — от чего она зависит? От установок свыше, от стечения обстоятельств, или последнее слово все же за самим человеком? Судьба — как ее распознать? По расположению звезд, по линиям на руке или танцам северного сияния? И можно ли спорить с этой упрямой дамой?..»

Автором этого и ряда последующих материалов был Алексеев. Правда, от первоначальных его текстов порой мало что оставалось: правились они нещадно, но сохранялось главное — искренность, ведь ни досрочное освобождение, ни другие льготы Алексееву не светили.

Через некоторое время я перевелся в областную газету, а тремя годами позже, в начале 1982 года, сорокачетырехлетний Алексеев освободился. Приехал в родной город, где жила семья брата Виктора, но пробыл в нем совсем немного: ни брат, ни милиция восторгов в связи с его приездом не испытывали. По путевке оргнабора оказался в Широковске, городке на Северном Урале, недалеко от тех мест, где отбывал свой последний срок. А дальше – пошло-поехало: в общежитии машзавода, в котором жили приехавшие по оргнабору строители, у Алексеева нашлись «земляки» по тюрьмам да пересылкам. Его и подселили к ним — в комнату с символичным номером сто один; не без оснований ее называли «сто первый километр».

Он снова жил одним днем, пьянствовал вместе со всеми, и все-таки в этой комнате он был чужим: многое поменялось у него в голове за последний срок. Один из конфликтов с «земляками» со «сто первого километра» закончился дракой: он помешал им, когда обманом они заманили в комнату девушку…

Алексеев переселился в Кедровку, деревеньку недалеко от Широковска. Пришлось уволиться и с работы. Жить стал ягодным промыслом, да кедровские старухи подкармливали — он часто помогал им по хозяйству, чинил-обновлял заборы да крыши, а они несли ему домашние припасы. Кроме кедровских стариков, он общался лишь с товарищами по оргнабору: Розой и Сергеем — неплохой парой, нередко бывающей у него в Кедровке, и одиноким стариком — Кирилл Кириллычем.

Но особенно он сблизился с Надей Денишевой — симпатичной, но поблекшей, потерявшейся женщиной, вдовой человека, у которого была болезненная, идущая по наследству тяга к самоубийству. «С петли ты начал, в петле и окончишь», — предрекла она после его первой попытки примерить на себя веревку. Так и вышло; но перед тем, как повеситься, он нарисовал черного, с красными пятнами, паука и написал, также предрекая: «Теперь ты каракурт — черная вдова. И всю жизнь будешь приносить людям только несчастье».

Казалось, это проклятие потом и шло за ней по пятам. Алексеев попытался выбить клин клином, принеся Наде цветы от «доброй колдуньи» — цветочницы с рынка, которая говорила, что с ее цветами из дома уходят беды. Долго не засыхали эти цветы, охраняя их любовь. Он все хотел принести ей другие, но не успел…

Жизнь в лесной деревушке, подальше от людей и в полной трезвости, помогла ему прийти в себя. Алексеев снова стал писать: дневники, короткие рассказы из жизни кедровских старух — он слушал их вечерами, на лавочке под открытым небом. В его тетрадях было много зарисовок о природе: отторгнутый миром людей, он ощущал единение с миром растений и деревьев, птиц и животных. Алексеев видел красоту природы — она пробудила в нем особое зрение, которое открывало и давало ему видеть то, что другим, возможно, не открывалось и не виделось. Иногда он ловил себя на том, что разговаривает с растениями или животными и что они понимают его язык, а он — их. Его зарисовки были полны сравнений между увиденным в мире природы и тем, что было присуще миру людей.

«Земляки» по пересылке теперь вряд ли приняли бы его за своего: на природе он изменился и внешне. Он все так же сутулился, волосы блестели сединой, а лицо было исхлестано морщинами — но оно стало мягче и будто просветлело: прошлое, которое давило и точно читалось на его лбу, теперь отступило, ушло с его лица — но не из памяти. Алексеев взялся за повесть о своей жизни, и таким важным стало для него это дело, что он садился за стол каждую свободную минуту. Писал спешно, будто боялся, что ему помешают завершить этот труд. Официально он, вор-рецидивист, не так давно освободившийся из мест заключения, нигде не работал, жил без прописки, и в любой момент его могли выселить или начать дергать за дела, которые он не совершал.

Тетради с главами повести и другими записями он передавал Плетневой, бывшей учительнице, которой с Кириллом Кирилловичем, его товарищем по оргнабору, жила  жила в Дижае, пригороде Широковска.  Из школы, а которой она работала, ее уволили по болезни: наивная поэтесса выказала несогласие с приписками, липовыми отчетами да оценками, и ее попросту затравили. Несчастье с мужем, сгибшем в лесу в темную грозовую непогодь, окончательно подорвало её психику… Алексеев ходил к ней один или два раза в неделю — в писательстве она была его первой помощницей.

Поздней осенью восемьдесят второго года Плетнева и переслала мне его тетради. Последние записи в них были полны тревожных ожиданий и предчувствия беды: казалось, сама природа его о чем-то предупреждала. К Алексееву стали наведываться «земляки» со «сто первого километра», он подозревал, что ему готовят подставу…

«Отче мой!Если возможно, да минует меня чаша сия!*» — цитата из Евангелия стала последней фразой, которую он написал в своем дневнике.


Из-за неточностей в адресе бандероль с тетрадями Алексеева долго блуждала по почтовым отделениям, побывала не в одной редакции, пока не попала мне на стол. Вместе с тетрадями в ней было стихотворное послание от Плетневой: 
 «В глуши лесов лежит Дижай,
 Редактор, в гости приезжай!..»

Из письма понять что-то было трудно, за исключением одного: Алексеев, когда-то известный мне бывший заключенный, попал в беду и его надо выручать.

В Широковске я бывал: на строительстве машзавода — от областной газеты, и раньше, когда выпускал многотиражку для осужденных и жил в небольшом городке, околюченном зонами, — на местной карте он был в нескольких сантиметрах от Широковска. Мы приезжали сюда на охоту-рыбалку да по шишки-ягоды: леса и речки-озера в его окрестностях были знатными, дары свои отпускали щедро.

И вот я снова в Широковске. Побывал в Дижае — у дома Плетневой; на двери его висел замок. Поговорил с ее соседом — им оказался невысокий мужичок с рыжей бородкой. Он сообщил, что пару недель назад Фоминичну, так назвал соседку этот мужичок, по заявлению лесхозовского начальства отправили в психбольницу.
— Что же она натворила такое? — полюбопытствовал я у мужичка.
— Как что? — переспросил он. — На смех их подняла, в стихах. Такое о них прописала — весь Дижай от смеху покатывался. А Фоминичне к дурдому не привыкать. Дед ее, Кириллыч, к ней уехал, глядишь, хоть на этот раз ее продержат недолго. А вы, собственно, по какому делу? Может, ко мне зайдем, почифирим?

«Почифирим», повторил я про себя и вспомнил: в незаконченной повести Алексеева этот сосед Плетневой имел прозвище «Чифир». Жена его, толстая некрасивая женщина, топила печь тетрадками со стихами, в которых Плетнева резала правду-матку, обличая местных князьков и пройдох. При соседке порой и разжигала; Плетнева выходила тогда на улицу и смотрела, как правда ее уходит в небо…
«Скажите на милость
А где справедливость?..» — помнились ее стихи.
— Скажите, а вы знакомы с Алексеевым? Александром Николаевичем?
— Это который Алексеев? Не Батя ли, упокойник?
— Он разве умер?
— А вы что, не знаете? То-то я смотрю — вы не местный… В Широковске об этом каждая собака знает, в газете не раз писалось — и об убийстве, и о найденном трупе…
 
В октябре 1982 года в Широковске было совершенно громкое убийство: уехавший в командировку директор банка на беду почему-то вернулся в тот же день обратно и застал в своей квартире грабителя (или грабителей). Его обнаружили лишь на третий день — привязанным к спинке кровати, с кляпом во рту и множеством ножевых ранений по всему телу. Через день у гражданина Батова обнаружили несколько безделушек, похищенных из квартиры убитого. Батов пояснил, что эти безделушки оставил у него некий Алексеев, с которым он приехал в Широковск по оргнабору. В последующем было установлено, что Алексеев — матерый рецидивист, большую часть жизнь проведший за решеткой. В подвале дома в Кедровке, где он проживал, обнаружили чемодан с некоторыми вещами, ранее принадлежавшими убитому. А при обыске в квартире, где жила приятельница Алексеева Надежда Денишева, была обнаружена малахитовая шкатулка со змейкой, также принадлежавшая директору банка. Алексеев и его приятельница исчезли.

Последним, кто видел Алексеева, была бывшая учительница, психически больная Плетнева, у который жил Кирилл Н., также знакомый Алексееву по оргнабору. Она сообщила, что через день после похорон убитого Алексеев, весь израненный, в изодранной, запачканной кровью одежде, постучался к ней поздней ночью и сообщил, что ни он, ни Денишева ни в чем не виноваты и что убийц директора банка, которые расправились и с Денишевой, а также хотели убить и его, следует искать на сто первом километре.

У Плетневой он перевязал раны, вместо своей одежды, пришедшей в негодность, надел одежду Кирилла Н. (в ту ночь он работал в третью смену) и скрылся в неизвестном направлении.

Очевидно, что из-за дележа похищенного между сообщниками преступления произошел конфликт, в результате которого Алексеев был ранен, а его приятельница убита (тело ее до сих пор не обнаружено). Не имея возможности прийти в больницу, преступник обратился за помощью к Плетневой и в то же время попытался запутать следствие, заявив, что грабители, убившие директора банка и Надежду Денишеву, якобы находятся на расстоянии свыше ста километров от Широковска…

Спустя неделю в тайге под Широковском был найден обезображенный, объеденный животными труп человека, в остатках одежды которого обнаружены завернутый в целлофан паспорт на имя Алексеева, квитанция из заготконторы, выписанная на его имя, и немного денег. Недалеко от страшной находки был найден нож, которым, по заключению экспертов, и был убит директор банка. На рукоятке ножа обнаружены отпечатки пальцев; проверкой по милицейским архивам было установлено, что они принадлежат Алексееву, неоднократно привлекавшемуся к уголовной ответственности. По всей видимости, он умер от полученных ран либо, обессилев от потери крови, стал жертвой хищных животных. Следствие так и не установило, кто, кроме убитой Денишевой, был сообщником (или сообщниками) Алексеева и куда исчезли похищенные ценности.

Таковы были сводки об этом преступлении, которые публиковались в то время в местной прессе.
 

— Надежду-то я не знал, а Батю мне жалко, — вздохнув, сказал мужичок, сосед Плетневой. — Царствие ему небесное, не смог жить по-человечески, хоть немного. Казалось, чего ему там не хватало, в Кедровке. Жил себе и жил, и тут на тебе, к прошлому потянуло? Зачем?

В последних словах его было много сомнений, и показалось, что вздыхал и говорил он об Алексееве искренне.
— Коровин моя фамилия. Вы-то кто будете? Грешным делом, я решил сперва, что вы из ментов, из области — наших-то я как облупленных знаю. Да вижу, ошибся…
— Я из газеты, приехал по письму Плетневой.
— По письму? От Плетневой? Вот это номер! Наконец-то хоть кто-то откликнулся на ее письма! Она вам в стихах написала? Да? Вот чудеса! — Коровин встал в позу и процитировал:
«…И жизнь, Москва, возьми до срока,
     Коль это ложь, коль это склока…»
— Дождалась Фоминична! — продолжал он восторженно. — А я, дурень, ей все талдычил: пиши в прозе, по-обычному, по-канцелярски, как жалобы пишут или прошения, тогда, может, и толк какой будет! Но она только рукой махала! И вот на тебе — по стихам ее приехали, из газеты! Жаль, самой ее нет, вот радости-то было!

Коровин искренне радовался за соседку.
— А вы, мил человек, меня расспросите, я по этому делу многое знаю. Ментам не сказал, а вам, может, и сообщу кое-что…

На этом Коровина точно кто за язык схватил — он замолчал и оценивающе оглядел меня от ботинок до шапки (разговор этот был в начале зимы, морозно было, и снег, помню, так скрипел под ногами, что казалось, пол-Дижая должны были слышать этот скрип).
— Только вы, мил человек, документик мне покажите. Не обижайтесь! В деле этом столько неясного, мало ли чего потом выплывет…

Я протянул ему книжечку с надписью «ПРЕССА». Коровин уважительно раскрыл ее, пробежал глазами по строчкам и вернул обратно.
— Извините, Андрей Михайлович, сами знаете, какое это дело — убийство… Ну да ладно, я сейчас исправлюсь. — Коровин сверкнул вдруг глазами и махнул рукой: — Эх, была не была! Одно только спрошу — и поехали! Если что, помощь какую окажете?
— Помощь? — переспросил я. — Какую?
— Скорую, — ответил Коровин, — медицинскую. Я, мил человек, инфарктник. Спиртного, считай, третий месяц на нюх не пробовал. Но теперь думаю — пора, если что, не в пустыне живу, найдется кому таблетку подать иль скорую вызвать. Я уж и беленькую припас, в загашнике. А то говорят: все, мол, Коровин, свое ты отпил. Плохо они меня знают…

В самом деле: и пьяным он в снегу засыпал, и желудок его был в треть укороченный, и каверны были у него туберкулезные, на зоне вырезали (все ж попался раз на воровстве, в тюрьме и заработал болезнь), а все ему нипочем. Недели полторы проходил с инфарктом, может, и дольше бы ходил, к соседке-самогонщице и обратно, кабы не решил трудоустроиться — грузчиком на машзавод. Направили его на медкомиссию, и пошел он по врачам. Всех прошел — один терапевт остался. Послушала его терапевт и назначила кардиограмму. Положили Коровина на кушетку, прикрепили, какие нужно, присоски, пощелкали тумблерами, и собрался он было вставать, а ему не дают. Любка-толстая (так он назвал медсестру) его удерживает: лежи, говорит, спокойно, за тобой уже «скорую» вызвали. Приехала бригада, переложила его на носилки — и в машину. А он все удивлялся: что вы, сам что ль не встану, пойти не смогу? Вчера еще грузчиком ходил устраиваться...

Но оказалось — инфаркт у него был, и нешуточный. Тогда только и вспомнил, как было дело: вечером вдруг прищемило, пьяного, так он и лечь не смог, прикорнул на стуле. Потом что-то и пить не хотелось, выпивал чуток, а больше не тянуло, других странностей и не помнит…

В больнице его держали сначала в реанимации, потом в обычной палате. Радовался, когда домой выписали, - соседу-то его, Батову, повезло меньше: из больницы его выписали… на нары. После убийства директора банка у многих, кто с Алексеевым знался, обыск проводили, и у Батова много чего нашли — не к одной краже ниточки. Нашли и безделушки из квартиры убитого: часы и портсигар. Не простые это были безделушки — дарственные. В каких-то кражах Батову пришлось сознаться, но от безделушек открещивался, говорил не его — Алексеева.
— Батов этот с чем в больницу попал?
— Да дружки над ним посмеялись, заставили спирту выпить — из банки с заспиртованными лягушками. На другой день едва дополз до больницы…

После выписки Коровин попил лекарства, пособлюдал диету, и опять потянуло к привычному «лекарству» — по рецепту соседки-самогонщицы. Повод-то всегда найдется; к примеру, корреспондент приехал, к соседке, да Алексеева, покойника, вспомнили, — чем не повод?


Пить с Коровиным я, конечно, не стал, но узнал от него многое. Крепко сомневался он в выводах следствия — другим человеком жил Алексеев в Кедровке. Видели бы «следаки», как приходил он к Плетневой со своими тетрадками, как черкали они их вместе — и кто из них сумасшедший, у кого при этом больше горели глаза, понять было трудно. Сам Коровин тогда и говорил об Алексееве: «еще один писатель выискался». И сам видел, как при упоминании о нем недобрые тени ходили по лицам бывших его дружков с общежития — с того самого «сто первого километра», о котором Алексеев и говорил Плетневой, когда она мазала йодом его израненное тело. Пока искали его, Плетнева ходила в милицию, пыталась им что-то доказывать. Написала и мне в газету — не знала еще, что защищать-то уж некого…

Но для милиции, понятное дело, удобней была версия об убийце-рецидивисте, к тому же покойнике: улики вроде бы налицо, признания вытягивать не с кого, а участковый инспектор, по вине которого опасный преступник-рецидивист жил без прописки в Кедровке, сам попросился из органов, говорят, егерем теперь устраивается…

Однако старики в Кедровке, где я также побывал в тот приезд, в Алексеева-убийцу не верили: считали, подкинули ему чужой чемодан, сами видели, как кто-то крутился у его дома. Сомневались и в том, что он умер. В одну из ночей, когда Алексеева и помянули уже как покойника, вдруг пропал Маркиз, прибившаяся к нему собака. А Галя, слепенькая девочка, которая жила в Кедровке у бабушки и иногда выходила ночью погулять (ей что день, что ночь — все было едино), вдруг услышала, как Маркиз завизжал, но не испуганно, а радостно, и шепот потом услышала, тоже радостный, и был это шепот… Алексеева. И слышала девочка, как ушли они вместе со двора, в сторону леса. Другой бы не услышал, а у слепой слух особенный…

Галя едва дождалась утра и с первым кряхтеньем, раздавшимся из комнаты бабушки, вбежала к ней и закричала: «Вставай, бабушка, Саша живой, ночью он приходил за Маркизом...» Старая женщина принялась успокаивать внучку: «Что ты, Галенька, умер он, мы ведь и помянули его. Приснилось тебе, ну да ладно, сон этот неплохой — человеком он был хорошим…» Но Галя заспорила, и тогда они вместе вышли на улицу, к дому, в котором жил Алексеев. Подошли к будке Маркиза; она была пуста, но от нее в сторону леса — дорожки следов по снегу: одни следы — человека, другие следы — собаки.

В ближайшей церкви были поставлены потом свечи во здравие раба божьего Александра…
 
Со смешанным чувством вернулся я тогда из поездки в Широковск. В редакции секретарша положила передо мной стопку бумаг с рукописью Алексеева — перед отъездом я поручил ей перепечатать ее на машинке. Чуть освободившись от дел, я снова пролистал ее, останавливаясь то на одной странице, то на другой, затем сложил рукопись в отдельную папку и поехал с ней к розыскникам из областного управления.

Об убийстве директора банка они знали много — дело это было громким, но сообщить, каким образом был опознан труп Алексеева, не смогли. Позвонили в Широковск, и следователь, который вел это дело, ответил: из-за повреждений идентификация найденного трупа по отпечаткам пальцев не проводилась. Труп был опознан по документам в остатках одежды и отпечаткам пальцев на ноже, обнаруженном невдалеке от этого трупа.

Я высказал сомнение относительно участия Алексеева в убийстве, обосновал их несколькими выдержками из его рукописи, но розыскники лишь отмахивались руками: дело это, хотя и не в полном объеме, считалось раскрытым и поднимать его было ни к чему: убийца Алексеев или не убийца, ему от этого теперь ни тепло, ни холодно. Лежит себе в могиле, и какая ему разница, кем он проходил по делу: потерпевшим или обвиняемым. Характеристики нужны живым…
— А если он остался жив? — задал я еще один вопрос и рассказал о свечах, которые старики из Кедровки поставили во здравие раба божьего Александра.
— И слава Богу, если остался жив! Только лучше бы ему числится в мертвых — для его же пользы: если задержат, ему не оправдаться, все улики против него…
 
    
  С тех пор прошло почти двадцать лет. История эта, конечно, забылась, но письмо от Курикова-Алексеева быстро оживило ее в моей памяти. А через несколько дней я получил от него и посылку, в которой были папки с рукописями, записные книжки и большое количество тетрадей, толстых и тонких. Записи в них и другие сведения, которые я получил позднее, позволили воссоздать картину его жизни — как до, так и после «официальной смерти»…
  ___________________________________________
  *«Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия!»   Евангелие от Матфея, глава 26, ст. 39. Прим. автора


Глава третья
Серебряный ручей

Последняя их встреча была в конце октября восемьдесят второго года. Во второй половине дня Александр ждал Надю на выходе из Дижая, у поворота на Кедровку. Вместе с ним был Маркиз, который носился у края леса, вынюхивая оставленные на снегу птичьи каракули. Она пришла в платке его матери — Алексееву приятно было видеть этот платок на женщине, ставшей ему такой близкой.

Надю не отпускали мрачные предчувствия.
— Прошу тебя, только не опаздывай, — договорившись о встрече, умоляюще просила она Александра. — Когда жду тебя, а ты все не приходишь, я начинаю умирать — как то чудище из «Аленького цветочка»… Мне кажется, и я умру, если ты не придешь.

Он тоже будто кожей ощущал приближение беды — даже природа сигналила ему об этом: то голубь начнет биться об стекло, то черные вороны с карканьем, будто предвещая беду, пролетят перед ним по лесной дороге. Был на кладбище — а оно не отпускает, старой проволокой оцепляя ногу.

И подозрительны были действия людей. Зачем, скажем, Батову, этому прихвостню «сто первого километра», понадобилось оставлять у Алексеева какой-то чемодан? А тут и Надя призналась, что Батов приходил на днях и к ней. Шкатулку принес, дорогую…
— Шкатулку? — настороженно переспросил Александр. — Какую шкатулку?
— Малахитовую, со змейкой, очень красивую…
— Зачем же ты взяла?
— А что, не надо было? Красивая шкатулка, у меня таких и не было. Из уральского малахита…
— Не надо было ее брать, — с тревогой в голосе ответил Александр. — Чемодан, шкатулка — вещи эти какие-то темные. Неспроста их подсовывали, что-то тут не так. Что-то други мои бывшие затевают... Хотя что удивляться: не прощают они, если от них отходят. Да и конфликт у нас был…
— Батов-то знает про нас, еще спрашивал, не собираемся ли уезжать…
— Верно он беспокоился — ехать нам надо. И срочно…
— Только куда ехать-то? — переспросила Надя. — Нас что — где-то ждут? Это все я виновата… Сколько говорила: не связывался бы ты со мной, никому от этого хорошо не было. Ты ведь знаешь: я каракурт, паучиха — черная вдова, несчастья идут за мной следом. Не раз думала: сходить бы в церковь, покаяться, у Бога попросить прощения… Но даже войти в храм боюсь — не приучена. А ты ходил в церковь?
— В церковь? Заходил — из любопытства. Только не верю я попам: больно здоровые, довольные и собой, и миром. Но если люди к тебе обращаются, от греховного очищаясь, на исповеди все боли передают, то надо сострадать этим людям, через себя пропускать их боль… Как же тогда быть всем довольным, оставаться здоровым? Священник, принимающий исповеди, он, наверное, и жить должен меньше других…
— Тебе бы самому в церкви служить, священником. На исповедь к тебе я б каждый день ходила. Все бы выкладывала…
— Хочешь скажу, зачем я последний раз был в церкви?
— Свечку поставить, по матери? Порой я надеваю этот платок, — Надя задумчиво провела по нему рукой, — и пытаюсь представить, что она думала о тебе, все годы, пока ты был в тюрьме. Что переживала, чувствовала ли вину в том, как сложилась твоя жизнь…
— Нет, свечку по ней я не ставил. Тоже, как ты говоришь, не приучен. В церковь воровать ходил, по прямому, так сказать, «своему делу»…
— Как, воровать в церкви? Из ящиков для пожертвований, оклады снимать с икон? Или у людей красть — во время молитвы? Ну, знаешь, это было бы слишком. Нет, ты не мог этого делать…
— Да нет, ни ящиков этих, ни окладов с икон я не трогал…

От церкви той только здание осталось — со сводами, все было порушено. Башенки с куполами и те снесли; но чему удивляться — по тем временам обычное это было явление. На «экскурсию» к этому храму Алексеева взял один «коллега» — Переведенцев, большой дока по части икон. Сам-то Алексеев что мог понимать в церковном — из любопытства пошел, да и место там было красивое: высокий берег Волги, а внизу — село с поэтическим названием Серебряный ручей.

Чтобы посмотреть, что там, внутри храма, им пришлось пробиваться через крапиву, к окнам, заделанным красивой узорчатой решеткой; еще подумалось — хорошо хоть эту красоту не вынули, видно, не смогли… Внутри храма был свален различный хлам, деревянная рухлядь, мешки с цементом. На стенах — пустые рамы от иконостаса, но выше рам, под сводом, открылась картина — огромная, в синих тонах, на сюжет «Тайной вечери». Полосы света из окна выхватывали только часть этой картины, но и то, что хорошо виделось, поражало.
— Это фреска, роспись по штукатурке, — деловито пояснил Алексееву Переведенцев, — коммерческой цены не имеет…

В тот день они побывали и внутри церкви. Нашли колхозного бригадира, у которого были ключи от дверей, представились музейными работниками и вместе с ним вошли в церковь якобы для осмотра ее состояния. При открытых дверях фреска стала видна еще лучше, и Алексеев так засмотрелся на нее, что Переведенцеву пришлось отводить его за руку. Затем они разбирали вековую рухлядь, сваленную у стены напротив, но ничего «коммерческого» там не обнаружилось. С досады Переведенцев толкнул ногой деревянную конструкцию, напоминавшую ткацкий станок. Закряхтев, она переместилась в сторону, и за ней обнаружился пришитый к стене деревянный щит, покрытый темной, точно спрессованной пылью. При виде ее Переведенцев замер на месте… Колхозному бригадиру он сказал, что хотел бы взять с собой этот щит — чтобы определить по нему, когда была воздвигнута эта церковь.
— А чего там определять, при царях еще строили… — равнодушно ответил бригадир.

На этом «музейные работники» закончили свою «миссию» и, отойдя с щитом в руках подальше от церкви, спустились к Волге. Смочив в воде носовой платок, Переведенцев слой за слоем стал очищать от пыли небольшой участок щита, пока он не засверкал, явив на свет лик Богоматери…

Позже Алексеев узнал, что Переведенцев попался в поезде на Варшаву, с иконами, отобранными у деревенских старух, — он загонял их в кладовки, чтоб не мешали вынимать из углов святых…
— Говорят, — сказала Надя, — что, если кто-то совершает что против церкви, тому это обязательно зачтется — болезнями или несчастьем. Грех это был — разрушать церкви, скидывать кресты… Может, за это мы теперь и страдаем…
— Когда-нибудь их начнут восстанавливать, — задумчиво произнес Александр. Много раз вспоминалась ему синяя фреска в церкви. И особенно — глаза Христа. Раньше он людям и в глаза старался не заглядывать, боялся поймать их взгляды: вдруг поймут, что он вор. Но как побывал в Серебряном ручье, как взглянул в эти глаза Христа, так с тех пор они стали видеться ему и в лицах людей. Одно время это случалось так часто, что стал думать — не умом ли тронулся?
— Это он вошел в тебя, Христос, — негромко сказала Надежда.
— Ты еще скажи, дух святой. В меня, уголовника, снизошел…
— Нельзя так говорить. Кто знает, может, и дух святой. Может, так и дано было тебе: пройти сначала этот путь испытаний, а затем…
— Про путь испытаний, — перебил ее Александр, — это ты верно сказала… Помню, мысль мне тогда пришла: что, если остаться в этом селе, снять какой-нибудь домишко, а лучше купить, и жить сельской жизнью. И к этой церквушке подниматься — чтоб очищаться. Навел бы вокруг нее порядок …
— И я об этом подумала — только что… Саш, а может, поедем туда, в это село?
— Решено — едем в Серебряный ручей, — твердо ответил Александр.
— Далеко это от какого-нибудь города?
— Нет, почти рядом.
— А церковь действующая там есть?
— Есть. В одной, кажется, керосин продавали, другая стояла заколоченной, а третья, помнится, была действующей. Службы в ней проходили…
— Я бы к батюшке пришла, в хор попроситься. Пела когда-то, и одна, и в хоре. Музыкальную школу закончила, жалко, дальше учиться не получилось… Не знаю только, приняли бы меня в певчие. Хороший священник сразу видит, на ком проклятие…
— Мне кажется, ты его просто выдумала… 
— Да нет, я будто физически его ощущаю… Вот сейчас говорю, спокойно говорю, а внутри так тревожно, боюсь, с тобой бы что не случилось… Что мне тогда — руки на себя накладывать? Или в монастырь бежать? Вот сегодня: как узнала про убийство…
— Что за убийство? — встревожился Александр.
— Ты что — не слышал? Весь город об этом говорит. Ограбили директора банка. Из квартиры подчистую все вынесли, а самого директора убили. По слухам, три дня как убили, но обнаружили только сегодня. Я как узнала, так о тебе и подумала: судимых первыми начнут проверять. И так беспокойно стало: они ж сначала заберут, а потом только разбираться будут. Господи, что ж я тебе раньше-то не сказала…

Надежда увидела, как напрягся, изменившись в лице, Александр. Он побледнел, а в глазах его застыла холодная сталь…
— Так, значит… — сказал он точно про себя. — Когда, говоришь, принесли тебе эту шкатулку?
— Позавчера, с утра заявился…
— В тот день Батов и у меня хотел чемодан оставить. А вечером кому-то понадобилось у дома вертеться, может, и подсунули что. Значит, подстава?
— О, Господи! — воскликнула Надя.
— Выстрел дуплетом, — продолжал Александр, — и мне отомстить, и от себя подозрения отвести. Не слабо придумано… Сейчас в милиции проверяют всех бывших, приедут и ко мне, в Кедровку. Если что-то обнаружат — мне не отвертеться…

«Как в шахматы играет — я сюда, они сюда, я сюда, они сюда… — несмотря на волнение, Надя с удивлением смотрела на Александра, поражаясь холодному расчету, с которым он оценивал ситуацию и просчитывал ходы — и свои, и «сто первого километра», и милиции. — Опыт по этой части у него есть, с этим не поспоришь…»
— Про нас с тобой уже знают, — продолжал Александр, — выходит, милиция и к тебе поедет. Найдут шкатулку со змейкой — значит, и ты в деле. Не пойму лишь — ты-то тут при чем? Ты-то им чем навредила?

Александр запнулся, настороженно посмотрел Наде в глаза и спросил прямо:
— Им что-то нужно было от тебя?

Надежда смутилась и опять подумала: «Все просчитывает, наперед видит, ничего от него не скроешь…» Чуть помедлив, она сказала:
— Ты и меня заподозрил? Я тебя понимаю, столько, видно, ты знал и предательств, и подлости. Но поверь, я тут ни при чем. Не хотела тебе говорить…
— Говори все как есть. Я тебе верю, но сейчас важна каждая мелочь…
— Главарь их, Ашот этот чертов, давно ко мне клеится, почти с самого приезда. Квартиру мне хотел снять, но я отказывалась. Он же бандит, замарает в каком-нибудь деле, и все — связана по рукам и ногам…
— Что ж ты раньше-то не сказала…
— Как сказать-то? Полюбила человека, в кои-то веки, и давай грузи его своими проблемами? Ашот как узнал про нас с тобой, так совсем очумел, угрожать начал. Батов-то от него приходил, шкатулку оставил и сказал: Ашот дает мне два дня сроку — или к нему идти, или обоим нам будет плохо… Потому и говорила тебе: давай уедем, в покое нас здесь не оставят. Я и паспорт уж выписала, из женского общежития. А в мужском обыск шел, преступников искали среди вербованных.
— Понятное дело. Значит, они и тебя замазать решили: не уйдешь к нему — останешься со шкатулкой, в «мокром» деле. Но обожди, что-то тут не так… — Александр задумался. — Ну ладно, найдут у тебя эту шкатулку, ты скажешь, откуда этот «подарок». У меня что найдут — я скажу то же самое. Получится, два свидетеля говорят одно и тоже. Тогда версию о «сто первом километре» придется проверять, Ашоту это вряд ли понравится, значит, одним свидетелем должно быть меньше, а еще лучше, чтобы их вовсе не было. Останутся одни улики да двое людей, подозреваемых в убийстве. Настоящих преступников искать не будут, а нас не найдут. Не слабо придумано… Паспорт у тебя с собой?
— Да, в сумочке, но денег немного. Откуда им быть, директора банка я не грабила…
— В милиции все равно не поверят, — мрачно пошутил Александр. — У меня паспорт тоже при себе, брал для заготконторы. Шкурки сдал, бабка одна рассчиталась — за ремонт крыши, так что денег хватит. Теперь главное — выехать отсюда…
— И поедем в Серебряный ручей?
— А что еще думать… Пристроимся хотя бы в том же колхозе, я б и в церкви что-то чинил, восстанавливал потихоньку. Грех свой старался б загладить...
— Я б с тобой обвенчалась — в церкви, той, что в городе. В хоре бы стала петь. Но куда мне, размечталась… Не знаю, в бога-то мне дозволено верить, с таким проклятьем…
— Зря ты так… Сама говорила — про путь испытаний, у тебя, видно, он тоже не малый. Но его надо пройти, и тогда все утрясется…
— Господи, а если путь этот — бесконечный? Если испытания идут одно за другим и конца им не видно? — Надежда была близка к истерике. — Где набраться терпения? Как надеяться на что-то лучшее, если все оборачивается против…
— Все, хватит, — резко остановил ее Александр. — Времени на нытье не осталось. Давай еще раз прикинем. Домой возвращаться нельзя, придется ехать без сборов. Паспорта при себе, денег хватит, но поезд на Москву только вечером, а на вокзале ждать опасно. По-хорошему, там вообще не надо показываться, пересидеть надо где-то, выждать время. Но у кого? К Плетневой с Кириллычем нельзя — знают, что я там бывал… Вспомнил: цветочница с рынка, добрая такая, она там как островок в океане. Помнишь, рассказывал о ней? Цветы продает — точно детей пристраивает…
— И правда — те цветы так долго стояли. Но они засохли, и вот — эта беда…
— Ничего, мы к их родительнице обратимся. Она меня должна вспомнить. Только как найти ее, узнать, где живет?
— Рынок еще работает, может, сходить? В крайнем случае, у продавцов спросим — город маленький, кто-нибудь да подскажет…

Внезапно они увидели, как насторожился, вглядываясь в сторону Дижая, Маркиз. А вскоре послышался звук приближающегося автомобиля.
— Неужели милиция? — тревожно произнес Александр и взял Надю за руку: — Быстро в лес…
— Обожди, может, это и не милиция… — Надя высвободила руку и сделала несколько шагов в сторону, откуда было лучше смотреть на приближающуюся машину. — Нет, это не милиция, скорее всего — лесхозовский «УАЗ», расцветка не милицейская…
— Ты думаешь? — с сомнением сказал Александр. — Лучше бы зайти в лес, так было б спокойнее. Они могли выехать на любой машине…
— Ладно, поздно говорить, нас наверняка уж заметили…

Они пошли вперед по самому краю дороги, чтобы дать машине свободно проехать мимо. Но, поравнявшись с ними, она затормозила.
— Далеко путь держим? — открыв дверь, выкрикнул из машины водитель. Александру он был незнаком.
— Да нет, — ответил Алексеев, — тут рядом.
— А что тут рядом-то… — послышался другой голос, который показался знакомым. Так и есть — из машины вышел Стас, плотный мужчина лет тридцати, один из жильцов «сто первого километра». Глаза у него были чуть навыкате, и поэтому его называли Смотрящий  — наполовину в шутку, наполовину — всерьез (Стас был правой рукой Ашота). — Если Кедровка, так это не рядом, до нее еще топать и топать… Но стоит ли туда переться, может, там ментов наехало, про твою душу…
— Что им моя душа, — как мог спокойно ответил Алексеев, — я перед ними чист…
— Откуда им это знать? Для них ты — преступник, замазанный в «мокром» деле. Прикинулся писакой: для виду марает что-то в тетрадки, а в подполе — чемодан убитого, с вещами. Так себе вещички, пару недель попьешь, не больше. На большее класть туда было жалко. Поди, нашли уже чемоданчик. А не нашли, так найдут. Вот и доказывай тогда, что чист.
— Как-нибудь очищусь, — заметил Александр, — Мне не привыкать…
— А перед нами как будешь чиститься? Забыл, как руку на товарищей поднял? Предал нас и ушел, чистеньким решив заделаться? Потом и бабу у Ашота увел. Вот послал нас за ней…

К Стасу подошел еще один мужчина и стал небрежно поигрывать в руках пистолетом. Третий мужчина обошел Алексеева и приставил к его спине нож.
— Стой спокойно, — услышал Алексеев сзади, — не то я тебя сразу подрежу…

Маркиз залаял и стал отважно набрасываться на Стаса. Водитель бросил в собаку монтировку, Маркиз отскочил в сторону, но концом железки его все ж задело. Собака жалобно заскулила…
— Маркиз, домой! — крикнул Алексеев. — Домой, Маркиз. Беги, беги отсюда! Домой!

Поскуливая и то и знай оборачиваясь назад, собака потрусила в сторону Кедровки. Водитель поднял монтировку и с этой железкой в руках встал за спиной Алексеева.
— Молодец, Батя, хвалю, сам отогнал собаку, — съязвил Стас. — Зачем на нее пулю тратить, шум поднимать. Нам велено сделать все чисто и тихо. Поэтому я прошу: не дергайся, давай обойдемся без пальбы. Другой на счет тебя есть сценарий… — И повернулся к женщине. — Ну, что, Надюха, сама в машину сядешь, или мы хахаля твоего начнем резать…
— Это что, это мне раз плюнуть, — послышался голос сзади. В ту же секунду острый нож легко пропорол Алексееву пальто и уткнулся в спину. А шею придавила холодная сталь монтировки…
— Я еду, — быстро ответила Надя. Посмотрев на Александра долгим взглядом, сказала напоследок: — Встретимся в Серебряном ручье…

И села на заднее сиденье машины.
— На том свете вы встретитесь, — ехидно сказал Стас и повернулся к Алексееву: — Помнишь, Батя, ведь это я выделил тебя из толпы, когда вы приехали сюда, по вербовке. У тебя ж на лбу было написано, что ты свой, что чалился не раз по зонам. Но ты оказался сукой, да и должок за тобой остался. Помнишь, как ты не дал нам с девочкой порезвиться? Сам знаешь, долги надо отдавать… Вот мы с Надюхой-то и порезвимся…

Алексеев дернулся в сторону Стаса и тут же почувствовал острую боль в спине: приставленный сзади нож легко вошел в спину. Он хотел что-то выкрикнуть, но не смог: горло сдавило монтировкой.
— Ты что, Батя, слов русских не понимаешь? Я же сказал, не дергайся. Думаешь, нужна она Ашоту, после тебя-то? Эх, Батя… Вот смотрю сейчас на тебя и думаю: как же я тогда ошибся! Или в Кедровке ты стал другим? Понять не могу, что у тебя сейчас на лбу. Может, и судьба тебя ожидала новая? Если так, то прости, Батя, за ошибку. Теперь ничего не изменишь, моя ошибка, мне и поручено ее исправить…

Стас кивнул водителю, и в тот же миг на голову Алексеева обрушилась монтировка…


Алексеев не знал, сколько времени он находился без сознания. Когда очнулся, было темно, но в двух шагах от него, укрытый от ветра корнями вывороченными из земли сосны, горел костер.

В его свете Алексеев разглядел деревья вокруг, мелкий подрост и двух мужчин, расположившихся у костра. Один из них был Стас, а другой — тот, кто ударил его ножом в спину. «Мясник», придумал ему кличку Алексеев. Он попробовал пошевелиться и застонал: в голове замутило, и острой болью напомнила о себе рана в спине. Онемевшие руки были связаны веревкой, а сам он мешком лежал на примятых к снегу ветках кустарника.
— Очухался что ль? — услышал он голос Стаса. — Как чувствуем себя, больной? Сам виноват, нечего было дергаться… Я предупреждал — другой насчет тебя сценарий…
— Поэтому вы и притащили меня сюда? Догадываюсь, что это за сценарий…
 — Догадываешься? Вот и хорошо, значит, быстренько все и решим. Давай тогда сюда, к огоньку. Подкрепишься заодно, ты у нас раненый, силы нужны. Будешь хорошо вести, мы и помощь окажем, медицинскую. Только я тебя умоляю — без глупостей. Иван, деревенский сын, — повернулся он к мужчине, которого Алексеев назвал про себя «мясником», — помоги Бате. И копыта подвяжи, чтоб не прыгал. Я ему кресло буду готовить…
 
Притоптав снег, Стас расширил площадку около костра, небольшим топориком нарубил сухостоя и сложил его рядом с собой. А Иван подошел к Алексееву, поднял его за связанные руки и, подведя ближе к костру, усадил на приготовленное Стасом «кресло». Затем он раскрыл лежащий рядом рюкзак, вытащил из него моток веревки и связал пленнику унты — подарок одной старухи кедровской, за помощь по хозяйству.
 — Ну как, Батя, удобно? Теперь согрейся чуток, может, и полегчает… — Стас налил полстакана водки и поднес его ко рту Алексеева. — Пей, а потом я тебе дам закусить…

 Алексеев выпил водку, и ему действительно стало легче — и физически, и морально. Теперь это было важно: он знал, что ничего приятного впереди ожидать не стоит. Скорее всего, его убьют, но не сразу, для чего-то он еще нужен. Для чего? Может, это как-то связано с Надей? Нет, об этом лучше не думать, это его слабое место, а слабина сейчас смерти подобна… Какой же сценарий приготовил для него Ашот, чем он может быть полезным «сто первому километру»?

Алексеев терялся в догадках. «Ничего, скоро узнаю… Главное, не торопиться с ответами, все хорошо продумывать. Я им нужен — вот что важно. Поначалу тянуть время, в такой ситуации это лучше всего. И держаться уверенно — знать себе цену…»

Стас отрезал кусок колбасы, и Алексеев, точно инвалид или беспомощный ребенок, стал есть эту колбасу из его рук.
— Ну вот, я надеюсь, ты оценил мою доброту. Но я могу быть и злым…
— На то ты и поставлен Смотрящим, — ухмыльнулся Алексеев. — Вершить суд строгий, но справедливый…
— Вот и хорошо, — ответил Стас. — Правильно понимаешь. Тогда и начнем. Говори, я весь внимание.
— О чем говорить-то? Сказку на ночь, так ты уж большой, на горшок сам ходишь…
— Не знаешь, о чем говорить? Такой догадливый, а не знаешь?
— Стас, не темни, говори, что надо. Сам понимаешь, порожняк катить мне сейчас ни к чему. Мне б йоду или спирту, для раны. Мясник твой, спасибо ему, не очень старался, но все равно — рану обработать не помешает…
— Зачем ты Ивана обижаешь, какой он мясник, он крестьянин. Правда, ему что хряка завалить, что человека, разницы нет…
— Эт-т точно… — подтвердил Иван.
— Так что, Батя, давай оставаться друзьями. Видишь, я тебе и стакан поднес, и закуску…
— Дал бы еще покурить — цены б тебе не было…
— Дам и покурить, но не сразу. Сначала про золото расскажи — про то, что Малому говорил. Только ему ты лишь чуток сказал, а нам, уж будь другом, изложи подробней. Знаешь ведь: откопал где что, золотишко ли, камешки, так государству-то и отдай, не все — четверть себе оставь, за находчивость и усердие. Про рыжевье  ты на зоне узнал, от такого же, как сам, сидельца. Так что поделиться надо, золотишком-то, у нас, сам знаешь, тоже государство…
— Государство в государстве, — хмыкнул Иван, и Алексеев отметил про себя: «мясник-то» этот не прост, похоже, не широковский, раньше его не видел…»
— Ну так что, поделишься с братвой золотишком?
— А Малый-то где, я уж и не помню, что говорил ему, а что нет. Вместе и повспоминали бы…
— На том свете повспоминаете, — с угрозой произнес Иван.
— Малый, то есть гражданин Батов, сейчас арестован и дает показания. Только лучше бы ему сразу на парашу сесть. Крыса он, и судьба его ждет крысиная…
— Что же это он скрысятничал? — спросил Алексеев и подумал: на Батова это похоже, не зря он напоминал ему кого-то из далекого, очень далекого прошлого. Вот только вспомнить не мог, кого.
— Да ерунду всякую. Как сорока: в каком деле не участвовал, заныкивал, что ни блестит, в свой карман. Теперь и вешают на него эти дела, а побрякушки у ментов — как вещдоки. Кое-что там и с хаты банкира.
И тут Алексеев засмеялся — громко, от души. Оба: и Стас, и Иван, настороженно посмотрели на пленника.
— У тебя что, крыша съехала?
— Да нет, вспомнил, кого он мне все напоминал… Подельник мой, по самой первой ходке, также вот крысятничал: то часы, то еще что-то. Но когда нашли их у него, в матрасе, так он меня и вложил. Сказал — котлы  эти я ему дал, на хранение… Не помню, как его звали. То ли Федоров, то ли Федотов. С него-то и началась эта моя дорожка — в никуда…

После это наступила очередь смеяться Стасу.
— Да, Батя, это судьба! Потому что на Малом дорожка твоя и закончится. Побрякушки-то — из хаты банкира — ты ему, крысе, и передал. То ли на хранение, то ли в подарок — в милиции он так и заявил. Как сюжет, Батя, а? Нарочно не придумаешь. Вот о чем писать-то надо! Напиши, Батя, сам не сможешь, поручи кому. Обещаю: братва все книги раскупит…
— Поручить кому — деньги нужны, живые…
— Об этом не волнуйся. Сдай золотишко, покажи местечки богатые — и все: будешь и с деньгами, и перед нами чистым!

Но Алексеев все улыбался: совпадение и в самом деле было символичным. Но каков итог его будет, это еще вопрос. Он расслабился: люди глупеют, когда дело касается золота. Провести их становится легче…
— Ну ладно, давай по делу. Еще раз — что там наплел вам Малый? Про Монте-Кристо говорил?
— Говорил, но мало…
— Да, не короткий это разговор. Вы хоть ноги бы мне развязали. Куда мне бежать-то, у медведей что ль в по берлогам прятаться… К людям идти не резон — вышак мне все равно обеспечен. Руки связаны, рана в спине — с вами я не борец, а от пушки далеко не убежишь… Да и к чему? Я так понимаю, в тайге мне пожить придется, пока все стихнет.
— С Иваном и поживешь, — сказал Стас, развязывая Алексееву ноги, — если по уму все расскажешь, без балды. Я знаю, вы подружитесь, он ведь, считай, твой коллега, и о нем менты шибко скучают…
—  Я так и понял. Ну хорошо, согласен, все равно одному дело это не поднять. Так вот, зам по режиму в нашей зоне был сдвинут на монетах — нумизмат, одним словом…
  _________________________________________
  * Смотрящий – уголовный авторитет, назначенный преступным сообществом для поддержания воровских законов и традиций на определенной территории, колонии и т.п. Прим. автора.
  ** Рыжевье – золото. Прим. автора.
  *** Котлы – часы. Прим. автора.
 
Глава четвертая.
Наследник уральского феномена.


И в самом деле, заядлым нумизматом был этот зам по режиму. Раньше он работал в колонии где-то в центре России, покупать монеты возможности у него были. И не только покупать… Неизвестно, за УДО* ли, или за какие-то в режиме поблажки, доставили ему в зону пару золотых червонцев, еще царской чеканки. На том он и погорел. Дело замяли, а нумизмата в погонах отправили служить на Северный Урал, в зону, где сидел Алексеев. И тут Московская олимпиада. Кто марки собирал — для них серии особые выпустили, а для нумизматов — монеты памятные, из драгоценных металлов в том числе. И загрустил наш режимник — что за коллекция, без олимпийских монет…

Серьезные люди в колонии давно хотели навести с ним мосты и, прознав о его грусти, решили сделать ему подарок. Да где там: обычные монеты приобрести было можно — в крайнем случае прапоров бы попросили, что водку доставляли в зону, они б достали. Съездили бы в область, покрутились вокруг этих собирателей ненормальных…

Но монеты из золота — это было уже слишком, прапорам не под силу. Что делать? Думали, прикидывали — и тут выяснилось, что бесконвойник Поплаухин, кочегарящий в поселке при зоне, сидит за незаконные операции с благородным металлом. В прикиде ягодника его задержали в местном электропоезде, но вместо ягод на дне его корзины обнаружили изрядное количество рыжего металла — как в песке, так и в камешках-самородках. А в гараже у него нашли несколько отливок диаметром с хоккейную шайбу, только тоньше. Там же, в гараже, были обнаружены и формы для отливок, и самодельный тигелек, на котором, видно, и плавилось золото. На следствии Поплаухин выставил себя старателем-одиночкой, хотя по весу найденного у него металла можно было предположить, что наработала его целая артель, либо этому одиночке открылся очень богатый золотоносный участок.

Следствие так и не установило, ни где добывалось золото, ни куда оно уходило: Поплаухин либо валял Ваньку, либо молчал как партизан.

В отряде кочегар вел себя тихо и неприметно, пожалуй, даже слишком тихо и неприметно. Был слух, что место в кочегарке он купил — и недешево, однако рассчитался не сразу, точно кочегарка давала ему какой-то доход. И решила братва за тихим кочегаром этим понаблюдать. Выяснилось, что сменщиком у него был какой-то ну чистый доходяга — все болел да болел, и приходилось Поплаухину дежурить за него смену за сменой…

Недавно он кочегарил аж пять дней подряд.
И тут стало известно, что у одного вольняшки**, работающего в гараже колонии, Поплаухин попросил достать «царскую водку» — азотную кислоту, понадобилась для какого-то ремонта в кочегарке. Братва навела справки — «царская водка» используется для очистки золота от примесей. Оперативники колонии могли бы позавидовать, как слажено и четко сработала «опергруппа» из трех бесконвойников, заставших Поплаухина непосредственно в момент плавки золота.

Через некоторое время нумизмату в погонах через его агента, перевербованного зэковской контрразведкой (сиречь двойного агента), была передана олимпийская монета из благородного металла. И всем было хорошо, за исключением кочегара: режимник сразу понял, что монета кустарная, а уж кто мог ее отлить, выяснить труда не составило. Поплаухин загремел в ШИЗО***, где, как и на следствии, ему устроили допрос, только теперь это был допрос с пристрастием. Вел его все тот же двойной агент. Обе стороны, которые он представлял — и зам по режиму, и авторитеты зоны — были уверены, что у Поплаухина есть золотишко, прикопанное-припрятанное еще со свободы, а может, и добытое во время тихой работы в кочегарке. Цели допроса были конкретные: установить места хранения этого золота и где оно добывалось. Помогали двойному агенту подручные из отрицаловки — завсегдатаев ШИЗО.

Представитель обеих властей зоны и его подручные делали свою работу усердно. Из камеры доносились крики; некоторое время, следуя полученному от режимника указанию, ДПНК****  не вмешивался. Избиение остановили лишь тогда, когда стало ясно: «дознаватели» явно перегибают палку. Тихого кочегара перевели в другую камеру; в ту ночь в ней находился всего один человек. Это был Алексеев.

Наутро Поплаухин скончался; Алексеев был последним, кто мог разговаривать с ним и кому он мог поведать перед смертью все свои тайны. Поэтому и зам по режиму, и авторитеты зоны очень интересовались, что говорил в часы свои последние человек, о котором стали потом ходить легенды.
— О природе местной все говорил, — отвечал Алексеев на обращенные к нему вопросы. — Места, мол, тут красивые, особенно реки и быстрые, чистые, как слезы, ручьи, стекающие в низины. Если прислушаться, эти ручьи могли бы многое рассказать: где протекали, через какие расщелины в горах пробивались, с какими рудами по пути целовались. После освобождения хотел в этих краях остаться. Срубить избушку у такого ручья и разговаривать с ним долго-долго. Даже место присмотрел…
— Где это место? У какого ручья? — выспрашивали «дознаватели». — Названия какие говорил, как добираться от зоны?
— Как же, называл. Талица, кажется… — Алексеев вспоминал добросовестно, будто не понимая, что на самом деле тычет пальцем в небо: талицей можно назвать любой незамерзающий ручей. Сколько есть и уральских речушек, деревень да поселков, которые так и называются: Талица. Даже город есть с таким именем…
— Да, вот еще, — добавил Алексеев. — Он говорил, что в Подмосковье собирался…
— Как в Подмосковье? Какое Подмосковье, если у него еще два года сроку?
— Не знаю… Поплаухин поспорил с кем-то, что и в тамошних речках золотишко намоет. Но при условии, что его подменят здесь, недельки на две…

Алексеев бил без промаха: он знал, что в кочегарке нашли довольно крупную карту Подмосковья, и некоторые речушки на ней были отмечены красным карандашом.
— Жалел, что промахнулся с монетой, форму изготовили плохую… Он ведь не ювелир, он старатель, старатель от Бога: золото, говорил, по запаху чуял и находил его там, где другие проходили, не останавливаясь. Одним словом — феномен…
— А как смерть подступила, что сказал-то он, напоследок?
— Что-то сказал, но я не расслышал, — уклончиво ответил Алексеев…

Так и получилось, что его втянуло в историю, молва о которой быстро перешла границы колонии, а позже настолько обросла легендами, что зэка-старателя стали называть уральским феноменом. В какой-то степени обросла легендами и личность самого Алексеева. В одной из легенд, озвученной зэками прибывшего в их зону этапа, говорилось, что перед смертью феномен поведал Алексееву свои тайны и, выйдя из колонии, тот стал богатым, как Монте-Кристо.

Между тем Алексееву еще предстояло досиживать срок…
Спустя пару месяцев после освобождения он оказался невдалеке от мест, где отбывал свой последний срок, а значит, и от мест, где добывал золото легендарный зэк-старатель. И однажды, когда Батов стал допытываться, зачем все-таки ему надо было сюда возвращаться, Алексеев сказал: «Золото хочу найти, человек один завещал. Найду — стану, как Монте-Кристо…» И рассказал про зэка-старателя. Не все рассказал и не всю правду — в расчете, что рассказ его будет принят как шутка…

Батов, однако, шуток не понимал. Тем более и Алексеев повел себя как-то странно: забрался в Кедровку и либо в лесу торчит, либо дома что-то пишет-маракает: то ли маршруты прикидывает, то ли барыши подсчитывает…
— Ах, вон, оказывается, в чем дело, — выдохнули на «сто первом километре», когда Батов рассказал им о своих подозрениях. Поведение Алексеева было таким странным, но теперь все, наконец, становилось понятным и весьма и весьма интересным.

Запросили «сидельцев», и оказалось, что рассказ о зэке-старателе имеет полное подтверждение. Более того, за годы, прошедшие со дня его смерти, легенда о нем обросла такими подробностями, что на «сто первом километре» буквально за головы схватились. Особый интерес представляло то, что ключ к своим тайнам феномен мог передать некоему зэку, который помог ему в последние часы жизни. Сомнений не оставалось: наследником уральского феномена и был Алексеев. Крошечную часть этого наследства Батов сам видел у него в Кедровке. «Представьте, камень размером с кулак, весь усыпанный золотыми цилиндриками…»

На самом деле это был камень с вкраплениями пирита — Алексеев нашел его в отвалах вокруг старого отработанного карьера, обнаруженного им в тайге. Из всего, о чем успел рассказать Поплаухин, Алексееву запомнилась лишь его фанатичная вера в свой фарт, в старательскую удачу. Зэк-старатель готов был спорить, что намоет золото в любой песчаной речушке — даже в Подмосковье. «Я б в Москве киркой уран нашел при такой повышенной зарплате…»***** — в отличие от героя Высоцкого, Поплаухин готов был мыть золото ради идеи…

В эти месяцы на Урале, с конца лета и всю осень, в поисках ягодных клондайков он немало походил по местным лесам и уже знал, что такое страсть и азарт собирателя. С замиранием сердца Алексеев останавливался у бьющих из горных расселин ручьев, около мест, где старатели пытали свое счастье. Смотрел на ушедшие в песок лотки, в которых явно промывалось золото… Прислушиваясь к себе, он сознавал, что и в старательство, едва освоив его азы, окунулся бы с головой…


— Я вам так скажу, — закончил свой рассказ Алексеев, — золота в этих краях на всех хватит. Кое-что из того, что поведал мне Поплаухин, я проверил…
— А заначки его? — перебил его Стас.
— Какие заначки? — прикинулся непонимающим Алексеев.
— Ты ваньку-то не валяй. Золото его откопал? Песок, самородки?
— Стас, о чем ты говоришь…
— Иван, ну-ка пощекочи его.
— Это что, — встал с места Иван. — Это мне раз плюнуть…

И резко, но не сильно всадил Алексееву нож в правое плечо — точно укол сделал шприцем.

Алексеев схватился за плечо и почувствовал, как через разрез пальто стала поступать горячая кровь.
— Молодец, Ваня, рад, что не ошибся: как увидел тебя, так и понял — из этого парня получится хороший мясник. Только руки-то мои, Ваня, пожалей, мне ими еще золотишко мыть. Головой-то хоть немного подумай… И ножичек-то убери, для меня он аргумент небольшой. Мне, брат, такое приходилось выдерживать, что эти упражнения с ножичком покажутся не больше, чем укус комара…

Алексеев не играл — боли физической он не боялся. Не самое страшное она испытание — по сравнению с душевными страданиями… Ему не раз приходилось собирать себя, всю волю и весь разум, на преодоление каких-либо испытаний, тягот или просто боли. При этом он говорил себе: «Я все выдержу!» и повторял эти слова раз за разом. Точно средство для обезболивания, они теснили из головы отчаянные сигналы о боли, которые нервы его посылали в мозг…
Вот и сейчас, в лесу, у корня вывороченной сосны, он точно обезболивающим стал накачивать себя: «Я все выдержу…» — и уверенность в этом все возрастала и возрастала. А на лице его читалось: у меня на руках все козыри; эта партия будет за мной, даже если станем играть в палача и пленника.
— Молодец, Батя, хорошо держишь удар, — несколько наигранно произнес Стас: видно было, что спокойствие Алексеева его озадачило.
— Стас, а чего мне переживать? Чего боятся — смерти? Так я видел ее глаза, сам просился к ней, да не взяли. Сказали, поживи еще, доделай, что не сделал. Не затем же вернули меня с того света, чтоб так бездарно, буквально в нескольких часах ходьбы от цели, снова выпихнуть из жизни…

Стас и Иван со значением посмотрели друг на друга: не зря, мол, стараемся, значит, и мы недалеки от цели.
— Про несколько часов ходьбы — это ты позже расскажешь, и подробно. Может, и вместе сходим, посмотрим, что за Клондайк открыл тебе наш брат-сиделец. Но это потом, не сейчас. Потому что сейчас, дорогой Монте-Кристо, ты должен выдать нам золотишко… А четверть тебе останется, будет у нас на хранении. Ашот сказал, а я передал. На то я у него и Смотрящий, сам говорил…
— Так я вам и поверил…
— Ох, Батя, как я тебя понимаю… — нарочито вздохнул Стас. — Но и ты нас пойми. Не к цепям же тебя приковывать, чтоб не исчез как призрак. А отдашь золото — куда тебе исчезать, зачем? Без документов, без денег, да под вышаком… Вот и перезимуете в тайге, вместе с Ваней. С весны и начнете мыть. Но мы тебя не заставляем… Не захочешь с нами промышлять, так сиди, пиши свою лабуду, если и в самом деле клинит на этом…
— А как же убийство? Чемоданчик и побрякушки Малого, на меня повешенные…
— И за это не беспокойся. Скажешь, чемоданчик тебе Малый подсунул, а за побрякушки оговорил, себя ограждал. Если надо, он и от своих слов откажется… Шкуру ему теперь надо спасать…
— И задницу! — угрюмо вставил Иван. — Нас под удар поставил, по стольким делам…
— На себя примет: и банкира, и другие дела…
— Охота ему будет — под вышак идти… — засомневался Алексеев.
— Скажет, не он убивал, на шухере был, а что было на хате, ведать не ведает…
— Попробует не сказать — в камере его на куски порежут, — добавил Иван. — И тебя порежем, если дурака гнать будешь…
— Ну что, Батя, договорились? Свои все-таки люди. А бабу не поделили — это бывает, потом и помнить о том забудете…
— Кстати, о бабе. Надежда-то где сейчас…
— Я же сказал, забудь ты про нее… Ну, хочешь, мы тебе платок ее подарим, на память? Иван, дай ему платок, пусть успокоится…

Подручный Стаса достал из рюкзака платок, в котором была сегодня Надежда.
— А сама она где? — в сердце Алексеева защемило…
— Да что тебе до нее? — ответил Стас. — Была баба и пропала. Не захотела по-хорошему, вот и осталось от нее — один платок…
— Все, нету ее, — сказал Иван, — и точка. Эка невидаль — бабы не стало. Мало что ль их мрет каждый день…
— Она что — умерла?
— Умерла, — раздраженно ответил Стас. — И для тебя умерла, и для нас, и для Ашота. И хватит о ней. Давай выкладывай, где золото, а то Ваня уж по ножичку заскучал…
— Эт-т точно, — подхватил Иван, — мы с ним друзья давние…
— Банкира, между прочим, он этим же ножичком…
— Ну и жирный был — как кабан… — Иван произнес эти слова тоном, не оставляющим ни капли сомнения: ему и в самом деле было все равно, человека ли резать, или свинью…
— Кстати, дай-ка ему подержаться за этот ножичек, — Стас взял из рук Ивана нож, вложил его в связанные руки Алексеева, сжал его пальцы на рукоятке, разжал обратно и завернул нож в небольшой платочек. — Ну вот, еще одна улика против тебя. Если вздумаешь упрямиться, она легко попадет к ментам, они-то и установят, что именно этим ножом был убит товарищ банкир. И тут — о чудо! — отпечатки-то на ноже — известные! Менты аж лопнут от радости — так им знаком твой узорчик. И дело быстренько закроют — за смертью подозреваемого…
— Эт-т ты хорошо придумал, — заулыбался Иван. — Мы будем ни при чем, а чтоб резать, у меня еще один нож найдется, перочинный… Стас, давай я и этого кабана начну резать. Хочется посмотреть, как дальше он будет геройствовать… Я его долго буду резать, по кусочку, а потом — в яму из-под этого корневища, чтоб звери его дерьмом не отравились. И бабу его туда же бросим…
— И то верно, — пристально глядя на пленника, сказал Стас. — Они ведь хотели быть вместе…


Алексеев понял, что Надю убили, что ее больше нет, но все не мог в это поверить. Внезапно ему послышались какие-то звуки — где-то рядом, недалеко. Может, это Надя? Живая? И пытается подать ему голос?
— На-а-дя-я-я-я! — громко, как только мог, закричал Алексеев. — На-а-дя-я-я-я! Я зде-е-е-есь!

Он вскочил на ноги, ударил Ивана связанными руками, сшиб Стаса с ног и побежал в сторону подступавших к костру деревьев…
— А-а! А-а-а! — истошным голосом вдруг закричал Иван. — Это медве…

Страшный рев заглушил его голос, и Алексеева точно приморозило к месту. Он повернулся лицом к костру и увидел громадного медведя, вылезающего из ямы под корнем упавшего дерева. Очевидно, в яме этой и была его берлога. Алексеев прислонился спиной к ближайшему дереву и, не сходя с места, наблюдал, как разбуженный зверь поднялся на дыбы и с ревом пошел на людей. Один из них, Иван, вытащил из костра горящий полешек и бросил в сторону зверя. Да неудачно — полешек пролетел мимо, а Иван, споткнувшись, оказался прямо у ног медведя.
— Стас, помоги!

В ответ раздался выстрел — это второй бандит выстрелил из пистолета и, похоже, попал. Медведь взревел как-то жалостно, а на левой лапе, в верхней ее части, показалась кровь. «Значит, его ранили… — холодно заметил про себя Алексеев. — Сейчас они пожалеют об этом».

То, что произошло дальше, предвидеть было нетрудно, но смотреть — страшно.
— Ста-а-а-с! — закричал Иван. Да поздно: через считанные секунды голова его превратилось в одно кровавое месиво — не разберешь, где лицо, где лоб, где затылок. А медведь все бил Ивана тяжелыми когтистыми лапами, а затем раскрыл свою страшную пасть…

«Минуту назад он грозился резать меня на куски… Да, Ваня, не знал ты, что за меня есть кому в лесу заступиться…»

Потом снова раздался выстрел, но на этот раз Стас промахнулся. Медведь повернулся на звук выстрела и опустился на передние лапы; Алексеев заметил, что левую лапу он поджал чуть кверху. По всем канонам зверь должен был броситься вслед за убегающим человеком, и, если б не оружие, участь Стаса была бы предрешена: медведь догонит человека, даже если он чемпион по бегу.
— Стой! — закричал Алексеев. — Не беги! — И уже спокойней добавил: — Пусть человек уходит, так будет лучше…

Медведь повернулся на его крик, увидел прислонившегося к дереву человека, сделал несколько шагов в его сторону и снова поднялся на дыбы. Он быстро-быстро дышал, а глаза его были полны яростью. Алексеев вгляделся в эти глаза: влажные, без зрачков, а вокруг них — светлые отметины; показалось, что и эти глаза, и светлые отметины вокруг них он уже видел.

«Ба, — воскликнул Александр, — да ведь мы знакомы! Здорово, брат! Помнишь, виделись с тобой —
в конце лета? Столкнулись нечаянно, в кустарнике, я был с одной стороны, а ты — с другой…»

Возможно, и медведь узнал Александра — из глаз его исчезла ярость, а взамен появилось спокойное удивление. По левой лапе его текла кровь. По руке Александра — тоже. Медведь потянул носом, обнюхал человека и вздохнул — то ли от боли, то ли еще от чего. И человек, и медведь, оба раненые, только что пережившие сильнейший стресс, теперь смотрели друг на друга как старые знакомые и, переводя дыхание, будто обменивались короткими фразами:

«Помню, брат, помню… Видал, что тут делается, в лесу… — будто говорил медведь. — Никакого покоя нет, даже зимой…» 
«И не говори, — отвечал Александр, тоже, наверное, будто. — Не больно тебе? Ничего, рана у тебя пустяковая, заживет. Но не сразу, ты уж, брат, потерпи…» 
«Что делать — придется терпеть… Ты-то как теперь?»
«Да так, хорошего мало…»
«Тоже, смотрю, ранен…»
«И мне досталось. Но, кажется, не так серьезно. Ничего, брат, как-нибудь заживет…»
«Да, как-нибудь надо это пережить…»
«Переживем… Спасибо тебе, даже не знаю, что б со мной было…»
«Да ладно, чего там. Не бери в голову, брат…»
«Хорошо хоть снова увиделись…»
«Да, хорошо…»
«Может, и свидимся еще, брат…»
«Кто знает, брат, может, и свидимся…»

Оба раненых, и человек, и медведь, были спокойны. Позже, но уже без слов, им и в самом деле доведется свидеться… Но теперь «братья» посмотрели по сторонам, вздохнули на прощанье — и каждый пошел своей дорогой. Медведь ушел в глубь тайги, в снежную зимень леса, а человек — на выход из тайги, в мир людей.

Темной ночью Алексеев постучался к Плетневой, рассказал обо всем, что случилось, и распорядился насчет своих рукописей. Тетради с повестью попросил выслать Андрею Михайловичу, бывшему редактору многотиражки, а дневники куда-нибудь спрятать — подальше от чужих глаз. Перевязав раны, он переоделся в одежду Кирилла Кириллыча. Ему не было и сорока пяти, но в этой одежде, ссутулившийся, с почти седой головой и бледным от потери крови лицом, он напоминал Кириллыча — того старого, с зеленым чемоданом в руках, человека, каким впервые он увиделся Алексееву — на сборном пункте оргнабора, в начале этого года. Алексеев пожалел, что Кириллыча не было в эту ночь у Плетневой — он работал в третью смену.

Большую часть денег, полученных за проданные накануне шкурки, он оставил Плетневой. Сказал, к чему они ему, в тайге, а ей понадобятся — на новую одежду Кириллычу, на продукты — Алексеев опустошил ее холодильник и столы, набив рюкзак съестным; кроме того, он взял у нее простыни на перевязки, лекарства и кое-что из того, что необходимо для длительного пребывания в зимней тайге…

Попрощавшись с Плетневой, бывшей учительницей, которую мир людей свел с ума, Алексеев ушел в лес, подальше от этого мира.


К рассвету он снова пришел на место вчерашних событий.
На снегу было много следов: и людей, и зверя. Темнела яма, уходящая под корни упавшей сосны. Остатки костра были присыпаны снегом, а недалеко от костра лежали останки человека. Стас называл его Иваном, деревенским сыном, Алексеев прозвал мясником.

Стараясь не смотреть на то, что раньше было лицом Ивана, Алексеев проверил его карманы — никаких документов в них не оказалось. Да, выходит, Стас ошибся — им не дано было подружиться; даже фамилия его и та осталась неизвестной, потому и после смерти он так и останется в розыске. За кого же примут тогда этот труп?

Алексеев задумался, потом достал из кармана целлофановый пакет со своим паспортом, вложил в него немного денег и квитанцию из заготконторы, выписанную на его имя, и спрятал этот пакет в одежде Ивана.
      
     Спустя неделю по этому паспорту, квитанции из заготконторы да по отпечаткам пальцев на рукоятке ножа, обнаруженного поблизости, было установлено, что найденный в лесу труп является останками Алексеева, неоднократно судимого преступника, разыскиваемого за совершение убийства. И розыск Алексеева был прекращен.
 ____________________________________________________
 * УДО – условно-досрочное освобождение. Прим. автора.
 ** Вольняшка – вольнонаемный служащий в колонии. Прим. автора.
 *** ШИЗО – штрафной изолятор. Прим. автора.
 **** ДПНК – дежурный помощник начальника колонии. Прим. автора.
 ***** «Я б в Москве киркой уран нашел при такой повышенной зарплате…» - слова из песни В. Высоцкого. Прим. автора.

 
Глава пятая.
Предупреждение ястреба.


Это не новость — прятаться в тайге, по рыбацким или охотничьим избушкам, беглому бородатому люду (отпустив бороду, Алексеев изменил внешность). Не новость их и отлавливать: лесозаготовители, егеря или охотники не замедлят сообщить кому надо о подозрительном незнакомце. И рассказывай потом, что ты Петя Иванов: отпечатки пальцев беглеца заменят и паспорт его, и метрики, и приговоры судов — все, какие были. Потому-то волчьи следы на снегу настораживали Алексеева меньше, чем широкая охотничья лыжня — человек был для него опасней зверя. Но Маркиз считал наоборот: от волчих следов шарахался, поджимая хвост, а на лыжню выбегал с охотой и поскуливая. Всем видом он стремился показать Алексееву, что вот они где — люди, надо их догнать, с ними будет безопасней и сытней. Одним словом, перестали они понимать друг друга — и расстались: Алексеев кивнул ему: ладно, мол, беги по этой лыжне, может, тебе и повезет. Только будь осторожней — знаешь ведь, разные бывают люди, не дай Бог, пристрелят …

Но сам смерти не боялся — слишком часто она ходила с ним рядом. Иногда, в минуты слабости, ему хотелось даже призвать ее — да приди же скорее! — так уставал он от собственной жизни, а в душе поднимались волны: «Все, больше не могу…» В колонии он собирал в такие моменты силы и шел в изолятор: «Оформляй в камеру, — говорил дежурному, — пробки перегорели. Только не спрашивай ничего, душа болит. Пиши — полный отказ…» И каменный мешок заменял могилу, куда для успокоения так рвалась его душа…

В лесу нет каменных мешков, но для могилы мест — сколько хочешь: найти хотя бы старое, поваленное дерево и забраться поглубже в яму из-под вывороченных корней…

В первые недели его лесной жизни, когда он прятался по тайге, страдая от ран, холода и голода, не раз поднимались в нем эти волны: «Все, больше не могу...» Недели две удалось ему пожить спокойно в одной из охотничьих избушек — она приметилась ему, когда он еще жил в Кедровке. Но в один из дней он проснулся от голосов людей. Дверь с шумом отворилась — палка, которой он, как щеколдой, закрыл изнутри дверь, сломалась, и в избушку зашли двое мужчин. Алексеев замер, сжавшись в комок и стараясь не дышать, а в ушах так громко стучало, что казалось, этот стук слышат и люди. А они тем временем скинули на пол рюкзаки, расчехленные ружья, патронташи и затащили в избушку лыжи. Засветили свечку на столе и наставили на него провизии и несколько бутылок.

По пьяным нотам в разговоре стало ясно, что по дороге сюда охотники уже прикладывались, и, наверное, не раз, к бутылке. В избушке они вылили в себя еще пол-литра, закусив колбасой и тушенкой из стеклянной банки. Судя по провизии на столе, Алексеев прикинул, что заявились они, скорее всего, только на выходные: это хорошо, потом снова можно будет пережидать здесь зиму. Возможно, больше они сюда и не заявятся. Сразу видно — не профессионалы: не поняли, что дверь заперта изнутри, посчитали, видно, что пристыла льдом. Так беспечно зашли, побросав ружья и вещи на пол, — толком не осмотрелись, не заметили даже, что в печи были еще горячие угли.
И сразу за бутылку… Алексеев знал таких горе-охотников: выйдут с ружьями в лес — на километр или два вглубь, больше терпения не хватит, найдут пенек пошире, выставят на пенек бутылку, и пошла «охота». Раз! — «выстрелили» по первой стопке, еще раз! — «выстрелили» по второй… Таким только пображничать, подурковать на природе, куда им до серьезной охоты. Хотя тушенка на столе — собственного изготовления: «Хороший был лось!» — мелькнуло в разговоре пьяных, с заплетающимися языками, охотников.

Когда они вышли из избушки за дровами, Алексеев быстро собрал свои вещи в рюкзак, налил полный стакан водки и выпил, закусив на ходу хорошим куском колбасы. Затем он умыкнул со стола банку тушенки, полбатона хлеба и пачку сигарет, тем самым совершив последнюю в своей жизни кражу, и осторожно приоткрыл дверь наружу. В лесу смеркалось, голоса горе-охотников раздавались где-то позади избушки, и Алексеев, не теряя времени, быстро побежал по лыжне в противоположную сторону.

До ночи он бродил по лесу, шарахаясь от криков испуганных птиц, потом нашел тихое местечко, закрытое от ветра упавшим деревом, с огромным, высоко вздернутым вверх корневищем. Притоптав снег, разжег костер и долго отогревался. Мороз был несильный, градусов пятнадцать, не больше, алкоголь в крови морил ко сну и в то же время пугал: не дай Бог разоспаться у потухшего костра, не заметишь, как начнешь коченеть… Тут и пошло на него волнами: вот и хорошо, что можно заснуть и не проснуться! Зачем ему такая жизнь? Долго ли попрячешься в зимнем лесу? Продуктов осталось совсем немного, в Широковск что ль возвращаться — прямиком в ментовку? В каменный мешок с видом на вышку? Ну нет, лучше уж сразу — в могилу!

И он сдался. «Все, больше не могу!..» — только это прорывалось в его сознание. А могила — вот она, в яме из-под этого корневища, забраться только в нее поглубже…

Решительно поднявшись с места, он начал разгребать снег из-под корневища, отгибая в стороны длинные, но гибкие и мохнатые хлысты корней, пока один из них не спружинил ему прямо в голову, и так сильно, что его отбросило назад, хорошо еще, шапка приняла на себя удар.

В первый миг Алексееву показалось, что это какой-то зверь ударил его сильной, с густой шерстью, лапой. «Медведь!!!» — как искра, промелькнула мысль. Он резко отскочил в сторону, но поняв, что ошибся, без сил прислонился спиной к дереву. Дрожащими руками вытащил сигарету, закурил. Сердце в груди постепенно успокаивалось, стихали и бушевавшие в сознании волны, и теперь он уже почти трезво, взвешенно стал прикидывать, как проникнуть-таки в яму, выбранную им для могилы… И вновь помешала мысль о медведе: представилось, что в этой яме и на самом деле могла быть берлога с погрузившимся в спячку зверем. Возможно, даже тем самым медведем с белыми отметинами вокруг глаз, который совсем недавно спас Алексеева от рук бандитов. Едва, может, успел заснуть, а его снова тревожат. «Чего доброго, еще станет шатуном», — подумал Алексеев и поспешил уйти подальше от этого места.

Так и получилось, что не прямо, одной только мыслью о себе, медведь с белыми отметинами снова спас Алексеева.

Впереди им предстояла еще одна встреча — последняя…


Новый год он встречал хорошо. Весь день 31 декабря Алексеев шел по зимнику, проложенному в седой тайге. Куда шел — точно не знал, предполагал лишь, что выйдет на лесной участок, с опустевшими на праздничные дни вагончиками. Две машины уже проехали мимо, он их не особенно и сторонился: праздник у людей впереди, что им до одиноких прохожих. А третья машина — вахтовка — остановилась.
— Привет аборигенам! — высунулся из кабины улыбающийся, в ушанке из волчьей шкуры, мужчина. — Садись, подвезем!
— Спасибо, я и так дойду…
— Тебе куда надо-то, абориген?
— А вам?
— Нам до ближнего перевала, а там налево. А тебе куда?
— Мне прямо…
— Ну так садись! А не то до Нового года пешкодралить будешь…
— Мне не привыкать…
— Вот, сразу видно — наш человек! Ну, забирайся в фургон…

Это были газовики, ехавшие на вахтовый участок, там им и предстояло встречать Новый год. Народ веселый — давно не слышал Алексеев столько разных историй и анекдотов. На полу фургона — ящик водки, на столе — стаканы и апельсины. Весело было среди этих людей. Алексеев и не заметил, как вахтовка свернула налево, а в кабине машины про него вспомнили, лишь когда приехали на место.
— Вот это да! Про аборигена-то мы забыли! — увидев его, взмахнул руками мужчина в волчьей шапке, видимо, это был бригадир.

Тем временем начинало темнеть. Алексеев дал уговорить себя провести новогоднюю ночь вместе с ними и обещал не думать про будущие неприятности на работе (он якобы должен был сторожить технику, бензопилы и разный инструментарий на лесозаготовительном участке).

Посредине большой поляны уже стояла высокая елка. Ее украсили игрушками, поздравительными открытками и вымпелами передовиков производства. Чуть в стороне от елки развели большой костер, здесь же поставили шашлычницу. Наступал 1983 год… По радио стали передавать поздравление советскому народу, и вдруг выяснилось, что страной теперь руководит Андропов. «А что стало с Брежневым?!» — чуть не сорвался у Алексеева глупый вопрос. Хорошо, из дальнейшей речи стало ясно, что в уходящем году партия, советский народ и все прогрессивное человечество потеряли выдающегося… и так далее, и так далее…

Мороз был нешуточный, но газовики гуляли почти до утра. И Алексеев — с ними. Пили шампанское и водку, подогретые у костра, плясали, скинув телогрейки и полушубки, а кто-то скакал вокруг костра, скинув валенки.

На следующий день, ближе к полудню, газовики по одному стали выползать из вагончиков. Вышел и Алексеев; новогодняя ночь стала для него настоящим праздником. Инсценировав смерть рецидивиста Алексеева, он чувствовал себя так, будто этого человека и в самом деле не стало. Газовикам он представился Семеном и, подружившись с ними, без запинки откликался на «Сему» (звучало почти как «Саня»). Что он хоть говорил вчера? Ах да, он сторож, а работает в лесхозе. Семьи нет: с женой разошелся, все оставил ей и уехал. Вообще как-то потерялся он в этой жизни: ни в чем нет постоянства, ничто его не держит…

Вдруг выяснилось, что исчезло его пальто (вернее, пальто Кирилла Кириллыча). Оно было далеко не новое, с зацепами, а местами и рваное — от прятаний по тайге, пересиживаний в лесных избушках. Бывал он и в старательской, скромной такой избушечке, прятавшейся от чужих глаз в кустарнике на берегу маленькой речушки, — и как томилось тогда его сердце: в грезах он уже видел себя испытывающим старательскую удачу…

Наконец, его пальто «нашли» — оказалось, его спалили вчера как символ прошедшего года, приняв за старое, годное лишь на ветошь тряпье.

Алексеева вдруг затрясло — он не знал, радоваться этому или плакать, вообще не знал, что с ним происходит. Подумалось: это умирает, действительно умирает в нем тот самый Алексеев, что был отторгнут миром людей и умер — официально, по документам, как бандит…

Газовики заволновались: может, в карманах у него что было? Документы какие-нибудь, деньги? Что поделаешь — не посмотрели…
— Да, паспорт в нем был, и деньги. Аванс выдали перед праздниками… — Алексеев нашелся, наконец, что ответить.
— Ладно, абориген, не переживай, — стал успокаивать его бригадир. — Все утрясется… Без паспорта сейчас, конечно, нельзя: сам знаешь — главный чекист на троне. Порядок наводят, везде — на производстве, на улицах. Скоро, как при Сталине, станут карать за каждое опоздание.
— А я вчера и вовсе прогулял. Меня теперь точно уволят…
— Нашел о чем жалеть… Тоже мне, место важное — сторож в лесхозе. Мы тебя на другую должность определим. Место у нас есть — оператор один уехал, по семейным обстоятельствам. «Дежурный оператор смены»: как — звучит? Вот и ладно. Научим, что надо делать, поработаешь у нас, а там видно будет…

Дежурным оператором Алексеев проработал до самой весны, пока не приехала новая смена газовиков. Он заметно поправился; подработав денег, купил кое-что из одежды и снарядился для длительного проживания в лесу. Скопировал карту района, выбрал место в низовье одной из рек и, отпросившись денька на три у начальства, сходил туда на лыжах. Ночевал в избушке, обнаруженной в прибрежном лесочке. Летом, среди сосен вперемешку с березами, она была незаметна. Но зимой, когда березы стоят обнаженными,  внимательный взгляд ее видел. В избушку эту он и перебрался от газовиков, со справкой о том, что Семен такой-то (фамилия, имя и отчество, а сбоку фотография, заверенная печатью и подписью), является дежурным оператором смены такого-то предприятия. Справка выдана взамен паспорта, утерянного тогда-то во время пожара на вахтовом участке таком-то. Какой-никакой, а документ; паспорт, ясное дело, по нему не получишь — милицию такой липой не проведешь, но в других случаях он мог бы и пригодиться…


Это был одиннадцатый медведь. Никитка Куриков, охотник из манси, знал, что одиннадцать — число для медвежатников роковое. Почему-то на одиннадцатом медведе они чаще всего нарываются на его лапы или зубы. Сверхосторожным надо быть в добыче одиннадцатого медведя.

И Никитка стерегся.
Последняя их стычка завершилась с ничейным счетом. В начале осени он с Гансом, своей именитой лайкой, целый день простоял у болота — в ожидании лосей, которые часто выходят сюда полакомиться трехлистником, весьма полезным растением: его листики выводят из сохатых глистов и других паразитов. Но в этот день над болотом — большим, метров четыреста до другого края, — слышался только писк куликов. Иногда они чуть ли не пикировали на Ганса, когда он слишком близко, наверно, подбирался к выводку их птенцов. Кулик — это тоже дичь, мясо у него ароматное и очень питательное, не зря его называют царской пищей.

Ближе к ночи Никитка отужинал — под стакан самогона — куликами, а с утра снова был у болота. К полудню в своем восьмикратном бинокле он увидел наконец характерную тень на другой стороне болота. Лось выглядел как черный, с промятостями, матрас. За полчаса, с оглядкой по сторонам, он добрался до середины болота и замер, склонив к земле рогатую голову.

Никитка обошел болото по краю, обросшему карликовыми сосенками и березками, и вышел к лосю с подветренной стороны. Осторожно срезал небольшой кустарник и пополз, прикрываясь кустарником и замирая на месте, как только лось поднимал морду кверху. Собака ползла рядом; надо было подобраться поближе и ранить зверя — убить сразу вряд ли удалось бы, слишком большое до него расстояние. А потом собака отрежет зверю путь к отступлению и будет держать, пока охотник не подбежит ближе и не довершит начатое дело.

Но тут сохатый резко поднял морду кверху и, весь настороженный, стал тревожно поводить ею из стороны в сторону. Никитка замер, прижав к себе Ганса; над болотом разносился лишь писк куликов, но лось все не успокаивался и, наконец, направился на выход из болота.

Никитка понял — зверя кто-то спугнул. Но кто? Другой охотник? Плохо дело, хотя могло быть и хуже. Был случай: отец, тоже из манси, убил на охоте родного сына. Сидели с ним в лесу у костра, слышат — собака лает. Отец сказал сыну: сиди здесь, а я пойду, посмотрю, что за зверь. Вышел на лай — а это лось, собака на него набрасывается, не дает уйти. Отец изготовился к стрельбе и с одного выстрела повалил зверя. Добил его еще одной пулей, выстрелом и зовет сына, а тот не откликается. Вернулся к костру — сына нет. Стал искать его — обнаружил мертвое тело. Сын не послушался отца и тоже пошел на лай собаки, но вышел к лосю с другой стороны — противоположной той, откуда раздался выстрел. Пуля прошила лося навылет и убила сына — пули-то у манси точно бронебойные…

Кто же он, охотник, спугнувший зверя? Пока Никитка раздумывал, забеспокоился и Ганс.

И тут по всей округе разнесся лосиный рев. Лось ревел жалобно и недолго. Затем все стихло.

Тогда-то и понял Никитка, кто был этим охотником. Такой же, как и манси, лесной житель, вечный его соперник — медведь. В охоте на лося, излюбленную обоими добычу, их интересы часто пересекаются: один охотник порой уводит добычу прямо из-под носа другого. Но, уступив зверя сопернику, проигравший не отступает и не так, так по-другому пытается получить свою долю — тушу зверя или хотя бы ее часть. Иногда это переходит в открытое противостояние, но чаще все сводится к банальной краже.

Полтора дня простоял Никитка на болоте, всего раз лишь отужинав куликами, а что в итоге: лось, казалось, верная его добыча, достался сопернику? Нет, Никитка не хотел с этим мириться. Прикинув, где мог раздирать жертву медведь, Никитка зашел к этому месту с подветренной стороны. Так и есть, разглядел он в восьмикратный бинокль, здоровенный медведь закапывал в мох кусок туши. «Ладно, — решил Никитка, — посмотрим, чей будет этот кусок.»

К делу подключился Ганс. Не зря о нем складывали легенды — он знал, что ему делать в таких случаях. Ганс забежал к зверю с противоположной от охотника стороны и с лаем стал набрасываться на медведя. Началось единоборство охотничьей собаки и самого сильного в тайге зверя. Когда звуки этого единоборства удалились от места медвежьей закладки, Никитка оказался тут как тут. Быстро выкопав из-под мха кусок лосятины, он отрубил от него несколько частей общим весом килограммов на двадцать, уложил их в большой вещмешок и, закопав остатки мяса в мох, двинулся восвояси — в сторону реки, к запрятанной в прибрежном кустарнике лодке. Выгрузившись, Никитка сделал еще один рейс к медвежьей закладке, нарубил остававшееся там мясо на мелкие части и, загрузившись сверх меры, кое-как, с перерывами на отдых, снова добрался до реки и выстрелил из ружья. Для Ганса это был знак: пора возвращаться.

Перегрузив на лодку поделенную с медведем добычу, Никитка проплыл на веслах несколько десятков метров вдоль берега и причалил к месту, где был спрятан мотор. Пока он ставил его на лодку, из лесу с радостным лаем — а как же, он снова будет с хозяином! — выскочил Ганс. Никитка позвал его в лодку, угостил кусочком мяса и запустил мотор.

Другая, большая часть лосиной туши досталось медведю. Наверное, это было справедливо: кто знает, может, он еще дольше, чем Никитка, стерег лося у болота.

Недели через три после этого случая Никитка пошел было по следу медведя, да вовремя остановился. Медведь, видно, понял, что за ним идут, стал сердиться и подавать знаки: ломал большие ветки и бросал их сзади себя поперек тропы. Это значило — не иди за мной, предупреждаю: я рассержен, зол и готов на все. У такого медведя на хвосте лучше не висеть: обязательно поцарапает, а то и хуже — помнет или «прическу сделает» — сиречь снимет скальп ударами больших когтистых лап. Зная это и помня, что с одиннадцатым медведем надо быть сверхосторожным, Никитка не стал испытывать судьбу и сошел с медвежьей тропы.

Спустя несколько месяцев, в начале весны, Никитка пару недель жил в старом мансийском поселении, откуда вышли многие из Куриковых. Вышли-то многие, да никто не вернулся, и от половины домов, обычных бревенчатых изб, крытых берестой, остались одни развалины. Век поселения был давно сосчитан, постоянно тут жили лишь несколько семей, да временами — на неделю, в лучшем случае — на пару месяцев, приезжали выходцы из этих мест: поохотиться-порыбачить да сходить на могилы предков. Дом Никиткиного деда стоял на краю поселения; останавливаясь в нем, Никитка каждый раз что-то чинил, подкреплял, благодаря этому дом и держался.

В один из этих дней, еще по снегу, Никитке повезло: завалил сохатого, часть туши уложил в прицеп — фанерную коробку на маленьких лыжах, а остальное закопал в снегу. Встал на свои широкие, подбитые камусом, шкуркой с лосиных ног, лыжи и часа через два, ближе к ночи, вернулся в поселение. Усталый, но довольный собой, он сложил мясо в хозяйственной постройке рядом с домом и, едва добравшись до постели, погрузился в сон. Но отчего-то сон этот был очень тревожным.

Снилось, что недалеко от поселения, в пробуждающемся от зимы лесу, он обнаружил избушку, замаскированную среди кустарников. Не заподозрив ничего дурного, он взялся за ручку двери и хотел было ее открыть, но в последний момент внимание его отвлекла тень от птицы, которая парила высоко в небе.

Птицей этой был ястреб. Для манси, обращенных в православие, но сохранивших и многие дохристианские верования, ястреб был родственной душой: считалось, что, как и с медведем, манси имели с ним общих предков.

Отойдя от двери, Никитка помахал ястребу рукой. В ответ, точно о чем-то предупреждая, он быстро-быстро замахал крыльями и скрылся из виду. Никитка был озадачен. С детства он привык истолковывать для себя поведение животных или птиц; кроме них, «говорящими» были у него и раскаты грома, вспышки молний, треск огня… О чем же предупреждал его ястреб?

Никитка посмотрел на избушку, и его осенило: раньше-то он ее здесь не видел… «Неужто Адины?» Род Куриковых, к которому принадлежал Никитка, смертельно враждовал с родом Адиных. Семейные узы между этими родами были исключены. Адины жили богаче Куриковых, но духом были слабее, и Куриковы постепенно выбили почти всех Адиных. За убийство одного из Адиных Никитку осудили на десять лет, но освободился он раньше, отсидев семь с половиной. Кто-то из Адиных все еще жил в поселениях южнее, но о родовой мести не вспоминали ни они, ни Куриковы.

И вот эта неизвестная избушка. И предупреждение ястреба. Никитка осторожно вернулся к избушке, подошел к двери со стороны петель и потянул ее к себе за ручку. Дверь отворилась и в ту же секунду —
с резким посвистом — из дверного проема вылетела стрела. «Адины! Адины!» — закричал Никитка и… проснулся.

Выйдя из дома, он размялся, походил кругом, прислушиваясь к лесным звукам, потом вернулся в дом, подкинул в печь несколько дровишек и весь ушел в думу. Зачем увиделся ему этот сон? Чтоб не забывал о врагах и опасностях? Особенно когда он один, в лесу?

Это верно — о врагах и опасностях забывать нельзя. Только Адины тут ни при чем — столько лет прошло, да и времена другие: много ли их осталось-то, манси, соблюдающих родовые традиции? На пальцах можно пересчитать. Старые оленеводы поумирали, и некому стало разводить оленей: молодые все больше пили, жили обычаями русских, на русских и женились. Никитка и сам женился на русской — бойкой голубоглазой Любаше, вроде бы ладно живет с ней в лесхозовском поселке. Дом там Никитка купил, заработал на собольих шкурках да приезжему из Харькова на кругленькую сумму продал золотого корня и медвежьей желчи — хорошо ценятся они в крупных городах.

Нет, про Адиных и вспоминать не стоит, кто из них  мстить-то может? Последнего вояку Никитка и утопил — сначала лодку его таранил, а потом, когда он вынырнул из воды, Никитка его веслом… Напрасно веслом, по-другому надо было, не сидел бы потом, столько лет. Посчитали бы — сам утонул, по пьяни. Лодку-то так и не нашли, Никитка утопил ее вместе с мотором. Ладно, дело прошлое, только Адины тут ни при чем. Самострел — хитрость известная, да только ставить его надо с умом, иначе сам на хитрость эту и попадешь. Это не петля на лис, и даже не капкан. Ладно, спасибо ястребу — в лесу лишний раз вспомнить об осторожности не помешает…

Наступивший день не предвещал никаких осложнений, однако, прибыв к месту, где были закопаны оставшиеся части лося, Никитка понял, что проблем, увы, не избежать: цепочки следов на снегу говорили о том, что ночью тут побывал медведь, вынюхал закладки лосиного мяса, а одну целиком вытащил из снега и куда-то утащил. Ганс бросился было по следу, но хозяин вернул его обратно: чего мол, рваться, сам сюда явится…

Никитка призадумался. Можно было еще разок нарубить мяса, какого получше, и уйти восвояси. Черт с ним, с медведем, пусть добирает, что осталось. Скорее всего, это шатун — с осени шастает, или из берлоги его подняли раньше времени, с таким лучше не связываться. Мало ли и он крал у медведей добычу? Так повелось между медведями и манси: кто ловчее окажется, кто проявит большую хитрость, кому больше повезет — того и будет добыча.

Но Никитку одолевала жадность. Присел он на пенек от кедра (гады какие-то, такого красавца спилили, шишек настучать им было лень!), вытащил бутылочку с настойкой из клюквы, выпил немного, закусил куском строганины — и решил-таки поиграть чуток с косолапым.

Он раскопал в снегу одну из закладок мяса, вырубил из нее лучшие куски и сложил их в вещмешок. Оставшуюся часть мяса уложил в снег, так, чтоб видна была — как приманка — только ее верхняя часть. Затем он отвязал от своего прицепа веревку — фактически это был довольно крепкий канат в два пальца толщиной, сделал на одном конце петлю и замаскировал ее около приманки.

Второй конец веревки Никитка привязал к комлю большого дерева. Затем он внимательно осмотрел приготовленный для шатуна «сюрприз» с петлей, этим гениальным изобретением человека, пригодным для ловли любого зверя — от зайца до мамонта. Присыпав снегом веревку от приманки до дерева, Никитка перекинул вещмешок с мясом за плечи и, встав на лыжи, покатил в сторону поселения.

Часа через четыре он снова был недалеко от этого места. С ружьем наизготовку, придерживая, чтоб не рвалась вперед, собаку, он медленно приближался к приманке, готовый тут же выстрелить в угодившего в петлю зверя. Фактически он уже видел перед собой готовую шкуру, которую оставалось только продырявить, но так, чтобы не сильно ее повредить, желательно было сделать это одним выстрелом.

Но ничего он не увидел: ни живой еще шкуры, которую оставалось лишь продырявить, ни приманки. Только новые следы да петля, гения человеческого изобретение, лежала на месте приманки: зверь умыкнул ее, не задев веревку.

Однако Никитку эта неудача лишь подзадорила. Он раскопал еще одну закладку мяса, вырубил из нее несколько кусков мяса, — тех, что похуже, и так же, как и в первый раз, положил рядом петлю, только сделал ее пошире. После этого он отошел метров на двести в глубь леса, развел костер и стал ждать, то и дело прикладываясь к бутылке с клюквенной настойкой.

Часа через полтора Ганс стал завывать и рваться в сторону закладок с мясом. И тут заорал медведь — на весь лес было слышно. Долго медведь орал, потом замолчал.

Сдерживая Ганса, с ружьем, заряженным на оба ствола, Никитка приблизился к месту закладок и увидел здоровенного медведя, выкапывающего мясо из снега. Одна задняя лапа его была стянута петлей. Никитка встал за сосну, прицелился и нажал на курок. Осечка! Медведь услышал щелчок от бойка, поднялся на задние лапы и стал всматриваться, принюхиваясь, в сторону, откуда послышался щелчок. И тут вылетел Ганс и с лаем стал набрасываться на медведя. Медведь опять взревел и опустился на передние лапы. Тем временем Никитка переломил ружье, снова закрыл его и, готовый выстрелить, направил ружье на медведя. Но прицелиться не получалось: медведь вертелся с Гансом на одном месте, вместе с ними кружился и остаток веревки. «Порвал, зверина. Или перекусил…» — успел подумать Никитка и снова нажал на курок. Раздался выстрел. Очевидно, пуля лишь задела медведя; зверь пришел в ярость и бросился на Никитку, не дав ему выстрелить из второго ствола. Никитка успел лишь спрятаться за сосной, и медведь как граната пролетел мимо. Охотник выстрелил ему вслед — и промазал! Хорошо, выручил Ганс: он стал накидываться на медведя, медведь — на него, а затем они оба скрылись в кустарнике.

Никитка спешно вынул из карманов патроны и принялся перезаряжать ружье, да вставил лишь один патрон — увидел подлетающего к нему медведя и, не целясь, едва успел выстрелить. Медведь взвыл от боли и упал.

Никитка снова разломил ружье, вынул стрелянную гильзу, зарядил два «бронебойных» патрона и направил на медведя. А тот и не шевелился. Ганс с лаем кинулся к нему, показалось, он даже цапнул его, но медведь все лежал на боку, спиной к Никитке, и не шевелился. Собака понюхала его, отошла в сторону и села на снег.

По всей видимости, «бронебойный» патрон сделал свое дело. Охотник подошел к дереву, к которому была привязана веревка, посмотрел на ее обрывок — знать, медведь перегрыз ее или сначала надрезал клыками, а потом разорвал. Здоровый же был зверюга! Никитка прислонился к дереву, достал папиросу и закурил, наблюдая, как нервно дрожат его пальцы. Да, не зря предупреждал его ястреб: сегодня надо было быть осторожней. И примета говорила о том же: с одиннадцатым медведем шутки плохи. Так что, считай, Никитка, тебе повезло, не то сделал бы он тебе «прическу»…

Он перекинул ружье на плечо и, докуривая сигарету, направился к медведю. А тот вдруг ожил, вскочил на ноги — и к человеку! Никитка не успел перехватить ружье — зверь сбил его на снег и, схватив за ногу, стал выворачивать ее, качая головой то в одну, то в другую сторону. Никитка закричал, ружье его откинулось в сторону, он стал совершенно беспомощным. И опять выручил Ганс — он хватанул медведя сзади и повис на его задней ноге. Медведь резко развернулся, собака улетела на несколько метров в сторону, лесная громадина бросилась за ней, и они оба исчезли за деревьями.

Никитка попытался встать и понял, что это ему не удастся: одна нога онемела, а на другой пятка торчит задом наперед — сустав, наверно, был выворочен. Попробовал поставить стопу на место — не получилось, от острой боли лишь едва не потерял сознание. Тем временем медведь вернулся, приблизился к охотнику и уставился на его ногу, из которой обильно сочилась кровь. Никитка лежал не шевелясь, только несколько отстранено — видно, сознание все ж помутилось от боли, — смотрел на зверя. Медведь поймал его взгляд, раскрыл пасть и цапнул охотника за лицо, поцарапав нос, щеки и лоб. От ужаса и боли человек закричал как сумасшедший, возможно, он и был тогда сумасшедшим, и это помогло ему вынести дальнейшее. А дальше медведь снова раскрыл пасть и, захватив в нее едва ли не всю голову побежденного соперника, стал сдавливать ее страшными челюстями. Никитка смолк, зато Ганс буквально зашелся лаем и раз за разом принялся рвать шкуру на медвежьем заду. Это вынудило зверя отпустить охотника и развернуться в сторону храброй лайки. Наскоки Ганса были отбиты, и медведь снова погнался за собакой по лесу. Тем временем Никитка пришел в себя и одним глазом — второй был закрыт шматком кожи, свисающей с того, что было лбом, — осмотрелся по сторонам. Лай собаки раздавался где-то недалеко, а в метре от охотника, зарывшись стволами в снег, лежало ружье.

Никитка пошевелил руками — они были в порядке. Он чуть подполз в сторону ружья и дотянулся до него рукой. Несколько минут, с ружьем наизготовку, хладнокровно и даже несколько равнодушно он поджидал возвращения зверя. А затем, с коротким интервалом, в лесу раздалось два выстрела — Никитка выстрелил в появившегося медведя из обоих стволов…

Последнее, что он увидел, — это черные и почему-то спокойные глаза медведя, падающего рядом с ним. Этот взгляд он и взял с собой — в забытье, с ним же и пришел в себя. Вернее, так ему показалось. Ему было тепло — он лежал у костра, на постели из еловых ветвей, и глаза медведя наклонились к нему близко-близко… Собственно, так он это и представлял: после смерти души его дальних и близких предков примут его в теплой обители, а медведь родичем был из самых древних…
— Ну что, с возвращением? — произнес древний родич, но Никитка и дивиться не стал, просто смекнул: вот что значит родичи, медведь, а что говорит — понятно…
— Медведь… — еле слышно сказал Никитка.
— Он умер…
— Кто умер?
— Брат умер, медведь…

Глава шестая.
Воплощенный медведь.


Всего неделю как поселился он в избушке невдалеке от замерзшей речушки, но уже понял, что просчитался: выбирал затаенное место подальше от людей, а оказалось, всего в трех-четырех километрах есть не обозначенный на карте населенный пункт. Накануне Алексеев слышал выстрелы, затем увидел лыжню на плотном, с весенней коркой, снегу — днем он подтаивал, ночью подмерзал, отсюда и корка. По лыжне и рядом с ней тянулась цепочка собачьих следов. Алексеев прошел вдоль лыжни — стороною, близко не приближаясь, пока не увидел издалека первые несколько домов.

На следующий день он опять был в глубине леса — зимние виды, с мазками подступающей весны, его пленяли, а в избушке побыть, наедине с одиночеством, хватало вечеров и ночей. Пленяла и тишина, прерываемая лишь посвистом или постукиванием птиц, поскрипом и покряхтыванием деревьев. В середине дня тишину нарушил и чей-то рев. Алексеев прислушался и понял: это ревел крупный зверь, но не лось и, само собой, не кабан и не волк. Но кто? Медведь? Так ему еще спать и спать в берлоге. И тут страшным воспоминанием пронеслись в сознании картинки прошлого года. Костер, укрытый от ветра корнями вывороченной из земли сосны, двое мужчин, расположившихся у костра, и рядом — он сам, со связанными руками. Потом громадный медведь, вылезающий из берлоги, страшный конец одного из бандитов и диалог Александра Алексеева и медведя: «Ба, да ведь мы знакомы! Здорово, брат! Помнишь, виделись с тобой — в конце лета? Столкнулись нечаянно, в кустарнике…» — «Помню, брат, помню… Видал, что тут делается, в лесу? Никакого покоя нет, даже зимой…»

У Алексеева защемило сердце — вдруг это тот самый медведь, давний его знакомый? «Брат» со светлыми отметинами вокруг глаз, спасший его от бандитов? Неужто он не залег снова в берлогу? Раненный в переднюю лапу, неужто он стал шатуном, озлобленным и голодным? «Может, и свидимся еще, брат…» — «Кто знает, брат, может, и свидимся…»

Тяжелое предчувствие охватило Алексеева. Он направил лыжи в сторону, откуда доносился звериный рев; точно подстегивая его, раздались выстрелы, лай собаки и крики человека, снова выстрелы — и тишина. Приблизившись к месту происшествия, он услышал поскуливание собаки. Она лежала на снегу рядом с невысоким, залитым кровью человеком, и здесь же лежал на боку громадный — и тоже в крови — медведь. Человек был без сознания, а медведь — мертв, только глаза у него были открыты. «О, Боже!» — воскликнул про себя Алексеев. Вокруг глаз медведя были светлые отметины, а на передней лапе — едва зажившая, покрытая толстой коростой рана. Предчувствие не обмануло человека...
— Вот и свиделись, — тихо сказал Алексеев. — Прости меня, брат, что опоздал, что не смог тебя выручить…

К вечеру он доставил отогревшегося у костра Никитку в старое мансийское поселение. По дороге охотник держался мужественно и, превозмогая боль, даже пытался острить. Алексеев вез его «упакованным» в ящик на маленьких лыжах, на котором Никитка перевозил лосятину.
— Я — мясо! Лосятина! — хрипел охотник, натравливая на себя собаку, бежавшую рядом. — Ганс, откуси от меня кусочек…

На «Буране» его доставили в ближайший поселок, оттуда можно было вызвать санитарную машину.

Оперировал Никитку Петр Петрович, хирург районной больницы и в то же время охотник-профессионал. Никитка «достался» ему с прокушенным черепом, лопнувшей в трех местах челюстью, с переломами ноги и бедра и «причесанным» по полной форме —
с темени, затылка и лба свисали лоскутки, а то и целые шматки кожи. Никитка был черным, как головешка, от запекшейся крови, только глаз у него блестел — один, второй был закрыт содранной со лба кожей.

Так, благодаря Алексееву, и встретились два добытчика. Вытащив Никитку с того света, Петр Петрович обрел верного друга и надежного — по добытному делу — партнера. Только инвалидность и уродливые шрамы на голове Никитки, от подбородка до затылка, и на одной ноге — от стопы до бедра, напоминали о его битве с одиннадцатым медведем.

Алексеев и сам мог познакомиться тогда с Петром Петровичем, если б рискнул сопровождать Никитку до больницы… Тогда бы и узнал, что этот хирург хорошо знает Андрея Михайловича, бывшего редактора многотиражки, который совсем недавно приезжал в Широковск — по его, Алексеева, делам. Возможно, многое изменилось бы в его жизни. Но Алексееву стало известно об этом лишь спустя много лет…

Заночевал он в Никиткином доме, а наутро, взяв с собой лопаты и топоры, Алексеев и двое мужчин-манси пришли на место вчерашних событий, расчистили оттаявшую площадку на кострище и топором да лопатами вырубили-выкопали в земле огромную яму.

В ней, этой вечной берлоге, устланной еловыми лапами, и похоронили медведя. Но сначала Алексеев посидел один рядом с мертвым, окаменевшим на морозе зверем…

Манси стояли в десятке метров и с суеверным страхом смотрели на неизвестного человека, явившегося неизвестно откуда и как с родичем или близким другом прощавшегося с мертвым медведем. Один из них только спросил вначале, зачем, мол, нужна эта яма, не лучше ли снять с убитого шкуру, а тушу разрубить на мясо. А другой, перебивая первого, спросил прямо: «Кто он тебе? Зачем хоронишь его — как человека? И кто ты сам?» — «Этот медведь — мой брат. Он был последним, кто знал меня по прошлой жизни. А теперь я и сам не знаю, кто я, как меня зовут сейчас и как будут звать завтра…» — ответил Алексеев…


Выкопав из снега остатки лосиного мяса, Алексеев с манси доставили их в поселение и уложили в Никиткины «закрома». Манси ушли, а Алексеев заснул как убитый в Никиткином доме.

Разбудил его стук в дверь. Алексеев накинул бушлат (обзавелся по время работы у газовиков) и открыл дверь. У порога его стояли две женщины-мансийки — одна в годах, другая молодая, обе в национальной одежде из меха.
— Пойдем с нами, — сказала та, что в годах.

Небо уже серело — вот-вот, и наступят сумерки. Женщины провели Алексеева в один из домов, где его ждал старец лет под восемьдесят.
— Сочувствую тебе, брат умершего медведя, — произнес старик. — У тебя нет ни дома, ни имени. Живи с нами, мы дадим тебе и то, и другое. Прошлым летом пропал мой племянник. Возможно, он утонул — мы нашли лишь перевернутую лодку. Его не стало, потому что он пил слишком много. Я думаю: тебя прислали нам вместо него. Вот его документы, возьми их и займи его место...

Как выяснилось, старец был последним из шаманов этого мансийского поселения. Со слов Никитки (придя в сознание, он называл спасителя медведем и древним родичем) и услышав рассказ тех, кто помогал Алексееву хоронить «брата-медведя», старец принял его за «воплощенного медведя». Для последнего из шаманов это стало наконец тем зримым проявлением высших сил, которого он и ждал, может, всю жизнь.

Благодаря старцу, «воплощенный медведь» явился в мир под именем пропавшего Николая Курикова, пьяницы и гуляки; по документам он был моложе Алексеева почти на четыре года.

Манси отнеслись к Алексееву-Курикову трепетно и с невиданным для него почтением. В тот вечер они истопили баню (вернее — ее подобие), накормили лучшими, по их понятиям, яствами, а затем те же две женщины отвели его в один из домов. Перед тем как зайти в него, они проложили от дома к лесу длинную — метров пятнадцать — веревку и тонкой струйкой полили на нее керосином из маленькой бутылки.
— Злой дух, уходи из дома, — хором произнесли женщины и подожгли веревку. — Уходи, уступи место хозяину…

Веревка загорелась, огонек побежал по ней, но метра через два остановился — ветром задуло или керосин не попал на тот участок — и стал просто тлеть.
— Злой дух, уходи, не пытайся остаться, уходи, не пытайся остаться, — затараторили женщины и, подбежав к участку, где остановился огонь, капнули на него из бутылки. Огонь снова вспыхнул и быстро добежал до конца веревки.
— Злой дух ушел! — воскликнула женщина в годах. — Добро пожаловать в дом!

Они вошли в дом и через прихожую провели его в большую комнату. Там все уже было прибрано, печь с уходящей в окно трубой растоплена, перед широкой кроватью, застеленной медвежьей шкурой, лежали шкуры оленей. Оленьи шкуры висели и на стене, а со столика в углу пустыми глазницами смотрел череп столь почитаемого среди манси медведя.

«Вместо иконы», — подумал Алексеев, но прав был только отчасти: медведь, дальний «родич» и культовый покровитель манси, в то же время был их извечным соперником, а при случае — удачной добычей: блюдом на стол, деньгами на водку, если хватало — и на другие, менее значимые потребности. Однако, извирая события, вину за убийство почитаемых зверей манси сваливали на духов либо устраивали особые игрища для примирения с душами убитых «родичей».

Тем временем Алексеева чуть ли не за руку препроводили к кровати («Опять на нары», — с усмешкой подумал он, ощутив обычные доски под постельными принадлежностями). Женщина в годах куда-то исчезла, и получилось, что в избе осталась только молодая. Она помогла мужчине раздеться, а затем юркнула вслед за ним под медвежье покрывало… Не сразу до него дошло, что вместе с паспортом Николая Курикова Алексеев обрел и жену — Ольгу, с которой, как оказалось, давно был в браке.
— Медведь, медведь… — шептала она, с лаской и шутливым упреком: мягко говоря, Алексеев давно не был с женщиной и теперь накинулся на мансийку, точно голодный и неуклюжий зверь. Но, возможно, она и в самом деле приняла его за медведя, воплотившегося в человеке. Так или иначе, думать об этом Алексееву не хотелось…

Однако спустя несколько месяцев он дал еще один повод предполагать его «воплощенность» или иное родство с медведями. Это случилось во время выборов, в августе того же года.

Обычно членов избирательной комиссии забрасывали сюда на вертолете, и всегда, впереди избирательных урн и стендов с информацией о кандидатах, на землю выкладывались ящики с водкой, сгущенным молоком и консервами, а также курево, разные кастрюльки и металлическая посуда, нехитрые предметы обихода, яркие тряпки. И только потом, на быстро подготовленном участке, начиналось избирательное действо: манси были довольны и, послушные указаниям членов комиссии, быстро исполняли свой гражданский долг. Но не было б водки и всего остального — мероприятие было бы сорвано: обычные выборные агитки тут не действовали, страха эти люди не ведали…

Однако один человек ведал-таки страх в тот день. Это — «Николай Куриков»; с замиранием сердца шел он на выборы, под руку с Ольгой, молодой женой. Ростом он был чуть выше среднего и тем отличался от невысоких, как правило, манси. Бородатый, с усами и полуседыми бакенбардами, вовсе не узкими, как у манси, серыми глазами, он мало походил на гладковыбритого молодого человека с фотографии на паспорте, который он держал в руке. Хорошо еще, что вклеена эта фотография была лет двадцать назад, хоть какой-то довод будет — на случай сомнений. И хорошо, что рядом Ольга, невысокая, темноглазая мансийка — Алексееву уже нравился немного суженный разрез ее глаз, наверное, она и по европейским понятиям была симпатичной. За эти месяцы Алексеев к ней так привязался, что порой готов был выплеснуть ей и всю правду, хотя она и не спрашивала его ни о чем.

Ольга держала его за руку, старалась отвлечь какими-то пустяками, и все же Алексеев был скован. Ему все думалось, что на него и на его паспорт все только и будут глазеть. И особенно — люди из райцентра, прилетевшие в этот медвежий угол…

Но… медведь и выручил его, переключив на себя все внимание. Опередив Алексеева, косолапый ворвался на избирательный участок, расположенный у края поселения, прямо напротив леса, и разворотил на нем все подряд. Как сообщали потом в газетах, «таежный житель, не включенный в списки избирателей, решил, видно, выразить протест против строительства газопровода Уренгой-Ужгород — его начали прокладывать по местам, где раньше властвовали лишь медведи да манси, тихие лесные люди. В их угодьях рубился лес, возводились компрессорные станции, и вокруг все гудело, даже небо: часть оборудования для газопровода доставлялась на вертолетах. Это ли не нарушение медвежьих прав! И медведь протестовал, громко и грозно, а свою волю «гражданина тайги» выразил на избирательных бюллетенях: на некоторых из них, полуразорванных или смятых, явственно проступали отпечатки медвежьих лап…»

Бюллетени с результатами «медвежьего голосования» были сложены в отдельную папку и переданы в райком партии — подобно бюллетеням, на которых обнаруживались записи с высказываниями в адрес властей. Поскольку они несли информацию об отношении к властям, настроениях и положении дел на местах, было желательно, чтобы такие бюллетени находились на каждом избирательном участке. И они находились: патриотические лозунги и одобрительные высказывания сочинялись заранее. Иногда эта предусмотрительность и подводила товарищей на местах: выполнив «план по лозунгам», они расслаблялись и потом краснели за пропущенные бюллетени с выражениями далеко не хвалебными. Порой это были просто доносы: этот начальник пьет безмерно, этот — ворует безбожно, а этот — живет с бухгалтершей…

Но об одном высказывании, прозвучавшем на тех выборах в мансийском поселении, партийные товарищи узнали и по сообщениям из газет.

События там развивались такие. Во время медвежьего «голосования» члены комиссии разбежались в разные стороны, и на участке остался только Алексеев. Ольгу он отправил к одному из манси, который уже стоял в стороне с ружьем наизготовку. «Не давай ему стрелять!» — крикнул он ей и подошел к опрокинутому столу, вокруг которого было рассыпано много выпечки — пирожков, коржиков, слоенок и пряников; тут же валялись и пластмассовые подносы. Алексеев сгреб на поднос кучу разной вкуснятины и стал подзывать к себе непрошеного «избирателя».
— Миша, Миша, иди ко мне, Миша! Да оставь ты эту собаку!

Медведь все огрызался на какую-то дворняжку, но вот он повернулся к человеку и застыл в нескольких метрах от него.
— Хорошо, Миша, — продолжал Алексеев, — молодец. Теперь иди ко мне, не бойся. Покушай, это так вкусно… — И бросил несколько эклеров прямо к ногам медведя.
— Кушай, Миша, кушай, вкусно-то как! — Алексеев взял с подноса эклер и на глазах медведя стал уплетать его и похваливать: — Ах, как вкусно! Возьми, Миша, попробуй! Тебе понравится…

Наконец медведь осторожно наклонил голову к угощению, понюхал и съел его с видимым удовольствием.
— Ну вот, Миша, убедился — я тебя не обманываю. Зачем обманывать? Ты и я — оба мы дети природы, как ты к ней, так и она к тебе. Возьми еще пирожки, они тоже вкусные, попробуй — сам убедишься…

Алексеев взял с подноса несколько пирожков и также бросил их медведю, только чуть в сторону, ближе к лесу. Пока медведь ходил к новому угощению, Алексеев отнес поднос с выпечкой еще ближе к лесу, положил его на траву и с парой пирожных отошел от него всего на несколько шагов.
— Ну что, Миша, тебе понравилось? Я знал, что понравится. Подойди к подносу, там много чего вкусного. Посмотри… — И бросил пирожные прямо на поднос.

Однако первой к подносу подскочила собака, схватила какой-то пряник и отбежала в сторону. Медведь заворчал и, будто нехотя, то и знай оглядываясь на стоящего невдалеке человека, подошел к подносу, обнюхал выпечку и стал поедать ее, урча, как довольный кот.
— Ешь, Миша, ешь, сейчас я тебе еще принесу… — Алексеев сходил к опрокинутому столу, набрал еще один поднос с выпечкой и вернулся на прежнее место.
— Ну как, Миша, вкусно? Я так и знал. Ешь, Миша, ешь, — Алексеев подождал, когда медведь управился с первым подносом, и пошел в сторону леса, подзывая его за собой.
— Пойдем, Миша, за мной, на прощание я тебя еще угощу, тут много чего вкусного.

По пути Алексеев кидал медведю различное угощение и все нахваливал его:
— Хороший Миша, послушный. Иди за мной, иди. Послушный Миша…


Медведь, уплетая выпечку, шел за ним как послушная собачка. Наконец Алексеев положил поднос у края леса и отошел на несколько шагов в сторону.
— Поешь, Миша, еще. Поешь на прощанье, тут мы с тобой и простимся… Может, и свидимся еще, мы ведь теперь друзья… — И пока медведь доедал угощенье, Алексеев продолжал с заметной грустью. — Так ведь, Миша? Среди медведей у меня был уже друг, даже брат, с такими светлыми отметинами вокруг глаз. Однажды он так меня выручил… А я не смог ему помочь, пришел слишком поздно. Только похоронил его, как брата…

Съев угощение, медведь уставился на человека, ожидая продолжения «банкета».
— Еще хочешь, Миша? Но у меня нет больше, нет.

Но медведь все ждал, поглядывая то на одну руку человека, то на другую.
— Нет у меня больше, Миша, нет. Видишь, — Алексеев вытянул вперед руки, — и в руках ничего нет. Правда, ничего нет.

Но медведь с капризным ревом поднялся на задние лапы и закрутил головой.
— Нет у меня, Миша, ничего больше нет. Не обижайся. Я теперь всегда буду носить с собой что-нибудь вкусное, и, как увидимся, я тебя опять угощу. Иди к себе, Миша. Иди в лес, там сейчас хорошо, черника поспела, брусника, скоро и шишки пойдут...

Будто понимая его, медведь опустился на передние лапы, посмотрел в сторону леса и опять уставился на Алексеева.
— Иди, Миша, в лес, иди. В лесу много всего, до зимы вволю отъешься. Только берлогу устраивай потом где подальше. Чтоб дорог лесных рядом не было и людей…


Со стороны все это выглядело как дружеская беседа, и расстались они как друзья, разве что по плечу друг друга не хлопали. Медведь ушел в лес, Алексеев вернулся на избирательный участок и, точно не замечая, что люди смотрят на него с круглыми от изумления глазами, кивнул Ольге:
— Ну, как тебе Мишка?
— Ты что — укротителем был? — спросила она вместо ответа. И добавила не без иронии: — Или и он твой брат?
— Нет, брат у меня был только один.
— А этот кто?
— Этот? — переспросил Алексеев и ответил, внешне — на полном серьезе: — Племянник.
— Спасибо, товарищ, спасибо! — подлетел к Алексееву строгий мужчина в очках, видимо, старший в избирательной комиссии. — Этот медведь чуть не сорвал нам выборы…
— Да, нет, Мишка этот хороший, мы с ним хорошо поговорили…
— Да-а? — изумленно и в то же время подозревая подвох, воскликнул строгий мужчина. — И что он вам сказал?
— Он сказал, что всегда был за советскую власть…
— Прекрасно! Я обязательно скажу об этом в райкоме. И сообщу в редакцию, пусть так и напишут, немного юмора не помешает, — разошелся строгий мужчина в очках. — А как ваша фамилия?
— Алексеев, — ответил тот.
— Алексеев? — задумался мужчина. — Что-то не помнится эта фамилия в списках.
— Как, разве его нет в списках? — спохватившись, Алексеев снова стал шутковать.
— Кого нет в списках? — испугался представитель избирательной комиссии.
— Медведя этого — Алексеева. Фамилия у него такая.

Строгий мужчина в очках засмеялся.
— На нашем участке даже медведи голосуют за советскую власть! — чуть позже радостно сообщал он по рации своему начальству.

Эта фраза стала крылатой — о происшедшем в отдаленном мансийском поселении было рассказано не в одной газете, в том числе и областной, которую редактировал Андрей Михайлович. Его сотрудник, с юмором рассказывая об этой истории, даже упомянул фамилию манси, который будто бы взял интервью у зашедшего на участок медведя… Знал бы Андрей Михайлович, что это «интервью» брал его бывший ученик, общественный корреспондент многотиражной газеты…


Через несколько лет, когда «Николаю Курикову» по документам исполнилось сорок пять лет, он — в связи с ветхостью старого паспорта — получил новый, с его, Алексеева, собственной фотографией и пропиской в почти забытом мансийском поселении. К тому времени людей в нем стало еще меньше. Ушел из жизни старец — последний из шаманов, другие манси перебрались в большие поселки и если и рассказывали историю о «воплощенном медведе», так кто же им верил: мало ли что плетут эти манси, только и делают, что пьют да рассказывают небылицы и легенды о вогулах (прежнее название манси), перевоплотившихся в зверей, и наоборот, о святилищах с дарами богам и духам, о живых камнях и тому подобное.

Для тех, кто остался в поселении или бывал в нем наездом, он был Николаем Куриковым, который целый год считался погибшим, но потом вернулся при странных обстоятельствах, не зная ни имени своего, ни дома, в котором жил. Из прошлой жизни Николай помнил лишь, как лодка перевернулась и он ударился головой о порожистый камень. И как в лесу том оказался, вблизи Никитки с медведем, тоже не помнил. Да что говорить — язык родной, и тот начисто позабыл, хорошо, что постепенно и многие манси стали его забывать, у них и имена были русские. Он изменился и внешне (отпустил бороду, усы, бакенбарды), и внутренне: если раньше это был открытый и несерьезный гуляка-пьяница, то теперь Николай стал замкнутым, но основательным и работящим мужчиной. О причинах этих изменений говорили разное. Или в тюрьме он побывал да одумался, или в дурдоме лечился: много за ним примечалось странностей, слов непонятных и действий. Где, скажем, это видано, чтобы манси отказывался идти на охоту?

Только Никитка догадывался, кем на самом деле был Николай Куриков — и не только потому, что настоящего Коляна, своего дальнего родственника, он знал как облупленного — столько раз вместе пили! Просто некоторые привычки да слова Николая ему, Никитке Курикову, отсидевшему в колонии семь с половиной лет, были слишком хорошо знакомы. Однажды он прямо спросил Николая: не сидел ли тот часом…
— Может, и сидел, — ответил Николай.
— И сколько?
— Да разве я помню? Знаешь ведь — память у меня отшибло. Но важно не то, сколько отсидел человек, а сколько понял…

Когда-то он слышал эту фразу от Андрея Михайловича, редактора многотиражки. Но не стоило вспоминать ее в разговоре с бывшим зэком: Никитка засмеялся. Так засмеялся, что чуть не поперхнулся.
— Ну, ты даешь! Говоришь, не помню, что сидел, а выдаешь такое, что лишь в зоне и услышать можно — от гражданина начальника… Но это я к слову; ведь и в зонах люди сидят очень разные. Одних бы я собственными руками задавил, а другим бы сказал — выходите, нечего вам тут делать. Ты, Колян, должен знать: тебе да хирургу Петру Петровичу я по гроб жизни обязан — за то, что вытащили меня с того света. И оба на меня можете положиться…

О чем-то догадывалась и его жена — сам не раз намекал, когда внутри напрягалось что-то и думалось: вот-вот порвется… Однажды он все же рассказал Ольге о своем знакомом, которого звали Александр. Толковый, вообще-то, был парень, но так глупо он собой распорядился… Раз только, хотя и поздновато, попытался было изменить свою жизнь — ту, что еще оставалась и тащилась за ним как ненужная веревка… Но ничего-то из этого не получилось, так и ушел из жизни, и никто о том не жалел; креста, наверное, и того не поставили на могиле…
— Этого Александра я любила бы до конца своих дней… — тихо ответила Ольга. — Да только дней этих осталось немного, сам знаешь — здоровье у меня неважное…

С годами их брак, начавшийся так необычно, стал настоящим, крепким и надежным. Они были и друзья, и любовники, но детей не имели — здоровье у Ольги было слабым, рожать не могла.

Зарабатывал он на стройках — в летние месяцы его подолгу не бывало дома, но возвращался с деньгами, и неплохими. Кормил их с Ольгой и лес: ягодами, грибами, орехами, но и только. Алексеев и мысли не держал, чтобы купить ружье и ходить с ним по лесу, выслеживая дичь. Как убивать птиц или животных, если чувствуешь, что ты с ними — родня, что мать у тебя с ними общая — природа!

Почти двадцать лет прожили они с Ольгой; в последние годы оба стали болеть: он еще терпимо, был на ногах и активен, а она почти не вставала. Из поселения они уехали — Алексеев купил дом рядом с Никиткой: «Поближе к врачам, — сказал жене. — Денег хватило и еще осталось — зря что ль столько калымил…» Не помогали местные врачи — он возил ей докторов из города. Под конец отвез ее в областную больницу, за большие деньги устроил в отдельную палату, накупил дорогих лекарств и сидел у ее постели денно и нощно. Но все было тщетно: шансов на выздоровление не осталось. Алексеев едва успел отвезти ее обратно…

Перед смертью она попросила: откройся, облегчи душу. Раньше и думать не смела, чтобы попросить об этом, да и неизвестность страшила, легче было оставаться в неведении. Только жалела его: легко ли было так жить, столько лет таить боли из прежней жизни, без права вычерпать их, поведать их близкому или даже случайному человеку… Можно сменить имя и место жительства, все, чем жил раньше, но душу-то поменять невозможно. Одна она, с рождения и до гроба, и все ужасное, от чего пришлось убегать, «убежало» вместе с ним. И со дна радости оно проступало черными каплями…
— Откройся, Саша, — еще раз попросила она. — Я ведь не Курикова в тебе любила, а тебя самого. Только по имени тебя, Саша, еще не звала…
       И Ольга узнала о нем все.


Глава седьмая.
От слова «плетень».


И Ольга узнала о нем все. Что он — Александр Алексеев, бывший рецидивист, по данным милиции — вор и убийца, погибший от рук подельников. И что он же — старатель, порой весьма удачливый. Подобно Поплаухину, легендарному зэку-старателю, он тоже «слушал» ручьи и речки — где они протекали, через какие расщелины в горах пробивались, с какими рудами по пути целовались…

Первая речка, которую ему удалось «разговорить», была всего в паре часов от их мансийского поселения, а ночевал он в уже знакомой избушке — той самой, в которой жил недолго перед встречей с Никиткой. Хозяева ее заявились позже, но конфликта удалось избежать: Алексеев попросился к ним — в подсобники, на том и договорились… Многому он у них научился. Вызнал, и как превратить в деньги намытое золото — песок или мелкие самородки. Крупные тоже попадались, хотя и редко, но он и не выискивал большой удачи, главное было — не светиться, работали-то подпольно, жене даже сказать боялся, говорил, на стройках шабашил…

Да и азарта большого в нем не было: притормаживал и возраст, и опыт жизненный. Сначала, правда, хотел заработать — и уехать как можно дальше от этих мест. И уехал бы, если б не Ольга: привязались они друг к другу, а он это ценил — много ль было у него таких привязанностей. Часто сравнивал ее с Надеждой, порой и думал — в темноте: она это рядом, Надя… Сблизился Алексеев и с родными Ольги, а уж с природой-то местной как он был дружен!

И потому не гнался он за большими, а значит, рисковыми деньгами. Копил понемногу к старости: на пенсию рассчитывать не приходилось — Алексеева государство и в живых уж не числило, а как оформлять на Курикова, какие бы он сообщил о нем сведения? И кто бы их стал проверять, в какие органы запросы делать? Не в те ли, где откатывали узорчики с его пальцев? Мало ли известно случаев, когда человек много лет был на хорошем счету, имел семью, работу и вдруг попал, к примеру, в дорожное происшествие: наезд совершил, по неосторожности. Пострадавшего — в больницу, а против виновника — уголовное дело. Дело-то, конечно, пустяковое, закрыли бы через месяц — стороны договорятся, а милиции и другой работы хватает… Но сняли, как положено, отпечатки пальцев, и вдруг — точно снег на голову! — приезжает спецгруппа: на задержание опасного преступника, много лет назад бежавшего с мест заключения…

В один из сезонов, как раз перед покупкой дома, Алексееву крупно, очень крупно подфартило: на неприметной речушке золота вдруг намыл столько, что и сдавать его — в несколько ходок — побоялся. Пришлось оборудовать в тайге надежный тайник, запрятав там большую часть металла. Остальное сдал «черному банкиру»*  — и почувствовал себя Монте-Кристо, которым, собственно, и предписывала ему быть легенда о зэке-старателе.

Монте-Кристо… Это и деньги, и месть, и щедрость.
Деньги у Алексеева были — и наличными, и в тайнике, и в неприметной речке, со дна которой можно было черпать еще не один сезон, было б только желание и здоровье…

Теперь месть. Та самая жаба, что душила бы: покарай, покарай своих недругов, не впрямую, не собственными руками, но так, чтоб воздаяние показалось им рукою судьбы! Алексеев прислушивался к себе, но ни жабы, ни другой твари, что душила или грызла, грызла б его печень, не ощущал. Да и где они сейчас, эти недруги, из-за которых он столько потерял… Где Стас и его «босс» Ашот? Где затерялся подручный их — Батов? «Бог им судья, — только слышал он в себе внутренний голос, — как прописано им по судьбе, пусть так и будет…»

А щедрость… Щедрость он был готов проявить. Одарить, к примеру, Галю, слепенькую девочку из Кедровки, с которой так подружился когда-то. Теперь-то ей уж под тридцать, легко ли живется, одна, верно, осталась. Где она сейчас… Скорее всего, Кедровки той и в помине нет, тогда еще доживала век заодно со стариками. Можно было помочь и Виктору, родному брату, которого он не видел лет пятнадцать, если не больше… Только помнит ли он это родство?

И, не откладывая в долгий ящик, Алексеев приехал в родной город. В хорошем костюме, с аккуратно постриженной, почти седой бородой, с дипломатом, в котором лежала крупная сумма денег, позвонил он в квартиру, что — в тюрьме ли, на свободе — все еще оставалась для него родным домом. Дверь открылась, и на пороге показался небритый, с всклокоченными волосами, в рваных тапках и в незастегнутых брюках мужчина. «Квартиру что ль сменил?» — подумалось.
— Не скажете, где теперь живут Алексеевы? — спросил он.
— Я — Алексеев, — ответил мужчина. — Что надо? — И озлобленно посмотрел на незнакомца.

Алексеев — Александр — растерялся: он и в мыслях не допускал, что увидит брата таким. Виктор всегда был первым: в школе, в институте, с успехом, как писала мама, занимался наукой. И так опуститься?
— Я — знакомый вашего брата Александра…
— Какого такого Александра? — переспросил Виктор. — Это братца-то моего — уголовника? Который воровал всю жизнь и анкету мне портил? Так, слава Богу, свои же его и грохнули… Когда еще это было; меня на опознание вызывали, так я не поехал — охота была на его поганый труп любоваться… Мать, упокойница, и та б отказалась…
— Простите, я, видно, ошибся… — не имея сил дальше слушать, Александр поспешил уйти и, задыхаясь, с колотящимся в груди сердцем, доехал на такси до вокзала. Купил билет на первый же поезд в уральском направлении и только в купе, под стук колес, стал приходить в себя: показалось, что даже воздух в том городе, который был когда-то для него родным, стал невыносимым…

Поезд шел двое суток. За это время Алексеев успокоился. Тем хуже для него, думал о брате, мог бы и поправить свои дела. Если вдуматься, то и вкриво-то Саша ушел из-за Виктора: после смерти отца мама не могла потянуть двоих детей, и младшего Сашу отдали в интернат. На время, думалось ему, пока Витя не окончит школу. Но брат поступил в институт, на дневное — способному мальчику грех было учиться на вечернем… А Сашу оставили в интернате — это посчитали не за грех, хотя еще вопрос, кто из братьев был более способным… В обиде на мать Саша забросил учебу. Витина анкета становилась все привлекательней, не всегда удавалось, правда, скрыть сведения о брате, которого все глубже затягивало в трясину…

Но в одном братец его был прав — в глазах людей Саша был и остался преступником. Доказать обратное было невозможно: сам инсценировал свою смерть. «Поганый труп» — в сердце Алексеева эти слова осели тяжким грузом. И тогда он решился. На конечной станции пересел на поезд, идущий через Широковск, и наутро он был на месте.

Алексеев надумал идти… в милицию и рассказать все, что знал об убийстве директора банка. Изложить четко и юридически грамотно: столько раз он участвовал в уголовных процессах и что со следователями, что с адвокатами изъясняться мог на одном языке. Дело это было давнее — хорошо, если в милиции остались те, кто имел к нему отношение. Поднимут архивы, по отпечаткам пальцев убедятся, что он это, Алексеев, и никто иной. А подлинный убийца — находившийся в бегах преступник, труп которого был найден в лесу.

Одно беспокоило — возможность беспредела. Даст он письменные показания, их станут проверять, а его — в камеру, и Бог ведает, насколько. Что, если «воскрешение» его кому-то не понравится? Или начнут докапываться-проверять, как он стал Куриковым, может, сам же и убил этого манси. Начнут примеривать под него старые «висяки» — нераскрытые преступления…

И потому решил он поначалу осмотреться. На вокзале Алексеев сел на городской автобус и разговорился с кондукторшей, а на лице у нее — два высших образования. Знать, как и Виктору, ей было не сладко, только он опустился, а она держится, хотя раньше и думать не думала, что будет ходить по автобусу с форменной сумкой, спасибо хоть, не с сумой… Таковы были приметы этого времени — времени перемен и кризисов; в лесу, в отдаленном мансийском поселении, они заметно не проявлялись.

Он все расспрашивал кондукторшу о Широковске, о том, что изменилось в нем за последние годы. Расспрашивал и прохожих, меряя шагами старые и относительно новые улицы города. Уральцы — народ медленный; пока собирались с ответом — на вопросы, как пройти туда-то или где находится то-то, — проходила целая вечность.

Но Алексеев и не спешил. День стоял теплый, но кое в чем уже чувствовались осенние нотки. В тайге, на окружавших город сопках, то там, то здесь занимались березовые пожары: золотистые огни среди зелени сосен — так выглядело лиственное убранство берез. А с деревьев, посаженных вдоль городских улиц, листья уже слетали и шуршали под ногами как желтые визитки осени.

Весь день он ходил по улицам Широковска. Когда-то это был захиревший уральский городишко, старый отъездившийся конь. Но потом судьба его поменялась: рядом стал возводиться крупный машиностроительный завод, а значит, и жилье, детские сады и школы и все, что нужно для жизни молодого города. Широковск и имя свое отдал новостройке — этому прыткому жеребенку. Теперь от старого города остались несколько улочек да пригородные, наподобие Дижая, поселки. Алексеев побывал и там. Дом Плетневой не сразу и узнал: он был обложен красным кирпичом, а рядом с ним построен гараж. У дома около легковой машины возился мужчина лет сорока.
— Извините, если ошибся, но не здесь ли жила Плетнева?
— Кто-кто? — переспросил мужчина.
— Плетнева, бывшая учительница, поэтесса, — дополнил Алексеев.
— А-а… Все понятно. Вы имеете в виду прежнюю хозяйку?
— Да. Она что — умерла?
— Не знаю, дом продавали ее сыновья…
— И давно это было?
— Точно не помню. Мы тут с восемьдесят девятого, значит, больше десяти лет. Вы-то кто ей будете?
— Вообще-то никто…
— А вы, случайно, не Александр?

Алексеев опешил. Столько лет — в обращении к себе — не слышал он этого имени. Столько лет он был для всех Николаем, и вдруг!?
— Да, Александр, — Алексеев, точно под гипнозом, не нашел сил ответить иначе…

Его точно раскодировали, расшифровали — чего не добился, как ни пытался, и Славик, последний из его «черных банкиров», хотя он и слыл «черным магом». Помимо карточных фокусов да гаданий, которыми Алексеева было не удивить, Славик мог гипнотизировать, вводить людей в транс, а теми, кто попадался на его удочку, и повелевать…

Этот «черный банкир» жил на первом этаже стандартной пятиэтажки, в квартире с женой — высокой, полноватой, всегда мрачной и молчаливой Ириной Сергеевной. Клиентов он дальше первой комнаты, где принимал золото, не пускал. А перед тем как уйти в «закрома» за деньгами, он всех без исключения усаживал у двери с большой ручкой, заставлял их браться за нее обоими руками и смотреть на бра в виде свечи, что висело на стене прямо напротив клиента. При этом Славик говорил ему повелевающим тоном, строгим взглядом окунаясь в его глаза:
— Держишь крепко, очень крепко. Все, руки склеились, ты не сможешь их оторвать, пока я не дотронусь до них и не сосчитаю до трех!

И уходил вглубь квартиры — в «закрома». Иногда его не было довольно долго; клиенты предполагали, что в квартире был замаскированный люк в подвал. Затем Славик возвращался, отсчитывал деньги на столик рядом с клиентом и говорил:
— Ну как, ручки-то слиплись? Денежки сам получить сможешь? Бери — они твои.

Если клиент без труда отрывал руки от двери и брал деньги, Славик мягко посмеивался: мол, ничего, времечко, знать, еще не приспело. Но если клиент был «готов» и, как ни старался, руки разжать не мог, Славик дотрагивался до них и считал до трех. Клиент разжимал наконец свои руки и брал деньги. Но на этом обработка его «черным магом» не завершалась.
— А ведь ты отворачивался от свечи, не все время смотрел, а я тебе что говорил: или на свечу смотри, или глаза закрывай. Можешь даже подремать, отдохнуть. Куда нам торопиться, в нашем деле торопливости не нужно. И обмана быть не должно. Опасно в нашем деле обманывать. Я тебе верить должен, а ты — мне. Ты ведь хочешь, чтобы дело твое было и успешным, и безопасным. Значит, думай и о моей безопасности. Поэтому смотри, смотри на свечу, раз велю… Не играй с огнем, я ведь не знаю, где ты золотишко-то промышляешь и с кем, а ты не знай, как я работаю, и хранителей моих лучше б тебе не знать. Смотри, не вздумай меня обманывать…

Клиент и не пытался оправдываться… Что на свечу не смотрел, а Славик прознал, это было понятно: значит, дырочка у него сделана — в стене напротив, подсмотреть не трудно. Не удивляло и то, что руки точно склеивались и без Славика не разжимались, — про гипноз и слышали, и читали. Но то, что Славику известно было порой такое, о чем ведать мог лишь Господь Бог, знающий и дела человеческие, и мысли, — это объяснению не поддавалось и наводило на клиента мистический страх…

Алексеев догадывался, что Славик, усыпив человека, мог выудить из него любую информацию — как о самом этом человеке, так и обо всем, что он знает. Что на некоторых клиентов гипноз Славика действовал и после их встречи: о «черном банкире» они вспоминали лишь тогда, когда надо было сдавать золото или когда находился крупный самородок. «Славику он понравится...» — первое, что приходило тогда им в голову. Но стоило кому-то из них «сгореть», то в милиции, как бы он ни старался, зарабатывая снисхождение, никак не мог вспомнить, к кому направлялся с золотом или кому сдал его в прошлый сезон. Ни адреса его не помнил, ни как он выглядит. Даже тогда, когда обещали: сдай «банкира», и тебя отпустят. Кого угодно называл, но только не Славика.

Однако Алексеев был для него крепким орешком. Славик не раз к нему подступался, да в мозгах у него были точно сторожа, пресекавшие любое проникновение в охраняемое пространство. Однажды лишь, придя к Славику после бессонной ночи, Алексеев взялся за ручку двери, закрыл глаза, а потом крепко заснул. Снился ему интернат, и Анна Яковлевна, очень строгая учительница, почему-то спрашивала, как его зовут.
— Анна Яковлевна, вы что, не знаете мое имя?
— Я-то знаю, но ты скажи, чтобы все слышали…
— Что им слушать, они и так знают, а кто не знает, так я напомню…
— Ну так напомни, — голос учительницы был строг. Но Саша молчал, и Анна Яковлевна опять повторила, уже с явным раздражением: — Так как же тебя зовут товарищи?
— Как… Как… — тоже с раздражением ответил Саша. — Табуретом называют, вот как! И если что, снова табуреткой получат...

Он посмотрел на Борю Усова, явного своего врага, который, раз получив табуреткой по голове, чуть притих. Но Саша чувствовал — это ненадолго, не он, так другой захотят снова испытать его на прочность, прежде чем решить: этого надо оставить в покое, а еще лучше — переманить на свою сторону.
— Всем понятно? — Саша повысил голос, схватил в руки табуретку и демонстративно занес ее кверху…
— Ты что делаешь-то, Николай? — вдруг услышал он чей-то крик. — Ирка, беги сюда, чего смотришь…

Ирина Сергеевна тут же вбежала в комнату, в руках у нее блеснул пистолет.
— Ты что, Николай, опомнись! — снова закричал Славик.

«Куриков» стоял с закинутым кверху столиком, на котором Славик пересчитывал обычно деньги, и тряс, ничего не понимая, головой.
— Приснилось что-то, — наконец, произнес он извиняющимся тоном и тяжело опустился на стул.
— Вижу, что приснилось… — более спокойным тоном сказал Славик. — Только сон твой больно беспокойный. Так ведь и порешим друг друга… Иди, Ира, — кивнул он женщине. — Иди, все у нас в порядке…
— Простите меня, Ирина Сергеевна, во сне это я, не специально…
— Иди, Ира, иди, видишь ведь, он не специально… — еще раз сказал Славик и негромко, явно для себя, добавил: — Так вот ты какой, Табурет…

Алексеев тупо смотрел на «черного банкира» — показалось, что его голос чем-то напоминает голос Анны Яковлевны, который слышался ему во сне. Наконец он все понял: пользуясь тем, что Алексеев пришел к нему после бессонной ночи, Славик добился-таки, чтобы он заснул, и во сне попытался выяснить его подлинное имя. Да чуть было не схлопотал столиком по голове — подобно тому, как в первые месяцы в интернате Алексеев мутузил табуреткой своих недругов.

Славик поохал-поахал и — точно в возмещение морального ущерба — выплатил «Курикову» чуть меньше, чем обычно. Алексеев сомневался, что Славику что-то даст вызнанная им интернатовская кличка Алексеева… Тайну «Табурета» знал лишь Андрей Михайлович, редактор многотиражки, где печатались его заметки под этим псевдонимом, но с «черным банкиром» у редактора не могло быть общих дел.

И Алексеев оказался прав: при следующей встрече — после сезона, в котором ему так повезло, — «черный маг» фактически признал свое поражение.
— Мил друг, — сказал он «Курикову», — я знаю, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Какой ты Куриков? Манси надо родиться… Ну да ладно — дело это твое, в душу ломиться не буду… — Славик многозначительно посмотрел на Алексеева, убедившись, что тот хорошо его понял. — Главное, ты не мент, за это мне поручились, да и сам не слепой, вижу. Но хочется мне задать один вопрос. Язык чешется — так хочется…
— Спрашивай, какой разговор, — откликнулся Алексеев. — Что знаю или что могу — все расскажу.
— Не работал ли ты в спецуре? А, мил друг? Время сейчас сам видишь какое. Союз развалился, и люди спецуры, на которых он держался, разбежались кто куда. Одни — на Запад, другие — бандитов обслуживать, третьи сами стали бандитами… Поверь мне, — Славик протянул со значением, — я хорошо это знаю… Их, я слышал, кодировали, — не от дилетантов, таких как я, — Славик развел руками: мол, признаю, — а от серьезных противников, нашпигованных техникой и суперсредствами. Вкладывали им в голову набор цифирок и букв, с ним только и можно было в мозги их проникнуть. Признаюсь, грешный, «пробивал» я насчет тебя — кто ты и откуда, но без толку. Ты — как зеркало, прикрытое черной тряпкой: ничего не видно. Если спецурой был — в «прошлой жизни», — Славик закхекал притворно, — я осуждать не буду. Наоборот, помогу, может, совет какой дам или к серьезным людям направлю. Не в песке же ты учился копаться, и о возрасте пора подумать. Хотя, конечно: вкалывай на природе, лесом дыши и речку слушай — старость и бежит от тебя… Так что ль, «Николай Куриков»? Ну, смотри, дело твое, что надумаешь — только намекни…

Обычно Славик провожал клиента с одной и той же молитвой. «Хорошо отдохнуть тебе и фартовой удачи в будущем, — говорил он, похлопывая клиента по плечу. — Когда еще будет что, приходи, а нет — ты меня не знаешь: ни лица моего, ни дома. И спрашивать кто будет — молчи, ничего, мол, не знаю. Скажи только — жизнь мне дороже…»

Но на этот раз Славик лишь произнес едким тоном:
— …Я тот, которому внимала 
  Ты в полуночной тишине…


И вот теперь Алексеев так легко назвал свое подлинное имя мужчине у бывшего дома Плетневой. Наверное, сейчас он ответил бы и на любые другие вопросы, но мужчина лишь выдохнул с удивлением:
— Вот это да! Явились все же — через столько-то лет! Мы-то не поверили хозяйке, ведь говорили, нет уже вас, убили. А она: нет, он живой, я знаю. И оставила вам целый чемодан — какие-то бумаги, дневники, тетрадки со стихами. Мы, признаться, его и брать не хотели, да дети ее упросили: оставьте, сказали, на чердаке…

Спустя короткое время мужчина вынес из дома чемодан, покрытый многолетним слоем пыли, протер его ветошью, обнаружив потрескавшийся зеленый верх и металлические уголки, и передал Алексееву. Долго смотрел он потом вслед этому немолодому, прилично одетому человеку, точно ожидал, что, явившийся ниоткуда, он вот сейчас, на его глазах, в это ниоткуда и вернется.

На выходе из Дижая, в небольшом кедровом парке, Алексеев сел на скамейку и только тут попробовал открыть чемодан, с которым, вспомнилось, живший у Плетневой Кирилл Кириллович много, очень много лет назад явился на сборный пункт оргнабора…

Ржавые замки долго не могли открыться — время точно приварило их детали друг к другу. Наконец замки поддались, и чемодан открылся. В нем оказались стопки бумаги, толстые и тонкие тетрадки, записные книжки. Это были дневники, письма и стихи Плетневой — Алексеев узнал ее почерк:
«Директор! Дорогой коллега!
Хоть «Жигули» белее снега,
Реальность страшная и быль,
Что черный — твой автомобиль!..»

Алексеев понял: это — о директоре той школы, из-за порядков в которой «автор тонкого письма от ужаса сошел с ума…» А это — о новых временах:
«Башку — вперед! Монетой — звяк!
Поэт для них — всего червяк...»

Наскоро просматривая тетради, он обнаружил среди них и записи, относящиеся к нему самому и тем событиям, которые произошли в Дижае после обнаружения его «трупа»: «Я знаю, что он жив. Александр ушел от меня в одежде Кирилла, а на теле, которое мне показывали для опознания в морге, был какой-то полушубок, и на ногах не унты, какие были у Александра, а обычные ботинки. Но я не стала им говорить об этом — пусть думают, что это Александр, и перестанут его искать…»

Узнал Алексеев и о судьбе Кирилла Кирилловича, его товарища по оргнабору. Весь восемьдесят восьмой год он серьезно болел, а к Новому году сказал Плетневой: «Сама видишь, осталось мне совсем немного. Поеду умирать — к себе, в родные края. А тебя заберут к себе дети, я им уже написал».

Она купила ему новый чемодан, а в его старый уложила тетрадки со стихами и копии жалоб, отправленных ею в разные инстанции: почте Плетнева не доверяла. Там, считала она, окопались ее личные враги, которые намеренно не отправляли куда следует ее жалобы, из-за чего Дижай так и остался ужасным пятном на карте страны.

В тот же зеленый чемодан она сложила рукописи и дневники Алексеева — в надежде, что когда-нибудь он придет за ними… К своему удивлению, Алексеев обнаружил в чемодане и копию его повести, подлинник которой она должна была отправить в адрес Андрея Михайловича, бывшего редактора многотиражки. Повесть эта так и осталась незавершенной, но Плетнева дополнила ее рассказом участкового, который принес ей его тетради, обнаруженные в Кедровке. Знакомый с ним по рассказам кедровских стариков да по этим тетрадям (из них и узнал, что Плетнева — редактор и собиратель всех его рукописей), участковый тоже не верил, что Алексеев — убийца…

Весной восемьдесят девятого года Плетневу увезли из Дижая. «Из окон моего дижайского дома были видны старые разрушенные горы. Древние греки называли их Рифей, древние арабы — Мургар, татары-монголы — Урал, а русские — Каменный пояс… Здесь учительница-поэтесса вышла замуж, поменяв благородную фамилию Русанова на Плетневу, от слова «плетень». Под этой фамилией она и сгорела — как старый, с болезненной плесенью, плетень…»

Алексеев переложил содержимое чемодана в спортивную сумку и, поднявшись со скамейки, ушел по дороге к городу. Со стороны можно было подумать, что зеленый чемодан, оставленный на скамейке в этом кедровом парке, просто забыт его владельцем. И только открыв чемодан, придется убедиться, что его просто вверили собственной, чемоданной судьбе. Хорошо, если его увидит человек хозяйственный, — тогда в какой-нибудь кладовке или гараже в нем будут хранить инструменты или запчасти. Хуже, если его увидит человек алчный; решив, что в забытом чемодане может быть что-то ценное, он торопливо раскроет его, но, увидев лишь пыль, просто растопчет чемодан или бросит под ближайший куст, гнить да ржаветь…

В Широковске Алексеев разыскал паспортный стол — чтобы узнать, что стало с Галей, слепенькой девочкой из Кедровки, которой он решил помочь. Он не знал ни отчества ее, ни фамилии, не помнил, как звали и ее бабушку. Знал только, что мама девочки от нее практически отказалась и даже к врачам Галю возила бабушка, договариваясь с лесовозниками, чтоб подбросили из Кедровки в Широковск. Жестокосердная мать говорила бабушке: «Ты давай, тяни подольше. Галя-то, считай, твоя дочь, не моя; кабы не ты, я б ее в роддоме оставила. Помрешь раньше времени — в интернат ее сдам, мне лямку с ней тянуть ни к чему…»

Алексеев решил: город маленький, а случай особенный, может, подскажут в паспортном столе —
и как полное имя, и что с ней сталось.

Так и получилось. Выяснилось, что много лет назад ее удочерила молодая пара и теперь ее зовут Галина Михайлова. Бабушка Гали в то время начала серьезно прибаливать и все за девочку переживала: с ней-то что станет, после нее… Тогда Михайловы — они еще не были расписаны — съездили к родителям девочки и договорились об удочерении Гали. Так у нее появились новые родители — Сергей и Роза Михайловы. Алексеев вспомнил их — вместе приехали в Широковск по оргнабору. Роза была подругой Нади, и они с Сергеем приходили к Александру в Кедровку; там и познакомились с Галей и ее бабушкой…

Михайловы работали на стройке, получили от завода квартиру, а позже, когда завод, как и все в стране, начало лихорадить, они организовали малое предприятие, собрав вокруг себя две-три бригады строителей. И чем быстрее глох завод, тем больше заказов было их фирме: вокруг Широковска, на вырубленных от леса площадках, как грибы после дождя вырастали особняки. Через несколько лет они образовали коттеджный городок, названный местными жителями «Поле чудес». Хозяева особняков стали именоваться «богатыми Буратино»: ведь завод, основной кормилец широковцев, был на грани банкротства, люди подолгу не получали зарплату, а тут — такие «хибары». Затем произошло еще одно «чудо»: завод, который строился всей страной, после приватизации тире банкротства тире продажи за долги оказался в собственности этих же «Буратино» с «Поля чудес». Впрочем, это была обычная для тех лет картина…

Михайловы жили обеспеченно, но в середине девяностых они уехали из Широковска, в один из крупных городов. Гале надо было получать образование, а Розе — лечиться: собственных детей у них все не было; от Нади Алексеев знал, что когда-то мать заставила Розу прервать беременность…

Алексеев рад был и за Галю, и за Сергея с Розой. Пожалел только, что в Широковске совсем не осталось свидетелей, которые могли рассказать о кедровском периоде его жизни. Алексеев вышел на улицу, закурил — и вдруг увидел такого свидетеля. Это был Стас — вернее, его портрет в газете, прикнопленной на стенде местной прессы. Алексеев подошел ближе и убедился, что не ошибся. Конечно, Стас изменился: располнел, появились морщины, залысины. Но глаза его — чуть навыкате — убирали все сомнения; Алексеев вспомнил кличку Стаса: Смотрящий.

Рекламные материалы о Стасе, депутате городского Совета, выдвинутом на пост главы администрации Широковска, занимали весь разворот. Все что угодно можно было прочитать в этих материалах: и то, какой он прекрасный семьянин, какой деятельный и надежный хозяйственник (Стас был одним из руководителей машзавода), как он собирается заботиться о нуждах горожан и защищать их покой… Не сообщалось лишь о том, что распрекрасный хозяйственник и депутат был, а может, и остался, Смотрящим. Видимо, умалчивали о том и те, кому следовало это знать по должности, — иначе Стас не стал бы и депутатом. Но он им стал, а теперь хозяева завода вознамерились поставить его Смотрящим над городом.
       
      Городская милиция была в одном здании с паспортном столом, только с другого входа. Алексеев направился к вокзалу, в противоположную от милиции сторону…
  __________________________________
  *Черный банкир – делец «черного» (теневого) рынка золота. Прим. автора.

Глава восьмая.
Дорога в один конец.

Похоронив жену, Алексеев некоторое время еще держался, хотя и не знал, зачем. По утрам он искал смысл в том, чтобы, встав с постели, сходить во двор за дровами и растопить остывшую за ночь печь. Готовил что-нибудь себе и собаке — после смерти Ольги Никитка подарил ему Шамана, потомка знаменитого Ганса. Судьба соединила Алексеева и Никитку Курикова у тела медведя со светлыми отметинами вокруг глаз, теперь они были соседями и дальними родственниками. По документам их родство было фикцией, но по любви к природе, что в крови у человека, родственниками они были  близкими.

Иногда Никитка вытаскивал его в лес, в котором он знал, наверное, каждое дерево и радовался, когда вновь ощущал родство или единение с этими деревьями или даже всем лесом. Как мать, состарилась, седой плесенью покрылась лиственница, которой он любовался в годы ее стройные, зрелые. Как дети, на глазах его из чудно-юной поросли, обступавшей спиленный, почти ушедший в землю кедр, выросли стройные и зрелые кедры…

И как много стало примечаться старых, уже сухих деревьев. Они стояли еще на корнях, но не было в них влаги, или она высыхала, по каплям уходила из их корней, стволов и коры. На них еще садились птицы, они еще бросали тени — неровные, колючие от острых ощетинившихся веток, но тени эти заслонялись молодняком и зрелыми, в соку, деревьями. Вокруг продолжалась жизнь, но старые деревья в ней не участвовали. Им дозволялось лишь молчаливо наблюдать, поскрипывать, разговаривая друг с другом, да шелестеть на ветру голыми, без листьев или иголок ветками. Все равно в звуках лесного оркестра было не разобрать, о чем они, старцы, все шебуршат. Недовольные чем-то, старые деревья принимались порой и громко, на весь лес, трещать, но их не боялись и белки, которые сушили на их ветках грибы.

Среди людей Алексеев ощущал себя таким же сухостоем. Он еще крепок был в ногах, но ходить, стараясь не горбиться, было все тяжелей. Жизнь продолжалась и вокруг него: где-то рядом, но не вблизи, — станет падать, никто, как старому дереву в лесу, плечо не подставит. Но Алексеева уже словно не было: пенсию не оформлял, медицинского полиса не получал, в выборах не участвовал — прописываться по новому месту жительства остерегался.

Жизнь продолжалась, но что она была для него? И что значил для нее Алексеев? Дуб или осина, если и постарели, если и превратились в трухлявые жерди, помирать будут дубом или осиной. А кем будет помирать он, старое дерево с фамилией по отцу Алексеев? Лесным человеком из рода Куриковых?

Он знал, что дням его приходит конец, и прикидывал, какие дела еще осталось сделать, даже место себе выбрал на кладбище. Там было просторно, могилы не наседали одна на другую,  а  сторонились — точно дома в мансийском поселении: они ставились в отдалении друг от друга, чтобы не стеснять, не надоедать соседу. Для бывшего сидельца такой простор был важен: ведь столько лет он провел в тесных, с зарешеченными окнами клетках; казалось, что боязнь тесноты уйдет вместе с ним в могилу. Вот и наметил он здесь местечко — у одинокой березы, и Никитке его показал, чтоб знал, где хоронить. Невдалеке был лишь Ольгин крест…

Бывая на ее могиле, он подходил и к месту своего будущего пребывания. Прислонившись к одинокой березе, думал о том, чем была его жизнь. Алексеев, официально уже умерший человек, был известен людям как вор и убийца. Родной братец и тот не захотел опознать его «поганый труп»; может, не захотела б и мать, если б была жива… И потому так неспокойно, так тяжко доживал он теперь эту жизнь. Больно сводили его душу судороги — точно воздух, которого он наглотался в родном городе, все еще оставался в легких и душил, душил его, будто вместо кислорода в нем был отравляющий газ.

Порой он жалел о том, что, инсценировав смерть, лишил себя и последнего слова, на которое имеют право и самые жестокие убийцы. Ничего не осталось от него — ни детей, ни хорошей памяти. Единственное, что связывало его с прежней жизнью, это архив Плетневой, в котором, помимо ее записей о нем, были и собственные его дневники и рукописи, включая недописанную повесть… Взять бы их за основу, приходила мысль, да написать книгу о своей жизни. Представить в ней весь свой путь: как стал преступником и как перестал им быть. Написать все как было, без прикрас и под собственной фамилией — иначе в зонах никто не поверит. Да, он был вором, но за кражи расплатился вполне, половину жизни проведя в лагерях. Продолжал бы воровать и дальше, в короткие «отпуска» между отсидками, если бы — на конкретном примере — не убедился, что и его жизнь может быть другой; жаль только, что так поздно. Полезная получилась бы книга, не один разуверившийся зэк стал бы ее читать, внимательно читать, примеривая к себе…

Да, он был вором, но не грабителем, не убийцей — тут у него совесть чиста. Эта книга стала б и заявлением в прокуратуру: чтоб сняли с него страшные обвинения, и тогда на его могиле, в облюбованном им местечке у березы, пусть не на кресте, а всего лишь на простой табличке, будут его, Алексеева, собственные фамилия и имя.

И ничего, если обвинения снимут с него уже после смерти, пусть на могиле его сначала будет фамилия Куриков: главное, умирать он будет с надеждой, что когда-нибудь это может произойти…

Однако мечта о книге была несбыточной: Алексеев, в прошлом общественный корреспондент, автор очерков, статей и рассказов, взявшийся и за повесть о своей жизни, почти забыл, как надо держать в руке карандаш или ручку. Все заместила природа, с которой у него была искренняя и чистая любовь. Растворяясь в ней, он примечал такое, что раньше, когда был Алексеевым, с нетерпением просилось бы на запись — хотя бы в дневники. Но только изредка, в первые пять-семь лет в мансийском поселении, он еще что-то записывал — кратко, точно для отчета. Порой и тетради-то под руками не было, и редкие эти записи делал на случайных листах бумаги.

Позднее он и вовсе перестал писать. Случалось, годами не брал в руки карандаш или ручку… Неизвестно, почему так устроено, откуда является потребность писать, потребность, которую ничем — ни женским вниманием, ни денежной удачей — не заменишь. Неизвестно, и куда вдруг эта потребность уходит, когда человек вдруг прислушается к себе и скажет: нет, не хочу, не тянет больше писать, можно и без этого обойтись. И обходится, на женщин ли расточая время, на погоню ли за денежной удачей...


В последнюю зиму Алексееву было совсем плохо — больше от тоски, чем от болячек; неизвестно, дотянул бы он до весны, если б не пара книг, которые он увидел у Никитки. Фамилия автора показалась знакомой, он взял книги в руки, полистал, прочитал сведения об авторе — и узнал его: это был Андрей Михайлович, бывший редактор многотиражки для осужденных. Алексеев стал отматывать назад ленту времени, прошедшего со дня их первой встречи, — без малого в четверть века получилась длина этой ленты... Без малого четверть века назад Алексеев был человеком совершенно потерявшимся; впереди была лишь тьмуща срока, беспросветная и бессмысленная, потому что и за этой тьмущей ничего светлого для него не проглядывалось. Но Андрей Михайлович сумел-таки пробить в ней брешь, и через нее к Алексееву тогда снова вернулась надежда — та хрупкая птичка, которая, казалось, уже отлетела от него, как душа от умершего…

Для Андрея Михайловича Алексеев стал точно крестник; он не забыл о нем и после перевода в другой город — Алексеев получил от него новый адрес и обещание помощи, если понадобится; среди зэков такое отношение дорогого стоит. Из архива Плетневой было известно, что Андрей Михайлович и приезжал по ее письму в Широковск...

Расспросив Никитку, Алексеев узнал, что прошлым летом Андрей Михайлович вновь был в этих краях и виделся со старыми друзьями. Среди них был и тот самый Петр Петрович, хирург и профессионал-добытчик, который после битвы с медведем сшивал Никитку, черного как головешка от запекшейся крови, по частям. Теперь охотник-манси был на инвалидности, Петр Петрович — на пенсии, но это не мешало им, ставшим большими друзьями, до сих пор вести серьезный добытный промысел. Пару дней охотники провели с Андреем Михайловичем на рыбалке, а на будущий год, в крайнем случае — через лето, он вновь обещал приехать.

Книги Андрея Михайловича, то, что он был в этих краях и, возможно, снова приедет, застали Алексеева врасплох. Второй раз этот человек появляется в его жизни — и именно тогда, когда жизнь эта теряла для Алексеева какой-либо смысл… И второй раз возвращает ему надежду…

Он решил во что бы то ни стало дождаться приезда Андрея Михайловича: поговорить о том, о чем так изболелась его душа, и передать ему архив Плетневой — с великой просьбой написать ту книгу о его жизни, которую сам он написать уж не сможет. Заодно он решил передать ему и карту местности — с маршрутом движения от некоего населенного пункта к лесочку на берегу неприметной речушки, где оборудован тайник с золотом. Это будет благодарность Андрею Михайловичу за помощь и участие в прошлом, за то, что и сейчас он есть — человек, к которому можно обратиться. А сможет ли он ему помочь или нет, снимут с него обвинения или нет, увидит ли свет книга о жизни Алексеева — это уже не имело значения. Главное, у него появилась надежда, с которой легче будет сходить в могилу.

Такой, решил он, и будет его последняя воля…
Конечно, Алексеев понимал, что карта с координатами тайника — это не вклад на предъявителя. Раньше он без особого труда, за два-три захода, так безопасней, превратил бы это золото в деньги. Часа четыре поездом до отмеченного на карте населенного пункта, от него с десяток километров пешком. Обернулся бы за день — и к «черному банкиру», заранее предупредив его по хитрой системе связи… Но и это было ему теперь не по силам — слишком быстро подобралась старость, принеся с собой болезни и немощь, с видами на одну лишь дорогу — к кладбищу…


Лето, которое так ожидал Алексеев, выдалось засушливым; старые деревья в лесу первыми вспыхивали, как свечи, и горели ярко, а ветки шумно отстреливались от них как огненные птицы… С утра он выходил из дома и сквозь утреннюю дымку безбоязненно смотрел на солнце. Оно было как малиновый шар, огромный и недоступный. Порой лесные пожары подступали так близко, что дымка от них позволяла смотреть на солнце практически весь день…

Он боялся, что засуха и лесные пожары помешают приезду Андрея Михайловича, а до следующего лета он, Алексеев, вряд ли доживет… В начале августа, чувствуя себя все хуже и хуже, он узнал через Никитку адрес бывшего редактора. Все, что хотел он сказать Андрею Михайловичу, о чем думал его попросить, Алексеев решил написать ему в письме, а для архива Плетневой и карты с координатами тайника купил посылочный ящик. Трудно давалось письмо — набрасывал его медленно, по страничке в день, чередуя написание письма с чтением и укладкой в ящик рукописей и дневников.

Наконец письмо было вчерне готово, архив почти весь уложен. Последними он взял в руки дневники, которые вел в Кедровке. Стал читать их, заново переживая события почти двадцатилетней давности, отмечая по записям, как чувствовалось в них приближение беды. И вот самая последняя запись — о Евангелии:

«Читай иногда, — сказала хозяйка, сняв эту книжку с полочки перед иконой. — Тебе поможет. Вижу, душа у тебя больная». А ведь тогда я уже выздоравливал. Господи, что же раньше со мной было, с моей душой?..

До этого сколько ни брался за Евангелие, читать его не мог — смысл написанного не доходил, застревал на ятях и церковных оборотах. Но сегодня я их почти не замечал, читал не отрываясь. А когда дошел до молитвы Иисуса в Гефсимании: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия…», то самому захотелось встать на колени перед иконой и помолиться.

Так и сделал.
Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия…»


Даже сквозь толщу лет те месяцы в Кедровке Алексееву помнились. От них берет начало его роман с природой — роман, который продолжался до сих пор… И в те же месяцы он сблизился с Надеждой, женщиной, так неожиданно, счастливо и так трагично вошедшей в его жизнь…

Много лет думал он о ее смерти: почему она умерла, за что? «Встретимся в Серебряном ручье…» Такими были ее последние слова. Он никогда не пытался представить, как она умирала — разум просто не допускал эти мысли, сразу становилось больно. Но где-то же ее похоронили? Могила-то ее должна существовать?

И вот теперь, находясь в метре от собственной могилы, он понял, что не сможет, не позволит себе умереть и лечь спокойно у одинокой березы, пока не узнает, где могила Надежды. Или хотя бы не попытается ее найти — в мыслях он допускал, что и не было этой могилы вовсе, вернее, того, что принято так называть…

Алексеев набрался сил и снова приехал в Широковск. Пришел на местное кладбище и долго ходил по рядам. Всматривался в надписи на памятниках, в таблички, прибитые к крестам или оградкам, и вдруг на одной из могил, огороженной низкой оградкой, на деревянном, чуть покривившемся с годами кресте обнаружил табличку со своей фамилией, именем и отчеством...

Сомнений не было: здесь похоронили то, что было опознано как его тело: об этом говорили точная дата его рождения и дата смерти — те самые злополучные дни поздней осени 1982 года. А чуть в стороне от креста вытянулась береза — с крепким белотелым стволом и прекрасной кроной, наверное, ровесница низкой оградки. У Алексеева потеплело на сердце — от посаженной на «его» могиле березы. И тут же он одернул себя: какое там посаженное? Кем? Вот ведь что надумал: будто был на свете человек, решивший посадить деревце на его могиле! Ветром семечко занесло, вот оно и проросло. Для людей это было последнее пристанище бандюги, с биографией простой, но ужасной: мелкий воришка превратился в злостного рецидивиста, а под конец своей никчемной жизни убил ни в чем не повинного человека. Как только схоронили еще здесь — то, что приняли за его останки. Наверное, это было что-то ужасное, пострадавшее не только от людей, но и от животных…

Стоп: а крест, а табличка с его именем, а низкая оградка? Неужто умершим преступникам ставят на могилы кресты и оградку? Вообще-то им могилы положены — на обычных кладбищах? Знать, хоронят где-то подальше от глаз, и на могиле — табличка с номером... Но тут и крест стоит, и оградка, и трава многолетняя на холмике, значит, и позже следили за могилой? Может, знакомые позаботились? Кирилл Кириллыч, к примеру, или Роза с Сергеем — его товарищи по оргнабору, он так сдружился с ними — тогда, в последние месяцы его «прошлой» жизни? Или…

Алексеев схватился за сердце. Задыхаясь, торопливыми руками он вытащил из кармана пластинку с таблетками, непослушными руками выдавил из нее пару штук и облокотился на ограду собственной могилы. Он понял, кто еще мог обустроить так его могилу…


О том, что Надежда могла спастись, он никогда не думал. Вспоминал лишь последние ее слова: «Встретимся в Серебряном ручье... И Стас, и Иван — деревенский сын, который лежит теперь в этой могиле, оба они говорили, что Надежда мертва. И даже платок показали — платок его покойной матери, в котором она была в тот день. Грозились и похоронить ее вместе с ним, в одной яме...

А что, если они обманули? Может, она вырвалась от них, оставив в их руках платок? И уехала в Серебряный ручей, его дожидаться? Только надо было сначала уехать, а ее, как и Алексеева, везде искали… Куда же она могла пойти? К Розе, в общежитие? Нет, это исключено — там шли обыски. На вокзале появиться было опасно — там могли ждать, он даже предупреждал об этом… Предупреждал? Не мог же он заранее знать, что случится? Ах, да — вспомнил! Они же вместе хотели где-то переждать до вечера, а потом — на вокзал, к московскому поезду! Вспомнил — они решили идти к цветочнице, доброй женщине с рынка, у которой он брал цветы для Надежды; она бы не отказалась помочь…

Значит — цветочница. Вот и ответ, почему на могилке многолетняя трава — она, видно, сажала. Только жива ли цветочница — и тогда, видно, была на пенсии. Может, здесь она уже, недалеко. Хотя бы фамилию ее узнать, а там можно будет походить по городу, снова зайти в паспортный стол, там помогут. Только б узнать фамилию, но как? Найти могилу по фотографии на памятнике или кресте? Но разве вспомнишь теперь — он и видел цветочницу всего раз или два.
И столько времени прошло, теперь и не узнать. Правда, пожилые люди не любят фотографироваться, на памятнике может быть и не последних лет фото…

Целый час он снова ходил по кладбищу, но чуда не случилось: женских фотографий видел много, но ни цветочницу, ни кого-то других, знакомых ему по Широковску восемьдесят второго года, узнать не смог. Некоторые памятники были без фотографий, многие могилы запущены, хорошо, если холмики виднелись… Цветочница могла быть и одинокой, цветы для нее были — как дети. Нет, дети у нее были: Алексеев вспомнил это по своему дневнику, который перечитывал совсем недавно, перед тем, как уложить в ящик для отправки Андрею Михайловичу. Хотя дети — это еще не гарантия от одиночества: у тех, кто лежал тут в запущенных могилах, тоже наверняка были дети, просто жизнь забросила их далеко от родных могил, а может, и сами уже переселились на кладбище…

У его родителей тоже, наверно, не ухожено — братец и себя-то как запустил. Зачем он так: тело покойного брата назвал «поганым трупом»… Знал бы, что было на самом деле и почему… Была бы книга о его жизни, послал бы ее Виктору, чтобы хоть в старости не плевался на брата Александра… Да на кладбище б экземпляр — в могилу родителей, пусть хоть так дойдут до них боль и страдания младшего сына. Но что об этом мечтать: если и будет эта книга, самому Алексееву до нее не дожить…

Ему б узнать, что Надя тогда осталась жить, и то радость была б великая. Но и казнить себя — за то, что не мог предвидеть эту возможность раньше, тоже б не стал: это судьба, решил он, что на нее роптать… Раньше душу бы себе рвал из-за этого, но с возрастом и в особенности после смерти жены он смиренно стал принимать все как должное. Любаша, жена Никитки, все к вере его подталкивала, чтоб хоть крестик поносил нательный, с ним бы и в могилу сошел… Точно с крестиком ходить или в церкви со свечой стоять — это вера и есть. А смирение его — это не вера? Или прощение? Вот Стас, злодей: разве то, что он сделал, можно простить? Мало того, он, возможно, и солгал, заявив, что Надя мертва, и Алексеев почти двадцать лет жил с этой бедой в своем сердце… А Надя, как сказала: «Встретимся в Серебряном ручье…», так, может, и ждала его там много лет. Быть может, и умерла, не дождавшись. Что мешает ему думать о мщении? «Бог ему судья…» — вновь услышал он в себе внутренний голос. Что это, как не вера, которую не подменишь ни видимыми обрядами, ни внешней праведностью?

Все эти годы Алексеев жил подальше от людей, в чистой и искренней любви с природой. Но Надя, если выжила — как смогла она жить дальше, какими соками, какой надеждой? Сознавая, что вот оно — счастье: встретила-таки человека, душу понимающую и близкую, и как быстро, как страшно все завершилось… Оставалось лишь руки на себя наложить или в монастырь, молиться за свою и его души. Алексеев и сам был готов молиться, упав на колени, только б знать, что догадка его верна, что Надя действительно осталась жить. Узнать бы фамилию цветочницы, но как? Снова походить по кладбищу — отдохнув: от усталости ноги гудели…

Алексеев осмотрелся — нет ли поблизости лавочки, и увидел, что между «его» могилой и следующей, такой близкой, будто родственник прихоронен, есть лавочка, одна у двух оградок. Присев на нее, можно было видеть обе могилы… Как и на «его» могиле, за второй оградкой был крест, и тоже без фотографии. Лишь табличка прикреплена, с женским именем, годами жизни и короткой надписью: «Помню, молюсь».

«Молюсь…» Алексеев снова хватился за таблетки и проглотил пару штук. Рядом была могила Покровской Екатерины Борисовны. Умершей два с половиной года назад, в возрасте восьмидесяти четырех лет. Значит, тогда, в восемьдесят втором, ей было за шестьдесят. Сходится — прикинул Алексеев. Он уже не сомневался: это могила цветочницы, и это она, Надя, молится за нее…

В паспортном столе Алексееву сообщили адрес в старом Широковске, в частной застройке, где проживала Покровская.

На такси (идти пешком было трудно) Алексеев добрался до старого города, нашел нужную улицу и дом — он оказался заколоченным. Постучался к соседям, порасспросил их о Екатерине Борисовне и узнал, что жила она одиноко, из всех родственников приезжала к ней лишь монахиня, не часто — раз в три или четыре года. Умерла Покровская зимой, холода тогда были сильные. Провожали ее соседи и бывшие коллеги по музыкальной школе, раньше она там преподавала. Незадолго до смерти оставила соседям адрес — чтоб написали, когда преставится, этой монахине. Но известили ее не сразу, приехала она только летом. Крест заказала, оградку и пожила здесь, обустраивая могилу. Адрес монахини не сохранился, помнят только, что писали ей куда-то на Волгу…
      
    
Через несколько дней, закончив, какие наметил, дела, Алексеев отвел собаку к Никитке, дал ему кое-какие поручения и простился — и с ним, и с Любашей, его женой, и с природой, и со всем этим северным краем. Сказал, что уезжает насовсем: сил набрался лишь на дорогу в один конец. И все же попросил Никитку присмотреть за домом — год или два…


Глава 9.
Вклад на предъявителя.

К поездке на Северный Урал я стал готовиться ближе к осени. Летом дела задержали, да пришлось здоровьем позаниматься — и мне, и «Ладе»: оба мы подошли к такому возрасту, что без лечения и профилактики не обойтись. Начинать пришлось с «Лады»: она вдруг потеряла голос, а как без сигнала ехать… Последнее время, заметил я, голос ее был излишне ворчливым и назидательным; особенно это проявлялось в часы пик: «Вас что, — гудела она пешеходам, — не учили, как надо переходить улицу?» Или раздраженно указывала шустрому вазовскому молодняку, что не след так неуважительно подрезать почтенную «Ладу». Их, мол, еще на конвейере не было, а она уже столько дорог откатала. Да о ней фильмы пора уже ставить, вон книги, где она — полноправный герой, лежат на заднем сиденье: для гаишников, чтоб снисходительней были к ее другу-водителю, ставшему с возрастом таким рассеянным. И для ремонтников, чтоб не так обдирали, когда и в ней выявится что-то возрастное…

А ремонтникам только дай волю… Восстанавливая «Ладе» сигнал, они вдруг выявили в ней столько болячек, ладно б мелких — серьезных, требующих немедленного и стационарного, в их боксе, лечения. Не буду распространяться, какой ей поставили диагноз: «Лада» моя все же дама, да не совсем и поверил я ремонтникам. Было уж такое: мелкая неполадка, а так раздуют, что если не вмешаться, заплатив за дорогой ремонт, так хоть ставь машину на вечную стоянку…

Потом и у меня возникла та же ситуация: показался ремон… простите, врачам, а те говорят: срочно в больницу, да не в обычную, а в онкологическую… В нашем городе она находится рядом с кожно-венерологическим диспансером, и многие, проходя мимо этих не самых веселых учреждений, поневоле говорят: «чур меня, чур!»: кто постарше — на онкологическое, а кто помоложе — на кожно-венерологическое…

Перед операцией хирург сказал мне ободряюще:
— Вы только не волнуйтесь, все мы умрем от рака, если до него доживем… — и спросил у медсестер: — Где ушиватель внутренних органов? Куда он подевался?

Славу Богу, ушиватель, а им оказалось нечто, отдаленно напоминающее разводной ключ, только хромированный, не понадобился — раковых клеток в болячке не обнаружилось, но каково было все это пережить… То же, наверное, пережила и «Лада»: серьезного «лечения» ей не понадобилось. Напереживавшись, мы с «Ладой» рвались в путь — проверено: именно дорога лучше всего снимает стресс.

И тут письмо от Курикова, которое мне вручили у тети Кати, и шутка про золотые прииски, оставленные мне в наследство…

Потом понял, что не стоило так шутить, но было поздно. Тетя Катя потеряла покой. Расходящимися от нее волнами по улице стало разноситься, что у меня, во-первых, требуют выкуп, во-вторых, объявился взрослый сын, в третьих — я вот-вот отхвачу в наследство золотые прииски на Урале… Соседям не терпелось узнать подробности, и тетя Катя их охотно рассказывала, хотя мы и не виделись с того времени, как почтальонше угораздило при ней вручить мне письмо от Курикова.

Да и почтальонша была хороша: распустила язык, напустив туману, а через несколько дней самолично — и сил не пожалела! — взялась доставить мне на дом посылку, отправителем которой был все тот же Куриков. С видом особой озабоченности, как будто дело выполняла первостепенной важности, несла она посылку по улице и кивала на нее всем встречным: вот, видали, я ж говорила… Хотя по надписи на крышке ценность этой ноши была всего десять рублей…

Едва почтальонша ушла, как тетя Катя застучала в калитку.
— Андрей Михайлович, ты, ради Бога, будь осторожней, сам знаешь, какое сейчас время… Хочешь,
я у тебя покараулю, мало ли кто влезть захочет…
— Теть Кать, а что караулить-то? — сделал я круглые глаза. — Эти бумаги? — и прямо на ее глазах стал вытаскивать из посылки разные тетради и папки с рукописями.

Тетя Катя так разочаровалась, что на нее стало жалко смотреть. Но затем глаза у нее загорелись: на самом дне ящика обнаружилась сложенная в несколько раз карта какой-то местности. Бестолковый, я тут же развернул ее, и тетя Катя успела заметить прочерченную красным карандашом кривую, ведущую в окрашенную зеленым часть карты.
— Это там что ль — прииски? Те самые?
— Ты что, теть Кать, совсем свихнулась на золоте? Это карта с маршрутом экспедиции, в которой мне предложили участвовать. Сама знаешь, мы с «Ладой» подремонтировались и теперь можем ехать —
в гости к Хозяйке медной горы…
— Так то ж медь, а ты говорил про золото…
— Теть Кать, кто эту Хозяйку увидит, тот о золоте и думать забудет…
— Она что — завораживает? — Рассказы о колдунах и ворожеях были для нее одной из любимых тем.
— Завораживает, как и любая женщина. Если только захочет…

Дернул же меня кто за язык — тетя Катя заявлялась теперь каждый день и все спрашивала с лукавинкой в ее, казалось, уже выцветших глазах: когда, мол, поеду в экспедицию, к женщине-ворожее. И то ляписный карандаш принесет (знала, хитрулевская, что им золото проверяют), то весочки маленькие, которыми вес меряют до миллиграммов, — возьми, сказала, пригодятся…
— Теть Кать, ты б лучше болотники мне подобрала, пусть и не новые, у тебя наверняка найдутся…

Тетя Катя обиженно надула губы: как это так, чтоб у нее да не нашлось что-то не новое, зря что ль по уцененкам бегала. И принесла старые, но вполне годные сапожищи: резина на них была такой плотной, точно они входили в комплект космонавта — на случай вынужденной посадки в ужасных, полных ядовитых змей тропиках…


«Лада», подготовленная к дальней поездке, ожидала меня под липами. С этими статными, с шикарными кронами деревьями мы были ровесниками и дружили как родные. Когда-то, в пору нашей с липами молодости, мне пришлось за них заступиться. Тогда они только набирали в росте, и с левой стороны стали набрасывать тень на земляничные грядки. Несколько дней я буквально охранял липы от намеченной обрезки, а потом заявил: «Ладно, можете их корнать. Но тогда корнайте и меня. Можете и мне отрезать левую руку…»

С годами липы стали бесподобно красивыми, а их верхушки снисходительно посматривали сверху на крышу дома. «Ладе» сразу понравилось стоять под ними. Летом они защищали ее от солнца и украшали липовым цветом, осенью украшали желтыми листьями и защищали от дождей, позволяя им только слегка ее умывать.

Признаться, я долго колебался, ехать ли с «Ладой», — пора было признать, что уже не по возрасту ей дальние поездки. Думая об этом, мне вспоминалось, как в прошлом году Никитка рассказал нам с Петром Петровичем о последних днях его знаменитого Ганса. Достигшего предела старости, глухого на оба разодранных медведями уха, Никитка все равно брал Ганса на охоту: достоинства его носа по-прежнему перекрывали проблемы со слухом и другие старческие немощи. В холод, чтобы согреться — кровь-то уже не грела — старик ложился на кострище, рискуя подпалить себе шкуру. Промочив зад, садился не на землю, а на сапог хозяина, вываливая на него и старое мужское хозяйство; видно, он им уже плохо управлял, и оно вело себя самым неподобающим образом. Хотя по части собачьих дам-с Ганс всегда был неутомим и потомства произвел немало.

В последнюю его охоту Никитка буквально на руках внес старика в лодку, а вперед них в моторку запрыгнул Дон, сын Ганса. Лодка шла против ветра; мимо проплывали заросшие ивняком берега, из-под склонившихся к воде веток то и знай выпархивали утки. Но вот лодка сделала крюк и помчалась мимо высокого, поросшего сосняком берега, и тут Ганс встрепенулся, замер, подставив нос к налетающему ветру, и стал рваться из лодки. Никитка затормозил и направил лодку к берегу, но вместо Ганса из нее выскочил Дон, хотя и позже отца, но тоже вынюхавший зверя. Никитка оставил старика у лодки — на привязи, охранять мотор, а сам с ружьем в руках побежал за Доном. Когда он вернулся, Ганс лежал без движения, прислонившись к краю вытянутой на берег лодки…

Вспоминая об этом, мне становилось грустно, и я уговаривал себя: нет, «Лада» еще побегает, а если и не выдержит у нее сердце — двигатель откажет, придется делать ему шунтирование: расточку валов или еще что… А при возможности куплю на запчасти молодую, погибшую в аварии машину, и буду омолаживать «Ладу» пересадкой органов…

Как всегда, выехали мы ранним субботним утром; для дальней поездки это время хорошее — в выходные на дороге не так много грузовиков. Нас провожал мелкий дождик, значит, все будет хорошо — у водителей это считается хорошей приметой. Ветер стряхивал с «Лады» желтые листья, но самые упорные из них, прижатые «дворниками» к стеклам, доехали с нами до самого Урала.

В прокуратуре Широковска, куда я приехал в понедельник, меня уже ждали — позаботился Петр Петрович и другие мои друзья, которых я предупредил о приезде. Следователи получили от меня заявление Алексеева с подробным изложением всего, что имело отношение к давнему убийству. К заявлению прилагался листок календаря за текущий год, на обратной стороне листка были чернильные отпечатки пальцев человека, по милицейским архивам умершего много лет назад. «Не счесть, сколько раз снимали у меня отпечатки пальцев, — писал мне Алексеев, — теперь я это делаю сам…»

В прокуратуре я провел и половину следующего дня — давал показания как свидетель, знавший Алексеева со времени его последней отсидки; к этим показаниям я приложил выдержки из дневников Алексеева и Плетневой. В тот же день допрашивали и Никитку — о его родственнике Николае Курикове, как он пропал лет двадцать назад, как «возродился» снова и как жил в последующие годы…

Целую неделю затем мы с Петром Петровичем и Никиткой провели в лесу. Передвигались по охотничьей тропе, Никитка шел впереди и иногда обламывал ветки слева от себя: примечал дорогу. А вечера мы проводили у костра на берегу реки, рядом с избушкой, когда-то поставленной здесь сплавщиками леса — бригадой осужденных, выведенных на поселение для сплавных работ. От них здесь осталась огромная, сваренная вручную сковорода. Очевидно, сплавщики готовили на ней яичницу или жарили картошку на десяток или даже больше всегда голодных и не очень, в основном, культурных персон.

Но первая наша яичница была изжарена на лопате — по моему рецепту: пришлось показать этим высокомерным бурундукам (прозвище местных жителей), что и я кое-что понимаю в таежной жизни. Рецепт мой был прост (где-то я его описывал): лопату, желательно очищенную от земли, раскалить на костре, бросить в нее сало или масло и залить яйцами. После этой моей яичницы Петр Петрович встал из-за стола и, ничего не говоря, направился к поросшему высоким кустарником берегу. Мне стало неловко: вроде бы и лопата была отчищена, и яйца свежие, с чем же не согласился желудок моего друга? Через некоторое время Петр Петрович вернулся, снова, ничего не говоря, сел за стол и лишь затем поставил на него целлофановый пакет с водой; через прозрачные стенки пакета на нас уставились… три или четыре лягушки, довольно крупные, с зелеными пупырышками.
— Эти подружки будут у нас на второе, — произнес он обычным тоном. — Конечно, это не эсклюзив на лопате, но все же… Готовится сие блюдо так: лягушки надо хорошенько выпотрошить, шкурки ободрать, посолить... Куда ты, Андрей Михалыч, я еще не закончил…
— Так бывает, — утешил он меня, когда я вернулся. — С непривычки. Кстати, есть надо не всю лягушку — только лапки и задок. Прекрасное мясо, к столу подается как деликатес…

Рецепт деликатеса из лягушки напрочь выбил у меня желание не то что готовить, но и рассказывать о яичнице на лопате. А Никитка лягушками в пакете объяснил неудачи в рыбалке и охоте, которые постигли нас в эти дни на природе. Оказывается, некоторые манси до сих пор с особым почтением относятся к лягушкам — в старых повериях от них зависели семейные устои.

Немного рыбы, конечно, было поймано, подстрелено и сколько-то уток да рябчиков, но — обычная история! — несмотря на обещания этих охотников тире рыбаков, ни копченной лосины в дорогу, ни две-три ондатры на шапку я так и не увез. Зато на диктофонных кассетах остались множество охотничьих да рыбацких баек, записанных под писк и жужжание комаров, потрескивание костра и поскуливание собаки. На паре кассет записан и Никиткин рассказ о Николае Курикове — своем дальнем, по документам, родственнике и давнем и надежном друге…

Остались и фотографии — у меня был с собой старый, но надежный фотоаппарат, но простить себе не могу, что не сделал один кадр. Петр Петрович с Никиткой ставили тогда сети в небольшом заливчике, а я ходил по холмистому берегу вслед за Шаманом, собакой Алексеева, которую он поручил Никитке. Шаман вдруг громко залаял и помчался наверх, к открывающейся среди деревьев поляне. «Лось?» — мелькнуло у меня в голове, и я побежал вслед за собакой. У края поляны, в зарослях кустарника, отчетливо слышался какой-то треск, но собака лаяла на другой стороне поляны — у высоченной сосны, а к ее стволу, метрах в трех от земли, всеми четырьмя лапами прижимался медвежонок. В душе у меня поднялись волны восторга: такая удача — увидеть живого медвежонка! Не в зоопарке или по телевизору,
а здесь, на дикой природе!

Шаман уже зашелся от лая, и тут я услышал крики Петра Петровича и Никитки:
— Андрей, беги сюда, скорей! Там — мать, медведица! Спускайся вниз!

Очевидно, сосна с забравшимся на нее медвежонком была видна и с реки. Напоследок я еще раз бросил взгляд на медвежонка — и замер: вокруг глаз у него были светлые отметины… Ну почему я не вспомнил про фотоаппарат — ведь он был у меня тогда с собой!?

Несмотря на крики с реки, шум и лай в кустах — видно, это собака стала облаивать медведицу — какое-то время я еще смотрел на медвежонка и думал: неужели это потомок того медведя, погибшего много лет назад в битве с Никиткой? Медведя, ставшего «братом» Алексееву-Курикову…

На обратном пути мы с «Ладой», хорошо отдохнувшей в гараже у Петра Петровича, проехали недалеко от населенного пункта, отмеченного на карте Алексеева красным кружком. Значит, всего в десятке километров от него, в лесочке на берегу неприметной речушки, и оборудован тайник с золотом, которое завещал мне Алексеев. Какой писатель отказался бы сделать из этого леска остров Монте-Кристо? Написать приключенческий роман о поисках спрятанных там сокровищ, в котором детективный сюжет пересекался бы с романтической и авантюрной линиями? Но одно дело — написать роман, а другое — чуть свернуть с дороги и по указанному в карте маршруту (жалко, асфальт не проложен) пройтись в тети Катиных болотниках и, точно вклад на предъявителя, взять это золото. Одна незадача, что затем делать с ним: остановиться на посту ГАИ и спросить: золото, мол, получил в наследство, не подкинете адресок «черного банкира»? Или подождать, когда гаишники сами остановят «Ладу» и решат ее досмотреть? «Откуда золотишко?» — «Из лесу, вестимо…»

Нет, не готов я был к такому повороту — интрига в нем, конечно, была, но не совсем та, что хотелось… Стало ясно, почему в стольких книгах рассказывается о поисках сокровищ, но не помнится, чтобы кто-то из их авторов сам нашел клад или стал наследником Монте-Кристо…

Звонок… Приходила почтальонша, принесла газеты и заказное письмо, но не то, что я так жду все эти последние месяцы. Почему-то думается, что Алексеев мне напишет, и я узнаю, нашел ли он Надежду и как устроился там, в Серебряном ручье. В каком состоянии храм, в котором он побывал однажды как «музейный работник», и сохранилась ли синяя «вечеря» — фреска, о которой он писал в дневниках. Почему-то думается, что Алексеев, столько вынесший в своей жизни тягот, выдержит, поднявшись над болячками, и теперь. Особенно если где-то рядом будет монахиня, которую звали в миру Надежда. И тогда я сообщу ему, что все обвинения с него сняты, а дело об убийстве директора банка вновь закрыто, поскольку ни одного из участников этого убийства не осталось в живых.

Первый участник убийства лежит на широковском кладбище, в зарастающей сорняком могиле, с покосившимся крестом, на котором вместо прежней таблички с именем Алексеева висит другая, и на ней можно еще разобрать: «Иван — деревенский сын». Прибил эту табличку Никитка, а имя человека, погребенного в могиле, подсказал ему я.

Гражданин Батов, он же Малый, второй участник убийства, отбыл наказание за кражи, совершенные в Широковске, и добился-таки исполнения давней своей мечты — устроился на работу банщиком. В бане и нашли его мертвым. Он любил, когда клиенты подносили ему в стаканчике, порой и сам продавал им спиртное, только не всегда оно было качественным, и клиенты сильно страдали. Видно, они и угостили его потом каким-то зельем. Одни свидетели говорили, что банщик выбежал из раздевалки с зеленой, как у лягушки, кожей. Другие утверждали, что он кричал: «Лягушки!», а сам был бледным, как мел. Вряд ли следователи докопались до правды: откуда им было знать, что когда-то Батов попадал в больницу с острым кишечным расстройством, вызванным, с его слов, употреблением алкоголя из банки с заспиртованными лягушками…

Стас, он же Смотрящий, третий участник убийства, не раз допрашивался после возобновления этого уголовного дела. Во время выборов главы администрации города газеты сообщили о его связях с находящимся в бегах Ашотом — главарем банды, ранее подчинявшей себе половину города. Выборы Стас проиграл, но от уголовного преследования его спасла депутатская неприкосновенность. Проиграл он и очередные выборы в местные органы власти, и теперь следователям ничто не мешало выдвинуть против него обвинение.

Однако судьба его распорядилась иначе: тело Стаса со следами насильственной смерти был обнаружено в его квартире. По версии следствия, его убили с целью грабежа — в квартире все было перевернуто вверх дном, ничего более-менее ценного не осталось. Однако, судя по повреждениям на теле, перед смертью Стаса длительное время пытали. Подтверждали это и оперативные данные: в уголовной среде циркулировали слухи, что много лет назад он в сговоре с уголовником по кличке Батя прикарманил золото общака, а чтобы спрятать концы в воду, Стас убил одного из братков. Но потом Стас обманул и Батю, который перед смертью — через знакомого журналиста — сообщил об этом в милицию. Понятным образом эта информация просочилась и в уголовную среду. Но тайна золота общака так и осталась нераскрытой: видно, уголовные «дознаватели» перестарались, и Стас умер, ничего не сообщив.

Так, спустя много лет, золото легендарного зэка-старателя стало причиной еще одной смерти. Сначала из-за него убили самого старателя, потом погиб Иван — деревенский сын, умер — по документам — Алексеев и умерла — для мирской жизни — Надежда. Но была ли последней смерть Стаса? Кое-кому из его бывшего окружения теперь явно не по себе — побаиваются, что вслед за ним скоро начнут трясти и их…

Между тем, золота Поплаухина, возможно, и вовсе не было: к чему было терпеть из-за него муки — сказал бы, где находится, и остался б жив. Ведь старателем он был идейным: дорого стоило ощущение самого фарта — этой пойманной за хвост удачи…

Хорошо, что я не свернул тогда в населенный пункт, красным кружком отмеченный на карте Алексеева. Передав в милицию его заявление, никакого золота, в обмен на четверть его стоимости, сдать уже я не мог — ведь уголовные «дознаватели» сразу решат, что это золото общака…

Нет уж, решил я, пусть золотом Алексеева распоряжается, если сможет, он сам. Восстановит храм в Серебряном ручье, отреставрирует или заново воссоздаст «Синюю вечерю» под его сводом… Возможно, он все же напишет мне оттуда, с Волги, или сам я к нему заеду. Мы с «Ладой» уже не в том возрасте, чтобы отмахивать по Руси тысячи километров, однако доехать до великой реки, чтоб посидеть-постоять на ее берегу, нам по силам…
      
Но кто знает, может, он и вернется на Север? К природе, с которой у него была чистая и искренняя любовь, к Никитке и его жене, к могиле жены и к местечку у одинокой березы, загодя выбранному для собственной могилы? Просил же он присмотреть за своим домом — год или два…


Эпилог.

Тетя Катя, получив обратно свои болотники, некоторое время все еще пытала меня, привез ли я золото от Хозяйки медной горы. Привез, тетя Катя, привез, отвечал я ей и кивал на кассеты для диктофона, рассыпанные у меня на столе. Всю дорогу, говорил, собирал в них по крупинке, а как на место приехал, так прямо греб лопатой. И включал диктофон. Тетя Катя слышала голоса, записанные под писк и жужжание комаров, потрескивание костра и поскуливание собаки, но ничего не могла понять. Ладно, говорил я ей, не мучься. Узнаешь обо всем из книги.

Только кот ее, великолепный Оскар, похоже, о чем-то догадался. Раньше-то он все на рябине сидел, напротив моих окон. А теперь я у «Лады» его приметил, под липами, а то и на них, на красавицах — то на одной, то на другой. Конечно, это связано и с тем, что сосед мой завел много живности, в том числе и цыплят, вот Ося и посматривает на них с высоты. Но мнится мне, что частенько поглядывает он и наверх, ближе к верхушке одной из лип, и косит потом на меня: знаю, мол, твой секрет, но обещаю молчать. Что делать — я ему верю, как верю и в то, что когда-то я сниму все же этот секрет, так замаскированный у развилок одной из лип, что ни с земли, ни с самой липы его не увидеть. Разве что по запаху отличишь: тут пахнет корой, а тут чем только не пахнет: и металлической фольгой, и целлофаном, и вощеной бумагой, и, наконец, чем-то странным на тряпичной основе, окрашенной противной типографской краской. По запаху это нечто странное похоже на старые географические карты, которые тетя Катя купила в уцененке для внука: показалось дешево — по три копейки за штуку. Невдомек было, что на картах этих — страна, от которой остались лишь долги да воспоминания, разные и очень противоречивые.

Что ж, великолепный Оскар — кот благородный, он обещание не нарушит, и я спокоен за свой секрет. Если от Алексеева так и не будет вестей, я распоряжусь им в своей последней воле. Возможно, я завещаю его тому, кто напишет роман о писателе, отказавшемся от завещанных ему сокровищ. Насколько я знаю, такой сюжет никому еще не приходил в голову. Да и чудака, отказавшегося от сокровищ, тоже, наверное, не было — даже среди писателей.
    
     На компьютерном столике передо мной стоит фигурка медвежонка из селенита — красивого камня, почему-то называемого лунным; я купил его в одном из уральских городов. Но так жаль, что рядом с этой фигуркой нет фото медвежонка с белыми отметинами вокруг глаз — того самого, которого я видел на высокой сосне; кто знает, может, он и в самом деле потомок медведя, ставшего для Алексеева «братом». Такое же фото я послал бы и самому Алексееву — вместе
с этой книгой. Я выполнил его последнюю волю.