Легитимация психоделического вещества в поэтической культуре

Юри Бханга
               Легитимация психоделического «вещества» 
                в поэтической   культуре
                (очерк)


Материал этого очерка не содержит действительно новых фактов, или хотя бы – идей. А если здесь и могут быть обнаружены оттенки свежих мыслей, - это произойдет без   малейшего умысла с моей стороны. Я думаю, что этот текст может лишний раз показать, что известное – не очевидное, ибо, как сказано, известный материал, далеко не всех приводит к соответствующим размышлениям. 
Со стороны антропологии теперь все больше оснований подозревать, что такие феномены нашей социальной реальности, как уголовный кодекс, или просто народные суеверия, очень родственны, как бы явления одного порядка (глубинные инверсии, только лишь с различными способами и механизмами общественного воздействия) – достойный для человечества повод переоценить собственные самооценки. А еще - задаться вопросом: не слишком ли сильно окостенелая юстиция отстает от развития культуры на ее более жизнедеятельных уровнях и сдерживает уже необходимо назревшие процессы. Эта нелепость очевидна и все-таки упорно прячется в месиве несуразных проблем, называемых социальным Злом, или – наркоманией…  Итак, тема очерка – «психоделики» в литературе (в других искусствах она только еще более актуальна) и признание их ценности, если можно так сказать, для «аукторского тонуса». Я не рассматриваю проблему ограничения группы «психоделиков» (каждому, кто интересовался этой темой, известно о существующих публикациях, напр. - Данилин А. « LSD»). А «вещество психоделик» здесь понимается в традиции глубинной психологии, т.е. как вещество, способствующее раскрытию бессознательныз ресурсов и скрытых возможностей нашей психики.
Не стоит говорить об ЛСД.  Ответ (или – ответы) на этот вопрос не под силу современному человечеству (имею ввиду аспект аксиологический, всевозможные взаимодействия с областями нравственности, юстиции и эстетики). По крайней мере, контроль над производством и за распространением сильнодействующих и химически организованных (т.е., в данном случае - искусственно) веществ, может выглядеть вполне разумно. Но возможно ли достаточно разумное оправдание для слепого и необъяснимо трусливого табуирования объектов природы: человек боится змеи, даже заведомо не опасной, боится на глубоком, ускользающем от контроля, уровне, и так он чурается некоторых растений, или, тем более - грибов, не причиняющих вреда, но делающих человека, с ними соприкоснувшегося, «отшельмованым», отчуждающе загрязненным, чужеродным и преступным. Это нельзя объяснить, но этот человек ДОЛЖЕН быть наказан. Не убедительная пелена разумности   такого приговора может быть создана при помощи единственного неопровержимого факта – законодательства, выступающего в этом случае в роли, которая должна играть против его же авторитета, т.е. – в роли суеверия...

 Обзор целесообразно начинать с эпохи романтизма: Шелли, Бертран, Метьюрин и т.д. Все эти "декадентские корни"  в эпохе романтизма имели более или менее общие особенности: то, что в модернизме преломлялось через "психологическое подполье  творца",   в  романтизме воплощалось в метафоры мифологической и исторической реальности  и  в  фантастику  готических  романов. Обнажившиеся противоречия с европейскими дискурсами того времени, имевшими более прочные традиции, вызывали неодобрение и насмешки..  Благодаря этим противоречиям появляется загадочный Бонавентура, чья иррациональная поэтика не могла уживаться с академической репутацией Шеллинга; возможно, по этим же причинам современники  не  смогли  оценить  художественные перспективы  в  "безумии" Гельдерлина,  получившего признание у модернистов.
     "Поэтика кошмаров и тайн" уже начинала приедаться публике и исчерпывать самое себя, когда Томас де Куинси пишет "Исповедь англичанина, употребляющего опиум". Это новое слово в готическом романе о том, что пугающие существа и духи на самом деле не столько (или не только) обитатели готических замков, заброшенных домов и кладбищ; призраки населяют темные глубины человеческого сознания; и это открытие делается при помощи "вещества", которое в  этой  традиции  становится  Персонажем  демоническим, или по крайней мере открывающим пути в миры "неясного и пугающего".
То, что де Куинси высказал наиболее отчетливо, присутствует во многих творческих биографиях и все явственней пропитывает дух времени, особенно с начала  19-го века, когда  опиум в Европе становится так же распространен как  табак и кофе; примерно в это же время начинается и использование гашиша, а в некоторых кругах даже входят в моду так называемые "клубы гашишитов". Но если  для обывателей и буржуазных салонов это - экзотика, достойная завязки увлекательных новелл, для многих представителей "богемы" - это повседневность; повседневность, полная мрачных видений (обычно опиатная), или даже  простая, но поэтизированная реальность, как у   Петрюса  Бореля:
"Он - от суеты вдали.
 Будет птичья легкость в теле.
 Бедность? Пусть, но мы разделим
 Ужин - горстку конопли".


   Итак,  открытие  де Куинси   уже   можно   оценить   как модернистское   осознание   "наркотика"   как   способа   актуализации собственного бессознательного.  Именно такую роль  следует  отводить  "веществу",   используемому модернистами с целью "раздвижения сознания".   К концу двадцатого века в соответствующих дискурсах такие утверждения становятся общим местом, т.к. легитимация "наркотика" в художественной культуре к концу века достигает уровня "постмодернистской телесности" (ср. Пепперштейн "Тело, текст, препарат"): тело вещества входит в тело художника и "оплодотворяет" его, инспирирует на порождение текста; и тело художника, как "ауктора", остается самым загадочным и неисчерпаемым, почти трансцендентным началом, остающимся за скобками (границ) текста, уже самостоятельно функционирующего в пространстве культуры. Но такой постмодернистский уровень осознания  наркотического  транса  сформировался  на многочисленных опытах в модернистской культуре. Новое сознание открывает целый новый мир прочтений уже существовавших текстов, где адресат сталкивается с некоторым герменевтическим замешательством даже перед лицом прозрачной ясности; это уже словно опьяняющее плавание, рассчитанное на воспоминание читателем того движения, которое не раз и не два подводило его к некоей цели, земле, которую он знал и которой не стремился достигнуть; но в конечном счете там не оказывается ни земли, ни цели, ибо в самом этом движении утрачивается вспоминание, однако после этого читатель уже обретает возможность идти наугад, хотя, произвол случая и угрожает утратой надежды когда-либо остановиться. По Бланшо это означает отказ предвидеть, но не от предвиденного.
   В этом тексте наша точка зрения настроена на взгляд через призму читательских интересов "серебряного века". Излюбленные авторы в кругу чтения русских модернистов: Шарль Кро, выводивший заголовком для своих стихов "навеяно гашишем"; другой гашишист - Рембо, асоциальный подросток, переживающий озарения и неразлучный со своей трубкой; богемный "король" Верлен с собственным заветом: "абсент - третий глаз поэта" и т.д.   Едва ли не самыми влиятельными в этой плеяде были - Э.По и  Ш.Бодлер.

   "Первый символист и последний романтик" Э.По по праву мог бы считаться классиком литературы, связанной с "наркотической поэтикой", Некоторые сюжеты этого автора находятся в прямой зависимости от того, что герой (в таких случаях повествование ведется от первого лица)   вводит в себя "вещество".   Например в рассказе "Овальный портрет" герой, морфинист и куритель опиума, впервые вводит опиум внутрь;   удивительность  и  значимость  последующих переживаний героя становятся достойны рассказа Эдгара По.   Поэтика Э.По оказала сильное влияние на взгляды Бодлера, так или иначе повлиявшего на весь символизм. Бодлер рассматривал  поэзию  как  обостренное,  всеохватывающее состояние, которое может усиливаться под воздействием алкоголя или наркотиков. Он подробно рассуждает на  эти темы в своих книгах "Вино и гашиш" , "Искусственный рай", "Поэма гашиша",   в  которых  пытается  уловить  нюансы "светотени" в переживаниях поэта-наркомана. В этом поиске для Бодлера неотступна мысль о расплате, жертвоприношении художника, который "словно топливо сгорает, питая огонь своих стихов".
   Бодлер призывает читателя к раздвижению сознания:

Раздвинет опиум пределы сновидений,
Бескрайности края,
Раздвинет чувственность за грани бытия... ,

и  одновременно  предостерегает  от  экспериментов  с наркотиками; и при этом ему несносна мысль о морализме: "моралист также невыносим для меня,  как непрокипяченый опиум".  Вобщем, у Бодлера складывается к  различным  веществам  различное  отношение   (и  это справедливо), но в любом случае это отношение сложное, полное полутонов и непередаваемо одной формулой:

Гробницею твоей, чумное, злое зелье,
Яд, созданный в раю, души моей веселье,
Сжигающий нутро расплавленный свинец,
О, сердца моего начало и конец.

Но  как  бы  ни оценивал  Бодлер  отдельные вещества и последствия от их употребления, превыше этих тонкостей всегда стоит сам опыт расширения сознания. Это безумство художника, покидающего мир людей (толи временно, толи уже навсегда) звучит в призыве Бодлера: "Опьяняйтесь!":   "Всегда быть пьяным. В этом все, это единственная задача. Чтобы не чувствовать ужасной тяжести времени,   которая сокрушает наши печали и пригибает нас к земле,   надо опьяняться без устали.  Но чем же?   Вином,  поэзией, добродетелью, чем угодно.  Но опьяняйтесь.     И если когда-нибудь, на ступенях ли дворца, на зеленой ли траве оврага или в угрюмом одиночестве ваше комнаты вы почувствуете, очнувшись, что ваше опьянение  слабеет или уже исчезло, спросите тогда у ветра, у звезды, у птицы, у часов на башне, у всего, что бежит, у всего, что  стонет, у всего, что поет, спросите, который час; и ветер, волна, звезда, птица, часы на башне ответят вам: "Час опьянения! Чтобы  не быть рабами, которых терзает Время, опьяняйтесь, опьяняйтесь непрерывно!..".
Влияние Бодлера пропитывает всю историю символизма, но вряд ли можно говорить, что важнейшей тенденцией  в этом влиянии было "раздвижение сознания" при помощи вещества. По крайней мере в западной культуре признаки легитимации наркотика можно отчетливо наблюдать уже к середине девятнадцатого века. Имеется ввиду не просто внимание, которое оказывали наркотикам европейские деятели художественной культуры (в отличие от русской, где даже легитимированный наркотик чаще всего скрывается за художественной метафорой; ср. Бальмонт по отношению к Бодлеру: "Познавший таинства мистических ядов", и т.п.), подразумевается признание возможности благотворного влияния вещества на творческий процесс.
   В России к началу 20-го века тоже было множество публикаций, посвященных наркотикам, но большинство этих текстов  были написаны  в  ключе  "позитивной  науки",
ориентированной на психиатрию и психофизиологию того времени (см. напр.   ............ ). Вряд ли можно в русской
литературе обнаружить аналогии "Искусственному раю" или
"Трактату о современных возбуждающих средствах" Бальзака,
сочинению, где также можно найти много примеров легитимации наркотика в художественном творчестве. Напр.:
"..Вы пьяны без вина. Ваш мозг обретает новые возможности
вы уже не чувствуете костлявого и тяжелого свода  своего
черепа,  вы витаете в мире фантазий \...\  и вам хочется
немедля их осуществить". Это отрывок из описаний наркотических опытов, которые Бальзак проделывал по инициативе Жорж Санд, известной своим пристрастием к трубкам и кальянам.

   Все  эти  писатели  были  хорошо  известны  русскому читателю  начала двадцатого века.  И вот еще один (почти
хрестоматийный) пример: Теофиль Готье "Клуб гашишистов"
(кстати  "вождь"  одного  из  самых  громких  русских модернистских направлений, Гумилев, называл Готье в числе своих учителей).
"Жаль,  что  магическая  стенография  не  могла  записать
вдохновенных мелодий, звучавших у меня в ушах: при всей
своей скромности могу их поставить выше шедевров Россини
Мейербера и Фелистьена Давида \....\ . Любая из тридцати
опер, созданных мной  в  какие-нибудь  десять  минут,  в
полгода сделала бы вас богачами...
   Я понял тогда радость, которой наслаждаются светлые духи и ангелы, рассекая своими крыльями горние  выси и
райское блаженство.." \с.259\ .

   И конечно,  нельзя  обойти  вниманием  Фридриха Ницше.
Его понятие дионисийства становится символом культурного
водораздела для тех, кто понимает  и  принимает  новое
видение экстатического состояния поэтического сознания,
в отличии от классического представления о поэтическом
творчестве.
"Для того, чобы было искусство, для того, чтобы могло быть какое-нибудь эстетическое действие  и  созерцание,
для этого необходимо предварительное  физиологическое
условие:  опьянение; \....\ без этого искусство никогда не
возникает. Это первобытная, древнейшая форма опьянения.
Сущность такого опьянения составляет ощущение поднятия и
избытка сил.
   Когда мы находимся в состоянии такого опьянения, весь
окружающий  мир  обогащается  от  нашего  собственного избытка:    все,  что  мы  видим,  к  чему  стремимся, представляется  нам  выразительным,  ярким,  как  бы наполненным силою...
   В дионисийском состоянии возбуждена и возвышена вся система  аффектов,  вооруженная  всеми  средствами воображения..." (цитата приводится по русскому переводу начала 20-го века).
   Распространение  таких  представлений  в  европейских
странах,  подводит  уже  совсем  близко  к  другой  эпохе:
эпохе  галлюциногенов:   интерес  и  стремление  к "первобытным состояниям" заставляют обратить внимание
к истории и этнологии, приводят к увлечению "примитивом"
делают  акцент  на  шаманских  и  других  экстатических практиках, связанных с употреблением грибов, трав, кореньев, листьев и семян; в свою очередь вещества-галлюциногены
вносят существенные коррективы в формирование новой картины мира, порождая новые дискурсы и стили, "знакомят"
с тем, что прежде казалось безумным и пугающим, легитимируют уже шизофрению (особенно в некоторых формах, таких как шизоанализ, микофрения и пр.)...   К примеру исследователи-филологи удивляются очевидности, с какой Хармс, не будучи никак связан с сооветствующей традицией, предвосхитил литературу абсурда (Виан, Ионеско, Беккет...); сам Хармс (как сказано в энциклопедии, он экспериментировал с мескалином и симулировал сумасшествие)  загадочно говорит: держи язык за грибами... Но об этом - в свое время…
Самого-то несвоевременного философа (Ницше) проживание  таких размышлений привело в «страну детства», как и предсказал некогда им же созданный Заратустра - путь: верблюд, лев и ребенок.

   Можно было бы продолжить список примеров из западной культуры; но уже сказанного вполне достаточно,   чтобы перенести  рассматриваемую  тему  в  контекст  русского модернизма. С первого взгляда, в России все это не столь наглядно и не так характерно, но если приглядеться... Бросается в глаза интересное совпадение:   еще один "учитель" Гумилева - Анненский, принадлежавший к литературному поколению Брюсова, или по крайней мере - Вячеслава Иванова (так же как Иванов,  вошел в литературу в зрелом возрасте), не был чужд тех же настроений и тем, т.е. поэтизации, например, гашиша:

"И лихорадкою томимый,
 Когда неделями лежиш,
 В однообразьи их томимый,
 Поймешь ты сладостный гашиш".

и в другом стихтворении - "Трактир жизни":

Как в кошмаре, то и дело:
Алкоголь или гашиш?

При чтении стихов Анненского обращаешь внимание на
часто повторяющиеся слова: яды, зелье, дымы, грезы и т.д.
В этом - уже упоминавшаяся особенность русской литературы:   способ  изменения  сознания  скрыт  от  читателя художественной метафорой, лишь в редких случаях более или менее явно вырываясь на поверхность:

Маки черные - волшебное бессилье,
Как губы полные соблазнов и отрав...

   Нужно обратить внимание, что слово "яды" (слишком даже
характерное для русских символистов), используемое в настоящее время прежде всего по отношению к отравляющим веществам, и воспринимаемое как что-то негативное, со знаком минус, в начале века в равной степени означало снотворные, возбуждающие и дурманящие средства, и было в  обращении  более  характерным,  чем  например  слово "наркотик"; это слово использовалось очень редко (во всяком случае в среде "богемы") и обозначало прежде всего (если не исключительно) вещества,  принадлежащие к опиатной группе (ср. наркотин - конкретное вещество, опиат;  см. словари Даля, Южакова, "Брокгауз и Ефрон" и др. ).
Актуальность и целесообразность нашей темы  не приходится доказывать, т.к. мы имеем достаточно много уже
хорошо известного, но, как это ни парадоксально, почти  не учтенного в основных исследованиях материала. Начнем с раннего русского символизма.  Студент  А. Добролюбов, производивший столь сильное впечатление на всех ранних
символистов, убежденно пропагандировал наркотики, которые
по  его  тогдашнему  мнению   (со  временем  его  взгляды менялись)  помогают  осознать  бренность  жизни  и  красоту
Смерти.  Понятно,  что  такая  деятельность  при  поддержке некоторых  талантов  и  своеобразной    "добролюбовской харизмы", "подливала масла" в той социальной атмосфере,
когда   журналисты   трубили  о  небывалой   эпидемии самоубийств. Добролюбов тогда жил в Петербурге, в комнате с черными стенами,  где собирался   "декадентский кружок";
некоторые  кружковцы,  зараженные  суицидом,  пытались вводить эту "красоту" в жизнь (точнее - в смерть).  Хозяина
черной  комнаты  общество  признало  душевнобольным,  а декаденты  -  поэтом   (его  сумбурные  с  точки  зрения версификации стихи печатались даже в "Скорпионе"). Но сам
Добролюбов   проникся   убеждением   в   собственной чужеродности петертбуржской жизни и, буквально сбежав из лечебницы, отправился "в народ", пропагандировать  идеи пацифизма и употребление гашиша  (попросту - конопли). В этой своей новой жизни он вызывал интерес уже не только у символистов и тех, с кем он непосредственно общался на российских просторах; можно указать, например на симпатии
Льва Толстого,  отраженные в их  (с  А.  Д.)  переписке.
Исторически  известная  секта  добролюбовцев  в  Поволжье,
антивоенная деятельность в г.Троицке (ныне Челяб. область),
для местных казаков, поверивших этому гуру, закончившаяся трибуналом,  арест  и  несильное  водворение  в  лечебницу, затем снова побег и вновь бродяжничество; и, наконец, уже в  советские  годы  его  следы  теряются  где-то в Средней Азии...  Вот немногие вехи пути одного из первых русских символистов,  у которого учился  сам  «вождь»  Брюсов,  и о котором,  изучая  соответствующие  издания,   так  трудно встретить хотя бы упоминания.
Брюсов, восхищавшийся стихийным гением Добролюбова,
по разным источникам - экспериментировал со многими веществами и в течении двадцати лет (!) принимал морфий, а
в советское время - и героин   (есть  целые  подборки  его стихов,  посвященных  теме  опиатов).  Хорошо известны и "Истории"  Нины Петровской,  пережившей  "символические  романы"   с Брюсовым  и  Белым; они  напоминают  настоящее  безумие и приводят автора к самоубийству…
По   многочисленным   свидетельствам   современников складывается  впечатление,  что  в  "символистскую эпоху" представители нового искусства  (их жизнь, их ценности  и их язык) были окружены самыми фантастическими мифами, вызывали  у  русской публики одновременно и неодобрение, и неудержимый интерес,   словно существа какого-то иного мира. "Офицеры, адвокаты, разжиревшие спекулянты, модные актеры и т.п. - вся эта нечисть,  питавшаяся гноем эпохи, так и была уверена,  что Брюсов ест засахаренные фиалки, по ночам рыскает по кладбищенским склепам, а днем,  как фавн,  играет  с  козами  на  несуществующих московских пастбищах!..."  "Интерес  к  личной  жизни новых писателей набухал пикантными сплетнями,  выдумками,  россказнями небылиц".  "Унылое  народничество  и  канитель житейского быта под разными соусами надоели читающей публике. Бессознательно жаждала она чего-то нового, а это новое, да еще в извращенном понимании, ошарашивало воображение.."
   Это  отрывки  из  неопубликованных  автобиографических записей Нины Петровской.  И  небольшой  отрывок  из  еще одного  мало  известного  источника  -  дневник  Николая Ашукина - "Заметки о виденном и слышанном".
  " Иоанна Матвеевна  \супруга Брюсова, Ю.Б.\ долго и подробно  рассказывала  мне  о  морфинизме  Брюсова.  К морфию, - по ее словам, - приучила его Нина Петровская - злой гений В.Я.; он называл ее жрицей любви, она "учила его всем наслаждениям". \....\  Постников (врач В.Я.) ему посоветовал  вместо  морфия  впрыскивать  какое-то другое наркотическое снадобье. И Брюсов долго злоупотреблял этим другим наркотиком....   Но  после  самоубийства  Львовой, Брюсов  снова  обратился  к  морфию..."   
Брюсов - вождь  московского  символизма;   северная  же
столица в своей художественной жизни обычно более или менее независима. В Питере на роль "центра" символизма более всего,  пожалуй,  подходит "башня" Вяч.Иванова, - знаменитая квартира на углу таврической улицы,   среди постоянных  "обитателей"  которой  в  разное  время были - Белый, М.Кузмин, Хлебников, Луначарский, Минцлова, Блок, Бердяев, Ахматова,   "мирискусстники" и спиритуалисты, анархисты и масоны, философы и террористы...   Самого хозяина квартиры, автора книги "Дионис и дионисийство", называли   "русским  Ницше"   (впрочем,   это  же  самое   говорилось и о Достоевском, и о Леонтьеве, и о Шестове). Здесь  хочется  указать  на особое отношение к "ключам,  открывающим  возможности  бессознательных состояний".  Романтическое абстрагирование,  поэтизация в тексте, уступают место самим состояниям... С этой точки умозрения "сладостный  гашиш"   директора  гимназии  Анненского напоминает народничество помещика Некрасова...
При всей весомости своих творений и глубине их влияния
в культуре, Иванов остается лишь полузнакомым континентом
отчасти это связано с его  длительными   пребываниями  за границей  ("пребывать за границей"! ), а отчасти, возможно, - и с загадочной символичностью его текстов,   кроме  всего, требующих  от  читателя  редко  встречаемой  эрудиции. Но здесь нас не интересуют ни ученичество у Момзена,  ни жизнь в Ватикане;   остановимся  на  одной  группе  фактов, хронологически соотносимых с самым, казалось бы, изученым
периодом его биографии - это эпоха 1906-1907 гг. Имеется ввиду мало известный даже "любителям серебряного века" кружок "Северных Гафизитов" (от имени суфийского поэта).
В апреле 1906 года Зиновьева-Анибал   (хозяйка  "башни", автор романа "тридцать три урода"  и  многих  небольших произведений в разных жанрах, настолько непривычных для чтения,  что  основная  масса  книжно-газетной  "нечисти, питавшейся гноем эпохи", оставила их в покое, возможно не в силах выбрать между "чучелом совы" и разновидностью будетлянства - слово,  тогда еще не существовавшее,  но явно подразумеваемое в своей означаемой части рецензиями Блока) сообщает в письме к М.М. Замятиной:

   "...Есть  у  нас  заговор,  о  котором  никому не говори:
устроить персидский, Гафизский кабачок: очень интимный,
очень  смелый,  в  костюмах,  на  коврах,  философский, художественный и эротический.  На будущей неделе будет
первый опыт. Пригласили мы, основатели, т.е. я, Вячеслав,
Сомов  и  Нувель,  еще  Кузмина,  Городецкого  и,  увы, Бердяевых (боюсь, что эти не подходят, потому что у них
нет ни тишины, ни истинного эстетизма)".
   В настоящее время открыто достаточно документального материала, раскрывающего историку культуры характер этого
кружка (см. Богомолов "Северный Гафиз");   в переписке и дневниках  по  этому  поводу  встречаются  упоминания и дионисийских нектаров,  и  "сладких ядов".   Об  алкоголе, который,  без  сомнения,   тоже  может прочитываться   как соответствующее "вещество", и нелепо противопоставляется другим наркотическим веществам  в  юридическом   дискурсе (вреднейшее пространство для культуролога!),  не стоит и говорить, если речь - о «дионисийских симпозиях» (как Иванов
называл гафизитское общение).               
В подтверждение нашей мысли о создании жизнетворческого «текста  вне  текста» в дионисийской действительности авторов,  может  служить  и  подмена  обычных (профанных) социально-активных имен именами мифологическими  -  Гиперион, Диотима, Беатриче (Л.Д.Блок !) и др.
   Приведем  в  дополнение  отрывок  из  не  вошедшего в сборники стихотворения Кузмина; оно обращено к гафизитам и помогает обрисовать обстановку и характер собраний: 

«Нежной гирляндою надпись гласит у карниза:
Здесь кабачок мудреца и поэта Гафиза.
Мы знали:
Двери звали
К тайномудрому безделью.
Тем бездельем
Мы с весельем
Шум толпы с себя свергали.
С новым зельем
Новосельем
Каждый раз зарю встречали.»


   Можно вспомнить и статьи Белого,  где  он  доказывает необходимость  "перерывов  сознания"  во   преодоление "свирепой имманентности", проиллюстрировав их, например,
воспоминаниями Ходасевича и Берберовой о том, как сам Бугаев "тщался" пре-одолеть этого демона имманентности.  И экзотические (Индия, Мексика и др.) восторги  Бальмонта; или  его  же  известное  стихотворение  "Белладонна", воспевающее популярное в сер. веке вещество – атропин (используемое в шаманских практиках,  а  в  наше  время - и в "трансперсональных сеансах"):
Все позабыть и забыться,
Тихо, но жадно упиться
      Тающим сном.

В России символизм перетекает в акмеизм (не знакомое западу явление), освобождающий вещество от  "слишком многозначной и туманной" метафоры.  Грубо говоря, если романтики открывают "новые бреды",  а символисты  эти бреды  сливают  с  жизнью,  акмеисты - возвращают этой новой жизни вещественность, легитимируя в новой картине мира то,  что  было  когда-то  всего  лишь  романтической мечтой (или бредом), и вполне оправдывая упоминавшийся постмодернистский  макет  внутренней  бесконечности -
"тело (не только в смысле материи) - вещество - текст". -
"В  океан  без  окна,  вещество."  -  строчка  из  "позднего Мандельштама".    (ср. постмодернистская  виртуальность:
доступная  нам  реальность  не  истинна и не ложна, т. к.
реальность психическая не знает лжи).
Книгу  мемуаров  акмеиста  М.Зенкевича "Сказочная эра"
( изданную  в  серии   "школьная  программа")  можно рассматривать как энциклопедию наркотиков, популярных в русской богемной  среде  1910-х годов.   Сюжет  книги завязывается, когда врач-авангардист  Кульбин дает автору какие-то пилюли; после их приема у автора стираются границы  меж  собственными  фантазиями  и  реальностью. Далее в тексте упоминаются морфий, атропин, эфир, кокаин, веронал...  и "просто" ликер с человеческой кровью, приняв который,  автор  переживает   сексуально-некрофильские видения. \....\   В  свое  время  агитпром в лице Фадеева постановил, что подобные мемуары советскому народу не нужны...  Фадеев  известен  своей параноидальной деятельностью,  но  в  этом  мнении его понять можно; не понятно от чего подобные публикации, даже попадая в круг "школьного чтения" (видимо по недоразумению), остаются  за границами исследований, "возвращающих" и пересматривающих "утраченное культурное наследие".
В "Сказочной эре"  для  "призраков"  уже  отводятся целые институты - психиатрические заведения. Это и "зеленые оазисы в пустыне города", и круги ада, которые не следует проходить "нормально" социализированным  гражданам, обладателям  трусливого  любопытства  и  сомнительного пафоса собственного достоинства, привыкшим использовать ограниченную их же собственной патологией магию денег на кладбище мировой культуры, и "защищенным" таким образом от собственной жизни. Зенкевич со своей подругой, словно круги ада, проходят психиатрические отделения, начиная с "благонравных" и заканчивая "самым страшным"...
"Шизофреники лежат под одеялом, согнув ноги и обхватив
руками  затылок,    или   застыли  в  позе  роденовского мыслителя. Такое напряжение неразрешимой мысли я видел только у Хлебникова.   Их черепа - надколотые глиняные кувшины, они несут их бережно на плечах,   как данаиды, без конца черпая и выливая в бездонную темноту огненные мучительные мысли...
   ...из-под синего одеяла кто-то громко закричал петухом..
   -- Бывший директор Даниловской мануфактуры..
   -- Я не знаю, кто такой Ленин... не знаю...
   -- Что плачешь?.."
 
  И,   наконец,  последнее,  самое  опасное  и  закрытое отделение -
"В полутемных каморках возня, вскрики и бормотанье, но
жутко туда заглядывать, и я держусь поближе к двери, где стоит надзиратель с кастетом ключа в кулаке.
Когда мы выходили из палаты... вдогонку нам вылетело - "пошли вы на ***" и петушиное "ку-ка-ре-ку".