Русское чудовище

Александр Крашенинников
     ©Александр Крашенинников

     Русское чудовище

     Роман
    
Из биографии “Русского чудовища”.
Роман был задуман и написан в 1994-1996 годах. После окончания работы я обнаружил, что издатели не хотят выпускать его даже за мой счет — настолько он всех шокировал. Тогда я, не имея лицензии на издательскую деятельность, выпустил его виде альманаха “Мастер”(закон о СМИ допускает это) и немедленно подарил по экземпляру многим своим знакомым, в основном писателям Екатеринбурга, где живу. Это произошло в 1998 году. Люди были в ауте, особенно пердуны. Но многие из тех, кто помоложе, да и некоторые из пердунов приняли книжицу чрезвычайно хорошо. Часть тиража пошла в магазины. Книжка очень неплохо продавалась, но именно поэтому (небывалый по нынешним временам случай) магазины перестали со мной сотрудничать — де стыдно ею торговать. Так или иначе роман начал свою жизнь. Было много шума и вони, в том числе в печати и на радио. Но было и немало людей, сразу оценивших истинное значение этой вещи. В любом случае я уверен, что мой урок не пройдет даром, со временем другие пойдут теми же путями — просто потому что в искусстве нет и не может быть ничего запретного.
Этот роман, как и некоторые другие мои произведения, есть на сайте: http://web.etel.ru/~ank, кроме того я размещаю там замечательные литературные, политические и прочие новости, отличающиеся от других нестандартным взглядом на вещи и события. Разумеется, они свободны от всякой цензуры. Приглашаю заходить. Но морализаторствующим персонажам лучше пролететь сторонкой.


Донат, сын почтового служащего Аверьяна Калинушкина, родился чудесным майским утром на дороге из Тобольска в Тюмень. Анастасия, жена Аверьяна, беременная на десятом месяце, сбежала от самодурства мужа, и, не сумев вовремя добраться до повивальной бабки, разрешилась под ласковым весенним солнцем прямо на обочине. Цвела черемуха, сладковато-сырой запах смешивался с запахом нагретой хвои, мирно прыгала в воздухе бабочка. Поляну пронизывало напряжение покоя и умиротворенности, и казалось, его невидимые нити никогда не отпустят тебя. Обессиленная Анастасия, лежа под черемуховым облаком, испытывала одно-единственное желание: остаться здесь навсегда. Но пыльная дорога, жадная и неумолимая, ждала своих путников, просека, образованная ею на таежном холме, ежесекундно напоминала о том, что пора трогаться в путь.
Нужен был минимальный отдых. Выехали на следующий день. Когда садились в тарантас, случилось странное происшествие. Младенец, которого держал на руках извозчик Николай, вдруг с необыкновенным беспокойством завозился и выпал на дорогу в свежее конское говно. Николай, Анастасия и ее попутчица торговка Анна в изумлении не могли сдвинуться с места. Малец лежал в смрадных испарениях, приоткрыв рот и покойно глядя в небо. Беззубая гримаса выражала безмятежность и удовлетворение.
Анна подхватила его и прижала к груди. Всю дорогу их сопровождал текущий от пеленок запах конского навоза. Тарантас падал в ухабы, лошади дергали, верхушки елей качались, младенец спал.
Проснулся он лишь в доме дальних родственников Анастасии, где она остановилась на первое время. Тотчас зашелся криком и орал до тех пор, пока его не вынесли на двор и не уложили в тарантас. Всю ночь двоюродный дядя Анастасии катал тарантас по двору. Ржали лошади, пахло сыромятной сбруей, тележной мазью и конской мочой.
В последующем Аверьян Калинушкин регулярно раз в полгода наезжал к своей законной жене. Это был огромный чернобородый мужик с руками, похожими на тюленьи ласты. Оставалось неясным, как мог он при заполнении почтовых бумаг держать ими перо. Раздев жену, он избивал ее до кровоподтеков, опускал на четвереньки и насиловал. У него вошло в привычку своими чудовищными пальцами сдавливать ей перемычку между половым отверстием и задним проходом с такой силой, что она кричала от боли.
Не разжимая зубов, она кричала от боли, Аверьян, пьяный и обезумевший, мочился ей на спину, чувствуя, как его охватывает восторг умиротворения и безмятежности. Он выпивал кружку самогона и долго, топая своими чугунными сапогами, ходил по единственной комнате, которую Анастасия снимала у известного в городе часового мастера.
Пол сотрясался, запах мочи и пота проникал через тонкую занавеску кроватки, где лежал Донат. Донату снилась дорога, покой и удовлетворение отражались на бледном личике.
Полугодовые перерывы Анастасия использовала для каторжной работы в переплетной мастерской. Ей нужно было не только обеспечить существование себе и сыну, но и заработать денег на подарок мужу. Чаще всего она покупала ему косоворотки с расшитой блестящими змейками грудью. В этих косоворотках он и брал ее, не трудясь даже снять до конца штаны. Какое-то время спустя она, вступив в случайную связь, со страхом поняла, что не в состоянии кончить, не испытав боли. Но не могла же она сказать малознакомому человеку, чтобы он избил ее. Побои перед еблей наносил ей только Аверьян. Ей стало ясно, что, уйдя от мужа, она приковала себя к нему крепче всякий цепей.
Сынок подрастал, мучая ее своей внешностью, – до того он был похож на Аверьяна. Когда ему исполнилось три года, Анастасия заметила некоторую особенность, отличающую его от других детей. Все указывало на то, что растущая на нем бабья радость будет исключительных размеров. Это отнюдь не наполнило ее ликованием. Она знала, что длиннохуими восторгаются только мужики. Подобные отклонения вызывают в них гордость за всю мужскую половину.
Неясным было, в кого он такой уродился, – ведь Аверьян в этом отношении ничем не выделялся. В ближайший визит мужа она осторожно указала ему на несоответствие. Аверьян взял пальцами гуттаперчевый отросток сына, оттянул и отпустил. Выслушав яркий шлепок, повернулся и больше к Донату не подходил.
С самого раннего детства Донат рос в контрастных переплетениях безудержного материнского обожания и тревоги и столь же безграничного отцовского равнодушия. Единственной твердью в окружающем его мире безбрежности была дорога – движение сразу и во времени и в пространстве, движение, приносящее чувство определенности, чувство полного удовлетворения. Все равно простиралась ли перед ним ухабистая полоса, заключенная в кривые рамки грязных обочин, тяжелая рябь сглаженных колесами булыжников мостовой или невесомая лесная тропа, отороченная кружевами дикого хмеля, покрытая листьями подорожника и как бы парящая над землей.
Первый раз он сбежал из дома в три года. Была зима, за окраиной города простиралось белое ровное поле. Однако если ступить на эту ровную белизну, то нога порой проваливалась в яму, и сотрясение тела при этом ничуть не отличалось от ударов, вызываемых колдобинами летней дороги. Едва удерживая в маленькой груди плач восторга, Донат поковылял к ближнему лесу. Бил в глаза режущий отблеск солнца, пахло мороженым молоком и соплями. Он заблудился, и темнота застала его в лесу. Благо, снег был еще неглубок, он продолжал идти и в конце концов выбрел к какой-то бревенчатой постройке с одним-единственным крохотным окошком. Низенькая дверь поддалась не сразу, но все же он справился с ней. Пахнуло приятным теплым духом навоза, мочи, гнилой соломы. Он перевалился через порожек и почти сразу уснул.
Первым в скованное сном сознание постучался полуслепой солнечный луч, пробившийся через загаженное окошко. Но еще лежа с закрытыми глазами, маленький Донат различил странные звуки, как бы радостные стенания двух трущихся друг о друга деревьев. Окончательно проснувшись, он увидел, что лежит в хлеву, перегороженном на две половины хлипкой дощатой стенкой. Звуки доносились из-за стенки. Он прильнул к узкой щели меж досками.
То, что он там увидел, обескуражило его. В углу, уткнувшись пятачком в бревно стены, стояла гладкая бледно-розовая свинья. Другая, с тощим задом и грязным от говна хвостом, взобравшись на нее передними ногами, просовывала ей меж задних ног тонкий красный отросток. Обе самозабвенно хрюкали. До этого ему и в голову не приходило, что животные могут соединяться друг с другом, да еще таким нелепым способом. Впрочем, поразило его не это. Его потрясло, с какой лаской и нежностью верхняя свинья обходилась с нижней. Она отнюдь не стояла на ней копытами, она и коленями-то не стояла – она ее обнимала ими.
Так первое же самостоятельное путешествие привело его к открытию, которого он мог бы вообще никогда не сделать. Человек вовсе не единственное существо, которое умеет любить, – так сформулировал бы он позднее. Более того, человеческая любовь настолько загажена психическими и прочими наслоениями, что превратилась в нечто противоестественное. Любовь животных, напротив, осталась в своей первозданной чистоте.
С этого дня он стал уходить из дома регулярно. Дорога была прекрасна. Пьяные ямщики, теряющие тяжелые почтовые пакеты, ледяная, насквозь прозрачная луна над пространствами тайги, словно скованной ее светом, мороженая рыба, радостно и беспечно выпрыгивающая из-под полога на темные скользкие зеркальные полосы от саней, моря половодья с белыми провалами облаков меж отражениями елей, знойная пыль, сладко забивающая рот, пахнущая свежевымытым полом, бесшабашные этапные каторжане, угрюмые хитрые бродяги с сумками, полными объедков, топот копыт, треск колес, ветер, синева, дали без конца и края.
Волшебней же всего было столкнуть под обрыв распряженную телегу или сбросить в реку бочку с медом, а за ней и купца. Следя, как с оглушительным веселым хрустом ломаются борта телеги, тележные оси, отскочив, намертво вонзаются в землю, а колеса летят, выскакивая на противоположный склон, Донат чувствовал, как ледяные дали его родины вливаются ему в душу, усмиряя тревогу и бесконечный зов дороги.
В пятнадцать лет он был сильней любого мужика. Нестриженый, черноволосый, квадратный – что в ширину, что в высоту – он выходил на ночную дорогу с дубиной вместо посоха, и мало кто отваживался в одиночку попадаться ему навстречу. Он не был разбойником, он никогда ничего не брал. Никто не знал, зачем он озорует, да он и сам не знал. Пару раз его пытались проучить, но он уходил лесами и никогда не мстил.
В его душе, такой же темной, как его смоляная грива, часто вдруг начинало теплиться что-то кроткое, детски мечтательное и тогда он часами лежал на лесной поляне, глядя в небо. Потом в нем принималось вибрировать беспокойство, переходило в тревогу, и он чувствовал себя так, будто внутри него пересыпают раскаленный песок. Он не выдерживал неподвижности, неподвижность была для него синонимом душевного смятения, и он не хотел подчиняться ей.
К восемнадцати годам он уже ходил пешком из Тюмени в Екатеринбург и обратно, а это около трехсот верст в один конец.
В те времена,  в конце девятнадцатого века, пешие путники на русских дорогах были не в редкость. Но за исключением самых отчаянных бродяг они сбивались в небольшие группы. Донат всегда ходил один. Одиночные путешествия предпочитала и знаменитая гадалка Дарья, семидесятилетняя старуха, потрясавшая Сибирь самыми невероятными и страшными пророчествами. Это она годами позднее наших событий накликала тунгусскую катастрофу, после которой небо над Сибирью несколько суток днем и ночью плавилось и колыхалось, простирая над землей немыслимо яркие цвета, так что невозможно было спать. Укутанная в платки и шали вместо зипуна, она бродила от селения к селению, угрожая душераздирающими предсказаниями. Ее боялись, перед ней заискивали и откупались от нее не торгуясь. Поговаривали, будто она собрала уже денег столько, что купила за Волгой, в большой России, мельницу и кирпичный завод.
В ее нечистом происхождении никто не сомневался. Наиболее наблюдательные замечали, как в стороне от дороги она, прыгая через пень, перекидывается то лисой, то кукушкой. Кто-то из сорвиголов срубил однажды тот пень через минуту после того, как кукушка улетела. Дарьи не было видно около месяца и вернулась она на дорогу вся избитая, в кровоподтеках, – знать, несладко далось ей перевернуться обратно.
Большая дорога в Сибири одна: Сибирский тракт – на восток, он же Московский – на запад.
Донат и Дарья не могли не встретиться. Миновав однажды Екатеринбург, Донат вышел к Уральскому хребту. Дорога через увалы ошеломила его. Виляющая на равнине то вправо, то влево, здесь она поднималась к небу, падала ниже земли, снова поднималась. И всякий раз, когда она выходила на верхнюю точку горы, у Доната кружилась голова от восторга и перед необозримым пространством лесов, и перед тем, что еще сегодня возможно дойти до горизонта.
Примерно в одном световом дне ходьбы от Екатеринбурга старый Московский тракт пересекает крохотную речушку Черемшу, почти ручей. Пыльная, усеянная щебенкой, а в те времена галькой и песчаником дорога спускается здесь в таинственную сырую лощину, где одна лишь скрытая ольхой речушка точит вечернюю тишину. Груженые мукой или кожами подводы остались в недальних Гробове и Билимбае, пеший же человек развел ночной костер на Чусовой.
Солнце склонилось за лес, когда Донат, переждав день на той же Чусовой, вышел к Черемше. Как и всегда, он не знал, куда и зачем идет, уже давно ночная дорога, ночное передвижение по ней сами по себе составляли смысл его существования. Зачарованный качелями Московского тракта, оглушенный запахами молодых трав и влажного лесного перегноя, он шел не замечая времени и наступающей темноты. Сладкое чувство покоя и свободы смешивалось в его душе с ощущением текучего пространства, какое происходило от волшебного покалывания дороги, впивающейся в его босые загрубелые ступни. Он был счастлив подобно человеку, после неимоверной людской толчеи вдруг вкусившему одиночества.
Неясное серое пятно, появившееся в поле его зрения слева, сначала показалось неприятной помехой. Он остановился, чтобы выяснить, что это такое, и освободиться от поднимающейся внутри него дрожи беспокойства. Пятно за ольховыми ветками и молодой листвой качнулась, поплыло, встало на прежнее место. Он подошел ближе.
Дарья, раздевшись до исподней рубахи, входила в воду речушки, чтобы искупаться. Он по рассказам и описаниям сразу узнал ее, хотя прежде никогда не видел. Высокая, прямая, величественная даже в этом нелепом мешке с отверстиями для шеи и рук, она походила на мятежницу перед восхождением на последний в ее жизни помост.
Донат через ольховую рощицу вышел на берег. Душа у него вибрировала, внутри нее колотили барабанные палочки. Тревога с силой, еще им неизведанной, заледенила ему мозг, и он с ясностью понял, что даже дорога не в состоянии будет освободить его от этого смятения.
Дарья обернулась, и в ее колдовских пронизывающих черных глазах мелькнула ненависть. Донат понял, что и она узнала его. Должно быть, с минуту они стояли, глядя друг на друга.
     – Что тебе нужно? – сказала она вслед за тем высоким властным голосом и вышла на берег.
Он не понял, что она сказала, но звуки ее голоса присоединились к барабанным палочкам у него внутри, и ему показалось, что, если она произнесет что-то еще, он упадет, обессилев от разрывающего его волнения.
Тонкая ткань рубахи не могла скрыть ее широких бедер и все еще крепких плеч.
Внезапно поднявшаяся в нем неимоверная, чудовищная сила, преодолевающая силу ее взгляда, принудила Доната сделать еще шаг вперед. Он не понимал, что с ним происходит, осознавал только, что происходит нечто такое, чего никогда не может быть с обыкновенными людьми.
Глаза Дарьи сверкнули зло и таинственно, как у волка, встретившего в ночном поле собаку. Резко наклонившись, она схватила лежавшую возле котомки можжевеловую ветку.
     – Прочь! – опять выпрямившись во весь рост, сказала она тихо и отчетливо. – Тебе меня не одолеть. У меня шесть сил, а у тебя всего четыре.
К моменту встречи Дарьи и Доната христианству на Руси было 900 лет. Но нечисть гуляла, как хотела, по окраинам великих русских просторов, и не находилось на нее ни креста, ни священника. В поле бес да брат его беглый каторжник наводили ужас на обывателя, и не было средства от этого злосчастия. От храма до храма простиралось по двести верст мерзейшего безбожия. На этих пространствах богом была колдовская сила да сила прорицателей, из рядов которых годами позже поднялась звезда Гришки Распутина.
Среди сонмища ведьм и колдуний Дарья была ведьмой выдающейся. Отвадить недруга, присушить девушку, так чтобы любовь вошла во все ее 70 жил и любовную кость, умели многие, умели и последние идиотки. Она этим и не промышляла. В ее власти были вещи совершенно необоримые: засуха, мор, голод, сама смерть.
Но Донат, в полном одиночестве и оторванности от людей меривший леса Сибири, об этом не знал. Не знал он и том, что можжевеловая ветвь своим могуществом уступает только сору из муравьиной кучи. Да и знал бы, ничего бы не смог уже поделать с переполнявшей его лавиной тревоги, которую надо было усмирить во что бы то ни стало, - пока она его не погребла.
Он сделал еще один шаг по направлению к Дарье. Внезапно она исчезла, и только можжевеловая ветвь, как чей-то нелепый хвост, парила над тем местом, где она только что стояла. Есть несметное число способов, как выявить ведьму. Взять ли в руку первое яйцо начавшей нестись курицы, прочитать ли над острием ножа воскресную молитву, зажечь ли специально приготовленную свечу – спадают невидимые покровы, и ведьма предстает во всей своей отвратительной сущности и самом похабном виде.
Донат ни сном ни духом не ведал о тех способах. Дарья ошибалась, сил у него было даже не четыре, а всего две: гонящая его по миру грубая сила дороги и железная сила его мускулов.
Справа, метрах в пяти, росла рябина, дерево в тайге более редкое, чем ведьма. Донат, оступившись, ухватился рукой за одну из ее ветвей и обломил ее. Обернувшись, он увидел, что можжевельник висит на суку, а Дарья стоит под ним, со страхом глядя на рябиновую ветвь в его руке. Откуда происходит власть рябины над царством ведьм, не скажет, пожалуй, никто, но то был решающий удар. Дарья стояла, как зачарованная. Донат, отбросив ветку, подошел к ней и взял в руки ее маленькие легкие груди.
Но в тот момент, когда он коснулся ее тела, дрожь против ожидания усилилась в нем до трепета. Каждая жилка, каждая крохотная мышца вибрировали и напрягались, будто он, очутившись на зимнем ветру, промерз до последней степени. Это не был привычный озноб беспокойства, устраняемый движением по каменистой и пыльной дороге, это была ярость физической силы, не знающей, что делать со своей мощью.
Околдованная своим внезапным поражением, Дарья не двигалась с места, лишь откинула назад голову, чуть прикрыв веками глаза. Донат рывком потянул рубашку вверх, и она, спеша, стала помогать ему.
Донат сбросил штаны и толкнул ее на траву. Падая, она оперлась локтями о землю и посмотрела на него. Ужас исказил ее дряблое морщинистое лицо. Меж ног одолевшего ее чудовища выпирал багровый подрагивающий сук величиной в локоть.
Здесь, как это ни трудно, следует остановиться, глубоко вдохнуть, выравнивая дыхание, и слегка описать феноменальную принадлежность нашего героя. Ошеломляющие размеры были замечательной, даже принципиальной особенностью этого экземпляра, но главное заключалось в его невероятной твердости и прочности, причем на всем протяжении от основания до самого кончика. Давайте возьмем хорошо сохранившуюся кость мамонта (мамонта, а не слона, дабы не травмировать защитников природы) и тщательно, может быть в течение года, вырежем этот орган со всеми подробностями вплоть до мельчайших жилок и легких, не до конца расправившихся морщинок. Это будет точнейшая – и по форме и по фактуре – копия Донатова побега. Может быть, лучше даже взять сталь.
Вот такое это было чудо природы.
Донат наклонился над Дарьей, обдавая смрадом лука, немытых волос и прокисших от пота подмышек холщовой рубахи. Она закрыла глаза, чтобы не видеть его. Донат ухватил ее за костлявые колени, раздвигая их так, что в суставах таза у нее что-то хрустнуло. Из промежности дохнула на него затхлая старческая вонь.
Его напор был так силен, что тело Дарьи проехало по земле, но все же с первого раза он не сумел войти. Его гигантский член явно не помещался в ссохшейся старушечьей норе. Он ухватил ее за ягодицы и рывком продвинулся внутрь. Дарья застонала и вдруг, вырывая с корнем траву, начала судорожно запихивать ее в рот. Тело ее сотрясалось. Донат почувствовал, что ее влагалище оросилось кровью.
Тело старухи, раскачивая его, извивалось от боли, член ходил внутри нее, как тяжелый, хорошо смазанный поршень, и восторг полнейшего удовлетворения собой и собственной жизнью рвался из его груди. Он впервые соединился с женщиной, и это оказалось сильней и действенней, чем даже соединение с дорогой. Дорога приносила покой, женщина указывала цель, ради которой была дорога. Она давала надежду, обозначала смысл его длительных путешествий.
Его лицо, похожее на лицо вурдалака, кривилось в улыбке облегчения, Дарья стонала набитым землей ртом, член с хлюпаньем продирался через влагалище, вызывая потоки крови. Душа Доната ликовала.
Может быть, это любовь, подумалось ему в какой-то момент. Он чувствовал, что в то время как его мышцы радостно работают, в его сознании разливается тяжелое, как ртуть, море умиротворения и тишины.
Он кончил с рыком, от какого приседают лошади и съезжает по крыше черепица.
Дарья затихла. Она больше не интересовала его.
Но когда он шел к реке, вновь ощутил в себе легкую дрожь, еще не понимая, от усталости она или от тоски по дороге и женщине.
     – Знай, что у тебя будет слава великого мерзавца, - слабым, еле слышным голосом сказала Дарья. – Но это не принесет тебе, чего ты хочешь. В говне родился, в говне и сдохнешь.
Он по-прежнему не обращал на нее внимания и, кажется, даже не слушал ее. Перетянув свой мускулистый живот лыковым пояском, – в дорогу он одевался попроще - Донат вышел на тракт и, не оборачиваясь, зашагал дальше на запад, в сторону все более тускнеющей зари. Но, отойдя саженей сто в гору, остановился, будто слова Дарьи только сейчас дошли до его сознания. Мгновение постояв, он внезапно захохотал так, что плечи его затряслись, а длинные черные волосы упали на лоб, закрыв глаза.
С этого дня Дарья исчезла с Сибирского тракта.
Положение ведьм и колдуний на великой Руси было невероятным, совершенно особым. Их боялись до дрожи в коленях, их почитали, как языческих богинь, к ним и только к ним обращались в самых тяжелых, неразрешимых ситуациях. Но стоило обнаружиться, что ведьма потеряла силу или побеждена более могущественным противником, ее с той же страстью начинали травить и преследовать. У ведьмы не было никаких прав ни в сельской общине, ни на большой дороге, ни в полицейском участке. Ее сущность была поистине сущностью нечистой, и защитить ее мог только дьявол.
Вернувшись домой, Донат затаился, оберегая свою тайну от всех. Он сделал то, что обычный, заурядный человек никогда не сделает, и сознание этого заставляло его сердце биться возбужденно и радостно.
Месяц спустя в кузнице Емельяна Сысоева в слободке на окраине Тюмени кастрировали жеребца. Гнедой сухопарый жеребец был заведен в станок, стоящий рядом с кузницей, привязан за ноги, так что не мог шевельнуться. Емельян, пригнувшись, одним движением отмахнул яйца, бросил в таз. Жеребец затих, его крупные фиолетовые глаза налились слезами. Емельян повернулся, чтобы набрать из ведра золы и присыпать рану. В этот момент его взгляд встретился со взглядом приземистого, чуть одутловатого парня, неотрывно следящего за ним от угла кузницы. Глаза парня горели таким сумасшедшим огнем, что даже грубая неразвитая душа  Емельяна вздрогнула. Этот опьянелый алчущий взгляд Емельян встречал у неисправимых воров, внезапно покоренных какой-нибудь дорогой безделкой.
Глаза парня перешли на таз, потом вопросительно остановились на Емельяне. Емельян кивнул головой. Парень медленно подошел к тазу и взял в руки тяжелые серые яблоки. Они легли на его ладонь, слегка расплывшись. Парень втянул в себя их сырой кровяной запах, и счастливая улыбка внезапно преобразовала мертвую маску его лица в нечто живое и одухотворенное.
В те времена самыми популярными, самыми издаваемыми у русских были сказки: «Лиса крадет рыбу с воза», «Кто съел просвирку» и цикл «О хитрых и ловких людях». Емельян не ведал этого, он и читать-то умел едва ли не одни только марки поставляемого ему железа. Но он знал воровской характер окружающих его людей. Так и в безумном взгляде парня он поначалу прочитал восторг клептомании. Однако его простодушная улыбка покорила Емельяна. Это был кто угодно, но отнюдь не вор. Перед ним стоял дурак, и дурак, вопреки всему сознающий свою дурость. Тонкие губы Емельяна тоже расползлись, обнажая редкие короткие зубы.
Ему нужен был молотобоец, к тому же Емельян страсть как не любил кастрировать лошадей, – и жаль их было, и занятие это считалось непочетным. Однако холостить приходилось, дабы не отпугнуть клиентов.
Он протянул парню ведро с золой, и тот, положив яйца жеребца обратно в таз, осторожно присыпал животному раненое место.
     – Как тебя зовут? – спросил Емельян.
     – Донат, - сказал парень, и его лицо опять стало страдальчески воровским.
     – Пойдешь ко мне робить? – без предисловий предложил Емельян.
На следующий день Донат уже стоял у наковальни.
Нет в мире другого ремесла, где двое людей, работающих в паре, должны так понимать друг друга. Путник, в мах летящий от Атлантического океана до Тихого, как музыку, как благовест, как разговор сокровенных колоколов, слушал яркие звоны кузнечного молотка и между ними пудовый, грозный стон молота. Это и был благовест – во славу единения, во славу полного и окончательного слияния двух душ. Искусство молотобойца не в его мускулах, а в его музыкальном слухе. Его удар должен быть усиленной, увеличенной копией удара кузнеца, в руке которого отнюдь не грубый молоток, указывающий, куда ударить молоту, а инструмент искусного настройщика.
Донат оказался великим музыкантом с абсолютным слухом и точнейшим пониманием чужой души. Молоток Емельяна еще летел в воздухе, а он уже знал, куда и с какой силой должен ударить, когда молоток подскочит на раскаленной поковке и уйдет в сторону.
За лето полторы тысячи телег поставлялось в Тюмень из окрестных селений, и многим из них нужна была оковка колес. Другие тысячи повозок, уже эксплуатируемых, нуждались в железном ремонте. Емельян и Донат делали свою работу так искусно и быстро, что за месяц перетянули к себе половину клиентов из соседних кузниц. Промысел Емельяна процветал, Донату он платил столько, что Анастасия Калинушкина только таращила глаза и плакала от дурных предчувствий.
Одиночество грызло Доната. Он почти не видел женщин, а единственным его путешествием теперь была ежедневная тропка от дома до кузницы и обратно. Мягкая дорожная пыль, обнимающая босые пальцы, трепет ночных звезд, колыхание зари, встающей в объятиях перистых облаков, - все осталось в счастливом прошлом. И это неслыханное, беспримерное путешествие в окровавленную плоть на берегу таежной речки! Все было отобрано у Доната старцем с запеченным лицом в кожаном фартуке и с музыкальным молотком в руке.
Емельян мрачнел и угрюмился, наблюдая за Донатом. Несмотря на искусную и преданную службу своего молотобойца, он не доверял ему. От всей его фигуры несло духом насилия и порока. Эти одутловатые щеки то ли педераста, то ли разжиревшего сводника, эта жесткая проволока волос, будто пересаженных с конского хвоста, этот взгляд исподтишка, словно через замочную скважину. И даже когда Донат просто шел по тротуару, казалось, что он идет поджигать слободку.
Однажды утром, перекидывая уголь, Донат обнаружил лежащий почти наверху полотняный мешочек, туго набитый ассигнациями. Побагровев, он бросил его на верстак Емельяна. Подлый старик решил испытать его! Но Донат никогда не был ничтожным вором, это занятие для нулей, но не для единиц.
Они не сказали друг другу ни слова, но Донат стал замечать страх в глазах Емельяна. Душа Доната ненавидела и тосковала. «Берегись, старик, - думалось ему. – Берегись! Ты научил меня мастерству. Но я люблю дорогу. И я хочу любить женщин. Я хочу их так любить, чтобы они никогда не смогли забыть меня. Этого нельзя делать в кузнице. Здесь нет дороги и нет женщин. Берегись, ты многое отнял у меня. Берегись и не испытывай то, что нельзя испытывать».
Посреди кузницы, черной, прокопченной до самых дальних углов, пламенело оранжевым подрагивающим светом рваное отверстие – будто огненный ход на другую планету или, по крайней мере, в другую жизнь. Душа Доната теперь неотрывно была прикована к этому отверстию. Оно казалось ему гигантским влагалищем гигантской женщины, подземной ведьмы, трансформировавшейся в кузнечный горн. Его мучило бешеное желание превратиться в равное ей существо и двинуться по этому огненному ходу в путешествие столь длинное и дивное, каким никогда не бывает человеческая жизнь. Его исключительный слух стал изменять ему, и он порой расплющивал поковки до такой степени, что их приходилось выбрасывать.
Душа Доната исходила нетерпением, и он к своему ужасу и восторгу знал, как его унять.
В конце лета ковали обручи для пивной бочки в трактир Ерохина. Работа была тонкая, ювелирная – бочка предназначалась на трактирную стойку. Ковали попеременно, кувалду брал в руки то один, то другой. Вытащив из огня очередную заготовку, Емельян склонился над ней, слегка простукивая молотком. В какой-то момент его голова в черном суконном колпаке оказалась вершках в десяти от наковальни, так что на лицо лег красноватый отсвет поковки, а борода отбросила на горло продырявленную тень.
Донат мгновенно и бесшумно взмахнул кувалдой и опустил ее на затылок мастера. От удара голова Емельяна с глухим сочным треском лопнула, легкие влажные кусочки мозга упали на раскаленную заготовку, тут же превратившись в черные горелые комочки, похожие на окалину. Кузнец рухнул рядом с наковальней, загремев зажатыми в руке щипцами. Заготовка свалилась ему на ногу, прожигая сапог.
Мастер Емельян получил причитающуюся ему благодарность.
Невероятное облегчение охватило Доната. Его опьянелые глаза обошли кузницу, будто он впервые здесь оказался. Тесные стены рухнули, во все стороны разбежались волшебные, изумительные дороги, одна лучше другой. Тревога, последнее время трепавшая его душу и тело, внезапно стихла, перед его внутренним взором распростерлось бескрайнее штилевое море.
Он сделал то, что вырвало его из этой тусклой жизни и превратило в человека. Ужас перед собственным злодеянием разлился по всем его членам, и его охватило ощущение какой-то внежелудочной сытости и теплоты.
Минут пять он стоял недвижно, в удовлетворении разглядывая убитого. По черному земляному полу от разбитой в кашу головы Емельяна тек ручеек крови. Внезапно Донат почувствовал, что пах у него напрягся. Он развязал пояс. Его гигантский рысак вырвался на волю и ошеломленно остановился, ожидая своей участи. Донат с искаженным от радостного нетерпения лицом принялся дрочить, глядя на поблескивающую в отсветах горна черную лужицу крови.
Несколько минут спустя горячий воздух кузницы сотрясло звериным рыком, от которого с раструба дымохода посыпалась угольная пыль. Фонтан семени ударил в оранжевую дыру уже почти утихшего огня, вызывая шипение.
Он не испытывал такого экстаза с того случая на Черемше. Его тело ощущало сказочную опустошенность, его сознание парило. Состояние его было точь-в-точь таким же, как в тот момент, когда он, лежа на Дарье, думал о любви.
«Любовь, - мог бы сказать он, - есть преодоление банальности и заурядности». Его любовь была именно такой, и он догадывался, что жить без любви не в состоянии ни один человек.
Приведя себя в порядок, в тот относительно убогий порядок, в котором всегда находилась его одежда, он взял лопату и, разрыв лежащий рядом с горном уголь, спрятал под ним свою жертву.
Ночью он перенес тело Емельяна в лес и закопал его в глухой чаще, вырыв яму глубиной в четыре сажени.
Месяц спустя в отдаленной сторожке у горы Змеевой была найдена изнасилованной дочь местного лесника, еще через две недели возле речки Кислянки - вдова ямщика. Влагалища обеих были разорваны.
В начале сентября число жертв подошло к полудюжине. Все чаще насильник совершал свои мерзкие дела вдоль Сибирского тракта на огромном его протяжении. Две женщины умерли от большой потери крови. Три месяца подряд жители великой дороги не отпускали своих женщин в одиночку даже на двор.
Нормальное сообщение между Россией и Сибирью было прервано, поскольку прошел слух, что злодей не щадит и мужчин. Ни одна подвода, ни один тележный поезд не отваживались в путь без охраны. Были парализованы уборка хлебов и промысел углежогов, доставка почты и стирка белья.
Не первый раз насильник овладевал Россией, но впервые никто не знал ни его имени, ни его происхождения, ни его точного местопребывания, ни даже того, как он выглядит. Сведущие люди указывали только на сиплый голос, на отсутствие правого уха и на синий цвет лица из-за того, что кровь у него синяя.
Глубокой осенью, перед снегом, двое казаков на мощных откормленных жеребцах объезжали одну из окраинных слободок городка Камышлова в восточной части Пермской губернии. Было темно, слякотно, дул тяжелый сырой ветер. Внезапно из ближнего перелеска раздалось хриплое рычание, похожее на медвежий рев. Лошади прянули в сторону. Рычание стихло так же неожиданно, как возникло. Казаки в галоп бросились прочь, не помня себя от страха и стыда за этот страх.
Наутро в перелеске обнаружили очередную жертву, с развороченным влагалищем, в луже крови.
В тот же день население городка вышло на демонстрацию, направленную против бездействия и трусости властей. То была первая демонстрация в этом гигантском промышленном крае России, предшествующая бесконечной череде пролетарских, революционных, советских и постсоветских. Всего лишь за одну осень вурдалак заставил содрогаться миллионное население двух губерний.
Опорный край державы был поднят на дыбы. Требовали, ждали и надеялись на экстраординарные меры.
Неожиданно злодеяния прекратились.
Произошло же вот что.
На западных отрогах Уральского хребта с давних времен стоит деревня Старица. На ее северной околице вдоль речки Каменки тянутся огороды. Эти же огороды были там и сто лет назад. Той осенью, четвертого ноября в ночь на воскресенье в бане, стоящей в одном из огородов, мылась молодая приживалка из дома зажиточного крестьянина Исцелемова. Звали ее Ульяна. Взятая в дом десятилетней сиротой, она была и служанкой, и няней, и девочкой на побегушках, и ключницей одновременно. Сейчас ей исполнилось уже восемнадцать.
После третьей перемены в деревенской бане на Руси не мылся никто, разве что самые бездумные, пустые головы. Четвертая перемена, четвертый пар отдан банникам, овинникам, лешим и другой нежити, слишком часто враждебной человеку. Зашпарить кипятком, забросать раскаленными камнями из каменки или попросту наслать обморок – разъяренная нарушением установленного порядка нечисть готова на все. Семья Исцелемова насчитывала одиннадцать человек: он, жена и девять парней. У Ульяны было три выбора: не мыться совсем, мыться с парнями или ходить в баню после всех, в полночь.
 В тот раз она попала в баню уже после полуночи и, еще набрасывая на дверь крючок, кое-как двигала руками от страха. Стояла безбрежная, яркая, сияющая лунным туманом ночь, крохотное окошко заливал густой голубой свет. Ульяна опустила занавеску и осталась в полной темноте, не прерываемой ни мерцанием углей, ни самым тонким лучиком. Эта темнота жила, дышала, насылая на Ульяну тепло остывающей каменки. За стеклом и тонкой занавеской шуршал на меже засохший от заморозков бурьян, и Ульяне казалось, что вся нечистая сила, живущая во дворе, в овине, в конюшне, пробирается к бане, как ей и назначено в этот час.
Скованная ужасом, она едва сумела налить в таз воды и взобралась с ним на полок. Ей представлялось, как таинственный, чудовищно бородатый голый банник сидит под полком на теплой прелой покрытой размокшим березовым листом земле и, багровея от злости, ждет случая ухватить ее за руку или за ногу. Тело у нее превратилось в одно сплошное бухающее сердце, а голову пронзал насквозь самый малый, едва слышный звук. Совсем недавно на другом конце деревни банник насмерть забил веником молодого мужика, вздумавшего вот так же ночью в одиночку шутить с ним. Вспоминая посинелое лицо мужика, Ульяна готова была сейчас же, неодетой, выскочить наружу и мчаться в дом.
И в тот момент, когда она, казалось, вот-вот потеряет сознание от охвативших ее кошмарных фантазий, снаружи раздался шорох. Ульяна обеими руками схватилась за тазик, словно за последнее свое оружие. Кто-то дернул за дверь, и петля крючка, кованая «ершом», вылетела из досок, будто обычный гвоздь. Дверь открылась и тут же захлопнулась.
Пахнуло морозной одеждой, тяжелым кисловатым дыханием. В кромешной темноте бани сразу стало невыносимо тесно. Холод, запах, объем вытесненного чьим-то телом воздуха сузили пространство вокруг Ульяны до пределов полка, так что уже ее ноги, стоящие на нижней ступеньке, казались ей чужими и лишними. А прямо перед Ульяной высилась жуткая стена молчания и недвижности.
«Кто тут?» – хотела сказать Ульяна, но страх, что ее слова разрушат эту стену, заморозил ей гортань.
Темнота шевельнулась, жесткая широкая ладонь дотронулась до ее колена…

Свыше двух месяцев подряд Донат раз за разом испытывал величайшее наслаждение. Сознание мерзости своих поступков, своего запредельного падения приводило его в состояние беспрерывной экзальтации, счастливая сумасшедшая улыбка не сходила с его широкого красного лица. За осень он покрыл колоссальные расстояния, - от Тюмени до Верхотурья, от Екатеринбурга до Кунгура, - по пятьсот верст, если считать туда и обратно. Ему казалось, что он нашел наконец сказочное, невыразимое счастье, счастье именно такого рода, какого всегда страстно желал. Очарованный дерзостью своих злодейств, воодушевленный своей неуловимостью, он парил над сибирскими лесами, как злой ангел, как ядовитый гений, не знающий предела своим силам.
Проходя после нового надругательства каким-нибудь селом, он встречал пустые улицы, настороженные взгляды из окон, и душа его цвела. Половина России трепетала перед тем, что он делал в сторожках, сараях, хижинах углежогов и просто в стогах, и наблюдать за ужасом безмолвных улиц было почти то же, что любить кричащих от боли или полумертвых, парализованных страхом женщин.
Он не сомневался теперь, что нашел то, что люди называют любовью. Его любовь была совсем не похожа на ту, которая описывалась в дешевых народных книжках, не похожа на ту, которую он наблюдал в слободках Тюмени, не похожа даже на ту, какой в свое время его отец любил его мать. Его любовь была совсем особой, и то, что он сумел придумать, сотворить, осуществить ее, полнило его безбрежным тщеславием и гордостью.
Осторожные женственно-мягкие шатенки, прямолинейно-властные рыжие, упрямые самолюбивые брюнетки, беззаботно-игривые блондинки – все попадали в поле его зрения. А какую великолепную коллекцию бархатных шелковистых зверушек, нежно-влекущих сладчайших бутонов, полураспахнутых таинственных розочек он мог бы собрать и сберечь в памяти, если бы захотел. Однако все, что он оставлял – обмякшие полумертвые телесные оболочки, в промежностях которых зияли рваные истекающие кровью раны. Все его жертвы теперь походили одна на другую, как травы и цветы, со всеми их листиками, лепестками и соцветиями превращенные в силосную массу. Из восхитительных неповторимых созданий они становились почти безжизненной материей, потерявшей всякую индивидуальность. О, это было невероятное блаженство – превратить их в заурядность, в серую обыкновенность, в ничтожество! Это преображало всю его жизнь в любовь.
Он оставался неуловим, поскольку его тактика была простой и безупречно выверенной. Выследив свою жертву, он нападал на нее в непроглядной тьме осенних вечеров, когда корова кажется лошадью, а лошадь превращается в грозного дворового. Являясь в облике непобедимой нечисти, он был поистине неуловим. Да и кто отважится идти против таинственных, непостижимых человеческому разуму духов, кто восстанет или хотя бы что-то скажет против них! Иди-ка, если ты не последний самоубийца.
Образованные уездные власти – образованные материализмом вкупе с православием – напрасно теряли время, посылая к выжившим женщинам сыщиков, приставов и старост. Бороться с нечистью и нежитью государство не умело и раз за разом переживало поражения. Никто ничего не видел, никто ничего не знал, никто ничего не чувствовал, кроме ужаса, невыносимой боли и горчайшего счастья избавления.
Кошмар с невероятной скоростью распространился по Сибири и овладел душами ее жителей.
Немногие среди этого кошмара сохранили чарующее легкомыслие. Как показалось Донату, это удалось Ульяне. Беззаботность, ветреность, они – как заграничное вино в сказочно красивой агатового цвета с золотом бутылке, которого он однажды попробовал, выкрав с подводы, двигавшейся из Перми в Омск. Он сторожил Ульяну два дня. Беленькая, в веснушках, со вздернутым носиком, она казалась ожившим мотивчиком какой-то бесшабашно-дурашливой частушки. Напевая, подпрыгивая, она бегала по двору от конюшни к амбару, от амбара к погребу, словно играя, словно не принимая всерьез и то, что она делает, и вообще саму жизнь. Зная, каково девушкам ее положения в таких огромных семьях, как у Исцелемова, Донат поражался ее душевному здоровью и ее поведению. О, ее любовь должна быть невыразимой, ослепительной, ни на что не похожей! Ее любовь, которую он заберет себе, никому не оставит, никому не даст насладиться!
Вы знаете, как ошеломляюще пахнет только что сорванный яблоневый цвет? Его лебединая песня, его пронзительный предсмертный аромат впивается в ноздри так, что заполняет все поры и вы, кроме этого аромата, ничего не можете обонять в течение нескольких часов. Или как сияет бутон шиповника на ранней заре того дня, когда он начинает увядать? Отойдя уже на приличное расстояние, вы вернетесь и будете зачарованно стоять не в силах оторвать глаз.
И вот этот цвет заберет какой-нибудь балбес, только и способный, что через прорези карманов катать в ладонях яйца? Этого не будет никогда и абсолютно никогда!
Забравшись на сеновал над конюшней, – причем лошади и в другом отделении корова с двумя молодыми телками не проявили совершенно никакой тревоги, как, впрочем, и дворовый пес, - Донат долго наблюдал, а больше слушал, как идут в баню, а потом оттуда группа за группой молодые и совсем юные кретины. Один из них, наколов на конец ивовой ветки подобранную на отдыхающем уже огороде картофелину, размахнулся и всадил эту картофелину в доски сеновала с такой силой, что брызги сквозь щель усеяли лицо Доната и он долго плевался. Другой, обхватив шею младшего брата, поднял его и так донес до самой бани. «Мерзавцы, - шептал Донат. – Мерзавцы!» Они не понимали счастья жить рядом с белокурой частушкой.
Он, хотя и ждал этого, но был потрясен и от изумления не мог шевельнуться, когда в середине ночи дверь сеней отворилась и оттуда с бельем под мышкой вышла сама властительница.
Неисчислимые и невидимые силы окружают ночью всякого деревенского человека. Живет-пребывает в сенях и доме заветный домовой-доможил, нескорый на ноги, но имеющий привычку хандрить и тоскующий так, что неосторожного может насмерть задавить своими деревянными руками. Пробежал уже сумеречным часом и дворовушко – не он ли забросил лошадь в ясли вверх ногами, так что до утра не бить ей крепкими копытами по нетленному кедровому полу. А вон и тень незримого водяного ковыляет из речки ночевать в колодце. Луна постарела, и он теперь – как старый похабный пес, а давно ли на молодике, перевернувшись в крепкого мужа, 
Георгием-победоносцем глядел из ледяной воды.
Белокурая обольстительница, казалось, и не желала знать об этих грозных, хотя несчастных духах. Словно объятое лунным светом облако, скользнула она через темноту двора в огород, а затем к бане. Выждав несколько минут, Донат спустился с сеновала. Злобный пес Исцелемовых, звякнув цепью, заполз в угол, будто чувствуя силу, против которой он и его злоба – ничто.
Душа Доната дрожала от ужаса перед тем, что ему предстояло. Этот ужас окрылял его, превращая постоянно жившее в нем темное беспокойство в теплый свет одухотворенности. О, как вкусно, как аппетитно хрустнут ее косточки, когда он навалится на нее, какая музыка коснется его ушей, когда ее алый рот закричит от объявших ее боли и отчаяния! А эта нежная влага ее растерзанной плоти, это слабеющее, изумительно мягкое тело, эти последние, невозможно сладкие колебания молодого шелковистого листочка!
Потом, уйдя в  лес, ночуя в стогу или в случайной охотничьей избушке, он будет вспоминать эти мгновения, как вершину всего, что довелось ему испытать, как прорыв к любви, о которой, кроме него, никто ничего не знает. Он накрепко запомнит, сбережет в себе медовый запах ее кожи, легчайшие прикосновения ее волос, ее стон, как стон двух обнявшихся под ветром берез. Он сбережет ее слезы, ее полудетские рыдания как признаки мук и страданий, причиной которых был он и только он. Что значит отчаяние, которое приносит любая другая любовь, по сравнению с этими слезами?!
Луна сияла так, что казалось, небосвод вокруг нее дымится. Любой смельчак, вышедший в этот час из дома, обнаружил бы нового духа, открыто пробирающегося по огороду Исцелемовых. Донат преодолел расстояние до бани в десять больших прыжков. В предбаннике было темно и пахло сухими березовыми вениками. Он остановился, взявшись за ручку и прислушиваясь.
Внезапное осознание глубины своей мерзости охватило его волшебными цепями, их бархатные узы сжали ему горло, не давая дышать. В глазах мгновенно скопились слезы восторга. Он открыл дверь и шагнул в горячую пряную прелую темноту бани.
Ни шорохом, ни слабым вскриком, ни малейшим движением не ответила эта темнота на грубое и внезапное проникновение в нее. Перед Донатом, в пяти вершках от него, стояла бесплотная и непроницаемая стена, так что ему вдруг стало тесно и душно. Баня казалась наполненной присутствием невидимого, но грозного существа, никак не похожего на слабую беззащитную девочку.
Верно ли, что из дома вышла именно Ульяна? А если то была она, то верно ли, что она направилась в баню? Баня источала непостижимость и тайну. Там не было женщины, из темноты исходили жесткость и властная сила.
И Донат Калинушкин, который никогда прежде не обращал внимания на грозную нежить, заколебался. Баня не обещала любви и удовольствий.
Преодолевая свою постыдную нерешительность, Донат сделал шаг вперед и протянул руку в темноту. Его ладонь коснулась худеньких крепко прижатых друг к другу колен. Колени дрогнули и, будто в ответ на это, звякнул тазик, плеснулась вода, под полком взахлеб забормотало. Кто-то отчаянно пытался проглотить пролившуюся на него воду, грузно шлепал тяжелыми ногами по мокрой земле, шумно возился в тесной своей конуре.
Дух нелюбви и неприязни, поселившийся здесь, не хотел признавать за Донатом прав на девушку. Она же молчала – ни крика о помощи, ни возгласа отчаяния, ни брани и проклятий, которые засвидетельствовали бы какое-то отношение к нему, были бы первым шагом любви. Полное молчание – только плеск воды, звуки глотания и враждебная, воинственная возня под полком.
Внезапно выставленную вперед правую ногу Доната дернуло вниз, доска под ней треснула, и его сапог провалился под пол. Донат дико рванул ногу и, не помня себя, выскочил из бани.
И вот тут, в предбаннике, случилось с ним судьбоносное, переломное происшествие. Тяжелая теплая сырость заполнила ему штаны и победно поползла вниз.
О этот дар богов, лишающий нас безграничной любви и безудержной ненависти, бесконечного страха и беспредельной храбрости, необъятного великодушия и безмерного эгоизма, лишающий всех побуждений, намерений и чувств, кроме знойного, огненного стыда! О превратная разверстость не самого почитаемого человеческого органа, эта завораживающая своей внезапностью слабость сфинктера! Понос в момент злодейства, в преддверии любовной измены, при встрече с инопланетянами, во время перемещения в астральное пространство – весть судьбы, перст небес, отметина рока. Сколько ошибок, драм и трагедий было и еще будет предотвращено!
Донат бежал с арены любви униженный, уничтоженный, сам собой презираемый. Тяжелое влажное рубище хлопало его по ляжкам, несчастная каша сползала в сапоги. Остановился он только за деревней на берегу реки и еще долго вглядывался в даль огородов, то ли чего-то оттуда ожидая, то ли грозя испепеляющим взглядом.

Почти всю зиму он безвылазно провел на полатях материного дома. Анастасия приобрела собственное жилье, перебравшись в Екатеринбург. Она жила теперь в старой, но еще крепкой трехоконной избе с камином и огромной русской печью, на которой могли бы поселиться одновременно три Ильи Муромца. Аверьян давно оставил ее в покое и, может быть, уже умер у себя в Тобольске – она не знала.
Она работала, изготавливала на продажу бумажные цветы. Ее копейки мало что значили, ведь оставались еще деньги, заработанные Донатом в кузнице. Но ей невыносимо было сидеть без дела.
Она работала, Донат лежал на полатях, предаваясь бесконечным размышлениям. Какими убогими, жалкими казались ему теперь его попытки любить женщин, как плачевно, тупо и некрасиво все это выглядело! Оставить после себя безжизненную кровоточащую оболочку любви, унести с собой только память и не иметь возможности вновь вернуться к тому же самому кладезю света, тепла и красоты – занятие, не достойное зависти. Недаром восстали духи, недаром взбунтовалось его естество!
Одна только искра билась в черном потоке воспоминаний: оранжевое огненное влагалище посреди кузницы, гасящий его пламя неистовый фонтан семени, ручей крови, сияя, текущий из пробитой головы кузнеца. Картина прекрасного далека стояла перед ним нетленно, и он жалел только об одном: не было ни единого свидетеля, не было ни единого зрителя, без чьего присутствия искусство, - а это именно искусство, сотворенное из самой жизни, - не может вполне состояться.
Доски полатей за зиму насквозь пропитались его мочой, превратившись в подобие мореного дуба, но отвратительно пахнущего. Экскременты же, тяжелые толстые колбасы из хорошо работающего молодого организма, окружали его со всех сторон, и мать сгребала их кочергой. Как ненавидел он эту кочергу и держащую ее большую красную руку с мозолями от ножниц! Кочерга порой больно задевала его, он увертывался, отползал, и это было мучительно. Почему они не хотят оставить его в покое? Какая она холодная, эта черная кочерга и как неумолима эта красная рука!
На голове у него была ситцевая шапочка, и волосы проросли сквозь нее, спускаясь ниже плеч. Ногти он раз в два месяца обрубал ножом, ложась для этого на спину и прикладывая пальцы к матице.
Поражение в деревенской бане заколдовало его, он обезножел и провел на полатях всю зиму.
Но и после возвращения в ноги былой силы Донат оставался в доме до лета и лишь в июне вышел на воздух.
Сердце его запрыгало, как сайгак во время гона, когда в проеме улицы показалась крыша кузницы. Он понял, что кризис окончательно миновал.
Едва он сделал несколько шагов по мостовой, едва сквозь тонкие подошвы сапог почувствовал гладкие спинки булыжников, как в нем начало дрожать уже почти забытое беспокойство. Дорога! Подруга, целительница, стражница его души, она призывает его на великую службу странствий, она обещает ему счастье движения, совмещенное с радостью покоя! Он почти физически ощутил, как чудесная сила вытаскивает его из затворничества, словно пробку из тесного бутылочного горла.
На следующий день с восходом он уже стоял на широкой длани Сибирского тракта.
Каторжане, двести лет подряд этап за этапом проходившие Сибирским трактом, обсадили его по приказу властей березами. Гигантские деревья высотой до сорока метров еще можно было видеть в семидесятых годах нашего столетия, хотя они уже сильно одряхлели. А в конце девятнадцатого века это были роскошные экземпляры, благолепными рядами, словно изготовясь к танцу, стоявшие на протяжении тысяч верст. Если и быть следующей попытке, решил Донат, то лишь на этом балу.
В болотце рядом с селом Никольским на берегу реки Пышмы он поймал большого откормленного гуся. Гусь весил не меньше двадцати фунтов и лопался от жира. Донат зажал его под мышкой и, отойдя от болотца вверх по реке, сел на берегу, глядя, как всходит солнце. Был конец июня, мягко стучала в кустах горихвостка, будто пишущая машинка  «Ундервуд» с замшевыми молоточками вместо стальных. Из лощины наносило терпкими запахами черемши, из-под берега, от реки текла тяжеловатая рыбная сырость. Слегка дул ветер, и ближний плес, отражающий пронзительно ясное небо, временами будто запотевал, покрываясь мелкой рябью. Утро вставало свежее, бодрое, крепящее силы.
Донат вытащил гуся из-под мышки и ощупал. Великолепный гусь, превосходный экземпляр, такого можно и в Париж на Всемирную выставку. Одно из лучших достижений горнозаводского Урала. Он ухватил гуся левой рукой за основания крыльев, и пальцами правой – могучими деревянными пальцами молотобойца – разорвал ему задний проход. Гусь дернулся, выворачивая голову к Донату.
Он был просто набит жиром, рука Доната плавала в тяжелой скользкой массе. Донат вырвал кусок справа и кусок слева и отпустил гуся. Следя кровью и захлебываясь криком, гусь кинулся прочь.
Донат завернул куски жира в листы лопуха и засунул в карман своего суконного пенжака табачного цвета, купленной матерью обновы к его выздоровлению. Затем он спустился к реке и тщательно вымыл руки, оттирая их прибрежным песком.
Час спустя он, позавтракав хлебом и сушеным мясом, мирно задремал в тени молодой липы на подстилке из свежей травы и веток. Роскошные березы каторжан от недальнего тракта передавали ему воздушный привет.
Итак, он спал тем глубоким чистым сном, каким никогда не спят ни праведники, ни младенцы. Но жизнь великой сибирской равнины продолжалась. Дырявый невод плескался в водах Пышмы, дырявым становилось небо, наполнявшееся легкими кучевыми облаками, дырявым был шум переката, то и дело прерываемый ветром.
Гусь, капая кровью, скрипуче крича и каждую секунду пытаясь взлететь, бежал по крутому берегу. Его силы иссякали. В конце концов забившись в ольховую рощицу, он залез под лопухи и крапиву и затих, высунув наружу дрожащую голову с раскрытым клювом.
Вскоре, однако, его голова перестала трястись, и он замер, тупо глядя на поляну, простиравшуюся перед ним.
На другом конце поляны, под такой же ярко-зеленой липой, под какой спал Донат, стояла пестрая корова, а под ней на низенькой скамейке с куском черного хлеба в руке сидела молодая баба в белой рубахе и клетчатой поневе с широким поясом. Похоже, она занималась в высшей степени неблагородным делом. Откусив от мощной горбушки, она оглядывалась направо и налево и, вдруг приложившись к коровьему вымени, разом опустошала его на добрую кружку, так что вымя все больше и больше опадало. Все говорило за то, что прекрасная дама угнала корову из стада и что животное принадлежит кому угодно, но не ей.
Этот чудесный, волшебно дешевый завтрак был весьма распространен в тех местах, где водились ведьмы и колдуньи. Нечисть мешала жить почти так же, как в наше время инопланетяне, йети и параллельные миры. Впрочем, что касается сравнений, то всякое из них, кроме сторон сближения, имеет парадоксальные, мало кем принимаемые во внимание стороны расхождения и противоположения. Мешала – может быть. Но что такое мир без шайтана, мары, оборотня или хотя бы совсем уж потаенного куриного бога – кикиморы? То же, что без Христа и Льва Толстого. Вдумавшись, всякий уловит и прочувствует пропасть между символом яйцеголового  человечка с антеннами вместо ушей и свирепой фигурой духа, не столько, впрочем, казнящего, сколько предупреждающего и кающегося.
Космос, объятый пламенем чертовщины, белый свет, населенный сонмищами духов, бесчисленными, как трава, бессмертными, как вода и огонь, земля, переполненная мифами, в сотни раз более похожими на правду, нежели экзистенциализм и моральный кодекс строителей коммунизма – прекрасен этот потусторонний мир, начисто лишенный разумного, доброго, вечного!
Каждому духу, однако, хочется есть.
Насытившись, молодая ведьма неторопливо встала и подняла скамеечку. На ее красивом белом лице с явными следами некоторого воспитания и умственной работы отразилось сомнение. Казалось, она не знала, все ли сделала, как надо, и не следует ли что-то изменить, а может быть, и повторить.
Она огляделась по сторонам, как бы в смущении. Взгляд ее черных с поволокой глаз тотчас упал на голову гуся, торчащую из крапивы. Так вот что мешало ей наслаждаться завтраком, вот кто заставлял ее поеживаться и поминутно поворачивать голову к лесу. Она медленно, осторожно направилась к гусю, держа скамеечку под мышкой.
Несчастная птица была настолько обессилена, что даже не шевельнулась, когда ведьма приподняла ее. Узкие скобки черных ведьминых бровей выгнулись, а точеные ноздри расширились, когда она быстро пошла по кровяному следу. Ее широкие бедра раскачивались, груди колыхались, ее крепкая тяжелая фигура со страстью отдалась ходьбе, с той страстью, которая внезапно обожгла ее сердце при виде чудовищной раны, нанесенной гусю.
О, это не была мучительная, одуряющая жалость, это не была острая, вызывающая душевные судороги ненависть, это не был страх, под влиянием стресса обращенный в храбрость…
Вся преобразившись в зрение и слух, она летела, как молния, настигающая нечестивца, как волчица в поисках отобранного у нее выводка, как ветер, желающий поцеловать луну. Грубое, властное, жесткое и решительное существо грезилось ей, она хотела видеть, обонять, может быть, и осязать его. Воля, безжалостность, способность к насилию – то, что всего лишь страшит и прельщает обыкновенную женщину, над ведьмой имеет власть неодолимую.
Она увидела под тонконогой липой уютно спящего человека, остановилась, сделала еще шаг вперед, держа под мышкой свою скамеечку…
Верит ли сейчас кто-нибудь в любовь с первого взгляда? Впрочем, не с первого взгляда на мужчину и женщину, а на разорванную могучими пальцами гусиную гузку? Она не отводила глаз от лежащего под липой мужчины. Этот чудовищный поток спадающих на плечи и спину беспросветно черных волос, эти сильные, несомненно, привыкшие к тысячеверстным переходам бедра, эта на минуту смягченная сном повелительность всех очертаний могучей фигуры… Его железные ноги были, пожалуй, вдвое короче туловища – первый признак исполинской мужской силы.
Он был прекрасен. Он был прекрасен ничем не уравновешенным безобразием непропорционально огромного туловища, корявостью размашистых черт лица, чудовищно непродуманной лепкой острых, как у волка, ушей, неприкрытым уродством властных складок широкого, будто прорубленного тесаком, рта.
Она подошла еще ближе.
Донат очнулся от пронзительного неотрывного взгляда. Он увидел перед собой сильную матерую женщину с глазами василиска и статью Хозяйки Медной горы. За спиной у нее стояло солнце, и рукава ее белой рубахи светились золотом.
Верите ли вы в любовь с первого взгляда?
Женщина показалась Донату весенним духом, перенесенным из прохладного свежего черемухового мая в душное жаркое лето. Конечно же, он сразу понял, кто перед ним. Никак и никогда это яркое праздничное существо не могло быть заурядной ведьмой, разводящей червей, чтобы заразить обывателя костоедой, прорезающей во ржи прожины и обмирающей на 30 июля, на Силу, чтобы воскреснуть в каком-нибудь совсем уж поганом качестве. Пречистый, тонкий свет богоматери лился с ее лица, а торжественно-страстный взгляд казался пророческим.
Донат сел на своем ложе, а потом и встал, чувствуя некоторую робость, впрочем, внушенную, может быть, и длительным пребыванием вне людского общества.
     – Кто ты, добрый человек? – сказала женщина.
Голос ее звучал повелительно, будто она допрашивала преступника.
Вместо ответа Донат подошел к ней и остановился на расстоянии шага, как бы давая возможность лучше разглядеть себя. Давно уже в нем ничего не было от больного уродца, всю зиму пролежавшего в собственных испражнениях, и он хорошо это знал. Несколько минут они смотрели друг другу в глаза.
Всеобщие хроники любви, несомненно, существуют, и в них обязательно занесен этот эпизод восторженного, яростного, исчерпывающего узнавания одной душой самой себя в другой душе. Но мы не читали этих хроник и достоверно не знаем, кто первым сделал следующий шаг. Вероятно, они его сделали одновременно.
Взяв друг друга за руки, как в спектакле о благородных героях, они опустились под молодую липу, причем прекрасноглазая волшебница не преминула аккуратно поставить рядом свою изящную липовую скамеечку.
Донат вдруг ощутил, как в нем волнами начинает переливаться дрожь. Душа и тело, стиснутые страстью, требовали освобождения и покоя. Суждено ли им, переступив порог тщеты и отчаяния, опять найти гармонию?
Трепет его могучей плоти передался молодой чародейке, она широко распахнула глаза, будто стараясь вобрать в себя образ внезапно полюбившегося ей человека. Донат обнял ее, и она неожиданно приподняла поневу и рубаху под ней.
Что в действительности означает этот колдовской знак, этот символ? Что значит обнаженное бедро женщины, обнаженное ее собственной рукой? Запредельное отчаяние от невозможности противостоять самой себе? Землетрясение в Эдеме? Билет к богу?
Донат одним движением руки забросил подол ее рубахи вверх. Ее ноги раздвинулись.
Как воняли в те времена купчихи, чиновницы и дворянки! Ароматы навоза, прель начавшего гнить дерева, растасканные собаками потроха забитого скота, поднятый со дна болота одуряющий сапропель – это еще не весь букет, что источали чресла благородных дам. Позвольте, да и как могут пахнуть панталоны самой юной, свежайшей роскошницы после ночи, проведенной на балу?
Но в народе, среди которого жили волшебницы и ведуньи, не носили панталон, тем более в жаркую пору лета. За любым речным поворотом поднять подол, присесть в нагретую солнцем воду – и вы благоухаете, как утренний июльский луг.
Нежнейший светло-розовый бутон в пышном смоляном сопровождении открылся Донату, и грудь его заволновалась. О, нет, ему не чужды были эстетические переживания, этому отщепенцу с внешностью и сущностью выродка. Напротив, как мы помним, единственным его устремлением теперь было сотворить великую и неповторимую любовь, изведать то, чего никто не знал, – ни тупые землепашцы, глупо орудующие своей палкой, поднимающейся почти по приказу центральной нервной системы, ни жеманные поэты, трансформирующие свою грубую похоть в стишки о цветиках и не способные удержаться в лоне подруги более минуты. Слить в едином акте любветворения нежность и покой великих русских дорог, несказанные томления разлуки, сумасшедшую радость встречи с любимой, огненные молнии первых соприкосновений, землетрясение, переворот китов с одного бока на другой, провал в бездонную оранжевую пещеру, мгновенно-бесконечный полет, парение над умопомрачительной дорогой, имя которой любовь, – вот чего он не просто с азартом желал, но на что рассчитывал, как на самую верную и реальную вещь.
В одно мгновение распустившаяся ему навстречу прекраснейшая из почек благоухала полным отсутствием запаха. Она пахла синевой июньского неба, блеском таинственных вечерних окон, утренней росой, скопившейся на листе осины. Она неумолимо притягивала.
Однако Донат ничего не забыл, он все помнил. Он вытащил из пенжака сверток и обильно смазал гусиным жиром свое орудие, уже давно готовое к созиданию. Он обложил его слоем отличного желтоватого сала, так что оно приобрело одновременно и устрашающий и карикатурный вид.
Свои приготовления между тем сделала и чернобровая обворожительница. Лежа на спине, она ловко подсунула под таз липовую свою скамеечку и согнула ноги в коленях, уперев босые ступни в согретое Донатом ложе. Сказочная дверь в страну блаженства была распахнута, билет куплен, факел зажжен...

К полному тексту романа можно перейти через главную страницу сайта: http://web.etel.ru/~ank